О деятельности третьей Думы я прошу редакцию дать мне высказаться несколько иначе сравнительно с тем, что говорили о ней в нашей же газете в первую минуту после закрытия сессии.
‘Magna charta libertatum’ Англии нам кажется чем-то вышедшим в готовом виде, как Афина из головы Зевса Громовержца. Но так на самом деле вещей не делается и событий не происходит. У народа нашего есть одно поверье-обычай, может быть, не повсюду распространенное, но в некоторых местах практикующееся: новорожденное дитя сейчас, как оно увидело свет, дохнуло первым воздухом, кладут под лавку, в темноту, и там держат некоторое время, ‘подольше’. Так мне передавали, а когда я изумился такому варварскому и жестокому обычаю, то сельская учительница, рассказывавшая мне это, объяснила, что так крестьяне делают из осторожности, по бережливости, что, хорошо вылежавшись в темноте, никому не видное, дитя будет потом здоровое расти. Удивительное поверье. Но английская конституция именно долго ‘вылежалась в темноте’. Первые шаги ее были совершенно незаметны, — день рождения ее никому даже неизвестен. Когда мы ее наблюдаем, видим, она уже не крохотная, не дитя. А как родилась и как провела младенчество, — мы не знаем, ученые не знают. Magna charta libertatum есть плод уже вековых передвижений в обществе, в государственности: это то же, что в судьбе отдельного человека поступление в университет. Но вот эта ‘Великая хартия вольностей’ появилась. Парламент имел прерогативы, казалось, правил страной. Между тем всего два века назад, чуть не в сорокалетнее правление министерства Вальполя, на самом деле из парламента была вынута вся живая сила, и он весь лежал мертвым, гниющим, заражающим страну трупом: хитрый министр, великий эмпирик, устроил систему подкупов и всегда имел голосование за себя, всегда имел его, как купленную верную вещь. Все было не явно, а тайно, хотя и знали все об этой всеобщей тайной вещи. Парламент был куплен, большинство в нем куплено, и это не такая трудная вещь для государственного кошелька и в такой богатой стране, как Англия. Вальполь правил страною неограниченно, имея фикцию парламента перед глазами Европы и на самом деле держа парламент у себя в кармане. Вот какие вещи делались уже в первой половине XVIII века, между тем они кажутся совершенно невероятными и неправдоподобными для ‘теперь’ Англии.
Из всего этого следует, что парламентаризм есть не факт, а рост, что это не ‘дали’ — ‘взяли’ старого порядка, старого уклада жизни, где ‘награды сыпались’ и ‘благополучия’ создавались со сказочной быстротой, а трудное, тяжелое завоевание своего положения, нового положения, укрепление в этом положении, расширение этого положения. Говоря старым подьяческим языком, парламентаризм есть ‘служба’, а не ‘фавор’ и ‘счастье’. Все это познается сейчас, познается с горькими слезами. Между тем, когда в первой Думе слушалась ответная на декларацию Горемыкина речь Набокова, то казалось именно, и, пожалуй, самому Горемыкину казалось, что вот 500 человек пришли и взяли ‘фавор и счастье’. Казалось, что это люди ‘в удаче’, ‘в случае’, говоря опять языком грибоедовских времен.
Нет, этого не было. И в конце концов даже хорошо, что не было. Ибо ‘фавор’ все дает в час, и все отнимает в час. Нужно очнуться и сознать, что перед нами тяжелая работа, что ничего еще не началось, почти ничего, кое-что только есть, зернышко, дробинка. И что в таком положении всего лучше новорожденному младенцу полежать под лавочкой, в темноте. Пусть пройдут минуты, дни, переложенные в масштаб истории, — это значит: ‘пусть пройдут первые годы, — ну, хоть десятилетие’.
Нужно, чтобы новое расположение обстоятельств слежалось, окрепло и установилось. Чтобы к нему все привыкли. Чтобы, просыпаясь, каждый обыватель спрашивал себя: ‘Ну, а что вчера было сказано в Думе’, — и протянул руку за отчетами в газете. Нужно, чтобы все надежды в самом населении, в обывательском населении, стянулись к Думе: ‘Нужно об этом начать говорить в Думе’. ‘Нужно, чтобы этого потребовала Дума’. Словом, нужно, чтобы Дума сделалась психологическим фактом каждого личного существования. Вот когда все это сложится, установится, — Илья Муромец может спустить ноги с печки. А пока время ему полежать там безвидно, бесшумно. За ‘делами’ дело не станет: был бы тот, кому делать ‘дела’. Вот когда его не станет, или если бы не стало, — можно ахнуть. Теперь для этого никаких причин. За то, что Дума в эту сессию не приступила ни к чему крупному, ее можно только поблагодарить.
* * *
Однако настороженность, очень большая настороженность, не должна переходить в сонливость. С нами это очень может статься. Несчастие русских и несчастие русской истории заключается в том, что в ней все, даже очень шумное, очень энергичное поначалу, переходит мало-помалу сперва в ‘обыкновенное’, потом в ‘неинтересное’ и, наконец, прямо в сон. Это Восток в нас вечно засыпает, Азия вечно засыпает. В какую печальную, бедную и бледную историю перешли наши городские думы, — об этом всем известно. ‘Обывательское состояние’ и ‘обывательское житие’ — вот чего как огня надо бояться Государственной Думе. В этом отношении чем-то зловещим представляется назначение членам Думы жалованья, т.е. введение в наш парламентаризм ’20-го числа’. 20-е число — это покой, сон и смерть. Нельзя не обратить внимания на ту чрезвычайную охоту, с какою министр финансов г. Коковцев, изрекший, что ‘у нас парламента, слава Богу, нет’, пошел навстречу думскому постановлению об увеличении членам Думы содержания и о превращении этого содержания в постоянный оклад жалованья. Если, слава Богу, ‘парламент уже есть’, то при жалованье очень и очень может случиться, что он, ‘не дай Бог, исчезнет‘, оставшись в пустой фикции, в пустом имени, в пустом звоне совершенно безопасных речей. Шипы перестают колоться, если их завернуть в сторублевую бумажку. Мне передавал один видный член 2-й Думы следующее двойное наблюдение.
— Дума страшно поглощает человека, депутата, — говорил он. — Сколько вошло туда известных писателей, всероссийски известных. — Он назвал несколько имен. — И вот идет эта знаменитость между сиденьями депутатского зала, и таким он представляется здесь маленьким, незначащим. Отчего это происходит — я не знаю. Думаю, от величественности самого явления: народное представитечьство, выборные всего народа, — это подавляет. Ньютон, поставленный на Монблан, Гумбольдт, странствовавший среди Кордильер, оба такие жалкие, немощные, незаметные! А с другой стороны, не можешь не улыбнуться внутренне и тоже не удивиться, когда какой-нибудь депутат-мужичок, вполне из ‘сознательных’ и очень левых, еще третьего дня говоривший с кафедры очень сердитые слова, вполголоса предлагает вам, не купите ли вы у него полпуда меда, который он привез с собою в Петербург или ему прислали сюда ‘сродственники’. Депутатство — депутатством, а жизнь -жизнью: тут он хлопочет об аграрной реформе, но это — в перспективе, а сейчас ему нужно продать пуд меда, и он ищет покупателя и ударит с ним по рукам и в том случае, если этим покупателем будет и ‘буржуа’.
Так он говорил мне. И я тоже подивился, но потом подумал: ‘Жизнь -жизнью’. Одни заботы у года и другие заботы у недели. Годовые заботы — они большие и красивые. Но никак не обойдешься и без недельных забот — маленьких и сорных. И вот тут уместно вспомнить и о Вальполе. М.М. Ковалевский удачно назвал вопрос об увеличении жалованья депутатам ‘зазорным вопросом’, т.е. несчастным и постыдным, от него очень предостерегал С.Ю. Витте в Государственном Совете. Он ясно говорил о ‘подспудных намерениях’, возможных здесь. ‘Почему именно теперь, в самом конце первой сессии третьей Думы, правительство внесло этот законопроект?’ — спрашивал он настойчиво в Совете. Может быть, мысль его содержала тот упрек, что в виде солидной прибавки к суточным и превращения этих суточных в жалованье правительство ‘поблагодарило’ депутатов за ‘хорошее поведение’ и вместе дало им в психологию такое обстоятельство, которое невольно смягчает душу. ‘Будете хорошо себя чувствовать и будете менее сердиты’. Пуд меда, продаваемый в депутатском зале, и зловещая тень Вальполя встает в душе. ‘Подмазывания’ бывают разные, и хорошие ‘патриоты’ даже служат молебен, получив жирное подмазыванье. Все это грязно, от всего этого ‘дурным’ пахнет в воздухе. Но парламентаризм тем хорош, что он открыт и громок и вследствие этого имеет свойство ‘самопочиняться’, т.е. выздоравливать даже после всяких скверных заболеваний. Был Вальполь, и, однако, нет следов его системы, о которой рассказывают только историки. Ничто не мешает тем же М.М. Ковалевскому и С.Ю. Витте поставить ‘точку над i’ во второй сессии, т.е. заговорить во всеуслышание России и Европы о том, о чем они говорили обиняками и недомолвками в торопливые дни, когда уже кончалась первая сессия. Не захотят они заговорить — заговорят другие, заговорят их друзья, которым в приватной беседе, за хорошим ужином они, не стесняясь, скажут свою полную мысль. Когда был назначен министром иностранных дел кн. Лобанов-Ростовский, в Петербурге заговорили, что тотчас по прибытии князя в Петербург гр. Витте, бывший в то время всемогущим министром финансов, стал громко высказываться, что русский министр иностранных дел не имеет соответствующего его высокому сану помещения, и будто бы, поехав к князю (вероятно, с ответным визитом), спросил его, не пожелал ли бы он поместиться в одном из пустующих в Петербурге дворцов, на покупку какового в казну министерство финансов даст средства. Князь отказался, может быть, имея в виду, что между министром иностранных дел и министром финансов не всегда будет согласие в комитете министров и вообще в высоких вопросах государственных, и желая для таких случаев сохранить больше психологической свободы. Я передаю тогдашние петербургские разговоры, как их слышал, ничего не прибавляя и не убавляя и, конечно, не ручаясь за достоверность. Но не бывает ‘дыма без огня’ и молвы, по крайней мере, без почвы, без ‘обстановки’ для нее. Во всяком случае, совершенно достоверно, что покойному Сипягину, захотевшему жить не на Мойке, где помещался его предшественник Горемыкин, а на Фонтанке, ‘так как тут близко церковь, в которой он привык бывать’, на отделку квартиры его в казенном доме было ‘отпущено’ 300 000 рублей, что будто бы вызвало высокое неудовольствие в высоких сферах. Но затем, что я знаю лично, так это то, что едва С.Ю. Витте был назначен министром финансов, как К.П. Победоносцев хвалил не нахвалился новым министром: он ему отпустил на церковно-приходские школы что-то около двух миллионов ежегодно. Таким образом, ‘подмазывания’ существуют в самом разнообразном виде: одного подмазывают восковой свечкой, а другого — красивым трюмо и лепной работой по потолку. Имея в виду все это, не будем очень взыскательны к пуду меда, который старался продать мужичок-депутат. А что касается до жалованья депутатам, то, сохраняя свою мысль о нем как о ‘зазорном явлении’, дополним эту мысль тем воспоминанием, что в старое время, непарламентское время, также ‘подмазывали’… Так что вопить и метаться совершенно нечего, тем более что в старом порядке это было неисцелимо, — неисцелимо уже потому, что все было глухо, темно, ‘между четырех глаз’, и разве-разве с разговорами в Петербурге, теперь же все это исцелимо, и притом радикально исцелимо… Это — новые выборы!
‘Новые выборы! Новые выборы!’ Перемена людского состава у того же кормила законодательства. И вот все, что не доделали или плохо сделали за пять лет своего ‘думанья’ одни представители народные, то могут доделать или исправить в следующее пятилетие другие выборные. Великая сила парламента, его великое ‘опять встаю’ заключается в непременной смене его состава через каждые пять лет и в том, что эти пять лет каждый состав работает под наблюдением всей нации, которая его критикует, с него мысленно взыскивает, мысленно приготовляется его или вторично опять выбрать, или забраковать на новых выборах. Система дополняет здесь человека, поправляет человека, тогда как прежняя система гасила и лучшего человека. Ведь никто не станет отрицать огромного ума у Победоносцева, его любви к России, наконец, огромной внутренней свободы суждения у него обо всех вещах и лицах. Но что из этого вышло? Работа его для России оказалась отрицательною, и она потому оказалась такою, что он никогда не встречал сурового отпора, резкой и открытой критики в глаза, резкого и прямого спора, который, кстати, сам так любил. И человек прекрасных умственных качеств превратился в какую-то размякшую рухлядь, ничего не делающую, ни на что не способную только от того, что он двадцать лет обонял одни фимиамы и испытывал сладкие со всех сторон ‘подмазывания’. Он заснул, превратился заживо в мертвого человека, с полною уверенностью, что он ‘великий человек’, что для России от одного существования его происходит какая-то великая польза и что ничего не нужно делать, кроме того, что уже есть. Это — великий сон Азии, великий сон Востока. Будем верить, что с парламентаризмом он навсегда отлетел от России. Тут всегда заведутся такие клопы и блохи, что исполин пробудится. Парламент, может быть, и не гениальная, не великая система, но при нем беспокойно. Может быть, для Руси это всего нужнее.
Впервые опубликовано: ‘Русское Слово’. 1908. 16 июля. N 164.