Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
В отставке
Грустный человек сидит у окна. Широкоплечий, в светлых волосах его белеет седина. Говорит про себя:
‘Пятьдесят один стукнуло, и отставка… Да… тяжело. Пенсию двадцать восемь целковых дали. Вот становым был столько лет в Боголюбовском уезде. Да… тяжело. Еще не стар, а вот… Во Владимире жил, квартира была, отопление, освещение. А вот назначили нового губернатора, и отставка мне вышла. Да-с. Погодите, посмотрю, как вы теперь на Клязьме мост без меня разведете, как барки пропустите — собьют! Погляжу я… Да что, нового назначили, молодого. Армейский, в полицию служить пошел. Знаем: наверное, в карты продулся. А я верой и правдой служил, и вот… Стар — сказали. Да нет! Мне брандмайор Черемушкин — душа-человек — шепнул по секрету, что отставка мне вышла за ершей. Вот ведь что. Верно: на Клязьму ходил ершей ловить на удочку. Пристрастился. Ну, и ерш… пяток на фунт, справа берет, где потише, у моста. Писарь Свистунов на реку носил мне бумаги подписывать. Верно! Чего ж тут? Все аккуратно было. Это он, должно быть, донес. Он — не иначе. Эх, народ!.. А я крестил у него дочь. Еще тоже намекали — пью. И курица пьет. Я не человек, ежели поутру стаканчик не пропущу… И закусишь, бывало, сардинкой Кано. А теперь что: дернешь — тарань, закусишь спинкой — соль одна. Ну, спасибо его величеству и на том… Вот что! Он-то ведь и не знает правду, разве ему скажут?.. А справа, с моста, на Клязьме, где к плотику, у ивнячка,— вот ерш берет! Ну, ерш!.. Это ведь что за уха!.. Ну, а по мосту-то губернатор новый ехал, черт его нес, прости,
Господи. Ну, и видел: становой ловит… Ну, жизнь!.. Квартира была, а теперь вот комнату нашел. Домовладелица Соловьева… лавка у ней — галантерея. Прежде, бывало, меня как завидит, уж вот как: вся харя расплывается, любезная такая. А сейчас деньги, шесть целковых за месяц вперед давай, племянника посылает… Вот ведь что. Все продал: и шинель, и мундир. На фуражку красный околыш нашил. Отставка. Пошел вечером на мост, на Клязьму, посмотрел его с одной стороны, с другой, по перилам смотрю. Вижу — разводили в утро мост, пропускали барки, а свели неверно. Вот ведь новый-то… не может! Эх, думаю, ну, народ, без меня мост свести не могут! По весне лес не прогнать нипочем — все барки разобьет. На мосту сторож Игнат, уж вижу, знает, что отставка. Бывало, бежит ко мне: ‘Ваше благородие…’ А теперь подошел, сукин сын, говорит так вольно: ‘Кто рыбу удит, у того ничего не будет’. Вот ведь что! Прежде не смел бы так разговаривать, прежде: ‘Вам удочку, ваше благородие, приготовить?’ А теперь — ‘ничего не будет…’. Знает, стервец, что отставка мне вышла, знает’.
* * *
Наловил становой у моста на удочку ершей и понес к себе. Вечер. Сидит один у себя в комнате, зажег лампу, взял нож и чистит пойманных ершей. Никого нет. Пошел на кухню, просил сварить на тагане уху. ‘Поздно,— говорят ему. — Завтра к утру сварите’. Экая скука — один!.. никто и не зайдет.
Лампа горит, керосин подорожал… Потушил становой лампу и прилег на постель. Не спится. Вспомнилась ему жена его Надичка и сын Володя. Юнкером на войну турецкую ушел и там и остался… Под Эрзерумом. ‘Мало я его видел: он в корпусе жил, только на праздник приходил. Все некогда было’.
Встал с постели становой. В окно свет от уличного фонаря. Подошел к шкафу, открыл дверцу, достал бутылку и выпил из нее порцию, а закусить нечем. Хлебца на столе нашел и опять лег.
‘Надинька, я любил тебя… вот любил… Искренно. Верно — грешил, по уезду ездил по делам. Там в гостях выпьешь, тут выпьешь, ну и согрешил с веселухами. Не утерпишь — молод был… Из себя-то я видный, они меня и завертывают… Я ведь тебе говорил: ‘Я ведь так это, не от души, не думай. Я тебя одну люблю, душой люблю… А это так — сдуру, под веселую руку».
Он опять встал и опять хлебнул из бутылки. Закусить бы — нечем!.. И опять лег. ‘Душой не изменял. Бог видит, не изменял. А она взяла да ушла от меня, к богатому фабриканту, вдовцу Ермолкину. Вот каково? Уж я и то, и это… Они друг друга любят! Так мне и говорят. Я его и так, и этак пугать, а он ничего не боится. Вот ведь — богат. Вот и пришлось перевестись сюда’.
Становой Малашкин встал и опять подошел к шкафу. На столе, на тарелке, чищеные ерши блестят, освещенные уличным фонарем, который светит в окно комнаты. Становой, вздохнув, сказал: ‘Ну, и жизнь начинается… Это не сардинки! Ну, все равно’.
Он поднял сырого ерша за хвост, окунул в солоницу, подошел к шкафу, опрокинул бутылку в рот, хлебнул до дна, взял сырого ерша в рот и жевал. ‘Вот ведь что отставка. Ничего — с солью ерш’. Головку откусил — выбросил. ‘Ничего — с хлебом. Вот самоеды едят сырую рыбу… А я это теперь в отставке, хуже самоеда, кому я нужен? Кто меня боится теперь? Никто’.
Бутылка в шкафу опустела. Становой зажег лампу. Как-то уныло стало на душе. Комната скучная — никого. ‘Один! Один я…’
И он стал одеваться.
‘Пройдусь я по улице, еще не поздно, фонари горят. Пойду я,— думает он,— по берегу за вишневые сады в слободку цыганскую. Там в домике цыганка Шура живет, петь мастерица и гадает ловко. Попрошу ее погадать мне. Ну, чего уж мне гадать? Сам знаю, что в отставке. Пропало все’.
Оделся и пошел. Пустая улица. Кой-где в деревянных домиках горит в окне огонек. Наткнулся становой на тумбу, подумал: ‘Выпил я немножечко…’ Остановился, посмотрел на тумбу и сказал грозно: ‘Не сметь: ты что? Тумба. Ну, я с тобой еще поговорю! Не думай, что я тебе рыло не утру. Ты у меня погадишь, я не посмотрю…’
Становой пошел по переулку, к берегу реки. Кончались домики пригорода. Становой остановился у потухающего фонаря и посмотрел на него. ‘Мигаешь? Да? Потухаешь? Я бы прежде сказал тебе: ты что, тухнешь, кривой черт? Чего ты это? Ах ты сукин сын! Тухнешь?! А?! С кем говоришь, с кем? А? Мигаешь?!’ Фонарь вдруг опять разгорелся. ‘То-то,— сказал становой, погрозив пальцем,— понял?.. А то я б на тебя не посмотрел!..’ И тут же подумал: ‘При мне эдакого ничего подобного не было. Боялись! А теперь что?.. Какого-то взяли молокососа!.. Э, все равно — мигай!— махнул он рукой в сторону фонаря. — Ты не мой теперь стан. Мигай, черт с вами со всеми, с фонарями вместе!..’
* * *
Светит месяц. От крутого берега реки Клязьмы тихая летняя ночь несет отрадный запах садов. На опущенных ветвях вишневых деревьев блестит точками спелая вишня.
Становой, идя у изгородей, протянув руку, сорвал ягоду и взял в рот. ‘Вот… вот ведь что… Ворую ягоду… Украл!.. Господи, вот ведь что! Месяц ясный, скажи, а? Когда это было? До чего довела отставка! А когда я взятки брал? Никогда. Верно: было раз—у Прохорова на именинах выпил… Было, угощали. Помню, от него приехал домой. Еще Надичка была. Она нашла у меня в пальто пятьдесят рублей. Положил кто. Прохоров, должно быть. А я — нет, не брал. Месяц ясный, ты знаешь! Все знаешь!..’
У края садов шел забор. Видит становой — к берегу подплыла лодка. Из нее вышла женщина, повязанная большим красным платком. В руках — гитара. Лодка отплыла с гребцами и пропала на реке, в тени соседнего берега.
‘Не Шура ли?— подумал становой. И что-то ласковое прошло в душе хмельного старика. — Среди этой дивной лунной ночи, если б прежде, когда я был молод… Тогда бы посмотрела. А теперь? Зачем иду к ней? Сам не знаю. Погадать иду просто так — деться некуда. Куда пойдешь? И раньше никто рад не был — становой, крючок полицейский. Чего тут. А теперь в отставке, на смех поднимут…’
И он подошел к маленькому домику в три окошка, где жила цыганка Шура. В окошках — свет. Шура, значит, не спит. Он подошел ближе к окну и заглянул внутрь: Шура снимала большой красный платок. Значит, это она приехала на лодке.
Сняв платок, цыганка подошла к столу и пила молоко прямо из крынки. Потом сняла башмаки, кофту, лампу поставила к постели, вынула из шелковой юбки платок, развернула его и вынула из него золотое кольцо. Надела себе на палец. Кольцо блестело драгоценным камнем. Она вынула другое кольцо и надела на соседний палец. Положила руку на розовое одеяло, долго любовалась игрой камней — и задумалась, глядя темными глазами в пространство. В лице смуглой цыганки было что-то озабоченное и встревоженное.
‘Донесу… — подумал становой. И тут же сказал про себя: — Нет, не донесу, я в отставке. Да, да… пускай без меня другие’. И постучал в окно.
Цыганка потушила лампу, подошла к окну.
— Это я, Шура, не бойся, пусти меня.
Ветхая маленькая дверь отворилась. На крыльце стояла, освещенная луной, бледная и испуганная, цыганка. И, улыбнувшись, сказала:
— Рада, рада. Вот кто! Начальник!.. Ваша благородие, рада, заходите, пожалуйста. Она зажгла лампу.
— Садитесь, ваше благородие,— цыганка доставала из шкафика графин с вишневой наливкой и прставила на стол рюмки. — Наливка… настояла сама, поспела вишня сладкая…
— Шура,— сказал становой,— я пришел к тебе сам не знаю зачем. Так… Погадай, что ли, мне малость… Теперь я ничто, нуль… мыльный пузырь, да… отставка.
— Возьму я карты да погадаю… — запела Шура, раскладывая на столе карты. — Сначала погадаю себе,— сказала цыганка, с улыбкой раскладывая карты.
Вдруг Шура вскочила из-за стола, в испуге посмотрев на карты.
— Что ты, чего?— спросил становой.
— Смерть… — ответила Шура,— смерть мне… Вот в третий раз выходит смерть от трефового короля… Это он…
— Шура, ты что? Слышишь? Люблю я тебя, душой люблю, поняла? Говори-ка правду — откуда кольца у тебя эдакие?
Цыганка покраснела.
— А вы, ваше благородие, в окно видели?.. Вот они… И она достала из кармана кольца.
— Бриллианты, знать?— спросила цыганка.
— Да… — подтвердил становой,— бриллианты… Дорогие… Не ворованные?
— Что вы! Ведь я сейчас приехала на лодке домой с пикника. Ермолкин мне подарил, в любовницы меня к себе зазывает… ‘Озолочу,— говорит,— тебя, Шура. Жена надоела мне — вот до чего…’
‘Моя жена…’ — подумал становой. И спросил цыганку:
— Что ж, пойдешь, в полюбовницы-то?
— Что вы!.. — и Шура засмеялась. — Вот если бы он был такой, как вы,— мыльный пузырь, пошла бы, правду говорю…
— Да что ты?— удивился становой.
— А то… — цыганка снова разложила карты. — Видите, ваше благородие,— вот выходит: марьяж, любовь и червонный король. Это вы… Душевный… Я ведь бывала, ваше благородие, в когтях… Там, тут… дарят, поят, угощают… Грешила. А души не видала… А вас, ваше благородие, жалею.
— Шура, да что ты, я пьяница, в отставке…
— Ну-ну…
Цыганка ласково обняла станового.
* * *
В Боголюбове, где река Hepль сливается с рекой Клязьмой, весной, я на песчаном берегу, покрытом ивняком, ловил с бережка рыбу на удочку.
Подошел широкоплечий человек в фуражке с красным околышем и с ним смуглая женщина.
‘Цыганка…’ — подумал я.
— Хорошо место это… — сказал он мне. — Я вам не помешаю, тут, в сторонке, закину на живчика…
К вечеру на бережку у нас горел костер, и варилась уха из ершей.
— Люблю я приволье,— сказал мой новый знакомый,— и эту самую ловлю, вот люблю…
И он поведал мне рассказ своей жизни — как его уволили в отставку за этих самых ершей…
ПРИМЕЧАНИЯ
В отставке — Впервые: Возрождение. 1936. 17 мая. Печатается по газетному тексту.
сардинка Кано — сардины в прованском масле французской фирмы ‘Филипп и Кано’.