Была глубокая ночь. Ярко и молчаливо сверкали звезды. По широкой тропинке, протоптанной поперек каолиновых грядок, вереницею шли солдаты. Они шли тихо, затаив дыхание, а со всех сторон была густая темнота и тишина. Рота шла на смену в передовой люнет. Подпоручик Резцов шагал рядом со своим ротным командиром Катарановым, и оба молчали. Резцов блестящими глазами вглядывался в темноту. Катаранов, против обычного, был хмур и нервен, он шел, понурив голову, кусал кончики усов и о чем-то думал.
Шаг за шагом все дальше назади оставались окопы, где вокруг были свои, где чувствовалась связь со всеми. От мира и жизни рота как будто отходила в одинокий, смертно-тихий мрак. Тропинке не было конца, и, когда они подошли к люнету, казалось — они прошли версты две, хотя до люнета было только семьсот шагов.
Завидев смену, в окопе облегченно зашевелились. Командир вышел из окопа и, расправляя отекшие ноги, молча протянул руку офицерам. Он тоже был угрюм и зол.
Катаранов шепотом спросил:
— Что хорошего?
— Постреливают… Направо, за могилкою, должно быть, японский секрет. Шагов полтораста.
Его солдаты осторожно вылезали из люнета. На носилках вынесли что-то вытянувшееся и неподвижное. Катаранов кивнул на носилки и спросил:
— Сколько?
— Один убит, трое ранено… Тише вы, черти!— зашипел офицер на солдата, который зацепил прикладом за котелок.
Пришедшая рота тихонько размещалась в окопе. Катаранов и Резцов тоже спустились вниз.
Назади с глухим шорохом удалялась смена. И казалось — вот порывается последняя связь с миром. Кто-то там сзади сдавленно раскашлялся. И сейчас же где-то сбоку темноту пронзил струистый огонек, по молчаливым полям прокатился выстрел. Люди разом встрепенулись, винтовки в их руках зашевелились.
— Без команды не стрелять!— грозно протянул Катаранов.
Еще сверкнули две струйки. Две пули, ноя, пронеслись мимо окопа. И все замолкло. Кольцом сдвинулась вокруг живая, подстерегающая тишина. Она отовсюду смотрела из темноты, и все напряженно вглядывались ей навстречу.
Люнет, который занимала рота, был громко известен во всем корпусе. Офицеры называли его ‘Сумасшедшим люнетом’, потому что, продежурив в нем сутки, два офицера сошли с ума и прямо с позиции были отправлены в госпиталь, солдаты прозвали люнет ‘Мышеловкой’. Для чего он существовал, какое было его назначение,—никто не мог понять. Люнет лежал совсем одиноко в чистом поле, на полверсты вперед от наших позиций и всего за четыреста шагов от японских, с флангов японские позиции загибались вокруг него, а справа и несколько сзади серела вдали грозно укрепленная японцами деревня Ламатунь, кроме того, люнет был под косым обстрелом одного из наших люнетов. И отовсюду в него летели пули.
Начальник дивизии рапортом указывал корпусному командиру на полную ненужность этого люнета, на то, что в любой момент японцы шутя могут перебить всех его защитников. Корпусный положил на рапорте резолюцию: ‘Умереть в окопах — это значит одержать победу’. И все знали,— он очень гордился, что в районе его корпуса линия укреплений выдается вперед больше, чем в соседних корпусах, и все знали также, что сам он ни разу не рискнул самолично побывать в этом люнете. Японцы спокойно предоставляли русскому вождю тешить свое честолюбие, наши два раза очищали люнет, и японцы его не занимали: видимо, он был им не нужен и не страшен.
Морозило. Солдаты, сжимая винтовки, пристально вглядывались в темноту. Было очень тихо. И звезды — густые, частые — мигали в небе, как они мигают, только когда на земле все спят. Казалось, вот-вот прекрасною, прозрачною тенью пронесется молчаливая душа ночи,— спокойно пронесется над самою землею, задевая за сухую траву, без боязни попасть под людские взгляды. А в этой земле повсюду прятались насторожившиеся люди и зорко вглядывались в темноту.
Резцов глубже засовывал руки в рукава полушубка. Впереди люнета смутно шевелился сухой, несрезанный каолян, слышался шорох его листьев. Отчего они шуршат? И повсюду что-то чернело, осторожно шевелилось и старалось спрятаться в тишину. Вдруг, беззаботно к этой тишине, злобно и хрипло огрызнулась во мраке собака, другая, молоденькая, жалобно завизжала. Там, в каоляне, они гложут неубранные трупы. И опять стало тихо.
Внутри тела мелко и часто трепетала невидная снаружи дрожь, воздух выходил из ноздрей прерывистою струею. И Резцов глубже засовывал руки в мех рукавов. Ползли предательские шорохи, их осторожно душила живая, подстерегающая тишина. Вот сейчас эта тишина вздрогнет, разверзнется, и с ярым воплем из нее ринутся на люнет темные толпы. Что тогда делать?
Резцов думал,— и на душе становилось вызывающе-весело и не страшно. Ну, подкрадутся японцы и бросятся в штыки. Ясно, поддержки сзади не пришлют. Ясно, придется выскочить из окопа и схватиться врукопашную. И ясно, исход будет один — смерть. Все было ясно и просто. Хотелось беззаботно улыбаться.
Из темной дали, с левого фланга, слабо донесся ружейный выстрел, отдавшийся в горах коротким эхом: таах-та!.. Другой, третий,— и затрещала частая, сливающаяся пальба пачками. Тишина кругом еще больше насторожилась, стала еще более жуткою. На темном небе, казалось, вспыхивали слабые отсветы. Пальба трещала спешно и лихорадочно, потом стала ослабевать. Донеслось еще несколько одиночных выстрелов. Замолкло.
Опять еще сердитее огрызнулась в темноте хриплая собака, и еще жалобнее завизжала молодая собачонка и повизгивала долго, обиженно. Было странно: кругом — огромное, притаившееся всеобщее ожидание, а тут же, чуждые всему, сосредоточенно копошатся свои отдельные маленькие злобы и обиды.
— Оо-о!..— Кто-то сладко зевнул в темноте.— Холодно, морозы пошли. Какая-то будет матушка весна красная?
Солдаты давно уже перестали вглядываться в темноту и стояли,—равнодушные, беззаботные к тому, что крутом. Резцов стал себе противен, со своими копошащимися в мозгу, пугливо вздрагивающими мыслями. В этом окопе сошло с ума два офицера,— именно офицера: так же они стояли, так же спрашивали себя: ‘Что там?.. А что, если?..’ А вот кругом люди — равнодушно-спокойные и бездумные, придет миг, и они со свежими, вдруг вспыхнувшими душами схватятся за винтовки.
Резцов пошел сделать обход своей части люнета. Капитан Катаранов стоял в середине люнета. Положив голову в папахе на руку, он облокотился о бруствер и о чем-то думал. За последние две недели Катаранов стал совсем другим, чем прежде: был молчалив и угрюм, много пил, в пьяном виде ругал начальство, восхвалял японских генералов Куроки, Ояму, Нодзу, оглядывал всех злыми, вызывающими глазами и как будто ждал возражений, а то плакал, бил себя кулаками в грудь и лез целоваться.
Он очнулся от задумчивости и рассеянно взглянул на Резцова.
— Ну что? Не спят у вас люди?
— Нет.
Катаранов опять молча облокотился о бруствер. Резцов пошел к себе.
Медленно двигались по небу звезды, одни заходили, слева из-за сопок появлялись другие. Вдали изредка слышались одиночные выстрелы. Солдаты стояли, неподвижно опершись о винтовки. Временами то один, то другой топал озябшими ногами.
Небо над сопками чуть засветилось. Катаранов прошел по окопу и позволил желающим ползти в каолян за топливом и назад, к ручью, за водой.
Солдаты оживились и поползли. Стало весело и жутко. Слышался острый хруст срезываемого каоляна, шепот и сдержанный смех.
Из темноты выделилась фигура солдата с огромною связкою каоляна за плечами. Солдат шел к люнету, согнувшись под тяжестью, медленно и неспешно, как дворник, несущий дрова. Резцов возмущенно следил за ним, всею своею огромною, медленно движущейся фигурою он как будто намеренно выставлял себя под выстрелы. И правда, в японских окопах засверкали огоньки, и пули зажужжали в воздухе.
— Хренов! Да беги же скорей, чего ползешь!— сердито прошипел Резцов.
Хренов, исполняя приказание, неуклюже пробежал десяток шагов и опять пошел не спеша. Его бородатая, наклонившаяся под связкою голова показалась у окопа.
— Да иди ты скорей, сукин сын! Прыгай в окоп!.. Подстрелят тебя!
— Ни-икак нет!— Хренов медленно влез в окоп.— Пули их, ваше благородие, добрые!— объяснил он Резцову и бросил вязанку.— Ну, ребята, грейся теперь сколько влезет.
Светлело. Запоздавшие поспешно сползались к люнету. Пули жужжали чаще.
Солдаты разжигали в земляных печурках каолян и кипятили в котелках воду. Беловато-синие дымки вились над окопом. И назади, впереди, у наших и у японцев,— везде закурились дымки. В воздухе запахло гарью, напоминая о тепле и горячем чае. С середины люнета донесся голос Катаранова:
— Ребятушки! Глубже в окопе сидеть. Кроме часовых, не высовываться!
На дне окопа, под лесом торчавших во все стороны штыков, весело копошились черные папахи и нагольные, заглянцевевшие от носки полушубки. Каоляновые стебли в печурках потрескивали.
— Матрехин, где у тебя вода запасена?
— Вон она на краю стоит, в жестянке.
Хренов подошел к жестяному ящику из-под патронов, наполненному водою, посмотрел на посудину, подумал.
— Ну-ка, балтийская эскадра! Иди, покоптися!— вздохнул он и бережно поднял посудину.
Солнце выплыло из-за сопок, косые лучи сквозь напитанный дымом воздух били по заиндевевшим былинкам, по грядам полей. Солдаты пили из кружек чай, острили и смеялись. Низенький и старообразный Василий Матрехин, с отлогим, глупым лбом, отхлебывал из кружки чай, заедал его мерзлым хлебом и недовольно говорил:
— Как, значит, на действительной службе служил я, то был отделенным, н-да!.. А теперь из запаса взяли, ни одного рядового подо мною нету!
— Ничего, милый, не горюй,— утешал его стройный и худощавый Беспалов, с Георгием на полушубке.— Ты человек женатый. Только знай посиживай тут. А жена уж для тебя дома постарается, целое отделение пока нарожает. Приедешь, будет кем командовать.
Беспалов говорил, и его красивое лицо вспыхивало быстрою, как будто светящеюся улыбкою.
Резцов снисходительно улыбался в свои закрученные усики, на душе было немножко одиноко: хотелось, как равному, замешаться в эту кучу тесно жавшихся друг к другу тел, смеяться остротам, острить самому.
Катаранов прислал ему приглашение пить чай. Резцов пошел, пробираясь меж жавшихся к стенкам солдат. Часовой оживленно обратился к нему:
— Ваше благородие! Японец орудия перевозит с сопки в деревню. Близко, можно пулей достать.
Резцов выглянул. Всего за тысячу шагов от них, за линией окопов, медленно ехали два тяжелых орудия, ездовые спокойно сидели на лошадях и даже не оглядывались на их люнет. Чувствовалось полное пренебрежение и презрение.
Мимо уха Резцова коротко зыкнула пуля. Он быстро втянул голову в плечи и поспешил к Катаранову. Катаранов, припав к брустверу, смотрел в бинокль.
Катаранов оторвался от бинокля. Его глаза смотрели хмуро.
— Вижу.
— Дать бы по ним пару залпов.
— Не дам ни одного выстрела.— Лицо у него было странное — сосредоточенное и серое.— Сядем чай пить!— решительно произнес он.
Они опустились на дно окопа. Катаранов наливал из эмалированного чайника чай.
— Водки нету, здорово бы я сейчас выпил!— вдруг сказал он.
Резцов отхлебывал из своей кружки и с осуждением молчал. Потом не выдержал, встал и посмотрел: орудия скрывались за выступом равнины. Он опять сел. Катаранов с любопытством спросил:
— Следовало бы их обстрелять?
— Следовало,— сумрачно ответил. Резцов. Катаранов, со злыми глазами, усмехнулся и замолчал.
— Подлецы, сколько сала напустили в воду. Нет чтобы сполоснуть котелок!..— Он сердито хмурился, заглядывая в свою кружку, потом продолжал о прежнем, как будто убеждая самого себя:— Ну, а что бы было? Подстрелили бы мы пару лошадей, а они бы в ответ в нашу мышеловку, как по клавишам, дюжину шимоз. И весь бы люнетик с ротою полетел к черту. Расстояние до вершков измерено, терпят нас, пока сидим смирно… Ох, тяжело мне!..— Катаранов с страданием покрутил головою.
Резцов пробирался к себе. Густо шевелились солдаты, к нему оборачивались смеющиеся лица. Пили чай из кружек, грели у печурок руки и ноги. Охватывало беззаботным весельем.
Резцов сел на своем конце. Солдаты поднимались, раскладывали на бруствере чайники, котелки, полушубки. И, как только высовывался край папахи, над бруствером сейчас же проносилось несколько пуль.
— Ваше благородие! Имею честь доложить: мой башлык ранили… В трех местах!..
Беспалов, с своею быстро проносящеюся по лицу улыбкою, развертывал перед Резцовым пробитый пулями башлык.
— В другой раз, ваше благородие, нужно больше лопат брать для хлеба,— мрачно заметил Хренов.
— Для хлеба?
— Так точно! Никак ножом его не урежешь, замерз.
— Лопатой ударишь, и то одни искры сыпятся,— прибавил Беспалов.
Было весело. Резцов думал: вот это настоящие солдаты.
С запада ровною полосою поднимались густые белые тучи. Оттуда подул ветер. Стало еще холоднее. Солдаты кутались в полушубки. Матрехин, с серьезными, глупыми глазами под отлогим лбом, рассказывал про волчиху, у которой его дядя увез волчат. Он рассказывал солидно, томительно-медленно. Солдаты посмеивались, потешаясь над тем, как он рассказывал.
— Щенят этих забрал, потом, значит,—ходу! Дядя-то мой родной, у него я жил… Да… Во весь карьер поскакал. Глядь, она катит… Н-да!.. Катит. А он, дядя мой родной, домыслил,— мостом не поехал, а через воду поскакал. Я только забыл, целовальник какой был… Ну, хорошо! Привез к нашему ко двору…
Недалеко от Резцова стоял на часах Беспалов. Он прислушивался к рассказу Матрехина и слегка улыбался своим красивым, худощавым лицом.
— Глядь, вечер подошел, сели чай пить… А она — орет, дьявол, н-да!.. Зашла с плетня, значит, и давай плетень ломать… Он хочет пойти, сказать нашим, и боится…
Хренов грубо спросил:
— Кто он-то?
Солдаты захохотали.
— Да целовальник, я же сказал!.. Н-да… Как раз она как подскакивает, как приткнула,— вроде как бы на двенадцать голосов закричала корова…
Беспалов вдруг перестал улыбаться. Его лицо стало строгим и серьезным. На внутренней стороне бруствера комок мерзлой глины щелкнул и распался, потом, по другую сторону Беспалова, тоже что-то слабо хрустнуло, комочки глины посыпались в окоп.
Лицо Беспалова становилось все бледнее и строже. Он переступил с ноги на ногу, немного подался к брустверу и стал рассеянно смотреть в другую сторону. Резцов понял: справа и немного сзади, из занятой японцами деревни, к часовому пристреливались. Новая пуля с сердитым, прерывистым жужжанием рикошетом перелетела через окоп.
— Зачем тебе все время стоять? Выглянешь, осмотришься — и садись назад.
— Слушаю-с!
С его лица медленно сходила строго-серьезная тень заглянувшей в глаза смерти. Матрехин продолжал рассказывать. Беспалов прислушивался и опять сдержанно улыбался.
Бело-серые тучи росли и вздувались, из-под них дуло сухим, колющим холодом. Беспалов осторожно поднялся и, сдвинув брови, стал осматриваться.
Вдруг, слабо зазвенев штыком, брякнула о землю упавшая винтовка. Беспалов дернулся, схватился за глею и грузно сел на дно окопа.
Он коротко и тяжело харкал, во рту клокотала кровавая слюна, грудь со спешным испугом расширялась и напрасно старалась вобрать воздуху.
Горло было прострелено навылет, в кровавых ранках свистел воздух. Фельдшер беспомощно пожал плечами, наложил на шею повязку. Беспалов, с тоскою в мутящихся глазах, сейчас же сорвал повязку, он показывал руками, что не хватает воздуху. И в ранках свистело, кровь, пузырясь, поднималась над ранками и алою пеною стекала к затылку.
Солдаты молча смотрели. Беспалов метался на земле, грудь тяжело дышала, как туго работающие мехи. Творилось странное и страшное: красивое, худощавое лицо Беспалова на глазах распухало и раздувалось, распухала и шея и все тело. Как будто кто-то накачивал его изнутри воздухом. На дне окопа в тоске ерзало теперь чужое, неуклюже-толстое лицо, глаза исчезли, и только узенькие щелки темнели меж беловатых пузырей вздувшихся век.
Подошел Катаранов.
— Помог бы ты ему как-нибудь,—сумрачно сказал он. Фельдшер опять беспомощно пожал плечами.
— Никак, ваше благородие, невозможно! Только от операции была бы помощь. Кабы в госпиталь его свезть. А тут где же?
Катаранов постоял, засунув руки в карманы полушубка.
— Нечего тут, ребята, смотреть!.. Расходись! По местам!— приказал он и, понурив голову, пошел обратно.
Беспалов метался, перекладывал голову со стороны на сторону, из ранок, пузырясь, со свистом выползала кровавая пена. Он распахнул полушубок, расстегнул мундир, разорвал на груди рубашку. И всем тогда стали видны его раздувшиеся белые плечи, как будто плечи жирной женщины. И он метался, и на лице была смертная тоска.
— За что страдает? Неизвестно за что!— вполголоса сказал Хренов, не отрывая глаз от раненого.
Матрехин покосился на Резцова и поучающе возразил:
— Бог, он знает за что!
И вздохнул.
Бело-серые тучи покрыли небо, кругом стало мрачно, рванул ветер, и из туч посыпалась мелкая, частая крупа. Крупинки метались в воздухе, прыгали по брустверу, по плечам и папахе нового часового. Сухие листья каоляна жалобно ныли вокруг стеблей.
Резцов, скорчившись, сидел в углу окопа и старался не смотреть на Беспалова, которому нельзя было помочь. Солдаты теперь молча сидели, стиснув зубы,— озябшие, угрюмые и ушедшие в себя. И никто не смотрел на Беспалова. А Беспалов, одинокий в своих муках, все хрипел и метался, белые крупинки прыгали по вздувшемуся лицу, и было это лицо странного, темно-прозрачного цвета, как намокший снег.
Сбоку, сквозь разрыв туч, неожиданно сверкнуло солнце. Оно заглядывало на землю в дыру меж: туч и весело смеялось, как маленький, непонимающий ребенок. Тучи сердито задернули дыру, кругом опять стало мрачно.
Крупа перестала падать, но сделалось еще холоднее. Стыли ноги, холод забирался внутрь тела. Как будто душа сама застывала, было в ней неподвижно и мрачно.
Опять прошел по окопу Катаранов. Он шел, не пригибая головы, что-то сказал солдатам. Солдаты дружно захохотали, смеющиеся, скуластые лица поднимались к нему, тоже говорили что-то смешное. Еще с остатком улыбки на губах, не глядя на хрипящего Беспалова, Катаранов подошел к Резцову.
Улыбка была на губах, но глаза смотрели невнимательно, и за ними чувствовалась упорная дума. Упорная и тяжелая. Было неловко и грустно смотреть на него.
— Что это вы такой?— рассеянно спросил Катаранов.
— Какой?
— Голова, что ли, болит?
— Да разбаливается от чего-то.
— Легли бы, поспали. Я вам бурку пришлю… Ребята, кому спать охота, спи, пожалуйста, сейчас!— обратился он к солдатам.— А ночью, если кто спать будет, тут же все зубы выбью… Дай посижу с вами… Подвинься ты, болван!!— рявкнул он на Матрехина.— Мало, что ли, места тебе?
Он подвернул под себя полушубок и сел тесно рядом с Резцовым. Перед ними была серо-желтая стенка окопа. Оба молчали.
— Жалко Беспалова, хороший был солдат,— равнодушно заговорил Катаранов.
И вдруг губы его задергались, искривились, как у маленького мальчика, и слезинки запрыгали по редкой бороде. Он поспешно оперся локтем о колено и закрыл рукою лицо от солдат.
— Ничего! ‘Умереть в окопах — это значит одержать победу’… У-у, с-сукин сын!..— Катаранов смахивал слезы, а его тонкие губы злобно кривились и растягивались.— Вы еще мало видели в бою нашего солдата. Какие молодцы! На смерть идут, как на работу, спокойно и без дрожи… Русский человек умеет умирать и будет умирать, но,— господа! Дайте же, за что умереть!..
Он ближе придвинулся к Резцову, чтоб не слышали солдаты, и, с страдающею ненавистью в голосе, зашептал:
— Знаете вы про дело нашего полка на Шахе? Шли мы на деревню без разведок, без артиллерийской подготовки. Господин полковник, Дениска наш, вбил себе в голову, что деревня пустая стоит. Проезжий казачишка пьяный, видите ли, сказал,— как не поверить? И шли мы в атаку с незаряженными ружьями. Офицеры верхом… Япошки подпустили нас да сразу и ахнули,— из ружей, из пулеметов. Боже мой, что было!.. Восемьсот человек легло. Дениска наперед всех ускакал… Мы ждали — его отдадут под суд,— какое! У корпусного в реляции это вышло так великолепно: ‘При атаке легло восемьсот человек’… И Дениска получил золотое оружие!.. А командир Ромодановского полка — умница, дельный — почти без потерь взял три укрепленных деревни,— корпусный не подал ему руки! ‘Отчего у вас так мало потерь? Вы — трус! Вот слесарцы восемьсот человек потеряли!..’ И никто из его полка не получил награды… Знаете вы все это?
— Знаю.— Резцов слабо улыбнулся и вполголоса пропел:
Один полковник умный был
И тот немилость заслужил:
Убитых мало!..
Убитых мало!..
— И это знаете…— Катаранов охватил руками колени и угрюмо задумался.
Тучи уходили, проглянуло солнце, но ветер дул, и было холодно. Беспалов все хрипел и метался под наброшенным на него полушубком, его вздувшееся лицо было теперь почти черное.
Катаранов глубоко вздохнул и покрутил головою.
— Тяжело мне! Ох как тяжело!.. Пошли у меня в последнее время разные мысли, нет от них нигде места. Ничего мне теперь не надо, ни о чем я не молюсь — пусть будет что будет… Недельки две назад рассказал мне адъютант из штаба корпуса… Видите, вот перед нами, за речкой, японская сопка, укреплена она,— не подступишься, форменная крепость. Так вот Соболев, корпусный наш, изо всех сил выбивался на военном совете, доказывал, что непременно нужно ее взять в лоб.— ‘Это, говорит, стратегический ключ. Придется положить десяток тысяч, но что же делать? На то и война!..’ Десяток тысяч! А почему ему это нужно? Перед сопкою какой корпус стоит? Наш. Если сопку возьмем, как ее назовут? Соболевскою. Путиловская сопка есть, будет еще Соболевская…
Резцов слушал насторожившись. Катаранов, перед которым он так еще надавно благоговел, теперь колебал в нем то, что для Резцова было основою всего их дела: не критиковать, не копаться в распоряжениях, а с бодрою верою делать то, что приказано. Враждебно глядя Катаранову в глаза, он возразил:
— А может быть, это вправду необходимо. Как мы можем рассуждать? Разве мы знаем их планы?
— Нет, не знаем. Может, и необходимо! Уехал тогда адъютант, я это и сам подумал. С чего ему было верить? Баронишка, болтун и враль… А я вот поверил. Стой, почему? И пошли у меня мысли. И увидел я, что давно уж оттуда не жду ничего,— только глупостей и пакостей. Может, нечаянно что и хорошее придумают, да нет уж веры… Голубчик, вы только подумайте в своей голове: вот, сидим мы в этой чертовой мышеловке, мерзнем, вот солдат умирает,— золото солдат, цены ему не было… Что такое? Для чего? Какой смысл? Ведь и вы, и я, и солдат — всякий знает, что смыслу нету. Что же это такое? — Подняв брови, Катаранов удивленно осматривался, как будто только что проснулся в незнакомом месте.— Ведь это все кругом люди, не мешки с песком. Взяли, ткнули сюда, говорят: ‘Не рассуждай’… О господи! Приди сейчас сюда Скобелев, скажи: ‘Капитан Катаранов! Поднимите роту и тихим шагом, сомкнутою колонною, идите вперед!’ — и поднял бы и повел бы… Всю бы роту уложил до единого человека, сам бы умер,— с блаженством, с восторгом бы умер. Верил бы я, верил, что это так нужно, что наше дело не рассуждать, а умирать. А теперь,—голубчик! Нету этой веры. Мы, как бараны, умираем, наверху сидят — реляции пишут. Для этих реляций мы и умираем…
Резцов холодно и враждебно смотрел на него.
— Просто вы устали и изнервничались,— пренебрежительно сказал он.— До сих пор были неудачи, вы и упали духом. И у Скобелева бывали неудачи, и он делал ошибки. Только тогда офицеры наши не ныли, а делали свое дело, и все было хорошо. А мы только критикуем и рассуждаем о том, чего не знаем.
Катаранов с колючею, злою усмешкою слушал. И в этой усмешке Резцов почувствовал, что Катаранов с вызовом рвет все свое прошлое и что они теперь враги.
— Ив самом деле, чего тут рассуждать! — ядовито протянул Катаранов.— Нашего ли это ума дело? Умишко у нас плохонький, армейский. Ясное дело, для кого стараемся,— ‘для оте-ечеетва!’…
Убитых мало!..
Убитых ма-ало!..—
фальшиво пропел он, нелепо оттягивая нижнюю губу.— Верьте, мальчик, в начальство, верьте, что и тут япошек разобьем, и Порт-Артур удержим, и балтийскую эскадру доведем…
— Прежде всего, господин капитан, я вам не ‘мальчик’!— крикнул Резцов, вдруг краснея и выкатывая глаза.
Глаза Катаранова вспыхнули весело и задорно, но неожиданно потухли. Как будто он был на какой-то серьезной, жутко-тихой высоте, с которой все казалось пустяками. Он мягко улыбнулся и положил руку на рукав Резцова.
— Голубчик, не сердитесь! Верно — не к чему все это было говорить… Ну, прощайте, я пойду. Спите, пока светло. Я вам бурку пришлю. И не сердитесь… Хороший мой!
Катаранов встал и потопал озябшими ногами.
Солдаты, скорчившись на дне окопа, угрюмо дремали. Беспалов перестал хрипеть, его застывший труп был с головою покрыт полушубком. Бородатый солдат в башлыке, втянув голову и странно высоко подняв руки, мрачно и сосредоточенно устанавливал на бруствере свой котелок,—устанавливал и никак не мог установить.
— Андреев!!— грозно крикнул Катаранов.
Солдат в башлыке повернул на окрик свое озябшее, посинелое лицо. Катаранов молча и выразительно смотрел ему в глаза. Андреев тоже молча смотрел и медленно мигал. Резцов понял: он нарочно выставлял руки над бруствером, чтоб получить в них пулю.
— На полпенсии захотелось?— спросил Катаранов, грозя пальцем.
— Ни-икак нет!
— Смотри у меня! Будешь ранен,— прямо под суд отдам!.. Садись!
Андреев медленно опустился на корточки. Катаранов пошел на свой конец. Вокруг его папахи зажужжали пули,— Резцов слышал их,— но Катаранов шел, как будто нарочно не пригибая головы. Резцов морщился и закусывал губы и следил за двигавшеюся папахою, пока она не исчезла за изгибом люнета.
Вдруг все ему стало противно. Все кругом было серо, скучно и глупо. Погас огонек, освещавший изнутри душу. Холод все глубже вбирался в тело. И болела голова. И стыли неподвижные ноги.
Катаранов прислал бурку. Резцов подобрал ноги под полушубок, покрылся буркою и, надвинув на лицо папаху, прислонился к стене окопа. Он сердился, что нет в душе прежней ясности, он не хотел принять того, чем был полон Катаранов: с этим здесь невозможно было жить и действовать, можно было только бежать или умирать в черном, тупом отчаянии.
И ему вспомнилось, как месяц назад они шли в предрассветных сумерках в бой, как под лопавшимися шрапнелями весело и задорно светились милые глаза Катаранова. Их рота дерзко пробралась почти в тыл наступавшим, захватывало дух от жуткой радости, и вдруг под неожиданными залпами одной их роты побежали назад наступавшие батальоны. Тогда было хорошо и светло.
Когда Резцов проснулся, был вечер. Справа, над рощею, блестел тонкий серп молодого месяца, запад светился прозрачно-зеленоватым светом. Загорались звезды. Было тихо и морозно.
В сумраке темнели неподвижные фигуры солдат. Понуренные головы в папахах прислонились к холодным штыкам, лица были угрюмые и ушедшие в себя, со скрытыми, неведомыми думами. Неподвижно лежал труп Беспалова. За изгибом люнета, невидно для Резцова, протяжно охал новый раненый.
Резцов кутался в полушубок. В сонном мозгу было ощущение тепла внутри тела, и желание покоя, и любовь к себе, чувствовалось, что страшно, невыразимо страшно сидеть в этом одиноком ровике под стерегущим взглядом смерти. И была грустная любовь ко всем, потому что так хорошо человеку ощущать безопасность кругом и теплоту внутри себя, и так хорошо бы сладко вытянуться под теплым мехом, расправить отекшие ноги и чтоб сонный мозг опять погрузился в теплое, бездумное забытье.
И звезды в зеленоватом небе сияли тихо, ясно. Человеческие жизни, ясные звезды — все равно. Каждую ничем нельзя заменить, каждой нет цены. Если только любить себя, то это так легко почувствовать и понять! Кругом холодно, темно, людям нужно бы жаться друг к другу. А они все, сами застыв от холода, высматривают из-за насыпей, как бы всадить друг в друга пулю…
— Ваше благородие! Ваше благородие!
Дрожащая рука сильно трясла Резцова за плечо.
— В чем дело?!— Он быстро вскочил на ноги.
— Ротного убило!
Взволнованно двигались спины и затылки под папахами, солдаты теснились к середине люнета, напирали друг на друга и вытягивали головы. Новым, твердым и властным голосом начальника Резцов крикнул:
— Куда поперли?.. По местам!
Солдаты отхлынули. Резцов пробрался на середину люнета. Катаранов полусидел на дне окопа, прислонившись виском к мерзлой стенке, во лбу над глазом чернела круглая дырка, кровь струилась по щеке и бороде. Он внимательно следил за подходившим Резцовым. Глаза ясные и тихо-задумчивые.
Катаранов говорил свободно, но необычайно медленно, равномерно растягивая звуки. Сказал и замолчал, и смотрел, как будто все еще задумавшись. Но глаза под пробитым лбом становились стеклянными и мертвыми.
Резцов с настойчивым, жутким вопросом вглядывался в эти глаза. Они не дали ответа.
ПРИМЕЧАНИЯ
В МЫШЕЛОВКЕ. Впервые напечатано в журнале ‘Образование’, 1906, No 11, с подзаголовком ‘Из рассказов о войне’. Написано в 1906 году.
С сентября 1904 по декабрь 1905 года Вересаев находился в Маньчжурии, на полях русско-японской войны. В письме к нему от конца июля—первой половины августа 1904 года М. Горький писал: ‘…Ваше участие…’ в войне ‘…обидно, тяжело. И — боязно за Вас — за Ваши нервы, за жизнь’. Но вместе с тем он видел в присутствии Вересаева на ‘этой идиотской, несчастной, постыдной войне’ и ‘хорошую сторону’ — честный и наблюдательный художник не сможет не рассказать правду о том ‘диком кошмаре’, который устроило царское правительство в далекой Маньчжурии (М. Горький. Собр. соч. в тридцати томах, т. 28, М., 1954, стр. 316). Тогда же подобные надежды в письме к Вересаеву выразил и Л. Андреев: ‘…Вы напишете что-нибудь большое о русских людях на войне. Это страшно интересно’ (цитируется по мемуарному очерку Вересаева ‘Леонид Андреев’).
И действительно, уже 13 января 1906 года, сразу после возвращения с полей сражений в родную Тулу, В. Вересаев пишет М. Горькому: ‘Продолжают ли выходить ‘Сборники Знания’? Если продолжают, то я бы прислал для них кое-что. Привез с собою много’. А через несколько дней, 31 января, в письме К. П. Пятницкому предлагает ‘Знанию’ ‘рассказ… из военной жизни на Дальнем Востоке’. М. Горький весьма сочувственно встретил предложение В. Вересаева. 23 января 1906 года он отвечал: ‘Очень рад, что Вы вернулись, рад, что, судя по письму Вашему, вернулись Вы в бодром настроении, рад, что будете писать, жму крепко и сердечно Вашу руку… Рукописи посылайте — это великолепно… Сборников выйти имеет бесчисленное количество, а Ваше участие в них — и приятно, и лестно, и необходимо нам в виду широкого распространения сборников’ (М. Горький, Собр. соч. в тридцати томах, т. 28, М. 1954, стр. 406).
Однако в сборниках ‘Знания’ появились только записки Вересаева ‘На войне’ (позже переименованы автором — ‘На японской войне’). Рассказы же были опубликованы в различных петербургских журналах. Позже эти семь рассказов (в том числе и ‘В мышеловке’) были объединены в цикл, который Вересаев неоднократно печатал в своих сборниках и собраниях сочинений, дополнив его в позднейшие годы публицистической статьей ‘Когда невероятное стало вероятным’ (написана и впервые опубликована в 1906 году).
После империалистической и гражданской войн Вересаев дал новое название циклу — ‘Рассказы о японской войне’,— впервые оно появилось в отдельном издании цикла в 1927 году (изд. т-во ‘Недра’, М.).
Обличительная направленность ‘Рассказов о японской войне’ и записок ‘На японской войне’ вызвала прямо-таки негодование черносотенной и охранительной критики, которая усматривала в них один из примеров общего похода литературы против армии, религии и существующего положения дел в русском обществе. Реакционная пресса, как могла, стремилась приглушить тот резонанс, который получали записки и рассказы у читателя, доказать их незначительность. В борьбе с тем влиянием, которое произведения Вересаева оказывали на читающую публику, пресса подобного рода не останавливалась и перед грубой бранью, недостойными и грязными выпадами в адрес писателя.
Критика прогрессивного лагеря, напротив, отмечала огромную идейно-художественную ценность записок и рассказов Вересаева, видела в них лучите и наиболее правдивые произведения о войне после рассказов Л. Толстого и В. Гаршина. А среди вещей 1905—1906 годов ‘Рассказы о японской войне’ ставились на первое место. Такая высокая оценка не была случайной. Как верно писал И. Г. в ‘Литературных впечатлениях’ (‘Одесские новости’, 1907, 20 июня/3 июля, No 7259), ‘все изображено и описано с обычным мастерством автора, умеющего заглядывать в самую глубь вещей и дающего ясные и обобщающие картины’. Беспощадно правдивые зарисовки писателя не только напоминают о беспорядках на войне, ‘но дают яркую картину бюрократизма вообще’ (И., Библиографические заметки, ‘Русские ведомости’, 1908, 22 июля, No 169).
Одобрительно отозвался о записках Вересаева М. Горький (Собр. соч. в тридцати томах, т. 29, М. 1955, стр. 16), а по свидетельству Д. П. Маковицкого, Л. Толстой, прочитав военные рассказы, заметил: ‘Живо описано. У Вересаева тургеневская манера писать’ (В. В. Вересаев. Соч. в четырех томах, т. 2, М. 1947, стр. 666).