В литературном болоте, Карпов Николай Алексеевич, Год: 1939

Время на прочтение: 142 минут(ы)

Н. А. Карпов

В литературном болоте

‘Болото’ Серебряного века

Творчество писателя Николая Александровича Карпова (1887-1945) никогда не привлекало к себе читательского внимания. Мелкий литератор, второго или даже третьего разряда, помещавший стихи и небольшие рассказы во множестве периодических изданий. Впрочем, возможно, стихи были не безнадежны: удалось же Карпову напечататься в рафинированном ‘Аполлоне’.
Жизнь писателя была намного интересней его произведений. После революции он успел побывать народным следователем, начальником милиции, инспектором РКИ, что позволило ему, как писал о Карпове ‘Огонек’ 29 марта 1925 ‘ознакомиться с самой гущей советского быта’. Они, по словам того же ‘Огонька’, ‘отображали быт и нравы советского кустаря, его постоянную борьбу с эксплуататорами-хозяйчиками, вечно гнущими свою линию — выжать последние соки’. В активе этого совершенно забытого сейчас рядового советского писателя числится и фантастическая повесть ‘Лучи смерти’. Это повествование о восстании рабочих против владычества капиталистов, подавленном новым страшным оружием. Подробности американского быта и жизни миллионеров изложены слогом, напоминающим пятикопеечные выпуски ‘Ната Пинкертона’, которые некогда сочинялись безвестными голодными студентами.
Зато никогда не публиковавшиеся воспоминания Карпова, законченные около 1939 и названные в духе времени ‘В литературном болоте’, сохраняют значительный интерес как свидетельство современника и очевидца о быте и нравах петербургских газетчиков и литераторов предреволюционного десятилетия. Рассуждения автора, вроде следующего: ‘Модные в литературных кругах ‘прикованность к тоске’, ‘неприятие мира’, вся эта ненужная шелуха слетела с меня при первом порыве вихря Октябрьской революции, явившейся для меня ‘нечаянной радостью’. Я нашел иных товарищей, познал настоящую жизнь и понял революцию, понял, что не литература вообще, как я полагал раньше, способствует перестройке мира, а лишь литература революционная, литература моей социалистической родины’ — такая же дань времени, как и заглавие. На фактологическую ценность воспоминаний Карпова они никак не влияют. Масса новых сведений, особенно об изнаночной, внутриредакционной жизни популярных газет и журналов 1910-х (которые сейчас назвали бы ‘желтой прессой’) — нигде, кроме воспоминаний Карпова, сегодня уже не почерпнешь.
Рукопись публикуемых воспоминаний хранится в РГАЛИ (Ф. 2114. Оп. 2. Д. 2).

Сергей Шумихин

1. Лихачевка

В Петербург я приехал осенью 1907 года и поселился вместе с товарищем-студентом в известной Лихачевке. Этот огромный семиэтажный домина на углу Вознесенского и Екатерингофского проспектов целиком состоял из меблированных комнат или ‘меблирашек’, как их называли жильцы.
Предприимчивые хозяйки обычно снимали две-три квартиры, приобретали рыночную мебель и сдавали комнаты, подрабатывая еще ‘домашними обедами’. Сама хозяйка, из экономии, с семьей часто ютилась в одной комнате. К каждой квартире была прикреплена горничная.
По планировке и обстановке все квартиры были на один лад. Длинный, узкий коридор, темный, с запахом уборной. Слева — двери комнатушек, справа — глухая стена. В комнатах в два окна — кровать с пружинным матрасом, исцарапанное пыльное трюмо, оттоманка или диван с вылезающими из потертой обивки пружинами, дамский письменный столик с изъеденным молью сукном, пара стульев и пара обитых потертым плюшем или репсом кресел. На окнах — порыжевшие от табачного дыма тюлевые занавески. В комнате в одно окно — кровать, круглый стол, рассыхающийся комод, пара стульев, иногда — потертый диван.
В первом этаже дома с улицы помещались магазины. Жильцы уверяли, что если бы Лихачевка неожиданно перенеслась на луну, они не были бы особенно удручены, так как в доме имелось все необходимое обывателю: польская столовая, две мелочных лавки, мясная, зеленная, две пивных, винная лавка, кондитерская, молочная, фруктовый магазин, фотография и даже ломбард.
— Вот только разве без полицейского участка будет скучновато, — смеялись шутники: — ни морды тебе некому набить, ни за шиворот схватить. Хотя, положим, дворников у нас — косой десяток, все в полиции тайными агентами состоят, живо участок сорганизуют.
Контингент жильцов в Лихачевке был самый пестрый: студенты, швеи, портнихи, мелкие чиновники, содержанки, проститутки, журналисты, хористки, артисты мелких театров. Курсистки селились здесь редко: их отпугивала прогремевшая даже в глухой провинции сомнительная слава этого огромного человеческого муравейника. Прежде, чем подойти к висевшей под воротами каждого большого дома доске, пестревшей зелеными наклейками с объявлениями о сдаче комнат, где подробно указывались размер, количество окон и цена жилплощади, провинциалки робко осведомлялись у прохожих:
— А это не Лихачевка?
На ночь двери квартир не запирались, двери парадных ходов были открыты до часу ночи, ворота — до двенадцати. На каменных лестницах с широкими площадками пахло кошками, ‘домашними обедами’ и особым, специфическим запахом, присущим ‘меблирашкам’. Двор напоминал каменный колодец. Днем там играли и возились у помоек бледные, истощенные детишки, по вечерам завывала шарманка и летели завернутые в бумажки медяки — гонорар шарманщика. С весны по вечерам открывались настежь бесчисленные окна, выходившие во двор, жильцы перекликались друг с другом, завязывали знакомства, флиртовали, посредством спущенных из верхних этажей в нижние ниток затевали оживленную переписку. Жильцы, по большей части одинокая молодежь, быстро знакомились, ходили друг к другу в гости, устраивали совместные попойки и частенько затевали скандалы. В ‘меблирашках’ они пользовались неограниченной свободой, не в пример ‘семейным’ квартирам, где буржуазные хозяйки, прежде чем сдать комнату, обычно учиняли будущему жильцу форменный допрос: ‘Где вы служите? Учитесь? В университете? А на каком факультете? А кто ваши родители? А дамы будут вас навещать? Видите ли, у меня — семейная квартира, это я считаю неудобным’.
Такие хозяйки считали своим долгом следить за нравственностью своих жильцов, и эта опека отталкивала свободолюбивую молодежь. Хозяйки же меблирашек интересовались только одним — будет ли жилец аккуратно платить за квартиру. Остальное их не касалось. Наша хозяйка, мадам Тарвид, имела еще две квартиры. В нашей полновластно распоряжалась горничная — полька Констанция, недавно приехавшая из деревни смешливая девица, вечно растрепанная, со следами сажи на круглом, румяном лице, в мешковатом ситцевом платье и в спускавшейся до полу с одного плеча серой шали. Жильцы по созвучию звали ее Конституцией, и она привыкла к этому прозвищу. Была она медлительна, неизменно весела и добродушна. С утра слышались в квартире звонки и крики:
— Конституция, куда вы пропали, черт вас задери! Звоню часа два. Самовар готов?
— Сейчас поставлю!
— Я же вас просил приготовить мне самовар к восьми часам, с вечера!
— Он был готов, да вы спали, я его в первый номер студентам подала.
— Конституция, сходите за булками!
— Сейчас схожу, вот только самовар подам!
— Конституция, сейчас же уберите комнату!
— Сейчас уберу, вот только за булками схожу.
С раннего утра до позднего вечера Констанция ставит самовары, бегает за булками, убирает комнаты, помогает хозяйке готовить обед, разносит обеды жильцам — и ни минуты не знает покоя. Ни отпусков, ни праздников для нее не существует. Через полгода деревенский, густой румянец исчез с ее лица, добродушие улетучилось, она похудела и превратилась в тень прежней Констанции.
Тысячи таких Констанций, не выдержав, от наглой эксплуатации хозяек ушили на панель, махнув на все рукой. Тысячи девушек, по большей части — бывших горничных, заполняли ночные проспекты, кафе и рестораны, погибали в больницах, травились уксусной эссенцией и умирали от побоев в полицейских участках.
В этом огромном доме каждый день происходили трагедии и драмы, о которых через тех же горничных становилось известно жильцам. Благоволившая к нам Констанция, подав самовар, останавливалась у дверей, прислонялась к стене, подпирала ладонью щеку по-бабьи и начинала:
— А вчера вечером жилица из тридцатой квартиры уксусной эссенцией отравилась. А как она кричала! Матка боска! В больницу увезли, едва ли жива останется. Та самая, к которой по ночам гости ходили. Черненькая, Тамарой звать.
— А вчера ночью у студента из сорок пятой обыск был. Жандармы его с собой забрали. Рылись у него, рылись, — все мышиные норки облазили.
— А сегодня в восьмидесятой жилец другому жильцу голову бутылкой проломил. Ну, конечно, по пьяной лавочке. Одного в полицию дворники потащили, а другого в больницу увезли.
— А знаете, барышня-то из восемьдесят шестой квартиры чуть не повесилась, — из петли соседи вынули. Да, блондинка, худенькая такая, симпатичная. Говорят — три месяца службу искала, голодала. Хозяйке за два месяца задолжала, та ее выгнать собиралась. Их горничная Даша мне рассказывала — все до нитки в ломбард снесла, в одном платьишке осталась.
Стены в ‘меблирашках’ были тонкие, словно картонные, и слышно было все, что говорилось в соседних комнатах. К счастью, в нашей квартире были сравнительно спокойные жильцы. Здесь жили две портнихи, возвращавшиеся поздно с работы. По воскресеньям у них собирались гости, но вели себя чинно. Рядом с ними поселилась содержанка какого-то мелкого торговца. Она пила запоем, плакала в одиночестве и жаловалась Констанции на своего содержателя, скупого и грубого человека, посещавшего ее не чаще одного раза в неделю. Рядом с нами с одной стороны занимали комнату два студента Института гражданских инженеров, спокойные ребята, уходившие рано на занятия и возвращавшиеся поздно. Только однажды явились они в сильном подпитии, завалились на кровать, и неожиданно в ночной тишине прозвучал возбужденный голос одного из них:
— Васька! Друг! Слышишь? Я буду гениальным инженером, заработаю сто тысяч… и мы с тобой их вместе пропьем!
Товарищ его пробормотал что-то невразумительное в ответ, мы громко расхохотались, а бедный мечтатель конфузливо замолчал и вскоре захрапел.
С другой стороны нашими соседями оказались две курсистки-еврейки из Сибири, сестры Тышковские. Старшая, Анна, училась на Бестужевских курсах, младшая, Лиза, — на музыкальных. Чтобы иметь право жительства в столице, они за соответствующую мзду приписались в качестве шляпочниц в какую-то мастерскую дамских шляп. Были они очень милые девушки, но в первый же день их вселения между нами возник конфликт. Вечером Лиза начала барабанить на пианино гаммы и так увлеклась, что продолжала свои экзерсисы и после одиннадцати часов ночи. По правилам же внутреннего распорядка, всякий шум и музыка в меблированных комнатах в это время воспрещались. Музыкантша так яростно барабанила на пианино, что у нас с товарищем разболелись головы. В половине двенадцатого мы постучали в стенку и плачущими голосами стали упрашивать прекратить музыку.
— Лиза, брось! — упрашивала сестру Анна.
— Вот еще! Я могу в своей комнате делать все, что угодно! Не брошу!
— Милая барышня, у нас головы лопаются от вашего концерта! — жаловались мы сквозь стену, но музыкантша была неумолима.
— Ладно! — пригрозил ей товарищ. — Мы вам завтра тоже концерт устроим! Будете довольны!
— Устраивайте все, что вам угодно! — задорно отозвалась Лиза. — Посмотрим, какие у вас таланты!
Упрямая девица продолжала свою игру до часу ночи.
А мы обдумывали план страшной мести. На другой день, часам к десяти вечера, у нас собралась теплая компания приятелей обладавших недюжинными голосовыми средствами. Среди них особенно выделялся длинный и великовозрастный гимназист восьмого класса Введенской гимназии Юра Стеблин-Каменский, любитель выпить и поскандалить. Из наших скромных средств мы выделили порядочную часть на угощение, состоявшее из водки, пива и дешевой колбасы. Кое-что из крепких напитков притащили и гости. Захлопали пробки, зазвенели стаканы и вскоре мы дружно грянули хором: ‘Быстры, как волны, дни нашей жизни’. Сначала пели довольно стройно, но по мере того, как опускался уровень влаги в бутылках, повышалось буйное настроение, и к двенадцати часам ночи каждый орал кто во что горазд. Наши соседки понимали, что эта гульба устроена им в отместку и молчали до половины первого. Потом взмолились: ‘Товарищи, нельзя ли прекратить ваш музыкально-вокальный и кошачий концерт?’
— Ага! — торжествовали мы, — вам не нравится? А вчера изводить нас до часу ночи музыкой вам нравилось? Теперь кушайте сами!
В час мы сжалились над ними, попросили гостей разойтись — и мир был заключен. Позже мы с Тышковскими даже сдружились.
У Тышковских мы познакомились с их земляком, студентом Сельскохозяйственных курсов Лонцыгом. Он был эсером. Однажды Лонцыг прибежал к нам и взволнованно зашептал: — Вот, ребятки, какая история, прямо не поверите! Иду сейчас мимо ворот, окликает меня околоточный надзиратель, молодой такой, впервые я его вижу. ‘Подождите, — говорит, — господин Лонцыг, пару слов вам надо сказать’. Я остановился. А он оглядывается и шепчет: ‘Сегодня ночью у вас будет обыск, приготовьтесь!’ Сказал — и скорей ходу. Что за чертовщина — не понимаю! Провокация какая-то! А все-таки, ребятки, спрячьте у себя пока пяток револьверов с патронами, за вами ведь ничего не числится! Ладно?
Мы согласились. Живший в этом же доме Лонцыг принес нам пять новеньких наганов и несколько пачек патронов. Мы засунули их под белье в комод и заперли на ключ. Но ночью товарищ мой вскочил и начал торопливо отдирать снизу кресла обивку.
— Ты что делаешь? — поинтересовался я.
— Хочу перепрятать эти штучки! — отозвался он и сердито добавил: — Всю ночь из-за них не сплю! Мало ли что может случиться! Спрячу под обивку — так надежнее!
Мой товарищ был птицей необстрелянной и не знал, что прятать что-нибудь от полиции и жандармов под обивку кресла по меньшей мере наивно. Но все-таки он успокоился и остальную часть ночи проспал как обычно.
А утром от Констанции мы узнали, что у Лонцыга был обыск, но жандармы ничего не нашли и оставили его на свободе. В тот же день Лонцыг забрал от нас оружие.
Наконец, против двери в уборную проживала дородная пожилая немка, особа ‘без определенных занятий’. По праздникам к ней приходил гость — толстый, рыжеусый немец. Констанция приносила немке полдюжины пива и из ее комнаты доносились смех и немецкие песни. А в остальное время эта жилица занималась наблюдением за порядком в уборной и часто в коридоре слышался ее визгливый голос:
— Што это за свин ходиль, а вода не спускаль? Некультурный свин!
Иногда из соседней комнаты слышалась ироническая реплика: — А разве бывают культурные свиньи?
В этих меблирашках я прожил четыре года и с ними связаны воспоминания о моей литературной юности и первых шагах на литературном поприще, шагах неуверенных и робких.

2. Первые шаги

Пятилетним мальчуганом я выучился самоучкой читать и писать печатными буквами, в семь лет пристрастился к чтению и, по выражению моей матери, ‘падал над книгами’. В селе, где я учился в школе, раз в неделю в базарный день у коробейников я покупал на перепадавшие мне медяки вместо лакомств тощие книжонки — ‘Гуак, или непереборимая верность’, ‘Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего супруга’, ‘Атаман Буря’, ‘Тайна замка’, невероятно-фантастические рассказы некоего Кукеля, ‘Анекдоты о Петре Великом’, ‘Робинзон Крузо’ и другие так называемые ‘лубочные’ издания, в изобилии поставляемые на деревенские базары Сытиным, Холмушиным1 и другими. Позже, в средней школе, увлекался Густавом Эмаром, Майн Ридом, Жюль Верном, Герштеккером, Фенимором Купером и Луи Буссенаром. Эти книги сделали меня мечтателем и неисправимым романтиком. Неизгладимое впечатление произвели на меня ‘Углекопы’ Золя и ‘Овод’ Войнич. Они дали мне толчок к участию в ученических революционных кружках. В Пензенском реальном училище была организована тайная библиотека на средства участников. Мы собирались по субботам, дружной компанией читали Добролюбова, Писарева и Чернышевского, которые в те времена были в средней школе под запретом. В пятнадцать лет я прочитал вместе с товарищами Бюхнера2 ‘Сила и материя’ и стал безбожником. Читали мы и прокламации.
Однажды на квартиру ко мне явился инспектор Соловьев и, выслав меня из комнаты, стал расспрашивать мою квартирную хозяйку, жену мелкого чиновника, не читаю ли я запрещенных книг.
— Вы и под матрас заглядывайте! — советовал он, — А то мало ли что может случиться. Слишком он чтением увлекается. Скажу вам откровенно — он у нас не на хорошем счету…
Я сидел в соседней комнате и, хотя разговор велся вполголоса, слышал все от слова до слова. Впрочем, я знал и раньше, что начальство меня недолюбливает и относится ко мне как к ‘подозрительному элементу’. Поводом к этому послужили, между прочим, отобранные у моих одноклассников надзирателем Киреевым две-три книги из нашей тайной библиотеки, помеченные буквой ‘Д’. Пометки эти делались на каждой книге, потому что библиотека была организована в память Добролюбова. Книги, отобранные надзирателем, не были запрещенными, но и не рекомендовались для чтения в учебных заведениях. Товарищи, у которых они были отобраны, не были членами нашего кружка, не знали о существовании библиотеки и на вопрос надзирателя, у кого они взяли книги, смело указали на меня. Школьный Шерлок Холмс стал подозревать что-то неладное и усердно меня допрашивал, откуда у меня эти книги, почему я их сам предложил для чтения товарищам и почему на них имеется пометка — буква ‘Д’. Я, разумеется, спокойно ответил, что книги эти купил у букиниста, что относительно сакраментальной буквы ‘Д’ мне ничего не известно и что дал я товарищам их в надежде, что и они будут мне давать свои книги.
После этого случая инспектор, заведовавший школьной библиотекой, неожиданно запретил мне пользоваться библиотечными книгами. Зато в изобилии стал снабжать меня билетами на ученические танцевальные вечера, видимо, рассчитывая отвлечь меня от чтения и возможного ‘дурного общества дурных товарищей’. На танцевальные вечера я ходил аккуратно и с немалым удовольствием, но чтения не бросил, а общества жаждал ‘самого дурного’ с точки зрения нашего школьного начальства. Как раз в этот период я сошелся с товарищами, регулярно снабжавшими меня нелегальной литературой.
В то время вышли первые книжки рассказов Максима Горького. Ими зачитывалась вся учащаяся молодежь. Его ‘Песню о Соколе’ и ‘Песню о Буревестнике’ я заучил наизусть. Когда в местном театре анонсировали постановку его пьесы ‘На дне’, инспектор Соловьев прошел по классам и объявил, что учащимся смотреть эту пьесу категорически воспрещается и ослушники будут немедленно исключены из училища. Это запрещение еще больше разожгло мое любопытство. Я решил рискнуть, купил заранее билет на галерку, хотя обычно учащиеся ходили в партер, напялил какую-то штатскую кацавейку, напоминавшую женскую кофту, нахлобучил на голову лохматую папаху и отправился в театр. Каково же было мое удивление, когда на галерке я увидел целую толпу моих товарищей и старшеклассников. Все они были переодеты в штатское платье с чужого плеча и имели невероятно комический вид. Один старшеклассник надел даже черные очки, придававшие его круглой, розовой физиономии необычайно зловещее выражение. До начала действия мы оглядывали друг друга и хохотали как сумасшедшие. К счастью, все кончилось благополучно. Классный надзиратель Киреев, по прозвищу ‘сапожник’ сидел в партере, заглядывал в фойе и в буфет, но на битком набитую галерку заглянуть или не догадался, или не решился.
Еще с первого класса я полюбил стихи. Читал с восторгом Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Особенно понравившиеся стихи я запоминал ‘на лету’, прочитав один раз. Сам начал пробовать писать и удивлялся, как складно у меня выходит. Пытался я писать и рассказы и даже послал один в какой-то юмористический журнал — не то в ‘Осколки’, не то в ‘Будильник’. С трепетом ждал я ответа, и недели через три получил конверт со штампом редакции. Дрожащими от волнения руками вскрыл его и нашел там свой рассказ без всякого сопроводительного письма, лишь с крупной пометкой синим карандашом на рукописи: ‘Нет’. Этот лаконический ответ охладил мой писательский пыл, но ненадолго, и вскоре я снова занялся писанием. Школьные сочинения обычно писал на пятерки, но никак не мог осилить церковнославянской грамматики, которую тогда преподавали в четвертом классе. Учитель русского языка Михаил Александрович Офицеров, небольшого роста, плотный, с расчесанной на обе стороны роскошной каштановой бородой, талантливый педагог, но пьяница, один из немногих учителей, относившихся к ученикам по-человечески, вызывая меня во время урока церковнославянской грамматики, предварительно осведомлялся:
— Ну, что ж, Карпов, может быть, не будем тратить дорогого времени? Может, прямо, без канители, сдадитесь?
— Понятно, нечего тянуть канитель, — охотно соглашался я. — Сдаюсь!
— Садитесь. Единица. Получите в следующий раз пятерку по сочинению, и балл душевного спокойствия, благословенная тройка, вам обеспечен! — напутствовал меня Офицеров, когда я направлялся к своей парте.
В Питер я захватил с собой тетрадь со стихами, разумеется, весьма слабыми по технике и явно подражательными. О технике стихосложения я имел слабое представление в пределах школьной теории словесности. Но во мне почему-то окрепла почти мистическая уверенность, что я буду печататься и буду писателем. Был я тогда юношей наивным до смешного. Писатели представлялись мне людьми необыкновенными, окруженными особым ореолом. На каждого, даже только причастного к литературе, я готов был смотреть, как на полубога.
В то время ежедневные газеты по понедельникам не выходили, но зато расплодились еженедельные понедельничные газеты, старавшиеся привлечь читателя ‘именами’. Понедельничную газету ‘Свободные мысли’ редактировал талантливый журналист Илья Маркович Василевский (Не-Буква)3. Газетка была бойкая и задорная. В ней принимали участие талантливые молодые фельетонисты — Гликман (Дух Банко) — О.Л.Д’Ор, Сергей Горный, критик Петр Пильский4. Печатались и стихи. Я не понимал, что в газетах печатаются лишь стихи известных поэтов, да и то ‘на затычку’ — на подверстку. Недолго думая, переписал несколько стихотворений из своей тетради и отправился в редакцию ‘Свободных мыслей’. Дорогой я храбрился, но в кабинете Василевского робко пробормотал, что не имею претензии на напечатание этих стихов в газете, а лишь хочу выслушать мнение о них столь компетентного лица, как редактор газеты ‘Свободные мысли’, которая мне очень нравится. Василевский выслушал меня, пожал плечами и заявил мне:
— Да что вы… Я в стихах плохо разбираюсь.
И, вероятно заметив отразившееся на моем лице огорчение, мягко добавил?
— Я вас направлю к моему брату Льву Марковичу
Василевскому5. Он пишет сам стихи и понимает в них больше моего. Вот вам записка к нему и его адрес.
Я был разочарован. Я мечтал о том, что редактор найдет мои стихи талантливыми и сразу предложит мне напечатать их в его газете. Но все-таки на другой день вечером отправился на Васильевский Остров к брату редактора, захватив с собой заветную тетрадь. Лев Маркович Василевский, прочитав записку брата, сказал:
— Оставьте ваши стихи, а денька через два загляните.
Ровно через два дня я снова был у Василевского.
— Видите ли, ваши стихи никуда не годятся, — заявил он, — но у вас встречаются отдельные неплохие строфы и свежие образы. Мне кажется, вы все-таки будете хорошо писать. Стихи каких поэтов вы читали?
— Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Надсона, Баратынского, Фета, Мея, Полонского, Кольцова, — перечислил я.
— А из современных?
— Брюсова, Бальмонта, но только отдельные стихи. В ‘Чтеце-декламаторе’ и в журналах встречал стихи Блока.
— Читайте больше. Постарайтесь прочитать книжки этих поэтов. Повторяю — мне кажется, что у вас есть дарование.
Окрыленный похвалой ‘настоящего поэта’, я набросился на книжки стихов. Я восхищался техникой стихов Брюсова, но они меня не трогали. Не понравились мне и стихи Бунина. Зато Блок меня положительно очаровал. Стихи его не все были мне понятны, но они трогали в душе моей струны, которые еще не звучали никогда. Книгу Сергея Городецкого ‘Ярь’ я прочел с наслаждением. Между прочим, попалась мне книжка поэта-сатириконца Петра Потемкина ‘Смешная любовь’. Поэт воспевал парикмахерских кукол, вводил в свои стихи уличный жаргон. В стихах отражалась ночная жизнь главной артерии Питера — Невского проспекта. Стихи его я читал сначала с возмущением. Образы и язык Потемкина мне казались профанацией искусства. Я с негодованием читал:
Ночью серая улица,
Серые дома…
Папироска моя не курится,
Не знаю сама —
С кем я буду амуриться.
Или такие строки: ‘Под натянутой подпругой заиграет селезенка’, ‘Нынче пятница, — во вторник я приду к Паулине снова’, ‘Мимо ходит по панели много разных душек-дам’, ‘Что за глазки, что за губки, просто шик — что за наряд’.
Позже, присмотревшись к уличной жизни столицы, я понял, что Потемкин — подлинный поэт, но поэт одной лишь улицы — Невского.
После полугодичного перерыва, познакомившись с книжками современных поэтов, я снова стал писать, и мои новые стихи показались мне удачными. Пересмотрев старые, я сразу увидел, насколько они были слабы по технике. Выбрав лучшие из вновь написанных стихов, я решил снести их опять-таки в понедельничную газету ‘Наш день’, организованную сотрудниками популярной в то время ежедневной газеты ‘Товарищ’. В ‘Нашем дне’ часто печатались стихи Александра Рославлева6. Стихи носили мрачный оттенок, доминирующей темой была тема о смерти. Впрочем, встречались у Рославлева и революционные, или, вернее, бунтарские стихи, и стихи, пронизанные бодростью, в роде:
Над конями, да над быстрыми,
Месяц птицею летит
И серебряными искрами
Поле ровное блестит,
Веселей, мои бубенчики,
Заливные голоса…
Гой, ты, удаль молодецкая,
Гой, ты, девичья краса!
Эти стихи о тройке были, конечно, хуже известных стихов Скитальца на ту же тему: ‘Колокольчики-бубенчики звенят, простодушную рассказывая быль…’
Первая книга стихов Рославлева называлась ‘В башне’. Рославлев был огромного роста, широкоплечий богатырь, добродушный, веселый, хороший товарищ. Ходил он с ранней весны до снега в черной широкополой шляпе и широком черном плаще и являлся фигурой весьма колоритной. До революции он выпустил несколько книг стихов и рассказов. Уже после революции я слышал, что он стал членом партии и умер от тифа не то в Краснодаре, не то в Ростове7. Стихи его мне нравились, несмотря на мрачный колорит или, вернее, благодаря этому колориту.
В одном из альманахов я прочитал его автобиографию. Рославлев прошел суровую школу жизни и, по-видимому, тяжелое прошлое наложило мрачный отпечаток и на его творчество. Помню припев к его стихотворению ‘Песня’:
Подавись ты, судьба,
Жизнью краденой, —
Ждут меня два столба
С перекладиной.
Или стихотворение ‘Игра’:
Что шумны в трактире гости,
Кто, полночник, за столом?
Это смерть играет в кости
С кривоглазым палачом.
Сдвинул каменные брови,
Глаз — как черная свеча…
Капля солнца — капля крови
На рубахе палача.
В те времена даже такие стихи считались революционными. По крайней мере, лево настроенные читатели, привыкшие к эзоповскому языку, жадно искали в подобных стихах какого-то сокровенного революционного смысла.
Я решил непременно познакомиться с Рославлевым, надеясь встретить его в редакции газеты ‘Наш день’. Его стихи печатались из номера в номер, и я по своей наивности полагал, что он, как ближайший сотрудник, каждый день бывает в редакции. Газету в качестве редактора подписывал некий Георгий Васильевич Ланге. Я пошел по указанному в газете адресу, но, как оказалось, там не было никакой редакции. Была лишь типография, в которой по воскресеньям вечером печаталась газета. В типографии мне сказали, что Ланге я найду в редакции газеты ‘Товарищ’. Я отправился со стихами к нему. Ланге — маленького роста, худенький человечек с восковыми усиками, в задрипанном сером костюме, сидел в уголке за столом и что-то усердно строчил.
— Принес стихи для вашей газеты ‘Наш день’, — робко пробормотал я.
Ланге внимательно взглянул на меня и отложил перо.
— Стихи? Ладно, садитесь, я сейчас посмотрю.
Он взял рукопись и углубился в чтение. Такого реприманда я не ожидал. Во-первых, я представлял себе редактора иным. Я полагал, что в кабинете, как у Василевского, встретит меня или маститый, бородатый и длинноволосый старец, или изящно одетый джентльмен, любезный, но сухо-деловитый. И вдруг такой простой и незначительный парень! Затем, я предполагал, что редактор возьмет рукопись и попросит, как это бывало обычно, ‘зайти через недельку’. А тут он вдруг начал читать мои стихи при мне. Это меня смутило. Я чувствовал себя в положении человека, которого неожиданно заставили раздеться догола, и внимательно рассматривают каждый его мускул, каждое пятнышко на его теле.
Наконец Ланге оторвался от рукописи и проговорил:
— Мне стихи ваши нравятся. Но решать, будут ли они напечатаны, я не могу. Я ведь не редактор.
— Как — не редактор? — удивился я.
— Очень просто. Я только подписываю газету, а редактирует ее Бикерман.
Я был поражен. Я не знал, что большинство газет подписывается не фактическими редакторами, а так называемыми ‘зитц-редакторами’, иначе — редакторами для высидки, которые за риск сесть в один прекрасный день за какую-нибудь не понравившуюся властям статью в тюрьму получают особое вознаграждение. ‘Зитц-редакторами обычно бывали или мелкие журналисты, или бедные студенты, или рабочие той типографии, где печаталась газета. Таковы были нравы того времени — ‘без предварительной цензуры, но с предварительной тюрьмой’.
— Так, когда же можно окончательно узнать о судьбе моих стихов? — осведомился я.
— Через два дня, в понедельник, выйдет газета, купите номер, посмотрите — может, уже будут напечатаны ваши стихи. А если не будут — вы не смущайтесь, заходите. Мы вам подыщем что-нибудь подходящее…
Ланге думал, что я ищу литературного заработка. А я, несмотря на хроническое безденежье, даже и не помышлял зарабатывать деньги стихами. От поэзии я ждал только славы. Кстати, впоследствии, когда я напечатал в газете уже несколько стихотворений, тот же Ланге предложил мне написать записку в контору для получения гонорара, но я замял разговор:
— Потом как-нибудь получу. Пока я не нуждаюсь…
На самом же деле мы с товарищем уже давно пробавлялись лишь хлебом и чаем, но мне было почему-то стыдно получать плату за стихи. Товарищу я об отказе от гонорара, разумеется, умолчал. Газета вскоре прекратила существование и я так и не получил гонорара за первые напечатанные стихи.
От Ланге я ушел окрыленный надеждой, с нетерпением ждал понедельника, ночь почти не спал, в семь часов утра побежал на угол к газетчику за газетой и — о, счастье! — стихи мои были напечатаны. Я купил несколько экземпляров газеты, показал их, торжествуя, товарищу и несколько дней пребывал в восторженном состоянии. С новой энергией принялся за писание стихов. Когда я снова пришел к Ланге, тот мне, между прочим, заявил:
— Мы с удовольствием печатаем ваши стихи, но нам нужнее стихи сатирические, стихотворный фельетон на политическую тему. Вы не пробовали писать? Попробуйте. А тем — сколько угодно. Вы какие газеты читаете?
— Разумеется, левые…
— А вы почитайте правые. Там вы всегда поймаете темку.
Я решил попробовать написать сатирические стихи. Черносотенными газетами — ‘Русское знамя’ и ‘Земщина’, — газетчики не торговали, их можно было найти лишь у специальных газетчиков. На углу Невского и Садовой ими торговал толстый седобородый красноносый старик в лохматой папахе — типичный член черносотенного Союза русского народа, возглавляемого известным доктором Дубровиным.
— Дай-ка, братец, газетку! — небрежно бросил я ему, подавая пятак. Он подозрительно покосился на лохматого, небрежно одетого студента, но газету подал. С тех пор он привык получать от меня ежедневно медяки и встречал меня дружелюбной ухмылкой, прикладывая к папахе дрожащую от пьянства руку. Он, по-видимому, принимал меня за ‘своего’.
Фельетоны мои были напечатаны в ‘Нашем дне’ и удостоились одобрения самого Бикермана, но, как теперь я вспоминаю, они были весьма невысокого качества. В них я, главным образом, высмеивал черносотенцев Дубровина и Пуришкевича, но техникой стихотворного фельетона я еще не овладел, как следует. Вскоре я прекратил писание фельетонов, да и газета ‘Наш день’ прекратила свое существование. В последний раз я пошел купить ‘Земщину’, но резко изменил формулу обращения к старику-газетчику:
— Ну-ка, товарищ, дай-ка мне эту грязную газетку ‘Земщину’! — проговорил я. — Хочу в последний раз почитать черносотенный бред!
Старик свирепо покосился на меня и отвернулся. Газеты он мне не дал, да я и не рассчитывал ее получить. В сущности, я хотел ‘разыграть’ старика.
Дальнейшая судьба ‘зитц-редактора’ Ланге и фактического редактора газеты ‘Наш день’ Бикермана была печальна. Высказывавший чрезвычайно левые убеждения Ланге, сотрудник левой газеты ‘Товарищ’, докатился впоследствии до суворинского ‘Вечернего времени’8. Впрочем, такие метаморфозы с журналистами буржуазной прессы были обычным явлением. Сегодня — левый, завтра — правый, сегодня — либерал, завтра — чуть ли не черносотенец. Больше дает Суворин — можно идти к Суворину.
Эсер Бикерман впоследствии издавал и редактировал журнал ‘Бодрое слово’, но журнал успеха не имел и просуществовал недолго. Уже после революции я не то читал где-то, не то слышал, что якобы Бикерман, еврей и эсер, ушел в эмиграцию и на каком-то белогвардейском совещании, в те времена, когда белые питали еще розовые надежды на въезд в Москву на белом коне, голосовал против предоставления евреям прав в будущей белой России!9 Человек он был тупой и лишенный малейшего литературного вкуса.
После успеха в газете ‘Наш день’ я начал беготню по редакциям журналов, но стихи мне возвращали отовсюду с пометками: ‘В’ (возврат) или ‘Н’ (не пойдет’). Секретари редакций с кислой усмешкой принимали стихи, небрежно совали их в папки и бросали стереотипную фразу: ‘Зайдите через недельку… или, лучше, через две!’ И с такой же кислой усмешкой возвращали рукопись:
— Нет, стихи не подошли. Попробуйте дать что-нибудь другое!
Я уверен, что в большинстве случаев стихи мои даже не читали. Вообще, в то время в редакциях отношение к начинающим авторам было возмутительное. Гнались редакторы, за небольшим исключением, за ‘именами’ и печатали лишь тех, чьи фамилии уже примелькались в других журналах. Редакторы, оправдываясь, говорили, что печатать начинающих — большой риск, так как часто в редакции приносят чужие стихи и рассказы, выдавая их за свои.
— Не можем же мы знать все, что до сих пор напечатано! А вдруг всучат чужую вещь!
Такие случаи были. Редактор ‘Всемирной панорамы’
Б. А. Катловкер напечатал в своем журнале рассказ Чехова за подписью какого-то проходимца, уплатив ему авансом гонорар. Когда-то известные братья Гордики продали в ‘Ниву’ роман Ясинского10. В начале империалистической войны проходимец-актер Арский11 стащил у редактора ‘Вечерней воскресной газеты’ Блауберга тетрадку моих стихов, ранее печатавшихся в журналах, и стал печатать их за своей подписью в газете ‘Пятигорское эхо’. В редакцию журнала ‘Пробуждение’ какой-то провинциал прислал за своей подписью стихи поэтессы Барыковой12, слегка изменив текст.
Любопытным любителем ‘литературной чужбинки’ был Ипполит Павлович Рапгоф, писавший под звучным псевдонимом Граф Амори. Как-то я рылся в книжных полках крупнейшего питерского букиниста Гомулина. В магазин вошел высокий, худощавый субъект, с лихо закрученными рыжеватыми усами, в модном пальто и блестящем цилиндре, и вступил в беседу с почтительно приветствовавшим его хозяином.
— Кто это такой? — тихо спросил я у знакомого приказчика.
— А вы его не знаете? Это Граф Амори. В роде писателя, но жулик девяносто шестой пробы, — шепотом сообщил мне приказчик. — Настоящая-то его фамилия Рапгоф. А псевдоминт этот, граф, — я полагаю, для интересу публики.
Рапгоф происходил из аристократической семьи, был человеком образованным и преподавателем Пажеского корпуса13. Но не то за растление малолетней, не то за склонение кадет к педерастии, был с позором изгнан со службы. Тогда Раптгоф решил посвятить себя литературной деятельности, и под звучным псевдонимом Граф Амори начал печатать кое-где в еженедельниках маленькие рассказы. Но вскоре он убедился, что такой литературный труд не дает ни славы, ни денег. Впрочем, он более жаждал денег, чем славы. Быстро переключился на более прибыльный род литературы и стал писать порнографические книги: ‘История дамских панталон’, ‘Безумные ночи Парижа’ — и так далее, в этом же роде. Книги эти он издавал сам и сдавал на комиссию букинистам, зарабатывая большие деньги. На такую ‘литературу’ был большой спрос.
В то время много шуму наделала вышедшая в свет первая часть ‘Ямы’ А.И.Куприна. Читающая публика с нетерпением ожидала выхода второй части ‘Ямы’, но Куприн медлил с ее написанием. Как-то неосторожный писатель сообщил репортеру вечернего выпуска газеты ‘Биржевые ведомости’ план второй части своей повести. План был напечатан в газете. Вскоре на книжном рынке огромным тиражом появилась книга под заголовком: ‘Вторая часть ‘Ямы’ А.Куприна с предисловием. Графа Амори’14. Почтенный ‘граф’ воспользовался планом, моментально, как говорится, в два счета, закончил повесть, издал ее сам и заработал немалые деньги. Читатели полагали, что повесть написана Куприным, а какой-то почтенный критик написал к ней предисловие. Куприн взбесился и собирался привлечь ‘графа’ к судебной ответственности, но это ему не удалось. Как оказалось, Рапгоф юридически имел право выпустить такую книгу. Вся суть была в точке в заголовке перед фамилией графа. Точка устанавливала авторство именно Рапгофа. Такую же штуку сыграл Рапгоф и с писательницей Вербицкой, книги которой расходились большими тиражами. Вербицкая написала первые части романа ‘Ключи счастья’, а Рапгоф моментально выпустил окончание романа под заголовком: ‘Окончание ‘Ключей счастья’ А.Вербицкой, с предисловием. Графа Амори’15. И здесь точка сделала афериста неуязвимым.
В литературных кабаках Рапгоф не бывал и с литераторами никакого знакомства не вел, предпочитая компанию букинистов, которым он сдавал свои книги.
Такие плагиаторы и аферисты запугали редакторов. Во всяком случае, начинающим писателям почти не было возможности пробить непроницаемую броню, в которую были закованы редакции. Бывали случаи, когда двери редакций открывали протекции известных писателей. Так, поэт Алексей Липецкий16 первое время ходил по редакциям с письмами Анатолия Каменского.
После успеха в ‘Нашем дне’ мне первое время удалось лишь напечатать несколько стихотворений в ‘Неделе современного слова’, которую редактировала симпатичнейшая и культурнейшая женщина — Татьяна Александровна Богданович17, и в альманахе издательства ‘Светает’. В сущности, издательства с таким странным наименованием не существовало, но некто Гроссен, студент-юрист, одержимый зудом писательства, решил, во что бы то ни стало, напечатать несколько своих скучных рассказов, достал где-то деньги, купил стихи у Сологуба и еще у нескольких известных авторов и привлек к участию в альманахе несколько человек начинающих. В число их попал и я. Альманах вышел с какими-то необычайными декадентскими рисунками, мне был выплачен небольшой гонорар.
Весной 1908 года во всех газетах появились широковещательные объявления о выходе нового альманаха начинающих ‘Весна’. Дело это затеял Николай Георгиевич Шебуев18, приглашая авторов присылать рукописи. Альманах должен был издаваться на кооперативных началах, авторы должны были оплачивать занятые их произведениями страницы. Это условие не совсем нравилось уже развращенному получением нескольких гонораров поэту, у которого, вдобавок, часто не было полтинника на обед, но чем не пожертвуешь для завоевания славы! Я понес стихи в редакцию ‘Весны’.

3. ‘Дебют Марии Папер’

Редакция альманаха ‘Весна’ помещалась в тесной комнатушке на Невском. За столом сидел секретарь — студент сельскохозяйственных курсов Василий Васильевич Каменский19, длинноволосый юноша с золотистой бородкой. Производил он впечатление слишком простодушного человека. Пока я с ним беседовал, явился сам Шебуев. Он был небольшого роста, франтовато одетый в серый костюм. На Невском я его встречал разгуливавшим в сером цилиндре.
Шебуев отличался необычайной работоспособностью и бойко владел всеми литературными жанрами: недурно писал стихи, рассказы, пьески. Но на всех его писаниях лежал особый пошлый отпечаток. Он обильно уснащал свои писания ‘клубничкой’ и пошлыми остротами, в роде:
— Ты с ней жил?
— Нет, я только разочек живнул!
Когда я как-то пришел к нему на квартиру, меня положительно ошеломило обилие картин и рисунков в комнатах в жанре ‘ню’. Голое женское тело выпирало отовсюду: со стен, с экрана, с диванных подушек.
Когда-то, в 1905 году, Шебуев издавал и редактировал журнал ‘Пулемет’, где довольно остроумно высмеивал приспешников царского режима, губернаторов, полицейских чиновников и черносотенцев. Но ‘Пулемет’ затеял он только потому, что это было модно, и на сатирические журналы был огромный спрос. Человек он был совершенно аполитичный, типичный буржуазный журналист, привыкший плыть по течению. Издал он и несколько книг посредственных рассказов.
Впоследствии я встречал его в редакции журнала ‘Солнце России’, где он работал, кажется, выпускающим, а после революции, в 1923 году, в Москве. В то время он писал роман для издательства ‘Шиповник’. Позже я встретил его в редакции ‘Рабочей газеты’, помещавшейся тогда в Охотном ряду. Здесь он редактировал журнал ‘Экран’. Внешне он сильно изменился, пополнел и облысел. Лицо его приобрело розоватый, кукольный оттенок. В широкой, черной, бархатной блузе ниже колен, с черной круглой шапочкой на голове, скрывавшей лысину, он напоминал любящего пожуировать и выпить католического патера.
Пытался он писать для советской эстрады, но, кажется, не очень удачно. Но больше работал как технический редакционный работник, был выпускающим, составлял разные альбомы по заданиям редакций и неплохо зарабатывал.
Шебуев похвалил мои стихи и предложил мне внести около двадцати рублей паевых взносов. Для меня это была немалая сумма, но пришлось внести.
В редакции ‘Весны’ я познакомился с плотным, круглолицым, веселым студентом Ефимом Алексеевичем Придворовым. Сначала мы встречались с ним случайно, бродили по улицам, сидели в кафе за стаканом чая, беседовали о литературе, потом я стал бывать у него на квартире, на Пушкинской улице. Он угощал меня обедами и читал свои басни, которые вскоре выпустил маленькой отдельной книжкой под псевдонимом Демьян Бедный. Ему нравились мои стихи, и он предложил мне передать их П. Ф. Мельшину-Якубовичу, который в то время редактировал ‘Русское богатство’. Стихи я получил обратно с препроводительным письмом, в котором Якубович писал, что мои стихи не дурны, что ‘в них что-то есть’ и, если бы в ‘Русском богатстве’ был стихотворный отдел, они были бы помещены. Я знал, — Якубович был очень строгий ценитель, человек прямой и возврат стихов меня не огорчил. Наоборот, похвала его меня даже ободрила. Действительно, в ‘Русском богатстве’ редко печатались стихи, да и то только одного автора — Ады Чумаченко20.
Первое стихотворение Демьяна Бедного под его собственной фамилией Придворов появилось в шебуевской ‘Весне’. Демьян Бедный не скрывал от меня, что работает в партии большевиков, но никогда не пытался меня агитировать.
Помню такой смешной случай. Мы с Демьяном как-то бродили по Невскому. К нам подошел начинающий писатель Григоров21, недавно напечатавший рассказ из быта приказчиков в журнале ‘Современный мир’. Человек он был нудный. Неожиданно Демьян сказал: ‘Григоров, я рад с тобой побеседовать, но должен предупредить — за мной следят шпики!’
Не простившись, не говоря ни слова, Григоров с необычайной быстротой круто повернулся и зашагал в другую сторону Невского.
В конце гражданской войны я приехал из провинции в Москву в командировку, пошел в редакцию ‘Правды’ и дождался там прихода Демьяна Бедного. Встреча была самая дружеская.
— Ну, революция пошла вам на пользу! — заметил он.
Действительно, я был другим человеком. И до революции я не имел пристрастия к крепким напиткам, но в компании пил почти каждый день, вел нездоровый образ жизни, ложился и вставал поздно, сделался вялым, бледным неврастеником. После революции я совершенно не употреблял спиртных напитков, по службе в милиции все время проводил в поездках, был здоров и полон энергии. Модные в литературных кругах ‘прикованность к тоске’, ‘неприятие мира’, вся эта ненужная шелуха слетела с меня при первом порыве вихря Октябрьской революции, явившейся для меня ‘нечаянной радостью’. Я нашел иных товарищей, познал настоящую жизнь и понял революцию, понял, что не литература вообще, как я полагал раньше, способствует перестройке мира, а лишь литература революционная, литература моей социалистической родины.
Альманах ‘Весна’ вышел осенью 1908 года в виде альбома с обложкой, рисунками и заставками художника Герардова. В море плохих, серых стихов тонули немногие талантливые вещи. Проза была еще хуже поэзии. Естественно, альманах успеха не имел. Принцип кооперативности Шебуевым не соблюдался, он бесконтрольно распоряжался деньгами и тиражом. Авторы покупали экземпляры альманаха за наличный расчет. Участникам, пытавшимся получить обратно паевые взносы, Шебуев безапелляционным тоном заявлял:
— Альманах идет туго. Откуда же я вам возьму денег? Говорите спасибо, что я вам создаю имя. Реклама тоже кое-чего стоит!
Но имен он, конечно, никому не создал. Начинающим поэтам оставалось лишь изливать свою досаду в заочных рифмованных угрозах, в роде:
Пойду к Шебуеву
И расшибу его!
Вскоре в газетах появились объявления о выходе еженедельного журнала ‘Весна’ под редакцией того же Шебуева. В первом же номере журнала он расхвалил участников альманаха, ухитряясь в почти каждом найти индивидуальные особенности. Похвалив начинающих, Шебуев занялся на страницах журнала самым беззастенчивым саморекламированием. В каждом номере печатались стихи Шебуева, рассказы Шебуева, пьесы Шебуева, фельетоны, критические статьи. Печатались анонсы о выходе его книг. В конце журнала прилагалась ‘Газета Шебуева’. Фамилия эта склонялась на все лады. Его произведения, написанные опытной рукой владевшего техникой литератора, выгодно отличались от писаний начинающих. Шебуев в журнале являлся мэтром, учителем.
Печатая произведения начинающих, он заранее на всякий случай предупреждал, что гонорара не платит:
— Я вас рекламирую, а это чего-нибудь да стоит!
Но, в сущности, больше всего рекламировал он самого себя. Да и вся его затея с начинающими была саморекламой.
Волны бездарных, серых стихов заливали страницы журнала. Я не помню ни одного из напечатанных в ‘Весне’ стихотворений, но мне запомнились лишь две забавных подписи поэтов — Филадельф Оглоблин и М. Противный.
Читали и покупали журнал, разумеется, лишь авторы, да случайные читатели-пассажиры, которые брали его от скуки в железнодорожных киосках.
В одном из номеров появился огромный цикл стихов поэтессы Марии Папер22, заполнивший почти весь журнал. Стихи были эротические, в духе Мирры Лохвицкой23, и весьма невысокие по технике.
Этот ‘Дебют Марии Папер’, как озаглавил цикл Шебуев, сразу охладил пыл многих начинающих. Они поняли, что ‘Весна’ плодит графоманов и что участие в этом журнале не принесет ни славы, ни денег. Одни из авторов даже разразился ироническим экспромтом:
В журналы рок нам двери запер,
Открыта только лишь ‘Весна’,
Иди, — ‘Дебют Марии Папер’
Устроит там тебе она!
Шебуев ухитрился выпускать журнал в течение полугода. В какой-то газетке Сергей Городецкий в фельетоне под заголовком ‘Мальчик без штанов’ остроумно высмеял шебуевскую затею. Тот немедленно отозвался ругательной статьей в ‘Весне’ под заголовком ‘Штаны без мальчика’24.
‘Весна’ прекратила свое существование. В результате шебуевской затеи стихи целыми грудами стали поступать в редакции других журналов. Разобраться в этой груде не было ни малейшей возможности, и если раньше кое-где в редакциях стихи еще просматривали, то после ‘Весны’ их просто стали сваливать в пресловутую ‘редакционную корзину’. Даже талантливым начинающим поэтам Шебуев оказал медвежью услугу.
‘Подающих надежды’ было очень много, но надежд этих они не оправдали. По этому поводу один автор писал:
Володя наш уже не тот,
Не так он скромен стал, как прежде:
Он не надежды подает,
А… подает пальто Надежде!

4. Встречи с писателями

В то время большинство причастных к искусству людей старались чем-нибудь по внешности выделиться из толпы. Живы были еще традиции богемы Мюрже. Длинные волосы, необыкновенные блузы и бархатные куртки были в большом ходу.
Я жадно искал знакомств с писателями, в каждом встречном длинноволосом прохожем предполагал или художника, или писателя. Но здесь случались курьезные ошибки. Однажды мы с товарищем забежали в ресторан ‘Северный полюс’ на Садовой поужинать. Обычными посетителями этого ресторана были мелкие торговцы с Александровского рынка, но были и случайные посетители. Неподалеку от нас за столиком пил пиво высокий, стройный, длинноволосый субъект с ассирийской бородой, вдохновенным, как нам показалось, лицом, одетый в бархатную куртку самого фантастического покроя.
— Писатель или художник! — решили мы. Посетителей в ресторане было немного, официант с салфеткой под мышкой, наклонившись, фамильярно беседовал с человеком в бархатной куртке. Когда длинноволосый посетитель расплатился и ушел, мы спросили официанта:
— Вы не знаете, кто это такой?
— Как не знать-с! Постоянно у нас бывают-с, чуть ли не кажный день-с! Пузырьков им фамилия, Антон Ильич, старьем торгуют-с на Александровском рынке-с!
В газетах и журнал некий Соколов печатал объявления о своем ресторане ‘Вена’ на улице Гоголя, где, между прочим, обещал посетителям ‘встречи с писателями и артистами’. Ресторан был перворазрядный, с хорошей кухней. Порционные блюда были дешевы и обильны. Рассказывали, что хозяин докладывает к кушаньям и выигрывает лишь на крепких напитках. Этот ресторан действительно был излюбленным местом встреч писательской братии. Каждый литератор мог быть уверен, что после двенадцати часов ночи он найдет здесь ‘свою компанию’.
Обычно в перворазрядные рестораны посетители без крахмального воротничка не допускались, но в ‘Вене’ можно было видеть гостей и в русских рубахах. Это никого не шокировало. Хозяин ресторана знал всех писателей в лицо, а страж входа швейцар умел сразу, по каким-то неуловимым признакам, в небрежно одетом посетителе угадать ‘своего’. Соколов даже издал рекламную книгу о своем ресторане с портретами и автографами писателей25.
Впервые я пришел в ‘Вену’ с Василием Каменским. Еще не было двенадцати часов, а публика собиралась обычно позже, после закрытия театров. Большой зал пустовал, и лишь в маленьком зальце за уставленным бутылками столом сидело трое шумных посетителей, которых по внешности никоим образом нельзя было принять за писателей. Один из них, худощавый, с подстриженными усами, левой рукой ежеминутно поправлял пенсне без оправы, правой делал ораторские жесты и, видимо, говорил речь, улыбаясь восторженно-пьяной ухмылкой. Сосед его — черноусый, подвижной, изредка его перебивал гнусавым голосом, видимо, подзадоривая. Третий член этой компании — хмурый чернобородый субъект с бычачьей шеей, одетый в русскую поддевку, молча тянул из узкой, высокой рюмки зеленоватый ликер и с иронией посматривал на оратора. А тот истерически выкрикивал:
— Кто решился из критиков писать о молодых? Кто стал реагировать? Я! Я писал о Блоке, Городецком, Гумилеве! Измайлов только тогда решается отметить талантливого автора, когда он уже отмечен другими! Сементковский — старая калоша! Чуковский — шляпа! Гроб повапленный! Все молчали! Кто стал реагировать первый? Я стал реагировать…
Мы с Каменским уселись неподалеку, вслушиваясь в не совсем связную речь оратора.
— Этот, в пенсне — критик Петр Пильский, — кивнул мне на компанию Каменский, — черноусый — Александр Иванович Котылёв26, а чернобородый — Петр Маныч27
— Они тоже писатели? — осведомился я.
— Писатели…
— А что они написали?
— Написать-то они, кажется, ничего не написали, но они — друзья Куприна, — вразумительно пояснил мне Каменский.
После этой встречи я часто сталкивался в компаниях литераторов, чаще всего в кабаках, со странными личностями, которые вращались исключительно в литературной среде, но сами ничего не писали. Это были люди без определенных профессий, любители литературных споров и даровой выпивки. Самыми любопытными и популярными среди литераторов являлись Котылёв и Маныч. Котылёв — в прошлом богатый помещик, растративший довольно большое состояние, был человеком образованным и знатоком литературы. Он был женат на писательнице О.Миртовой, внучке Петра Лаврова, но с ней разошелся28. Профессия его была довольно необычной — он занимался литературным маклерством. Брал у писателей рукописи, пристраивал их в журнал и честно удерживал из гонорара десять процентов в свою пользу ‘за комиссию’. Рукописи он предварительно просматривал сам и определял, для какого издания они больше подходят. Чутье у него было довольно острое. Между прочим, он сумел пристроить в ‘Новый журнал для всех’ повесть Ясинского ‘Болезнь Арланова’. В это время левые журналы Ясинского не печатали, помня его фельетоны в газете ‘Биржевые ведомости’ под псевдонимом Независимый. Эти фельетоны носили правый оттенок. Кроме того, он напечатал в журнале ‘Новое слово’, который сам редактировал, роман ‘Под плащом сатаны’, в котором усмотрели клевету на революционеров.
Котылёв как-то пронюхал, что Ясинский написал новую повесть и что повесть эта на тех, кому он ее читал, произвела большое впечатление. Котылёв явился к Ясинскому, прочитал ‘Болезнь Арланова’ и предложил устроить повесть в ‘Новый журнал для всех’.
— Не стоит, милочка, хлопотать, там не возьмут! — отказывался было Ясинский, но Котылёв безапелляционным тоном заявил:
— Такую повесть Архипов29 с руками оторвет! Ручаюсь — возьмет!
— Ну, ладно, милочка, берите! — согласился старик.
Котылёв отрезал подпись автора и вручил рукопись редактору.
— Чья же это вещь? — поинтересовался Архипов.
— Потом скажу. А повесть великолепна! — похвалил
товар честный маклер.
Архипов обещал через три дня дать ответ, но вечером начал читать рукопись и, не отрываясь, дочитал до конца, а утром позвонил Котылеву.
— Александр Иванович, чья повесть? Куприна?
— Ну, как, понравилось?
— Великолепно написана. Кто автор? Андреев? Арцыбашев?
— Пока секрет. Зайду сегодня — скажу.
Когда Архипов узнал фамилию автора, даже руками замахал:
— Что вы, Александр Иваныч! Разве можно печатать Ясинского?
— Но ведь повесть хороша?
— Хороша, спору нет, но…
В конце концов, Котылёву удалось убедить редактора напечатать талантливую повесть. Но после появления ее на страницах журнала в газеты посыпались полные негодования письма писателей, объявлявших о выходе из состава сотрудников архиповских изданий. Но эти письма, кажется, были посланы больше в целях саморекламы: все-таки лишний раз мелькнет фамилия в печати. Что касается ‘выхода’, то вскоре эти самые сотрудники спокойно вернулись ‘в лоно’ журнала. Вообще, писательская братия в ту эпоху особой принципиальностью не отличалась. Те же самые сотрудники, которые торжественно заявляли о своем уходе, не желая, чтобы их имена стояли рядом с именем Ясинского, преблагополучно печатались в журнале ‘Новое слово’, выходившем под редакцией того же Ясинского. Обычно рассуждали так:
— Надо же где-то печататься. Если будешь чересчур принципиальным — умрешь с голоду. Раз журнал не правый, аполитичный, — в нем печататься можно и должно.
Недаром в годы империалистической войны в журнале ‘Лукоморье’, издававшемся на суворинские деньги, сотрудничало большинство писателей левых изданий30.
Зарабатывал Котылёв и на перепечатках. Некоторые издатели, не желая платить высокие гонорары за оригинальные произведения, покупали у авторов по дешевке перепечатки из других журналов. Платили рубль-два за стихотворение и от пяти до двадцати пяти рублей за рассказ. Писателям эти сделки казались необычайно выгодными, вторично использовать в печати вещь было неудобно, и гонорары за перепечатки казались прямо свалившимися с неба:
— Словно на улице нашел!
А хитрые издатели наживали на перепечатках большие деньги, вполне правильно учитывая, что читатели всех журналов не читают и сочтут за оригинальные вещи и перепечатки.
Поручал Котылеву собирать перепечатки издатель ‘Родины’ Николай Альвинович Каспари. Его отец Альвин Альвинович
Каспари31 нажил большие деньги, скупая за гроши совершенно оригинальные романы, повести и рассказы или у литературных халтурщиков, или у неизвестных интеллигентных старушек, петербургских кофейниц, которые, проживая на пенсии, на склоне лет занялись литературным трудом и писали сентиментальные романы. В этих романах фигурировали необычайные красавицы-героини, которых спасали от ужасных злодеев герои-гусары или кавалергарды с громкими титулами и звучными фамилиями. И такие романы нравились неприхотливой провинциальной публике, вкус которой хорошо изучил старик Каспари.
Является такая писательница к старику и предлагает ‘протяженно-сложенный’ роман листов на пятнадцать печатных. Каспари тут же мельком просматривает несколько страниц, прикидывает на руке вес пухлой рукописи и лаконически заявляет:
— Сто рублей. За весь роман!
Сияющая кофейница мчится в контору получать гонорар авансом, высчитывая по дороге, сколько фунтов кофе и штук пирожных можно купить на эти деньги. Главное для нее — слава. Работа над романом для старушки — сплошное удовольствие и, если бы позволяли ее скромные средства, она готова была бы сама заплатить за напечатание ее произведения.
А провинциальные подписчики ‘Родины’ — сельские батюшки, волостные писаря, мелкие торговцы, приказчики, жены обер-офицеров и мелких чиновников до дыр зачитывали интересный журнал.
Но после смерти старика Каспари подписка на журнал стала падать. Видимо, за последнее время и в глуши читатели стали предъявлять к материалу более повышенные требования. Молодой Каспари, к которому перешло руководство издательством, учел это обстоятельство и решил попытаться поддержать подписку именами новых и известных писателей, закупая по дешевке напечатанные в других журналах произведения. Но подошел он к этому делу осторожно и брал вещи или напечатанные в ежемесячниках, или в альманахах, которые выходили небольшим тиражом, или, наконец, в еженедельниках, которые по своему типу не являлись конкурирующими с его изданиями.
Издатель еженедельного журнала ‘ХХ век’ Богельман брал все, что ему ни приносили, и часто в его журнале в течение одного года одно и то же стихотворение печаталось раза три-четыре.
Выпускал альманахи из перепечаток издатель ‘Прометея’ Михайлов32, но он отбирал материал тщательно, печатая лишь особо талантливые вещи.
Мне пришлось столкнуться с курьезным редактором-издателем журнала ‘Ясная Поляна’ Максимовым, составлявшим из перепечаток номера. Человек невежественный, Максимов задумал издавать журнал, дал ему название ‘Ясная Поляна’, обещал подписчикам в качестве бесплатного приложения полное собрание сочинений Льва Толстого и так ловко составил объявление, что подписчики могли считать Льва Николаевича главным редактором или, на худой конец, ближайшим сотрудником этого журнала. Посыпалась подписка, какой не ожидал сам ловкий делец. Выпустив благополучно несколько номеров, Максимов ‘закатил’ какую-то противоправительственную статью, журнал был конфискован, а редактор отправился в ссылку. Вернувшись из ссылки, Максимов добился разрешения на возобновление журнала. В это время я уже свободно печатал стихи и рассказы в журналах и газетах. Случайно я встретил писателя Семенова-Волжского33, недавно выпустившего книжку сереньких рассказов. Семенов-Волжский, между прочим, спросил меня:
— Хотите продать перепечатки?
— Разумеется, хочу. А куда?
— Меня пригласили редактировать журнал ‘Ясная Поляна’. Собственно, редактирует сам Максимов, а я, вероятно, буду просто выпускающим. Но вы пока о моей работе в этом журнале никому ни слова. Можете завтра принести перепечатки, Максимов возьмет.
Я вырезал из журналов десятка два стихотворений и с десяток рассказов. В редакции меня встретил сам Максимов, небольшого роста худенький человечек с черной бородкой и елейным голосом. По внешности он походил на переодетого в штатское деревенского попика. Впрочем, ходили слухи, что он был монахом, но ушел из монастыря.
— Оставьте ваши произведения, — (он так и выразился — произведения) — завтра я дам ответ, — заявил мне Максимов. — Кстати, они все в печатном виде? Я понимаю лишь в тех произведениях, которые напечатаны. В рукописях я смысла не улавливаю.
— И стихи, и рассказы в печатном виде, — успокоил я его, сдерживая смех.
На другой день он удивил и насмешил меня еще больше.
Когда я явился к нему, он извлек из стола мои перепечатки и начал их сортировать, одни откладывая направо, другие — налево и приговаривать безапелляционным тоном:
— Это — великолепная вещь… Это — дрянь… Это — великолепно… Это — дрянь…
Других градаций у талантливого редактора не существовало. Не особенно смешливый от природы, я кусал губы, боясь расхохотаться. Наконец, Максимов закончил сортировку, пересчитал отобранные стихи и рассказы и проговорил:
— Вот вам записка в контору. Получите гонорар за ваши произведения. А эту дрянь возьмите!
И он кинул мне непринятый материал. Не взглянув на записку, я направился через коридор в кассу, не обижаясь за столь резкую оценку моих непринятых произведений. По самому высокому тарифу за отобранные Максимовым десяток стихотворений и шесть рассказов, по моим расчетам я должен был получить рублей пятьдесят. Каково же было мое удивление, когда кассир, протягивая мне пачку кредиток, сказал: — Сосчитайте. Ровно двести рублей.
Я подумал, что он ошибся и взглянул на записку. Максимов оказался необычайно щедрым издателем, — в записке, действительно, было написано: ‘двести рублей’. Получив деньги, я направился через коридор в комнату, где сидел Семенов-Волжский и не мог удержаться от смеха.
— Тише! — замахал он руками. — Он ни черта не понимает. Не портите другим хорошего места, и так нам платят везде гроши. Один Максимов, наивный человек, оплачивает хорошо перепечатки. Смеяться тут нечего!
Начали выходить альманахи из перепечаток под редакцией Алексея Ивановича Свирского34. Издателем был некто Функе. Одновременно Функе возглавлял издательство, выпускавшее альбомы ‘Юбилей дома Романовых’, с портретами царской семьи и всех ее ближних и дальних родственников. Издательство это было основано якобы с благотворительными целями и находилось под ‘высоким’ покровительством какой-то великой княжны, о чем официально сообщалось в объявлениях и проспектах издательства. Агенты Функе разъезжали по всей России и ловко всучивали эти дорогостоящие издания патриотам-помещикам, купцам и чиновникам, всюду собирая обильную дань.
Рассказывали, что сам Функе однажды решил лично наладить дело с распространением в Одессе. Переодевшись в расшитый золотом блестящий камергерский мундир, совершенно ему не присвоенный, захватив с собой пару переодетых в такие же блестящие мундиры адъютантов, Функе с треском прикатил в Одессу, где градоначальствовал в то время блажной и буйный адмирал Зеленый35. Камергерский мундир ‘пронял’ даже Зеленого, устроившего в честь приезда ‘высокого гостя’ роскошный банкет. Но в конце банкета явился запоздалый гость-петербуржец, хорошо знавший афериста. Он сначала удивленно воззрился на камергерский мундир, потом вскричал, давясь от хохота:
— Функе! Ты? Давно стал камергером? Ну и отчудил же штуку. Ах, ты, шут гороховый!
Адмирал Зеленый догадался, что за птицу он чествует, затопал ногами и, задыхаясь от бешенства, хрипло заорал:
— Вон из Одессы! Сию же минуту! Чтобы и духом твоим не пахло!
Но арестовать афериста не решился: тот находился под покровительством великой княжны!
Арестован был Функе позже, за аферы уже после революции.
Котылёв поставлял перепечатки и Функе. Но впоследствии он придумал более выгодную и остроумную аферу. В типографии градоначальства ухитрился заказать обращение к купцам первой и второй гильдии с предложением выслать по указанному адресу фотографическую карточку с подробной биографией для альбома именитого купечества, который не замедлит выйти в свет. Из искусно составленного обращения, в котором имелись даже экскурсы в область истории, отмечавшие роль торгового капитала и торговых гостей чуть ли не со времен Рюрика, можно было понять, что само правительство решило увековечить заслуги купечества в роскошном альбоме. Импонировала купцам и марка типографии петербургского градоначальства. А в конце обращения скромно предлагалось выслать одновременно с фотографией и биографией двадцать пять рублей на расходы по напечатанию альбома. Расчет Котылёва был безошибочен, с учетом психологии ‘именитого купечества’. Кому же из них не будет лестно увидеть свой портрет рядом с Морозовым, Рябушинским и другими ‘китами’ в альбоме, издаваемом чуть ли не правительством! А четвертной билет за такое удовольствие и за рекламу — пустяк даже для купца второй гильдии. Котылёв раздобыл адреса всех купцов городов Петербурга и Москвы, разослал обращения — и деньги посыпались как из рога изобилия. Он даже сам был ошеломлен успехом своей аферы и собирался уже печатать новую серию обращений к купцам иных городов, но об его доходном предприятии узнал как-то градоначальник Драчевский36 и закрыл котылёвскую ‘лавочку’. Впрочем, ‘почтенный издатель’ урвал порядочную толику деньжонок и утешал себя тем, что избавился от ответственности по выпуску альбома. А купцы, выславшие четвертные, даже и не заикались о возврате денег.
Петр Маныч тоже был аферистом, но в ином роде. Это был аферист с бандитским уклоном. Он мог вытащить деньги у пьяного компаньона, затевал ссоры и драки, был буен во хмелю и в трезвом виде. Он якобы изобрел мыло ‘606’ от сифилиса, уговорил вступить с ним в компанию для эксплуатации этого ‘изобретения’ владелицу частной гимназии Витмер и вытянул у нее не одну тысячу рублей. После революции Маныч встретил родную душу в лице предателя Троцкого и разъезжал в его поезде.
Третий член этой почтенной компании — Петр Пильский, бывший поручик, тогда только начинал свою литературную карьеру и писал бойкие и легковесные критические статейки. После Октября эмигрировал и за границей стал одним из гнуснейших писак, сотрудничая в самых грязных эмигрантских листках и клевеща на свою родину.
Такова была эта небольшая, но теплая компания. Пильский заметил Каменского и величественным жестом пригласил его присоединиться к ним. Вскоре очутился в этой компании и я. У меня с собой был альманах издательства ‘Светает’, в котором было напечатано стихотворение ‘Златоцвет’. Пильский стал его читать вслух, прерывая чтение возгласами восхищения. Тонкий критик не заметил, что автор стихотворения безбожно подражал Бальмонту.
Досидели мы до трех часов ночи, когда в ресторане погасили электричество и зажгли свечи. Пильский продолжал заниматься самовосхвалением, изредка гнусавым голосом ему подавал реплики Котылев и лютым тигром рычал пьяный Маныч.
Такова была моя первая встреча с писателями, да и то двое из них оказались ‘непишущими’. Кстати, ироническое наименование ‘непишущий писатель’ существовало и до революции. Эти ‘непишущие’ искали встреч с писателями в ‘Вене’, в ресторане Давыдова на Владимирском или ‘Давыдке’, как его называли, в ресторане Соловьева на углу Невского и Николаевской и в других кабаках. Редакции и кабаки — вот где лишь можно было встретиться писателям. Почти никаких кружков, никаких объединяющих организаций не было. Как-то Алексей Иванович Свирский пытался было вкупе с другими создать литературное объединение, нечто в роде союза писателей для защиты их профессиональных интересов, но попытка эта потерпела фиаско. Собрались в квартире Свирского, слушали, постановили, солидно выпили, — и этим дело ограничилось.

5. Богема

Ловкий делец Николай Архипов-Бенштейн начал издавать ‘Новый журнал для всех’ и журнал ‘Новая жизнь’. Первым редактором у него был Владимир Александрович Поссе37, но проработал он недолго. Архипов стал сам редактировать свои журналы. Секретарем он пригласил поэта Леонида Ивановича Андрусона38, бывшего когда-то секретарем миролюбовского ‘Журнала для всех’.
Еще при Поссе я понес стихи в ‘Новый журнал для всех’. На секретарском месте сидел небольшого роста широкоплечий блондин с белокурой бородкой, в потертом сером пиджаке. Его светлые глаза из-за стекол пенсне в металлической оправе смотрели на меня строго и хмуро. Когда он встал, я заметил его хромоту: левая нога его была разбита параличом. Это был известный в свое время поэт Андрусон, недавно выпустивший книжку нежных лирических стихов под названием ‘Сказка любви’. Через несколько дней я встретил его в ‘Кафе де Пари’. Кафе это помещалось в большом, чуть ли не в километр длиной, подвале под Пассажем. От входа между мраморными столиками узкий проход вел к огромному, во всю стену, зеркалу между дамской и мужской уборными. Зеркало необычайно увеличивало перспективу и проход казался бесконечным. В боковых стенах кафе, дальше от прохода, виднелись ниши с десятком столиков. Днем кафе пустовало, в него забегали лишь случайные посетители выпить на скорую руку стакан чаю, зато в сумерки к его дверям спешили посетители постоянные — толпы накрашенных и набеленных женщин в кричащих нарядах. Они занимали столики, разгуливали в проходе и чувствовали здесь себя как дома. В сумерках же сюда тянулись и вереницы одиноких мужчин — студентов, приказчиков, переодетых гимназистов и кадетов… Это была самая крупная биржа, где происходила самая беззастенчивая торговля женским телом. У входа в кафе стоял здоровенный швейцар в расшитой галунами ливрее и фуражке с галунным околышем. Про него рассказывали, что он нажил большое состояние, получая от проституток чаевые за разные услуги и снабжая их деньгами под невероятно высокие проценты. У него было два каменных дома и не один десяток тысяч в банке.
Кафе закрывалось в час ночи, и публика отправлялась в открытые до трех часов ночи рестораны.
В этом-то кафе я и встретил Андрусона после знакомства с ним в редакции. Он сидел одиноко за стаканом крепкого, как деготь, чая и, увидев меня, сделал приглашающий жест. Мы разговорились. Здесь он ничем не напоминал сурового секретаря, каким я его впервые видел в редакции. Светлые глаза его излучали добродушие, оказался он даже разговорчивым. Восторженно рассказывал мне о редакторе ‘Журнала для всех’ Викторе Сергеевиче Миролюбове39, о его поразительном редакторском чутье.
— Бывало, принесет начинающий писатель рассказ, Виктор Сергеевич прочитает и скажет: ‘Для нашего журнала ваш рассказ не подходит, но я советую вам дать его в ‘Современный мир’ или ‘Русское богатство’, — там возьмут’. И никогда не ошибался!
От Андрусона же я услыхал интересную историю возникновения этого популярного когда-то журнала. Распрощавшись навсегда с карьерой певца, Миролюбов задумал издавать дешевый, рублевый, литературно-общественный журнал, но денег у него не было. Недолго думая, он отправился к известному меценату — миллионеру, князю, и, добившись приема, заявил ему:
— Я прошу вас уделить двадцать минут, в течение которых прошу меня не прерывать, какими бы мои слова ни показались вам странными.
Меценат согласился. Что говорил ему Миролюбов, неизвестно, но через двадцать минут меценат молча подписал чек на крупную сумму и вручил его посетителю.
Изредка Андрусон переписывался с Миролюбовым, проживавшим за границей, и вспоминал о нем с искренним, восторженным уважением. Архипова же поругивал за присвоение марки журнала, хотя и согласился у него секретарствовать. Впрочем, проработал он секретарем месяца два.
С этого вечера мы с Андрусоном почти ежедневно вместе бывали в кафе и ресторанах. Он не любил фешенебельных кабаков, предпочитая им третьеразрядные.
— Пиво и водка везде одинаковы на вкус, публика в дешевых кабаках интереснее, а всё дешевле, — говорил он.
Часто к нам присоединялся поэт Яков Годин40, щуплый, большеротый паренек, напоминавший почему-то галчонка. В Театральном клубе в одной из шедших ежедневно одноактных пьес в середине действия актер возглашал:
— Пусть родится Яков Годин!
Как я слышал, Годин каждый вечер отправлялся в клуб, благо туда его пускали бесплатно, досиживал до этого возгласа, горделивым взором окидывал публику и с блаженной ухмылкой уходил восвояси. Интересна его дальнейшая судьба. Во время империалистической войны он как-то летом попал в деревню, влюбился в крестьянскую девушку, женился на ней и вскоре из хилого парня превратился в здоровенного, мускулистого крестьянина. Он дружил с Андрусоном и считал его своим учителем.
Иногда к Андрусону забегал бедно одетый близорукий юноша — Самуил Маршак. Андрусон считал его талантливым, подающим большие надежды. Как известно, эти надежды Маршак оправдал после революции, дав образцы великолепных стихов для детей.
Андрусон жил на пятом этаже большого дома на углу Невского и Литейного. Единственное полукруглое оконце его маленькой каморки помещалось как раз над полом, скудно пропуская дневной свет, и обитатель этой оригинальной мансарды должен был зажигать электричество и днем.
В этот период Андрусон писал не более десятка стихотворений в год, но ухитрялся как-то перебиваться и даже почти ежедневно бывать в кабаках. Он изучил по самоучителю английский язык и первый перевел на русский рассказы Джека Лондона. Переводил и Роберта Бёрнса.
По образу жизни он был типичным богемцем. Вставал часов в двенадцать дня, пил крепкий, черный как чернила чай, заваривая в чайник чуть ли не половину осьмушки, потом отправлялся в редакцию, или в ресторан обедать. Вечера неизменно проводил в кабаках. В его каморке на круглом столе, на котором он пил чай и работал, лежала толстая, толщиной в три пальца, тетрадь в переплете, в которую он вписывал каждое написанное им стихотворение, после отделки с черновика. Впрочем, я никогда не заставал его за писанием и, когда как-то спросил: ‘Леонид Иваныч, когда вы работаете?’ — он с явным раздражением ответил:
— Всегда работаю. Вот сейчас сижу в кафе и работаю. Записать стихи не трудно, трудно обдумать.
Действительно, глядя на него можно было предположить, что в его мозгу даже в кабаке происходили творческие процессы. Он, по большей части, сидел молча, мечтательно наблюдая сияющими сквозь стекла пенсне светлыми глазами или за движущейся между столиками, как в калейдоскопе, публикой кафе, или шумливыми завсегдатаями скверных кабаков. Но, несмотря на уважение к талантливому и известному в те времена поэту, мне показалось, что в действительности он пребывал в блаженном состоянии отупения под влиянием выпитого алкоголя, и ни о чем не думал. Если с ним <не> заговаривали, он был способен молчать несколько часов подряд. Стихов своих в компании, несмотря на просьбы, не читал никогда, зато изредка с большой ажитацией декламировал стихотворение Шумахера ‘Рыцарь Деларю’:
Вонзил кинжал убийца нечестивый
В грудь Деларю.
Ответил тот ему весьма учтиво:
— Благодарю!
От этого стихотворения он был в восторге.
Родом он был из Нарвы, где жили его родители и младшая сестра, о которой он всегда вспоминал с большой нежностью. Изредка он денька на два наезжал в Нарву. Старший брат его, доктор Владимир Иванович Андрусон, заведовал лепрозорием под Петербургом41.
Большим приятелем Андрусона был писатель А.С.Грин, тогда только начинавший свою литературную карьеру. С Грином я познакомился в редакции ‘Нового журнала для всех’, еще при Поссе. Из кабинета редактора вышел худощавый субъект с пронзительным взглядом слегка выпуклых глаз и закрученными рыжеватыми усиками. На нем был дешевый серенький костюм, цветная рубаха ‘фантази’, которые в то время носили лишь провинциальные приказчики, и галстук в виде шнурка с шариками на концах, которые давно перестали носить даже провинциальные приказчики. Все это придавало Грину какой-то старомодный вид.
— Вот, Александр, — кивнул ему на меня Андрусон, восседавший за секретарским столом, — поэт, стихи которого тебе понравились.
Грин процедил сквозь зубы какой-то комплимент по поводу моего стихотворения ‘Черный капитан’, которое было принято редакцией и которое ему показал Андрусон, и удалился. Я не обратил на него особого внимания, так как человеком он мне показался, на первый взгляд, не интересным, и писателем не особенно талантливым. Мне попадалась его книжка ‘Шапка-невидимка’ — рассказы из жизни революционеров-террористов, но особенного впечатления эта книжка на меня не произвела.
Через неделю я получил новый номер ‘Журнала для всех’ и начал читать рассказ ‘Остров Рено’. Этот рассказ поразил меня совершенно несвойственным русским писателям строгим стилем, экзотическим, необычным колоритом, яркими, несколько олеографичными образами. Читал я рассказ с дрожью восторга. И в конце с удивлением увидел подпись: ‘А. С. Грин’.
Рассказ сразу был замечен критикой и читателями. Вскоре появился второй рассказ в этом же духе — ‘Колония Ланфиер’, и третий: ‘Пролив Бурь’. Имена и колорит в рассказах были не русские, пейзажи — экзотические. Автор поражал читателя глубиной психологического анализа и ‘густотой’ письма. Как это бывало с удачливыми писателями и раньше, завистники распространили слух, что Грин является просто плагиатором, что его жена Вера Павловна42, образованная, культурная женщина, владевшая английским языком, переводит эти рассказы, а Грин их выдает за свои. Писатель остроумно высмеял клеветников в повести ‘Приключенния Гинча’, которую, помнится, начал так: ‘Когда я убил английского капитана и забрал его сундук с рукописями…’ Этой повестью Грин как будто хотел доказать, что и из русской жизни он может написать повесть, сохраняя все особенности своей, чисто гриновской манеры. Фабула в ‘Приключениях Гинча’ развивалась на фоне русского провинциального городка, действие переносилось потом в Петербург, но имена были иностранные. Своим учителем Грин считал Эдгара По.
Когда-то Грин немного плавал матросом на пароходе по
Черному морю, но за границей не был. Когда его однажды спросили: ‘Александр Степанович, где вы видели тропическую природу, которую вы описываете?’ — он спокойно ответил: ‘В Ботаническом саду’.
— А обстановку миллионера, которую вы изобразили в повести ‘Рай’?
— В Театральном клубе…
Клуб этот помещался на Литейном, во дворце князя Сумарокова-Эльстона, и действительно поражал роскошью обстановки.
Вообще, Грин отличался феноменальной наблюдательностью. Однажды в кафе Андреева мы занялись своеобразной игрой — угадыванием по внешности профессии посетителей. Неподалеку от нас одиноко сидел за столиком и медленными глотками пил чай бритый молодой человек в котелке, в шубе с модным в то время скунсовым воротником шалью и в лакированных ботинках с гетрами. Из-под расстегнутой шубы виднелась крахмальная манишка и добротный костюм.
— Актер! — предположил один из наших компаньонов.
— Купчик из эмансипированных! — решил другой.
— Чиновник из Министерства иностранных дел! — сказал третий.
Грин окинул незнакомца внимательным взором и безапелляционным тоном заявил:
— Приказчик! Или из Гостиного двора, или из Апраксина рынка!
— Почему приказчик?
— Ногти грязные!
Один из нашей компании подсел к незнакомцу, разговорился с ним и, вернувшись к нам, объявил:
— Александр Степаныч прав! Приказчик из Гостиного!
Дорогой костюм незнакомца не обманул Грина, которому были
известны своеобразные условия приказчичьей жизни. Хозяева требовали от них, чтобы они были одеты ‘чисто’, ‘по-господски’. Приказчики из кожи вон лезли, чтобы угодить работодателям. Да и какому молодому человеку не хотелось быть хорошо одетым? Получая от хозяина обед и ужин, да еще сверх того рублей 35-40 жалованья, приказчик тратил рубля три на койку, рублей 12 на кафе, пиво и другие мелкие расходы, а остальные деньги — на костюмы, пользуясь самой широкой рассрочкой в магазинах готового платья и часто выплачивая долг годами.
В то время Грин проживал в Петербурге по ‘железному’ паспорту на имя Алексея Алексеевича Мальгинова. От революционного движения он отошел, но охранка как-то пронюхала, что под фамилией Мальгинова скрывается другое лицо. Грин был арестован и выслан в Пинегу. Туда же вскоре выехала и его жена Вера Павловна. Как предполагали, выдал Грина его портрет, помещенный в еженедельном журнале ‘Весь мир’, который редактировал доктор Рамм. Охранка разыскивала террориста Александра Степановича Гриневского, а под портретом стояла подпись — А. С. Грин. Это, видимо, и навело охранку на след.
В ссылке Грин много работал, написал несколько новых рассказов и отстал от пьянства. До ссылки же пил отчаянно, швыряя бессмысленно тяжелым трудом заработанные деньги, попадал в самые грязные притоны и возвращался домой оборванный, ограбленный, в самом ужасном виде, приводя в отчаяние жену, женщину исключительной доброты.
Вернувшись из ссылки в Петербург, Грин первое время удерживался от прежних пьяных похождений. Снял квартиру, обзавелся обстановкой и собирался пожить в ‘тихом семействе’. В кафе он появлялся с огромным дождевым зонтиком, хотя в то время в дождливом Петербурге стояла совершенно ясная погода, По-видимому, этот зонтик являлся как бы символом солидности и мелкобуржуазной порядочности его владыки. Но просуществовал он недолго, и конец его был ужасен. По словам Грина, его сломал и превратил в лохмотья какой-то свирепый бульдог, неожиданно бросившийся на глухой улице на возвращавшегося к своим пенатам совершенно трезвого писателя. Но, по-моему, рассказ о зонтике являлся плодом пылкой фантазии склонного к авантюрам Грина, что просто зонтик ему надоел, как надоело вскоре и ‘тихое семейство’. Вскоре он вернулся к прежнему образу жизни и пил почти ежедневно. Возвращаясь под утро из кабака, он часто останавливался перед стоявшим на посту монументальным городовым, подбоченивался и ироническим тоном начинал его отчитывать:
— Стоишь? Стоишь и думаешь, что ты — центр мироздания, необходимый винт в государственной машине? Ни черта ты не винт, а просто будочник, бутарь, фараон, городовик, селедка! Творческого духа в тебе ни капли, и существование твое не оправдано ничем абсолютно!
В то время полиция в Питере к пьяным интеллигентам обычно относилась довольно равнодушно: раз пьянствует, значит, не занимается революцией. В том районе, где он жил, Грина знала вся полиция, начиная с городовых и кончая приставом.
— Идите домой спать, господин Гриневский, — добродушно советовал ему городовой.
— К черту глупые советы! Веди меня в участок! — требовал Грин. — Вы всю Россию запрятали в участок! Хочу быть вместе с Россией!
— Господин Гриневский, идите домой! — уже с оттенком угрозы в голосе предлагает городовой.
— Не пойду! Веди в участок! Ты еще мне будешь указывать, куда мне идти, сбирр?43
Незнакомое слово ‘сбирр’ выводит городового из терпения.
— А, ну ежели так, — пойдем.
Он хватает Грина за рукав и тащит в участок.
— Зачем ты его привел? — сердито кричит городовому дежурный околоточный.
— Да раз они сами требуют… Опять же, дозволяют ругать, а я при исполнении служебных обязанностев.
— Господин Гриневский! — строго говорит, обращаясь к Грину, околоточный. — Вы слишком часто беспокоите нас по пустякам. Эти штучки вы оставьте, а то могут для вас быть большие неприятности. Потом пеняйте на себя.
Уже по дороге в участок хмель из головы Грина понемногу улетучивается. Обстановка полицейского участка не располагает к излияниям. Тупые, сумрачные физиономии действуют на нервы, дышится здесь тяжело.
— Я только хотел пожелать вам спокойной ночи! — смиренно произносит Грин. — А этот ваш постовой меня не понял…
Околоточный ухмыляется и командует:
— Довольно болтать! Идите домой, а не то…
Грин торопливо выходит из участка. На улице он опасливо оглядывается, ожесточенно плюет и бормочет:
— Сволочи! Гады! Сбирры!
Я часто бывал, после возвращения Грина из ссылки, у него на квартире и, восхищаясь его талантом, пытался всячески удерживать его от пьянства и охранять во время скитаний по кабакам от неприятностей, в которые он попадал. Под влиянием алкоголя у него совершенно атрофировалось чувство элементарной стыдливости, он мог попросить взаймы у незнакомого официанта в ресторане, у редакционного швейцара, у первого встречного.
Как-то мы встретились с ним в конторе ‘Нивы’, у швейцара которой он пользовался широким кредитом, возвращая долг почти в двойном размере. Я получил около ста рублей за рассказ, Грин — двести за повесть ‘Великий лес’. Выйдя из редакции, мы зашли в ресторан Черепенникова на Литейном пообедать. Когда мы уселись за столик, Грин заметил сидевшего неподалеку от нас писателя Сергея Соломина44, печатавшего в то время в ‘Синем журнале’ фантастический роман ‘Под стеклянным колпаком’. Грин направился к нему и попросил у него пять рублей взаймы.
— Пять — не могу. Три — могу! — сказал Соломин.
— Давай три!
Грин взял три рубля и вернулся к нашему столику.
— Александр Степанович, как тебе не стыдно! — возмутился я. — Ведь у тебя есть двести рублей!
— Двести три рубля лучше, чем ровно двести! — сентенциозно ответил тот, усаживаясь за столик.
Нехорошую штуку сыграл он с Андрусоном.
Как-то весной Андрусон с большим трудом достал двести рублей и собрался ехать в Крым в санаторий подлечиться. Помог ему Литфонд и присяжный поверенный Волькенштейн.
Накануне отъезда к нему явился Грин.
— Уезжаешь, Леонид? Надо бы по этому случаю выпить.
— У меня нет ни копейки! — сердито отрубил Андрусон. — То есть, нет свободных. Есть целых двести рублей, но они мне нужны на поездку.
— Идем! Я угощаю!
Зашли в дешевый ресторан Федорова, выпили солидный графин водки и закусили. Грин расплатился и предложил:
— Едем в ‘Буфф’! Я угощаю!
В летнем шантане к ним присоединилась моментально толпа прихлебателей, заняли отдельный кабинет. Распоряжался Грин. Он разошелся вовсю. После водки на столе появились коньяк и шампанское. Позвали цыган. Кутеж продолжался до утра. Когда подали счет — что-то около двухсот рублей, — Грин спокойно сказал Андрусону:
— Леонид, заплати!
— Постой! — возмутился тот, — как это ‘заплати’? Ведь ты говорил, ты угощаешь?
— Мало ли что говорил! Сейчас у меня ни сантима. Но, слово честного индейца, — сегодня же в десять часов утра буду у тебя и принесу двести рублей. У Веры Павловны есть деньги.
Андрусон, скрепя сердце, заплатил. Ровно в десять часов Грин действительно явился к нему и заявил:
— Вот я. Денег не достал. Делай со мной что хочешь. Отдам, когда достану.
Добродушный Андрусон свирепо выругался и пытался даже побить коварного приятеля, но, в конце концов, махнул рукой, кое-как раздобыл денег и уехал.
Когда он вернулся, Грин встретился с ним, как ни в чем не бывало. Андрусон уже забыл обиду. Через несколько месяцев, в течение которых они частенько встречались и выпивали, Грин зашел к нему и спросил:
— Леонид, помнишь ‘Буфф’? Сколько я тебе должен?
— Я заплатил около двухсот рублей! — хмуро отозвался Андрусон.
— Хочешь получить сорок рублей и не иметь ко мне никаких претензий?
— Давай деньги!
Получив сорок рублей, Андрусон весело проговорил:
— Дурак ты, Александр! Мог бы не отдавать ни копейки, я уже про них забыл! Да и пили мы вместе! Пойдем, по этому случаю, выпьем!
Покончив с ‘тихим семейством’, Грин поселился в гостинице ‘Пале-Рояль’. Как-то мы с Андрусоном зашли к нему утром и застали его в самом мрачном настроении после гомерического кутежа.
— Вчера все просадил до копейки, — морщась, рассказывал он, — да, кажется, еще с Иваном Сергеевичем Рукавишниковым45 поскандалил. А как было дело — хоть убей, не помню!
В дверь постучали.
— Войдите! — крикнул Грин, накидывая на ночную сорочку пиджак.
К величайшему нашему удивлению в дверь вошли Маныч и еще какой-то ‘непишущий писатель’. Обычно щеголявший в русской рубахе, на этот раз Маныч был в строгом черном костюме и при галстуке. Корректно раскланявшись с нами и издали, не подавая руки, он церемонно присел на кончик стула и торжественным тоном проговорил:
— Господин Грин, вы вчера изволили оскорбить писателя Ивана Сергеевича Рукавишникова, плеснув ему пивом в лицо. Рукавишников оказал нам честь, попросив нас быть его секундантами. Он вызывает вас на дуэль. Эти господа, надеюсь, согласятся быть вашими секундантами. Мы сойдем с этим господином в библиотеку, подождем их и условимся о времени, месте и оружии. Предупреждаю, никаких извинений господин Рукавишников не принимает.
Он поклонился и вышел вместе со своим спутником. Мы удивленно переглянулись.
— Вот так штука! — вскричал Андрусон. — Что ты настряпал там вчера, Александр?
— Говорю — хоть убей, не помню! — отозвался, свирепо покручивая усы и крупными шагами расхаживая по комнате Грин. — Ну, пили. Ну, возможно, что я плеснул ему в физиономию пивом. Но ведь мы были оба пьяны как стельки. Ивана Сергеича я уважаю и совсем не хочу, чтобы он мне или я ему пропорол брюхо шпагой или всадил пулю в лоб. К дьяволу эту дурацкую дуэль!
И, усмехаясь, добавил:
— А Маныч-то? Прямо, мушкетер времен Генриха Четвертого!
— Он и науськал на тебя Рукавишникова! — хмуро пробормотал Андрусон.
— Знаю! — вскричал Грин, нервно закуривая папиросу. — С одной стороны — дуэль чепуха, а с другой — попробуй отказаться, — проходу не дадут, засмеют. Друзья, что делать? Я совсем не собираюсь отчаливать в иной, хотя и лучший мир. Водки пока и здесь хватает. Нет, в самом деле, что делать?
Я молча размышлял. О писательских дуэлях пока не было слышно. Правда, писали как-то в газетах о дуэли между поэтами Гумилевым и Волошиным, но там, кажется, дело ограничилось выстрелами в воздух, и единственной жертвой дуэли явилась галоша одного из участников, бесследно утонувшая в глубоких финских снегах. По поводу этой дуэли пошумели газеты, и какой-то поэт даже посвятил ей юмористическое стихотворение, оканчивавшееся, помнится, так:
Был Гумилев обезволошен
Иль стал Волошин без калош!
Рукавишникова я встречал довольно часто, и он совсем не походил на кровожадного бретера, каким его старался выставить Маныч. Мне было ясно, что всю эту комедию организовал он, рассчитывая, что дуэль кончится пустяками, в самом крайнем случае — легким ранением. Зато вокруг этой истории поднимется газетная шумиха, и реклама участникам будет обеспечена. А ведь даже буйный Маныч был неравнодушен к рекламе и ничего не имел против, если его фамилия фигурировала в печати. О смертельном же исходе Маныч и не помышлял, не допускал даже мысли. Ведь, в случае смерти одного из противников, на два года за решетку попадали и секунданты. Значит, — это афера, и ее можно расстроить. А расстроить можно, пугнув неизбежностью смертельного исхода. Я был уверен, что одурачу Маныча. О дуэльном кодексе я имел слабое понятие, но кое-что помнил из приключенческих и исторических романов, где описывались дуэли.
— Ладно, Александр Степанович, — заговорил я, вставая. — Ты согласен извиниться перед Рукавишниковым? Дуэли не будет!
— Но ведь он не хочет моих извинений…
— Это мое дело. Идем, Леонид Иваныч!
Мы спустились в первый этаж, в библиотеку, где нас ожидали Маныч и его спутник. Я уселся в кресло против Маныча и торжественно заявил:
— Господин Гриневский уполномочил нас осведомить господина Рукавишникова о его готовности принести ему публично извинения. Он был вчера в состоянии невменяемости и очень сожалеет…
— Но я уже заявлял, что Рукавишников не желает никаких извинений, — не выдерживая тона, грубо перебил меня Маныч. — Условимся о времени и месте встречи. Господин Рукавишников выбирает шпаги…
— Позвольте! — перебил я его. — К сожалению, я должен вам заметить, что вы совсем не знакомы с дуэльным кодексом. Выбирает оружие тот, кто вызван!
— Ладно! — сердито буркнул Маныч. — Дальше!
— Господин Гриневский, — прежним торжественным тоном провозгласил я, — выбирает американскую дуэль через платок!
Эффект моей речи был поразительный. Андрусон даже подскочил на своем кресле, остальные секунданты с раскрытыми ртами уставились на меня.
— Как это — через платок? — вскричал Маныч. — Что за чепуху вы городите! Какая там еще американская дуэль?
— Будьте повежливее! — внушительно перебил я его. — Американская дуэль очень распространена в Америке. Неужели вы не читаете газет? Очень простая дуэль. Из двух одинаковых пистолетов заряжается один, затем их накрывают платком и предлагают противникам выбор. Разумеется, выбирает тот, кого вызвали. Затем противники могут стрелять в упор. Конечно, один из них неизбежно выйдет из строя.
— Что за ерунду придумал ваш Грин! — рассердился Маныч. — Это же не дуэль, а убийство!
— Всякая дуэль может закончиться убийством! — наставительно заметил я. — Американская дуэль — экзотика, но господин Грин, как вам известно, всегда был к ней склонен.
Взволнованный Маныч не уловил звучавшей в моих словах иронии, отошел со своим спутником в угол и стал шепотом совещаться. Потом заявил:
— Ладно, мы попробуем еще раз убедить Ивана Сергеича принять извинения господина Грина. Мы еще сюда наведаемся.
Больше мы этих ‘секундантов’ не видели. После этой истории Рукавишников с Грином встречались часто в редакциях и кабаках, но о несостоявшейся дуэли оба помалкивали.
В 1927-28 году я встречал Грина в московских редакциях и издательствах. Он вторично женился, был хорошо одет и почти не пил. Издал несколько книг. Но его произведениями я уже не увлекался так, как увлекался до революции. Его романы и рассказы были прекрасно написаны, но они теперь показались мне несколько однообразными и даже архаичными, в них не чувствовалось биения пульса современности. Как это ни дико, но, казалось, революция прошла мимо писателя, и он не увидел ее прекрасного лица. Грин, как и большинство старых писателей, не понял революции, не осознал величия новой эпохи, о которой могли лишь мечтать лучшие умы человечества. Он не заметил, как ‘сказка стала былью’.
В редакциях и на улицах я часто встречал известного в свое время поэта Дмитрия Цензора46. Многие читатели полагали, что фамилия Цензор — псевдоним, но это была настоящая фамилия поэта. Был у него псевдоним Лирический бродяга, которым он обычно подписывал юмористические стишки. Этот псевдоним определял образ жизни поэта, который был подлинным лирическим бродягой. Каждый вечер он совершал длинные прогулки по улицам Питера, летом забредал в летние сады, в Народный Дом, заводил мимолетные знакомства со швеями, модистками, конторщицами, курсистками, мелкими артистками и, после этих прогулок, вернувшись часа в три утра домой, писал стихи.
Цензор среди литераторов пользовался большой популярностью. Какой-то приятель писал в юмористическом журнале:
Садов всех летних ревизор —
Идет Дементиус Цензор!
Упомянул о нем в стихотворении о ресторане и Саша Черный:
Слышу голос: ‘Здесь до смены зорь
Оставаться вы не вправе!’
Вижу — Брешко… Дмитрий Цензор…
Ясно — вновь я в грустной яви!
В Питере почти не было такой газеты и такого журнала, за исключением явно правых изданий, где бы в списке сотрудников не стояла фамилия Цензора. Ни один журнал, ни одна газета не обходились без его стихотворений. Был он очень плодовит и, видимо, работал систематически, не в пример прочим поэтам, которые иногда месяцами ‘ждали вдохновения’. Цензор был моим соседом по Лихачевке, проживая в меблирашках давно. Это Лихачевка с ее огромным двором, напоминающим глубокий каменный колодец, навеяла ему стихотворение ‘Голуби’:
Тебя я видел стройную, тебя я видел нежную,
Ты часто с подоконника кормила голубей,
И, вся едва прикрытая одеждою небрежною,
Казалась тайной девственной… Была еще нежней…
Сегодня позабыла ты, что платье незаколото,
Что взоры любопытные за окнами вокруг….
Сияло небо утренне, сияло в небе золото,
Взлетали шумно голуби от взмаха белых рук.
Первая его книжка стихов называлась ‘Крылья Икара’.
После революции Цензор печатал лишь изредка юмористические стихи в журналах ‘Смехач’ и ‘Бегемот’. В 1925 году я встретился с ним в редакции ‘Смехача’. Наружно он мало изменился — был все такой же — рослый, бритый, смахивающий на актера.
Типичным богемцем был поэт Николай Яковлевич Агнивцев47. Необычайно высокий, худой, в широком модном пальто и широкополой шляпе, с большим горбатым носом и маленьким, словно срезанным подбородком, с длинными, падающими на плечи волосами, он привлекал на улицах всеобщее внимание. Его первая книжка стихов ‘Студенческие песни’ была популярна среди учащейся молодежи48. Он писал стихотворные фельетоны в газетах, а после ухода Аверченко из старого ‘Сатирикона’ заделался там постоянным сотрудником. Во время войны он много работал над пьесками для расплодившихся маленьких театров миниатюр. Работал систематически, но все свободное время проводил в кафе и кабаках.
После революции Агнивцев попал в эмиграцию. По его словам, он совсем не собирался уезжать, но его увез за границу мертвецки пьяного какой-то режиссер. Из эмиграции он вернулся году в 1927-8-м49, о пребывании за границей рассказывать не любил, но, видимо, горек был для него хлеб чужбины и испытал он там немало. Вспоминал он о своей зарубежной жизни с дрожью ужаса и отвращения. При советской власти много писал для эстрады и издал в частном издательстве ‘Радуга’ десятка два книг в стихах для детей. Агнивцев до самой смерти оставался холостяком и теплую, родственную ласку встречал лишь в семьях квартирных хозяев. В Москве почти до самой смерти он проживал у жены актера одного из маленьких театров. Эта добрая женщина бескорыстно заботилась о своем безалаберном жильце, ухаживала за ним, как за родным. Недаром он называл ее ‘мама Надя’.
Но и при советской власти он оставался богемцем, постоянным посетителем пивных и ресторанов.
Изредка присоединялся к нашей компании в кафе молодой писатель Розенкноп. Маленького роста, почти карлик, с большими, рыжеватыми, не гармонировавшими с его маленьким личиком, усами, кроткий и молчаливый, он писал ‘страшные’ рассказы в духе Андреева, которого считал единственным большим писателем в России. О Куприне и об Арцыбашеве он отзывался пренебрежительно:
— Какие же это художники? Фотографы!
В ‘Альманахе молодых’ издательства ‘Шиповник’ был напечатан его рассказ50. Второй его рассказ был премирован на конкурсе ‘Биржевых ведомостей’, Постоянно проживал он в Витебске, раз в полгода приезжал недели на две в Питер, пристраивал свои рукописи, получал гонорар и уезжал в Витебск. Ночевал в разных квартирах, хозяйки которых специально сдавали на ночь углы не имеющим права жительства евреям. Взимали за право провести ночь на полу ‘со своей постелью’, которой часто служило пальто, рублей 10-15. Обычно в такой квартире в одной комнате ночевало вповалку на полу человек пятнадцать. Предприимчивые хозяйки в одну ночь зарабатывали рублей полтораста, но значительная доля их заработка уходила на ‘смазку’ дворников и полиции, смотревших сквозь пальцы на такие доходные квартиры.
По инициативе Розенкнопа витебский книготорговец Абморшев стал издавать литературные альманахи. Он приехал в Питер вместе с Розенкнопом, взял стихи Андрусона, Година, мой рассказ, оплатил, не очень щедро, материал авансом, но альманахи его успеха не имели.
Умер Розенкноп молодым, не успев проявить себя, но, судя по его первым рассказам, писатель он был очень талантливый. Он не пил и среди богемы проводил время только потому, что днем и вечером ему некуда было деваться, а в кафе за стаканом чая можно было сидеть в компании часами. Кроме того, тянуло к ‘своим’. Человек молчаливый, он оживлялся только тогда, когда говорил о литературе. Видно было, что живет он только искусством, что литература для этого молчаливого человека — все.
Начинающие поэты и беллетристы часто собирались в квартире редактора-издателя ‘Вечерней воскресной газеты’ Генриха Богдановича Блауберга, помещавшего иногда в маленьких журнальчиках маленькие сентиментальные рассказики под псевдонимом Андрей Ростовцев.
Блауберг заведовал объявлениями в фирме ‘Зингер’ и хорошо зарабатывал, но весь свой заработок тратил на издание плохонькой, выходившей по воскресеньям вечерней газеты. Пытался издавать еженедельный журнал под необычным названием ‘3’, по типу ‘Синего журнала’, но, выпустив десяток номеров, ликвидировал это убыточное издание. Впрочем, и вечерняя газета почти не давала дохода и держалась кое-как объявлениями. Перед войной газета выходила неаккуратно, так как все деньги съедало новое увлечение издателя — лотошные клубы, расплодившиеся в 1914 году и просуществовавшие до начала войны. Эти клубы, как гигантский насос, высасывали деньги у обывателей. По правилам, вход в них разрешался лишь по рекомендации членов, но в действительности дело обстояло проще. Каждый желающий играть заходил к дежурному члену правления, в сущности, являвшемуся одним из компаньонов этого доходного предприятия, и немедленно получал от него членскую карточку. Никаких членских взносов не взималось. При клубах имелись читальни и дешевые буфеты. Получив карточку, посетитель направлялся в огромный зал с рядами длинных узких столиков, за которыми восседали с возбужденными, красными лицами и блуждающими глазами игроки — женщины и мужчины. У стены на возвышении виднелся напоминающий трактирный орган электрический аппарат для игры. У боковой стены на возвышении же девица выкрикивала выскакивающие из аппарата цифры. Между столами перед игрой сновали карточники, продающие карты. Игроки жадно, трясущимися от волнения руками, хватали карты, совали карточникам мелочь и углублялись в игру.
— Игра начинается! — провозглашала девица на возвышении. Механик пускало в ход аппарат и на его передней стенке начинали выскакивать крупные цифры. ‘Сорок пять… Двадцать один… Шестнадцать… Девяносто…’ — монотонно выкрикивала девица. Игра продолжалась не более минуты. ‘Довольно!’ — срывающимся голосом выкрикивал выигравший. Механик останавливал аппарат. Шеф — солидный мужчина в корректном черном сюртуке, подходил к счастливцу, брал выигравшую карту и проверял выскочившие на аппарате цифры. ‘Правильно! Выиграла одна карта!’ — громко объявлял он, вручал выигравшему талон на получение его выигрыша и талон на получение премии. Чтобы привлечь посетителей, клубные заправилы в конце игры выдавали игроку, представившему большее количество талонов, приз — флакон дешевых духов, уродливую вазу для цветов, письменный прибор. Конечно, клуб не остается в накладе, он взимает с каждого выигрыша пять процентов, то есть фактически высасывает с течением времени все деньги игроков. В конце концов, самый счастливый игрок проигрывает, выигрывает неизменно клуб.
Игра обычно начиналась с 10 часов вечера и карта до 12 часов продавалась по 20 копеек, с 12 до часу по полтиннику и с часу до двух — по рублю. Выигрыши колебались от 20 рублей до 200. Азартные игроки проигрывали не только собственные деньги, но часто и казенные. Во время игры неудачники громко проклинали клуб, клялись прекратить игру, но на другой день снова спешили в клуб отыгрываться. Игра засасывала, разоряла дотла и развращала. Здесь часто можно было видеть поразительные метаморфозы.
Впервые является в клуб молодая красивая женщина. В ушах — бриллиантовые серьги, на руке — массивный золотой браслет, пальцы унизаны дорогими перстнями. Играет она спокойно и с добродушной иронией посматривает на изрыгающих проклятия неудачников. В первое время она выигрывает довольно часто и спокойно заявляет, а не выкрикивает, как другие игроки: ‘Довольно!’.
Но недели через две и она, при редких выигрышах, начинает выкрикивать срывающимся голосом это слово. Постепенно исчезают: сначала серьги, потом браслет и, наконец, один за другим перстни с ее тонких, изящных пальцев. А потом она взволнованно шепчет толстому швейцару на лестнице:
— Голубчик! Дорогой! Только пять рублей до завтра! Я чувствую, что мне повезет! Завтра я вам отдам десять… пятнадцать рублей!
А потом в зале с наигранной игривостью лепечет случайному знакомому, с которым она два раза сидела рядом за столиком:
— Послушайте! Вам адски везет! Какой вы счастливый! Дайте мне десять рублей, до завтра! Я чувствую, что рядом с вами и мне повезет!
Сосед ощупывает ее внимательным взглядом и полушутя-полусерьезно спрашивает:
— А что я за это получу?
— Все, что хотите! — многообещающим тоном отвечает она.
— Хорошо, я вам дам десять рублей. А после игры угощу вас ужином в отдельном кабинете. Идет?
— Идет, — с невольным вздохом соглашается она и жадно хватает деньги.
Уличные газетки всячески рекламировали эти клубы, помещая басни о счастливцах, выигравших крупные суммы. Но это являлось плодом вымысла досужих и желающих нагнать побольше строк репортеров. Да и члены правления клубов частенько передавали им подачки в благодарность за рекламу. В действительности же, если счастливый игрок уносил из клуба рублей пятьсот, то на другой день он неизменно возвращал свой выигрыш клубу.
В лотошных клубах проиграл казенные деньги кассир государственного банка Брут и повесился. Среди суеверных игроков прошел слух, что рубли с характерной подписью неудачливого кассира приносят удачу в игре. Моментально в клубах развилась спекуляция этими ‘брутовскими’ рублями. Платили за них от трех до десяти рублей. Но и ‘брутовские’ рубли не помогали игрокам — в выигрыше оставался клуб.
В этих лотошных клубах Блауберг проигрывал деньги, предназначенные на издание газеты. Но на угощение приятелей у него деньги всегда находились. По субботам в его холостой квартире было шумно и многолюдно. Гостями подавались простые закуски, водка и пиво. Кое-кто приносил выпивку с собой. Публика была самая разношерстная: начинающие поэты, беллетристы и драматурги, мелкие газетчики, агенты по сбору объявлений, маленькие артисты и артистки. Одни декламировали стихи, другие рассказывали анекдоты, третьи пели. Делились последними политическими новостями. Как-то затесался в эту компанию даже пьяненький старичок — казачий генерал. Однажды выступил, талантливо имитируя дебют шантанной певицы из горничных, неизвестный в то время молодой человек — Лев Никулин53. Неизменным посетителем этих сборищ и большим приятелем хозяина был бухгалтер автомобильного общества ‘Н. А. Г.’ Кулаковский, дородный мужчина с рябоватым лицом, огненными черными глазами, черными кудрями до плеч и черной окладистой бородой. Внешностью он напоминал переодетого в сюртук соборного протодиакона. Кулаковсктй писал пьесы, но пока ему не удавалось их поставить на сцене или напечатать. Когда Блауберг поместил в своей газете маленький отрывок из его пьесы, Кулаковский почувствовал себя на седьмом небе, купил сотню номеров и раздавал их знакомым. Зарабатывал он хорошо, но все деньги уходили на приобретенный в рассрочку в ‘Н. А. Г.’ автомобиль, который он пускал в прокат. Покупая машину, он рассчитывал ежедневно получать рублей двадцать пять чистого дохода от проката, но жалование шоферу, бензин и ежедневный ремонт поглощали не только весь доход, но и значительную часть его личного заработка.
— Эта проклятая машина пока меня раздевает, — трагическим голосом восклицал Кулаковский, простирая руки к стоявшему перед его квартирой автомобилю, — но скоро уложит меня в гроб! Не я на ней езжу, а она на мне!
Машина служила неисчерпаемым источником острот для гостей Блауберга:
— Кулаковский, сколько вы дадите, если я возьму вашу машину?
— Кулаковский, сегодня сальдо в чью пользу: вашу или шофера?
А кто-то даже заявил на одесском жаргоне:
— Кулаковский, я видел ваш автомобиль ехать на извозчике!
Добродушный бухгалтер выходил из себя и начинал ругаться. В конце концов, от машины он избавился. Продал ее за гроши, долго выплачивал ее стоимость автомобильному обществу. Но, как он сам признавался, после продажи почувствовал себя счастливым человеком.
— Даже теперь во сне увижу эту подлую машину, — просыпаюсь в холодном поту! — рассказывал он. — А заслышу на улице гудок — вздрагиваю. Угробила бы она меня непременно!
Но автомобиль не угробил этого добродушного человека. Кулаковский дожил до революции и стал членом партии. Дожил до революции и Блауберг. В 1928 году я встретил его в редакции газеты ‘Безбожник’, постоянным корреспондентом которой он заделался давно. Был он активным членом Союза безбожников и читал в Ленинграде лекции на антирелигиозные темы. Был полон энергии, и работа на антирелигиозном фронте его искренне увлекала.
К литературной компании в кафе и ресторанах часто присоединялся некто Боголюбов. Это был высокий, худощавый молодой человек, с белокурой бородкой, в модном пальто и шляпе. Производил он впечатление богатого человека, в действительности не имел ни гроша за душой и, по собственным словам, ‘жил за счет буржуазного общества’. Он великолепно знал русскую и иностранную литературу, неплохо владел немецким и французским языками, хорошо умел рассказывать анекдоты, и был интересным собеседником. Он не имел определенной профессии, числился агентом по продаже автомобилей в каком-то обществе, но жалованья не получал, рассчитывая на проценты. Торговые сделки заключал не чаще двух-трех раз в полгода, получал рублей полтораста процентов, начинал швырять деньгами, угощая многочисленных приятелей и устраивая дикие кутежи. Потом, оставшись через два-три дня без гроша, снова переходил на ‘иждивение буржуазного общества’. Проделывал он это очень ловко. Вернувшись осенью в Питер из глухого провинциального городишки, где он в блаженном ничегонеделании и на всем готовом проводил лето у обожавшей его старухи-тетки, его единственной родственницы, он сдавал на вокзале на хранение изящный, желтой кожи чемодан, в котором болтались две пары белья и несколько книг, и отправлялся на поиски комнаты.
Но искал он, собственно, не столь удобную комнату, сколь квартирную хозяйку понаивнее и подобродушнее. Вскоре такая находилась. Изящный костюм и манеры жильца сразу производили на нее ошеломляющее впечатление. Жилец охотно сообщал все интересующие ее сведения о своей особе: он холост, служит представителем крупной автомобильной фирмы… Есть у него небольшое именьице… Так, пустяки, десятин пятьсот… Землю он сдает в аренду крестьянам, а за собой оставляет только усадьбу. Знаете, дом с колоннами, террасой и бельведером, сад и старый парк… Лето он обычно проводит в усадьбе.
— Вот, мадам, пожалуйста, вам пока три рубля задатку, — говорит Боголюбов, извлекая из толстого, желтой кожи, бумажника единственную трехрублевку. — Комната мне нравится, и, надеюсь, мы поладим. А остальные деньги я попрошу вас недельку подождать. Знаете, поистратился в дороге, а через неделю мне пришлют из имения.
Разумеется, очарованная жильцом хозяйка согласна ждать. Помилуйте, такой интеллигентный, солидный и культурный жилец! Она даже соглашается за пятнадцать рублей в месяц кормить его обедами. А насчет денег — пусть он не беспокоится.
На квартиру Боголюбов переезжает с шиком — он подкатывает к подъезду на автомобиле. При виде машины и желтого чемодана швейцар вытягивается во фронт и срывает с головы украшенную галуном фуражку. У подъезда толпятся любопытные хозяйки и горничные соседних квартир. Такой эффектный въезд в квартиру они видят впервые. В те времена автомобилями пользовались лишь богачи. Любопытствующим зрителям, разумеется, неизвестно, что для достижения этого эффекта Боголюбову пришлось с полчаса умолять знакомого шофера в чаянии будущих благ перевезти его с вокзала на машине.
Через неделю Боголюбов взволнованно извиняется перед хозяйкой за задержку платы за комнату:
— Совершенно непонятная история! Я приказал моему управляющему собрать арендную плату немедленно и выслать мне телеграфом до востребования. Может быть, этот дурак ждет моего письма или телеграммы с адресом? Послал бы я телеграмму, но, признаться, денег ни копейки не осталось. На службе брать неудобно, я и так перед отъездом забрал порядочно… У сослуживцев же я принципиально никогда не прошу взаймы. Дикая история!
Хозяйка сочувствует, успокаивает симпатичного жильца и предлагает небольшую сумму взаймы. Боголюбов благодарит, даже, расчувствовавшись, целует ей руку, чем окончательно покоряет ее сердце, берет пять-десять рублей на телеграмму ‘этому дураку управляющему’ и исчезает часов до трех утра. Каждый день за обедом он приносит хозяйке извинения, проклинает ротозея управляющего, показывает квитанции на якобы посланные телеграммы и… пользуясь случаем, занимает еще несколько рублей. Проходит недели три. Мифический управляющий упорно не высылает денег. По виду хозяйки Боголюбов соображает, что она его раскусила, прекращает свои излияния и извинения и старается не показываться ей на глаза. Наконец, хозяйка заявляет ему:
— Господин Боголюбов, прошу вас освободить комнату. Бог с ними, с деньгами, только уезжайте!
— Хорошо, мадам, я завтра уеду! — покорно соглашается симпатичный жилец и отправляется искать новую наивную и добродушную хозяйку. Иногда он ухитряется прожить в комнате месяца три-четыре, задолжать за обеды и за ‘телеграммы управляющему’ порядочную сумму. Но взять с него нечего, имущества у него никакого, жалованья он не получает, и заработок его совершенно не поддается никакому учету.
Однажды Боголюбов попал к одной вдове купчихе у которой были две перезрелых дочери-невесты. Купчиха решила, видимо, окрутить Боголюбова с одной из них. Она не интересовалась деньгами за квартиру, охотно давала жильцу взаймы мелкие суммы и кормила его до отвалу. Боголюбов катался как сыр в масле. Когда же выяснилось, что жилец никаких матримониальных намерений относительно перезрелых девиц не имеет, купчиха заявила ему решительно и откровенно:
— Господин Боголюбов, вы живете у меня четыре месяца, едите, пьете, и выручаю я вас, а от вас я еще ни единой копеечки не видела. Да бог с ними, с деньгами. Живите, я не против. Только вот что я вас попрошу. У вас, вероятно, есть товарищи, приличные холостые молодые люди. А у меня, сами знаете, две дочери на выданье. По воскресеньям у нас завсегда пироги. Так вы пригласите своих товарищей. Только чтоб молодые люди были приличные, с будущим. Может и не очень молодые, лысина старика не делает. А если бог совершит, поможете пристроить дочек, — комнату всегда вам предоставлю и награжу!
Боголюбов, опасавшийся, что хозяйка потребует денег, с облегчением вздохнул и начал ее уверять:
— Насчет женихов не извольте беспокоиться, Агафья Прохоровна! Только кликну клич — косой десяток на карачках приползет! Всякого сорта и ранга. У меня даже дипломаты есть. Такие будем по воскресеньям журфиксы и файв-о-клоки закатывать, — пароль д’оннер!
В ближайшее воскресенье Боголюбов притащил с собой гурьбу случайных собутыльников, с которыми только что познакомился в ресторане. Каждое воскресенье в квартире стоял дым коромыслом. Публика являлась самая пестрая: мелкие журналисты, актеры, студенты, чиновники, любители поесть и попить ‘на дармовщинку’. Гости ели пирог, пили водку, ухаживали за девицами и даже за мамашей, но желания жениться из них не выражал ни один. После нескольких ‘журфиксов’ ‘женихи’ распоясались вовсю, напивались вдрызг, затевали скандалы и даже пытались привести девиц с Невского, так как общество невест находили скучным. В конце концов, купчиха потеряла надежду пристроить дочек при помощи Боголюбова и выгнала его из квартиры.
Как-то Боголюбов, находясь в особо стесненных обстоятельствах, купил в кондитерской французскую булку, потребовал дома самовар и собрался заняться чаепитием, но в разрезанной пополам булке оказалась запеченная муха. Он не отличался особой брезгливостью и, в иную пору, спокойно вырезал бы муху и съел булку. Но в тот момент он был озлоблен неудачами, на булку был истрачен последний пятак, и все это побуждало Боголюбова отвести душу, затеяв скандал с владельцем кондитерской. Он схватил половинку булки с мухой и, грозно потрясая ею, ворвался в кондитерскую, крича:
— Где хозяин? Немедленно подать его сюда!
Толпившиеся у прилавка покупатели выжидательно уставились на него. Из пристройки выбежал встревоженный хозяин.
— Что за безобразие! — заорал на него, потрясая булкой,
Боголюбов. — Чем вы кормите покупателей? Травить их собираетесь! Сейчас же полицию сюда, пусть составят протокол!
— Тише, господин, тише! — умолял его перепуганный владелец. — Позвольте, мы сейчас вам переменим булку!
— Нет, извините, не позволю! — гремел Боголюбов. — Вы еще мне там таракана подсунете!
— Ей-богу, не подсунем! — уверял окончательно перетрусивший хозяин. — Никогда этого не случалось! Сейчас мы все устроим!
И он потащил его в пристройку. Дело было неприятное, чреватое неприятными последствиями. К скандалу прислушивались посетители, кондитерская могла потерять хорошую репутацию, покупатели могли перейти к конкурентам, да еще в перспективе был протокол за антисанитарное состояние пекарни. Придется откупаться от полиции, которая может закрыть предприятие. Было от чего трусить.
Владелец в пристройке умолял бушевавшего Боголюбова успокоиться и, чтобы умилостивить скандалиста, пустил в ход испытанное средство — сунул ему в карман какую-то кредитку. Тот сделал вид, что ничего не заметил и продолжал возмущаться, но уже гораздо тише. Когда же хозяин вручил ему основательный пакет со своими изделиями, он затих.
— Ладно! — уже с оттенком благодушия сказал он. — Бывает. Понятно, и мне неприятно, а вам и подавно. Будем считать инцидент исчерпанным.
И, пожав руку кондитеру, Боголюбов удалился. Дома он рассмотрел содержимое пакета. Там оказались и сдобные булочки, и пирожные. А в кармане, сверх ожидания, он нашел двадцатипятирублевку. Такой большой суммы за мелкий шантаж он не ожидал получить. Думал — сунул ему кондитер трешницу. И на три рубля с умом можно было просуществовать дня три. А четвертная сулила самые радужные перспективы.
Когда деньги были истрачены, Боголюбову пришло в голову при помощи трюка с мухой сорвать деньжонок в другой кондитерской. Купил булку, всунул в мякоть муху и ворвался в кондитерскую. Повторилась та же история, но с той разницей, что струсивший владелец компенсировать возмущенного покупателя деньгами никак не догадывался, пока тот сам прозрачно не намекнул ему на это обстоятельство. Но кондитер оказался человеком прижимистым и сунул Боголюбову лишь трешницу.
А в третьей кондитерской Боголюбов нарвался. Владелец в тот момент сам оказался под порядочной ‘мухой’ и в ответ на возмущенные выкрики Боголюбова заорал:
— Что? Муха? Подумаешь, какая важность! Что вам, за ваш пятак крокодила зоологического в булку запекать? А протоколом вы меня не пугайте, я сам сто протоколов могу на вас составить. Перемените ему булку, и пускай увольняется отседа, а то я могу из себя выйти и беды ему наделать! Ишь, пугать вздумал! Мы, брат, не так пуганы!
Боголюбов ушел несолоно хлебавши и трюка с мухой не повторял.
Образ жизни этого неунывающего паразита был не совсем обычный, но однообразный. Вставал он, как это ни казалось странным после возвращения из кабаков часа в три утра, очень рано, часов в семь утра. Требовал самовар, пил чай, потом читал часа два и в половине двенадцатого отправлялся в ресторан Федорова на углу Екатерининской, рядом с магазином Елисеева. Это был один из самых дешевых ресторанов. На буфете у самого входа высились груды самых разнообразных бутербродов и стояли тарелки с готовыми кушаньями, которые, по желанию посетителей, мгновенно подогревались. Толпа у буфета закусывала ‘на ходу’. Посетители сами брали с буфета все, что им вздумается, требовали рюмку водки, бокал пива, потом перечисляли буфетчикам все выпитое и съеденное и расплачивались. Бывали случаи, когда посетитель съедал на рубль, а платил гривенник, в сутолоке это проходило незаметно. Буфетчики знали об этом, но мирились с потерями. Мелких жуликов было немного, большинство расплачивалось честно, и ресторан не терпел убытка.
Боголюбов требовал у буфета стакан пива и уходил с ним в ресторанный зал, где столики были пока еще свободны. Усаживался за столик и за бокалом пива ждал подходящих компаньонов. В двенадцать часов все столики бывали заняты, у Боголюбова многие просили разрешения присесть, но он одним взглядом определял посетителя и сухо бросал:
— Извините, жду приятелей!
Наконец, к нему подходила веселая компания, которая казалась ему подходящей. Он с любезной улыбкой разрешал присесть, ловко вступал в разговор, сразу попадал в тон собеседникам, поражал их своим остроумием, вовремя ввертывал забавный анекдот, вставлял французскую пословицу или немецкую цитату. Его собеседники приходили в восторг от такого интересного компаньона.
— Чего же вы так скромно сидите за бокалом пива и бездействуете? — интересовались они.
— Да, видите ли, какая история, — с притворным смущением рассказывал он, — вчера вечером забежал ко мне один приятель. Парень в панике. Оказывается, бенефис его пассии, а у него в кармане — торричеллиева пустота. Начал плакать мне в жилетку, а у меня с детства нервы слабые. Отдал ему последние пятьдесят рублей. Дело такое, сами понимаете. Приятель — известный адвокат, тысячи загребает, а тут, как назло, у него ни копейки в наличности. А банки вечером закрыты. Дал честное слово ровно в двенадцать явиться сюда, к Федорову, и расплатиться со мной. За ним там еще есть мои деньжонки. Вот уже половина первого и я, признаться, в панике. Человек он аккуратный. Может, что с ним стряслось? Да мне от этого не легче, в кармане — ни копья.
— Бросьте! — говорят ему компанейские ребята. — Закусывайте, что вам хочется, у нас хватит. Водку пьете? Ну, ясно. Такой очаровательный собеседник должен пить. Человек, еще одну рюмку и еще графинчик! Вонзим по единой, а потом повторим! Будем знакомы!
Боголюбов ест, пьет, не забывая занимать собеседников интересным разговором и оглядываться, якобы не теряя надежды на появление мифического приятеля-адвоката. Впрочем, иногда вместо адвоката в его рассказе фигурирует в качестве должника инженер или представитель известной всем крупной фирмы. Фантазия его неисчерпаема. В конце концов, новые знакомые уславливаются с ним о следующей встрече, и частенько Боголюбов ловко занимает до этой встречи у новых знакомых рубля два-три. При новой встрече он их дружески и восторженно приветствует, но заявляет, что у него ‘полоса безденежья’.
От Федорова он забегает в автомобильное общество, агентом которого числится, потом направляется в кафе на ловлю новых ‘компанейских ребят’ а оттуда, если ловля была удачна или есть в кармане полтинник — в ресторан.
Знакомых у него половина Петербурга. Большинство из них относилось к нему с добродушной иронией и готово было всегда выручить рублем-двумя.
— Ты, Боголюбов, занимательный человек в двух смыслах — в прямом и в переносном! — сострил кто-то.
— Правильно! — не смутился тот. — У меня, как у Панурга, девяносто девять способов доставать деньги. Живу за счет буржуазного общества.
В минуту откровенности, в подпитии, он говорил о себе:
— Ну, что ж, я сознаю — человек я с точки зрения общества непорядочный. Обеими руками подписываюсь. Но что же мне прикажете делать? Преуспевать, заняться коммерцией, — значит основательно грабить других. Служить — подчиняться всякому тупоголовому типу, а я желаю. Да и служебной карьеры я сделать не могу. Цензовое образование у меня не ахти, да, вдобавок, по паспорту я мещанин, самое презренное сословие. Уж лучше я по-своему как-нибудь проживу. Как птицы небесные!

6. Меценаты

Андрусон сидел за столиком под искусственной пальмой во вновь открытом кафе Андреева и беседовал с высоким, солидным мужчиной в добротном пальто и серой фетровой шляпе.
Кафе Андреева помещалось под Пассажем, но подвал этот был значительно меньше, чем в Кафе де Пари, более уютен, и сиял новой отделкой и обстановкой. Публика кочевала из Кафе де Пари к Андрееву и обратно. В прогале между столиками вечером двигался непрерывный людской поток.
Я подсел к Андрусону и он познакомил меня со своим собеседником.
— Поздняков-Ухтомцев! — представился тот.
‘Писатель!’ — решил я, хотя такой фамилии в журналах я не встречал. Внешний вид моего нового знакомого не совсем соответствовал моей догадке. Правда, у него были длинные волосы, гораздо длиннее, чем это было принято, но солидность и добротность его одежды скорее указывали на дельца. Да и толстый дорогой портфель в те времена носили лишь сугубо деловые люди. По крайней мере, в то время я никогда не встречал ни одного писателя с портфелями. Не носили портфелей и журналисты. Когда он отошел на минутку к какому-то знакомому, я спросил Андрусона, кто это такой.
— Меценат, но не из щедрых, издатель, но не из крупных, а в общем — порядочная сволочь, — ответил тот. — Пишет скверные стихи и имеет отвратительную привычку читать их в компании. Впрочем, может угостить дежурным блюдом и водкой, если расщедрится. Но хуже всего — сам не пьет!
Вернувшись к столику, Поздняков неожиданно предложил мне написать стихи для его журнала.
— Могу вам дать небольшой аванс, — заявил он, — но предупреждаю — перепечаток не беру. Нужно написать специально для меня, так как журнал мой специальный. Сейчас я вам покажу номерок.
Он стал рыться в портфеле. Предложение его, признаюсь, немало мне польстило. Кроме того, и аванс мне был — как манна с неба. Денег у меня было ровно столько, сколько требовалось на расплату в кафе, а перспектив — никаких.
Между тем, Поздняков извлек из портфеля солидный, как и он сам, номер журнала, в цветной обложке, типа еженедельника, но потолще, на хорошей бумаге. ‘Журнал ‘Ресторанное дело’, орган трактирного производства’, с удивлением прочитал я. Журнал печатался на хорошей, глянцевитой бумаге, с фотографиями и карикатурами. Половина страниц была заполнена объявлениями различных ресторанов. Остальной материал являлся ‘рекламой в тексте’ тех же ресторанов.
Заметив мое смущение, Поздняков проговорил с оттенком гордости:
— У меня печатаются многие известные поэты. Вот — Леонид Иванович печататься в ‘Ресторанном деле’ за грех не считает. Яша Годин тоже. И без всяких псевдонимов, я их терпеть не могу. Плачу я тридцать копеек за строчку и десятку обычно даю авансом!
Десять рублей в то время устроили бы меня до получения гонорара в других журналах. Но печататься в ‘органе трактирного промысла’ было жутковато, и я удержался от соблазна. Чтобы не обидеть нового знакомого, я заявил:
— С удовольствием напишу для вас стихи, но вам нужны все-таки специфические, и я не знаю, сумею ли я дать что-нибудь подходящее. Во всяком случае, считаю, что пока брать аванс я не вправе.
Поздняков понял мою ‘дипломатию’ и, видимо, обиделся. Свой журнал, даже по литературным достоинствам, он ставил не ниже других. Что же за стихи известных поэтов он печатал? Андрусон, например, специально для него написал такой ‘перл’:
Господи, боже мой!
Пьяный я пришел домой!
Горький пьяница я!
Господи, воля твоя!
И так далее, в этом же роде. И это ‘стихотворение’ было напечатано в журнале ‘Ресторанное дело’ за полной подписью известного в то время поэта.
Особым искусством находить меценатов обладал поэт Аполлон Аполлонович Коринфский. Небольшого роста, с длинными, до плеч, рыжими кудрями и пышной, раздвоенной на конце бородой, одетый в сюртук, боковые карманы которого оттопыривались от рукописей и книг, он просиживал в ресторане в компании до закрытия, докучая собутыльникам чтением своих стихов.
Коринфский — не псевдоним, такова была настоящая фамилия рыжекудрого поэта. Этой фамилией наградил его отца — крепостного — самодур помещик, вдобавок, в насмешку, навязав ему имя греческого бога. Отец, по странному капризу, назвал Аполлоном и сына, хотя с греческим богом поэт имел весьма отдаленное сходство. Из существ, созданных фантазией, он скорее походил на потешного гнома52.
Коринфский и пил, и работал, как говорится, запоем. Засядет, бывало, у себя в кабинете недели на две и пишет стихи, вытягивая длиннейшую ленту. Овладев элементарной техникой стихосложения, писал без срывов и достижений банальные, без ярких образов, тусклые и неинтересные вещи. Печатался, главным образом, в изданиях Сытина, Сойкина и Маркса, и ухитрялся издавать толстые, как кирпич, на хорошей бумаге, сборники своих произведений.
Наработавшись вдоволь и исчерпав вдохновение, Коринфский ‘продавал’, как он сам выражался, новые рукописи издателям, получал деньги и ‘пускался во все тяжкие’. Когда он появлялся в ресторанах, вокруг него сразу образовывалась компания прихлебателей, любителей попить и поесть на чужбинку. Когда кошелек поэта истощался, он вскакивал и исчезал, бросая на ходу:
— Подождите, я сейчас разыщу какого-нибудь мецената.
Он пробегал по ресторанным залам, заглядывал в отдельные кабинеты и почти всегда возвращался с незнакомцем, которого торжественным тоном представлял компании:
— Вот вам меценат, прошу любить и жаловать. Угостит водкой, а, может, расщедрится и на коньячок. А ты, дядя, не скупись. Раз хочешь сидеть за одним столом с писателями — за эту честь и удовольствие нужно платить!
Меценат присоединялся к компании и вынужден был раскошеливаться. Иногда это был богатенький студент, иногда чиновник или служащий какой-нибудь коммерческой фирмы, а однажды в роли мецената очутился запьянствовавший швейцар какой-то гостиницы. Надо ему отдать справедливость, он оказался щедрым и заплатил по счету порядочную сумму. Впрочем, швейцары гостиниц имели большие доходы и часто, не бросая службы, являлись крупными домовладельцами и, в конце концов, становились богаче своих хозяев.
После закрытия ресторанов в три часа ночи, Коринфский обычно предлагал компании отправиться в ночную чайную. Ночные чайные открывались в четыре часа утра, а иногда торговали без перерыва и днем и ночью.
— Стоит ли? — не решались продолжать кутеж собутыльники. — Чаю мы твоего не видели!
— Чаю? — обиженно восклицал Коринфский, — да что вы — вчера родились? Младенчики? Нам там беленького чайку в чайниках с почтением подадут! Наконец, а это что?
И он с торжеством извлекал из необъятного кармана своего потертого сюртука запасливо захваченную в ресторане бутылку коньяку. Этот аргумент сразу разрешал все сомнения.
В ночной чайной, среди извозчиков, проституток, сутенеров, воров, газетчиков и шоферов, компания усаживалась и сидела чуть ли не до полудня, закусывая ‘белый чай’ дешевым рубцом, который завсегдатаи чайной называли ‘рябчиком’. Расходились сонные и обалдевшие, чтобы встретиться снова вечером в кабаке.
Такова была жизнь большинства рядовых писателей. Жизнь без идеалов, без идей, без руля и без ветрил. Днем — редакции, выклянчивание авансов, вечером — кабак.
Как-то в литературной компании я выразил сомнение в праве писателя пользоваться угощениями и мелкими подачками так называемых меценатов. На меня посмотрели как на наивного чудака и снисходительно разъяснили мне, почему можно даже требовать угощение от меценатов. Разъяснения эти сводились к следующему:
— Писатель своими произведениями приносит огромную пользу обществу, но труд его оплачивается очень низко, на гонорар он существовать, тем более пьянствовать, не может. Кроме того, у него бывают периоды, когда на продолжительное время его оставляет вдохновение. Наконец, он может даже маленькое стихотворение обдумывать полгода. Святая обязанность общества в лице меценатов, любителей литературы, всемерно поддерживать писателя, вплоть до графина водки и десятки взаймы без отдачи. Писатель выше толпы, он избранник, почти жрец. Его должно поддерживать общество, он вправе от него этого требовать.
Жалкие были мысли у прежних ‘инженеров человеческих душ’, жалкие нравы и жалкие меценаты.

7. Мимолетные встречи.

С корифеями литературы, литературными знаменитостями, я встречался мало и встречи эти были мимолетны.
Раз в год, осенью, весь литературный Петербург собирался у известного переводчика русских поэтом на немецкий язык Федора Федоровича Фидлера53. В этот торжественный день, день рождения хозяина, к нему являлись с поздравлениями и старые его знакомые писатели, и незнакомые, и незваные. Каждый приносил в подарок свою фотографическую карточку, рукопись, книгу. Из этих подношений у Фидлера образовался целый литературный музей. Рассказывали, что Федор Федорович подобрал как-то даже окурок какого-то известного писателя и благоговейно присоединил его к другим уникам своего музея.
Меня к Фидлеру уговорил пойти Андрусон:
— Стесняться нечего, Федор Федорович рад каждому.
В квартире Фидлера было людно, шумно и весело. Столы ломились под тяжестью тарелок и блюд с незатейливыми закусками, среди которых высились батареи бутылок. Комнаты напоминали общественную столовую, где организован банкет.
— Читал ваши стихи, — сказал мне Фидлер, — а что вы мне принесли?
— К сожалению, нечего мне принести. Книг у меня пока нет.
— А вашу фотографическую карточку вы не догадались захватить?
— Пока я еще никому не известен. Кому она нужна?
Тогда хозяин подвел меня к стенке и, указывая на фотографии в рамках, проговорил:
— Вот портрет Леонида Андреева. Он преподнес его мне, когда сам он был никому не известен. И с тех пор он здесь висит. А теперь кто не знает Андреева? Напишите мне, по крайней мере, что-нибудь в альбом. Вон он на столике.
Эту просьбу любезного хозяина я исполнил незамедлительно.
В этот вечер явился к Фидлеру как раз сам оригинал портрета. На фотографиях я видел Андреева с небольшой бородкой, в русской поддевке. В этот вечер он был гладко выбрит и одет в бархатную куртку. Был в легком подпитии, держал себя чрезвычайно просто и произвел на меня впечатление симпатичнейшего человека, абсолютно не кичащегося своей известностью.
Тогда же к Фидлеру явился известный в свое время священник Григорий Петров54, написавший несколько получивших среди публики большую известность брошюр, не то в духе толстовства, не то в духе какого-то нового толкования христианского учения. Длинные седые волосы Петрова как-то странно не гармонировали с его черной бородой. Несмотря на сюртук, в нем сразу угадывался бывший священник. В то время даже его розово-либеральные писания казались опасными царским опричникам, въезд в Питер был ему воспрещен, и он приехал тайком из Финляндии специально поздравить Фидлера с днем рождения.
Видел я в этот вечер у Фидлера Сергеева-Ценского, Сологуба, Рукавишникова, Анатолия Каменского и многих других. Гости разошлись под утро.
В те времена начал выходить под редакцией Сергея Маковского журнал ‘Аполлон’. Вокруг него группировались петербургские символисты.
Я понес стихи в ‘Аполлон’ и отдал их секретарю редакции Зноско-Боровскому55. Особых надежд на то, что стихи мои будут напечатаны, я не питал: слишком уж утонченным и аристократическим казался мне этот журнал. Стихи я дал ‘на всякий случай’.
Когда я через неделю явился за ответом, Зноско-Боровский объявил мне, что со мной желает познакомиться сам редактор. Минут через пять в обширную, хорошо обставленную приемную, вышли: высокий, франтовато одетый Маковский, худенький, щуплый, с прилизанными вокруг выпуклого, лысеющего лба волосами и с черной бородкой, одетый в сюртук Кузмин и бритый, высокий, худощавый, в сером костюме Гумилев. В то время имя Кузмина было весьма одиозно в читательских кругах из-за его романа ‘Крылья’56, но мне он показался простым, симпатичным, совсем не похожим на одержимого извращениями человеком. Гумилев мне не понравился. Он произвел впечатление самовлюбленного и надменного. В литературных кругах рассказывали, что во время путешествия по Африке, в глуши африканских лесов, Гумилев хладнокровно стрелял в негров, хотя те на него и не нападали. Стрелял просто, чтобы испытать ощущения охотника, убивающего дикого, невиданного зверя. Этот певец ‘открывателей новых земель’ не считал негров за людей57.
Я восхищался блестящей техникой его стихов, но как человек он был мне отвратителен.
Когда я поймал его холодный, надменный взгляд, подумал: ‘Да, этот может застрелить человека только потому, что у того другой цвет кожи’.
А техника стиха у него была блестящая. Прошло четверть века, но до сих пор помню прочитанное мною в газете ‘Речь’ его стихотворение:
Еще один ненужный день,
Великолепный — и ненужный…
Приди, ласкающая сень
И душу смутную одень
Своею ризою жемчужной.
От звезд слетает тишина,
Блестит луна — твое запястье,
И мне опять во сне дана
Обетованная страна —
Давно оплаканное счастье58.
Маковский объявил мне, что стихотворение мое ‘Замок смерти’ пойдет в ближайшем номере ‘Аполлона’. А через неделю я получил извещение, что избран в члены ‘Общества ревнителей художественного слова’ или ‘Академию поэтов’, как еще именовали это общество, с просьбой явиться такого-то числа на заседание. Общество было основано при редакции журнала ‘Аполлон’. Заседания этого общества происходили, кажется, раз в две недели. Поэты и прозаики читали свои произведения, которые здесь же обсуждались. Из Москвы приезжал Андрей Белый и прочитал лекцию об ямбе Пушкина. Маленький, с торчащим на голове потешным хохолком и какой-то зверюшечьей физиономией Алексей Ремизов мастерски прочитал свою новую повесть ‘Неуемный бубен’, вызвавшую оживленный обмен мнений. Впрочем, больше отмечали достоинства повести, чем ее недостатки. Кто-то заявил лишь, что повесть растянута. Ему немедленно стали горячо возражать. У меня создалось впечатление, что резко критиковать в этом обществе считается неделикатным и даже некультурным.
На всех заседаниях общества неизменно присутствовал Александр Блок. Запомнилась его манера во время разговора немигающим, внимательными глазами смотреть прямо в глаза собеседнику. Манеры его и наружность были исполнены какого-то особого, ему одному свойственного благородства. Казалось, он не только в поэзии, но и в жизни был рыцарем Прекрасной Дамы. Меня он очаровал, но познакомиться ближе мешала мне застенчивость.
В то время в газетах много писали о комете Галлея и о ее возможном приближении к Земле, что могло вызвать катастрофу. На одном из заседаний Блок в туманной речи предсказывал гибель нашей планеты, упоминая почему-то о запахе горького миндаля.
В ‘Обществе ревнителей художественного слова’ я познакомился с молодым поэтом Михаилом Зенкевичем59. Стихи его о полюсе и мое стихотворение ‘Замок смерти’ напечатаны были в одном и том же номере ‘Аполлона’. После революции я часто встречался с Зенкевичем в издательстве ‘Земля и фабрика и в горкоме писателей.
Гумилева я встречал во время войны в редакции газеты ‘Биржевые ведомости’. Он пошел добровольцем-вольноопределяющимся в Уланский гвардейский полк, приехал с фронта в отпуск с солдатским Георгием и печатал в газете военные очерки, очень литературные и малоинтересные.
‘Общество ревнителей художественного слова’ просуществовало недолго. Символисты были для меня слишком аристократичными, я предпочитал более простое общество рядовых писателей. В этот период у меня были приняты стихи в ‘Вестник Европы’. Нуждаясь в деньгах, я пришел к секретарю редакции Максиму Антоновичу Славинскому и робко попросил выдать мне под принятые стихи аванс.
Славинский проводил меня в кабинет редактора, профессора Арсеньева60, седобородого, глухого, древнего старика, и громко стал ему кричать в ухо:
— Позвольте вам представить нашего сотрудника, поэта Карпова. У него приняты стихи, и он просит их оплатить!
— А сколько там строчек?
— Восемьдесят.
Арсеньев написал записку в контору и сказал:
— Восемьдесят строк по пятьдесят копеек — сорок рублей. Кажется, так? Вот вам записка, но поторопитесь, контора у нас далеко, на Загородном проспекте, и через полчаса будет закрыта. Советую взять извозчика!
Я вышел из редакции и, усмехаясь, припустился вовсю пешком на Загородный: почтенный профессор, конечно, не подозревал, что у его сотрудника в кармане не было ни единой копейки. Деньги я все-таки успел получить.
Кстати, в ‘Вестнике Европы’ я впервые получил такой высокий гонорар. Обычно за строчку стихов платили рядовым авторам 25-30 копеек.
В то время гремели имена Куприна и Арцыбашева. Арцыбашев жил где-то в провинции и должен был приехать в Питер.
— Вот приедет Михаил Петрович и приструнит этих разных Архиповых, — говорил Андрусон. — Он им покажет, как отказывать в авансах его друзьям!
Вокруг Арцыбашева группировались молодые писатели, называвшие себя ‘арцыбашевцами’. Когда Арцыбашева приглашали сотрудничать в новом журнале, он ставил непременным условием приглашение этой группы. Но пока группа не блистала особыми талантами и члены ее не имели своего ‘литературного лица’, что дало повод какому-то остряку написать в бойкой понедельничьей газете:
Нет ни Годиных, ни Ленских,
Абрамовичей и Арских,
Но один на свете он —
Андру-годин-волин-сон!
Когда приехал в Питер Арцыбашев, как раз возник конфликт между Архиповым и Куприным. Куприн, кажется, через посредство своего приятеля Котылева, продал Архипову права на издание своих сочинений в качестве бесплатного приложения к архиповским журналам. Одновременно он подписал договор на исключительное право издания сочинений с издательством Маркса. Когда это стало известным, Архипов пригласил всех сотрудников на совещание в ресторан ‘Вена’. Я был в числе приглашенных. Это совещание проходило под председательством Арцыбашева в большом отдельном кабинете популярного литературного ресторана. Небольшого роста, широкоплечий, с небольшой темной бородкой Арцыбашев говорил каким-то неестественно-тонким голосом, совсем не идущим к его фигуре. Он страдал глухотой и совсем не был похож на своего героя Санина, с которым его отождествляли наивные читатели. Арцыбашев соперничал с Куприным, рад был устроить ему любую пакость, и инцидент с одновременной продажей сочинений двум издательствам был ему на руку. На собрании отчаянно ругали, в угоду Арцыбашеву, Куприна, сам Арцыбашев разразился полной негодования речью, и было составлено письмо в редакции газет, в котором заклеймили позором купринский поступок.
Куприна я встретил в погребке Жозефа Пашу, где часто бывал мой приятель Евгений Эдуардович Сно61. Как-то вечером я забежал в этот погребок закусить. Сно сидел в какой-то незнакомой компании. Я присел за столик поодаль, но Сно окликнул меня. Вместе с ним сидел плотный, с бычачьей шеей, с небольшой бородкой и словно перебитым носом субъект в потертом сером пальто, грязноватой синей рубахе и серых брюках с бахромой.
‘Куприн!’ — решил я, так как видел это характерное лицо на фотографиях в журналах.
Сно познакомил меня с Куприным и каким-то чернобородым здоровяком, смахивавшим на Маныча. Я собирался вернуться к прерванному ужину, но Куприн вдруг встал, заговорщицки подмигнул мне и, кивнув на чернобородого, спросил:
— А ты знаешь, кто это такой?
— Нет, не знаю!
— Это — Распутин!
— Неправда, — обиженно вскричал чернобородый, — я Мурашов!
— Врет! — убежденно зашептал Куприн. — Говорю тебе — это Распутин! Ну, скажи ему, что он Распутин!
Эта пьяная комедия мне не понравилась. Я слышал, что литературная публика обычно пресмыкается перед Куприным, выполняя все нелепые требования, какие только изобретала пьяная фантазия известного писателя. Меня взорвал его грубый тон и пьяная настойчивость. ‘Хоть ты и знаменитый писатель, — подумал я, — но твоим пьяным фантазиям я потакать не намерен!’
И грубовато ответил:
— Чего зря дразнить человека — он не собака! Скажи сам, если это тебе нужно!
Куприн схватил меня за воротник пальто и злобно прошипел:
— Скажи, говорят тебе!.. А не то…
Я ударил его кулаком по руке, освободил воротник и молча пошел к своему столу. Он озадаченно посмотрел мне вслед и тяжело опустился на стул.
Дней через десять случилось мне попасть на юбилей писателя Алексея Николаевича Будищева62, которого я уважал за особую, мало свойственную литераторам той эпохи, порядочность. У входа в зал ресторана я столкнулся нос к носу с Куприным. И на этот раз он был в подпитии.
— А, Карпов! — с дружелюбной ухмылкой закричал он. — Помнишь, как ты чуть мне в морду не дал у Пашу?
— Помню!
— Ну, пойдем, выпьем!
Меня удивила необычайная память этого талантливого человека. Видел он меня мельком, но ухитрился запомнить не только мою физиономию, но и фамилию. Вдобавок, он был в порядочном градусе.

8. Литературные задворки

Издательство ‘Копейка’ было основано тремя дельцами-компаньонами — Бенедиктом Адольфовичем Катловкером, Александром Эдуардовичем Коганом63 и Михаилом Борисовичем Городецким. Как и все удачливые издатели — Маркс, Каспари, Сытин, — эти компаньоны начали дело без копейки наличных денег, оперируя кредитом. Через три-четыре года у них уже была собственная, оборудованная по последнему слову тогдашней техники, типография, собственный дом и почти не осталось долгов. Издательство выпускало ‘Газету-копейку’, ‘Журнал-копейку’ с иллюстрациями, юмористический ‘Листок-копейку’, еженедельник ‘Всемирная панорама’, прекрасно иллюстрированный журнал ‘Солнце России’, журнал ‘Волны’ по типу ежемесячников, и уголовно-приключенческие романы. Катловкер редактировал ‘Всемирную панораму’ и другие издания, кроме ‘Солнца России’, которое редактировал Коган. Городецкий ведал исключительно коммерческой частью. В первые же месяцы своего существования ‘Газета-копейка’ стала одной из самых распространенных газет. Для привлечения читателей Катловкер заказал некоему Льву Максиму64 приключенческий роман ‘Антон Кречет’. После появления первых глав романа тираж газеты быстро скакнул вверх. Издатели потирали руки, но вскоре Лев Максим прервал писание романа, не доставил очередной главы и куда-то исчез. Тираж стал падать. Пробовал писать роман сам Катловкер, но тираж продолжал падать. Тогда издатели разыскали в каком-то притоне запойного Льва Максима, приняли меры к его отрезвлению, повысили ему гонорар и заставили продолжать роман. Тираж стал повышаться снова. Но вскоре романист опять запьянствовал, и его с большим трудом удалось засадить за работу. Это повторялось несколько раз, но возня с автором романа окупалась: роман в большом тираже был издан отдельным изданием и быстро разошелся, немало дав барыша ловким дельцам. Даже после революции любители этого жанра платили частникам-букинистам за ‘Антона Кречета’ большие деньги. Издатели ‘Копейки’ привлекали к сотрудничеству в своих изданиях писателей, не скупясь на авансы. Я печатал во ‘Всемирной панораме’ и, изредка, в ‘Солнце России’ стихи и рассказы. Имени у меня не было, но Катловкер никогда не отказывал мне в небольших авансах. Случалось, что я в неделю два раза брал рублей по двадцати пяти. Правда, я давал в журнал материал довольно часто, и долги скоро покрывал, но эта щедрость меня, признаться, удивляла. Причину ее я понял, когда секретарь редакции Дембо под большим секретом сообщил мне, что по поводу моих стихов и рассказов получались от читателей письма. Обычно такие письма от авторов тщательно скрывались, чтобы они не ‘зазнались’ и не потребовали увеличения гонорара. Даже письма, присланные в редакцию с просьбой передать автору, от писателей скрывали по тем же мотивам.
Заведовавший коммерческой частью издательства Городецкий, высокий, худощавый, с козлиной бородкой, нервный субъект, недружелюбно косился на получающих авансы и сам денег никому не выдавал. Но однажды он удивил всех моих приятелей. Как-то в ожидании Катловкера я подсел к столу знакомой сотрудницы бухгалтерии. Городецкий, пробегая мимо, волком покосился на меня, потом подскочил ко мне и строгим хозяйским тоном осведомился:
— Вы что здесь делаете?
— Жду Бенедикта Адольфовича.
Он отскочил, забегал по конторе, потом подскочил снова и раздраженно зачастил:
— Господин Карпов, я вам должен сделать замечание. У вас вошло в систему брать авансы!
Меня взбесил хозяйский тон. Я вскочил и, хватаясь за спинку стула, резко его оборвал:
— Замечаний делать вы не имеете ни малейшего права. Я не гимназист, а вы — не классный наставник. Я с вами никакого дела не имел и не хочу!
Городецкий, видимо, не ожидал с моей стороны такого взрыва. Он отскочил и снова забегал по конторе. Минут через пять ко мне подошел сторож и подал записку:
— Михаил Борисыч просил вам передать.
Я развернул записку и с удивлением прочел: ‘В контору. Выдать г. Карпову авансом в счет гонорара сорок рублей. М.Городецкий‘.
Я вертел в руках бумажку и не верил своим глазам. Когда я, получив деньги, вышел из редакции, мне навстречу попался Александр Рославлев.
— Ты откуда? Из ‘Копейки’? Катловкер там?
— Нет ни Катловкера, ни Когана. Один Городецкий шагает по конторе, как тигр по клетке.
— Вот досада! Деньги нужны до зарезу, а от Городецкого — как от козла молока.
— Клепаешь на человека, Александр Степаныч! Сейчас я только что получил от Городецкого авансом сорок рублей.
— Рассказывай сказки кому другому!
— Верно говорю. Не сказка, а радостная быль. Дал аванс Городецкий.
— Ну, значит он сошел с ума! — решил Рославлев и торопливо добавил: — Побегу к нему, пока он снова в разум не вошел!
И, похожий на Портоса из ‘Трех мушкетеров’, поэт зашагал в ‘Копейку’.
После этого случая я встретился с Городецким у писателя Владимира Ленского65 в Шувалове. К моему величайшему удивлению, он оказался любезнейшим человеком и интересным собеседником. Когда я рассказал Андрусону об этой встрече и о впечатлении, которое на меня произвел ‘свирепый’ Городецкий, тот мне пояснил:
— Ничего в этом удивительного нет. Свирепость у него напускная, этого дело требует. В ‘Копейке’ компаньоны играют роли, как актеры на сцене. И эти роли у них заранее распределены. Катловкер играет роль строгого редактора, который дает аванс только тому, кому следует. Коган, для рекламы, играет роль щедрого издателя и иногда дает аванс даже тем, кому не следует. А Городецкий — большой добряк, но боится своей доброты и играет роль свирепого стража входа… в кассу. Иначе писатели проходу ему не дадут, разорят его авансами!
Как я ни был наивен, но над оригинальными умозаключениями приятеля только посмеялся: в доброту издателей я уже не верил.
После революции, в 1924 году, я встретил Катловкера в Москве в ‘Рабочей газете’, где он одно время заведовал конторой, позже он заведовал конторой газеты ‘Батрак’. Городецкий умер, а Коган, как я слышал, эмигрировал и издавал в Берлине журнал ‘Жар-Птица’.
В это же время в Питере австрийским подданным Пенгольцем было организовано пресс-бюро для снабжения литературным материалом провинциальных газет. Кроме пресс-бюро, в конторе Пенгольца было еще несколько выгодных предприятий: бюро объявлений, посредническая контора и, наконец, бюро по распространению волосорастителя ‘Джон Кравен Берлей’. Во всех газетах и журналах пестрели объявления этого дошлого американца, где он сообщал: ‘Я был лысым, отец мой был лысым и дед был лысым. Но я изобрел средство для ращения волос и отрастил на лысине густую шевелюру. Даже дед мой и отец стали волосатыми. К объявлениям прилагалось два рисунка. На одном из них был изображен субъект с головой голой, как колено, на другом — тот же субъект, но с прической папуаса. В конце объявления предлагалось за пробный флакон чудесного волосорастителя выслать на имя представителя Джона Кравена Берлея — Пенгольца четыре семикопеечных марки.
Наивных людей было много, и письма с марками поступали к ловкому предпринимателю пудами. Пенгольц имел от этих объявлений тройную выгоду: получал марки, взамен которых посылался флакон жидкости сомнительного качества, так как знаменитый волосораститель изготовлялся в маленькой каморке доморощенным химиком — шестнадцатилетним парнишкой, в свободное время исполнявшим обязанности курьера, затем часто получался денежный заказ и, наконец, адрес заказчика. Такие адреса ‘живых’ заказчиков и подписчиков имели большую ценность: их охотно покупали распространявшие по почте разные товары ловкие дельцы, предлагавшие часы ‘и еще двадцать необходимых каждому вещей за рубль девяносто копеек’, и издатели, рассылавшие по таким адресам объявления о подписке на журналы и газеты. Издатели тщательно следили, чтобы их адреса не попали в чужие руки, но сами они никогда не отказывались от предлагаемых краденых адресов. Пенгольц торговал и адресами. Выгодным предприятием являлись и пресс-бюро. Провинциальные газеты нуждались в литературном материале и чуть ли не в рамках печатали стихи, рассказы и фельетоны столичных авторов. Платили они Пенгольцу по две копейки за строчку, каждый рассказ печатался газетах в сорока. Сотрудникам же пресс-бюро платило по пятачку за строчку прозы и по 10 копеек за строчку стихов. Впрочем, для авторов эта комбинация была выгодна, так как давали они в пресс-бюро вещи, ранее напечатанные в других изданиях. Приносили сразу несколько рассказов и получали гонорар. Редактор пресс-бюро Михаил Семенович Лапидус не удивлялся плодовитости писателей, приносивших сразу три-четыре рассказа, тут же мельком их просматривал и шел в кабинет к Пенгольцу с запиской на гонорар. Конечно, Лапидус отлично понимал, что за такую ничтожную плату он оригинальных рассказов от профессионалов-писателей не получит. Да и вообще, всучить редактору вместо оригинальной вещи перепечатку среди литературной братии грехом не считалось. Особенным мастером по этой части был Александр Рославлев.
— Вот это стихотворение, я особенно люблю! — смеясь, говорил он приятелям. — Оно было напечатано двадцать раз!
Уличенный в обмане, он цинично смеялся в лицо обиженному редактору:
— Что ты, старик, высказываешь какие-то смешные претензии? Говоришь, что это стихотворение было раньше напечатано в ‘Ниве’? Было! Чем же твои читатели хуже читателей ‘Нивы’? И они его с удовольствием прочтут! Стихотворение хорошее!
Сам владелец пресс-бюро Пенгольц плохо владел русским языком и, разумеется, ничего не читал, из провинции жалоб не поступало, — все было в порядке.
Когда я познакомился с Лапидусом, он прямо мне заявил:
— Платим мы мало, но сразу и аккуратно. Давайте какое-нибудь старье, хотя бы напечатанное раньше.
Лапидус когда-то издавал в Екатеринославе газету, но прогорел и очутился в Питере. Одинокий вдовец, он жил в крохотной меблированной комнатушке на Невском. Все его имущество заключалось в старом чемодане и паре брюк на стене.
— Я нарочно вешаю их на стену на виду, — шутил он. — Брюки, по-моему, все-таки комнате придают жилой вид!
Единственным у него близким человеком была дочь, но эта юная девица жила в каком-то закрытом пансионе. Для нее Лапидус экономил каждую копейку и часто сидел в компании в кафе, скупясь истратить гривенник на стакан чаю.
Однажды при встрече он мне торжественным тоном объявил:
— Ну, Николай Алексеевич, для нас с вами открывается широкое поле деятельности. Пресс-бюро — это ерунда с постным маслом. Вы знаете журнал ‘Север’? Выходил он несколько лет тому назад, имел огромную подписку, потом прекратился. Сейчас его издатель Николай Федорович Мерц хочет его возобновить. Сам старик немного отстал от жизни и поэтому ему необходимы хорошие помощники. Меня он пригласил редактором, вас я рекомендовал на должность секретаря. Завтра заходите ко мне часиков в шесть вечера, пойдем к Мерцу и окончательно договоримся.
На другой день мы отправились к издателю. Двери нам открыл сам хозяин — высокий, стройный, голубоглазый старик с коротко остриженными серебряными волосами и окладистой серебряной бородой. Одет он был в хорошо сшитый сюртук. Два месяца я у него работал, виделся с ним ежедневно и не заметил на нем другого костюма. Казалось, этот красивый старик даже спит в сюртуке.
В просторной, хорошо обставленной квартире, он жил вдвоем с женой и из экономии не держал прислуги, хотя у него в банке на текущем счету числилась немалая сумма денег.
Мерц пригласил меня в кабинет, усадил в удобные, обитые кожей кресла и сразу заговорил о деле. Да, он хочет возобновить издание журнала, когда-то имевшего большую подписку и пользовавшегося большим успехом у читателей. Но необходимо привлечь к участию в журнале новые литературные силы, и в этом он надеется на нашу помощь. Он уже составил объявления о подписке и собирается дать их в столичные и провинциальные периодические издания. Кроме того, он собирается пустить журнал в розницу, чего раньше не делал. В качестве бесплатных приложений объявляет, как ему посоветовал Лапидус, полное собрание сочинений Джека Лондона, но с переводчиком пока не договаривался. Ему известно, что Лондона уже переводили два переводчика — один для издательства ‘Атенеум’, другой для издательства ‘Прометей’.
— Мы вполне одобряем ваш план, — заявил Лапидус, когда издатель закончил свое сообщение. — Все помнят ваш прекрасный журнал, провинция предпочтет его разным ‘Родинам’ и ‘Пробуждениям’. Наконец, подписчиков для всех хватит. Но дело надо начинать немедленно, подписное время на носу. Давайте окончательно договоримся, Николай Федорович, и с завтрашнего дня начнем действовать.
Мы сразу договорились. Лапидус должен был получать двести рублей в месяц, я — полтораста. Я должен был править корректуру, предварительно прочитывать поступающие рукописи и вести переговоры с авторами.
На другой день я аккуратно явился на работу к 10 часам утра и напомнил Мерцу о необходимости привлечь к участию в журнале современных молодых писателей. Мерц несколько секунд размышлял, потом со вздохом сказал:
— Видите ли, Николай Алексеевич, у меня остались неиспользованные и уже оплаченные старые рукописи, которые я считаю необходимым использовать. Есть рассказы Потапенко, Авсеенко, Баранцевича, Зарина, стихи Ратгауза, Аполлона Коринфского и рукописи провинциальных авторов. Я принесу вам этот материал, соблаговолите его просмотреть
Он принес мне огромную папку пожелтевших от времени рукописей. Я был разочарован. От этих рукописей веяло духом седой древности. А я воображал, что мы обновим журнал, достанем произведения молодых писателей, подберем для первого номера особо талантливые вещи. Но старик Мерц был скуп и не хотел тратить деньги на гонорар. Я пытался ему втолковать, что составленные из устаревшего материала номера журнала не будут иметь успеха и сорвут подписку, что авторы, которых он собирается печатать, утратили былую популярность, что лучше даже составить первые номера из перепечаток, которые можно получить по дешевке у молодых авторов, приводил ему в пример составленные из перепечаток и пользующиеся успехом еженедельники, но все было напрасно: Мерц был непоколебим.
Неладно получилось и с объявлениями о подписке. Вместо того, чтобы напечатать их в должном количестве, издатель заказал десяток небольших клише и дал их в малораспространенные издания, где объявления стоили дешевле. Несмотря на наши протесты, он пустил журнал в розницу без яркой, бросающейся в глаза обложки, что было совершенно бессмысленно. Журнал терялся среди других и не мог привлечь внимания читателей.
Мерц был неглупый и культурный человек, но скупость мешала ему наладить издание журнала, который, при некоторых необходимых затратах, мог бы иметь успех.
Вышла история и с приложениями. Когда вышел из печати первый номер журнала, необходимо было уже печатать обещанную подписчикам первую книгу Джека Лондона.
— Не знаю, как и быть, — жаловался Мерц, — никак не могу договориться с переводчиком. А книгу необходимо через два дня сдавать в набор.
— Все это можно устроить, — сказал, подумав, Лапидус. — Вот, Николай Алексеевич возьмется за это дело. Он вам переведет первую книгу — ‘Сын Солнца’.
— А разве вы знаете английский язык? — удивленно взглянул на меня Лапидус.
Прежде, чем я успел ответить, Лапидус спокойно заявил:
— Ну, для этого совсем не надо знать английского языка. Он возьмет два перевода и сделает из него третий.
Мы с Мерцем удивленно переглянулись.
— Это пахнет жульничеством, — сказал я. — От такой работы вы, Михаил Семенович, меня увольте! Переводите сами!
— Да, это неудобно, — поддакнул Мерц.
Но Лапидус стал горячо убеждать нас, что такой метод ‘перевода’ ничего нечестного из себя не представляет, что такие вещи делались и делаются и что, наконец, пока мы дадим листов пять печатных, а потом Мерц найдет переводчика. Надо же спасать положение!
В конце концов, мы с Мерцем согласились. Я достал два разных перевода ‘Сына Солнца’ и проработал дня четыре, переделывая почти каждую фразу. Листа четыре уже было готово, но совесть моя была нечиста, и я вдруг заявил Мерцу:
— Нет, Николай Федорович, эта комбинация с переводом мне претит. Как хотите, а я от нее отказываюсь. Никаких денег мне не надо.
— Она мне и самому не нравится, признался Мерц. — Устроимся как-нибудь иначе. Попробую найти и договориться с переводчиком.
Номера журнала были серые и неинтересные. Подписка его была небольшая, а в розницу журнал совсем не пошел. Редактировал его и расклеивал сам Мерц. Я правил корректуру, ездил в типографию и вел переговоры с изредка забегавшими — главным образом, начинающими — авторами.
Роль Лапидуса свелась к роли консультанта, которого внимательно и благожелательно выслушивал издатель, но поступал по-своему.
Сначала Лапидус являлся каждый день, с полчаса беседовал с Мерцем, с полчаса болтал со мной о пустяках, потом исчезал. Потом появлялся не чаще одного раза в неделю. Зато в дни выплаты жалованья приходил аккуратно. А я высиживал положенные часы. Так продолжалось месяца два. Наконец, я не вытерпел и заявил Мерцу:
— Николай Федорович, я получаю жалованье, но пользы от меня почти никакой. Корректора вы найдете втрое дешевле. Даром получать деньги я не желаю. Разрешите мне уйти.
— Что вы, Николай Алексеевич, — запротестовал Мерц и, как будто, искренно, — вы мне нужны. Мы еще поборемся. Обновить журнал не поздно. Подумаем… Посоветуемся…
— Нет, в успех я уже не верю! — твердо заявил я. — Даром деньги получать не хочу.
Мы расстались дружески. Зато Лапидус накинулся на меня с упреками:
— Кто вас тянул за язык отказываться от работы? Мерц когда-нибудь намекал вам, что вы не нужны? Какое вам дело до того, что журнал не имеет успеха? Вина в этом не ваша, сам Мерц виноват. Ведь он вас не увольнял? Вы и меня поставили в неловкое положение! И мне теперь приходится отказываться от работы!
— Какой? — ехидно спросил я. — Что вы делали, уважаемый Михаил Семенович? Давали советы, которые Мерц принимал к сведению, но им не следовал. Двести рублей за это многовато!
Это была первая наша размолвка. Через месяц наши пути разошлись окончательно. Лапидус выкинул фортель, которого я никак от него не ожидал.
Недели за три до рождественских праздников он предложил мне дать ему два рассказа для новогодних номеров южных газет.
— Представитель этих газет заболел и поручил набрать материал мне, — пояснил он. — Завтра я зайду к нему, а вечером можете у меня получить за них гонорар.
Но гонорара я не получил. Лапидус заявил мне, что рассказы мои забракованы представителем.
— Рукописи я вам верну на днях, — добавил он, — сунул их куда-то. На днях поищу, не пропадут.
Но рассказов обратно я не получил. Каково же было мое возмущение, когда случайно встреченный мной представитель этих газет сообщил мне, что рассказы напечатаны и что Лапидус получил гонорар.
Я считал старика искренним другом, нечестность его возмутила меня до глубины души, и я прекратил с ним знакомство.
Интересен был конец этого человека. Каким-то образом он попал на учредительное собрание нового русско-английского акционерного общества по торговле мороженой рыбой. За какие-то услуги получил несколько акций бесплатно. Но акции, кажется, не имели цены и не котировались пока на бирже.
Однажды, когда я сидел в комнатушке у Лапидуса, тот извлек из старого чемодана, валявшегося под кроватью, пачку перевязанных лентой бумаг и, протягивая их мне, шутливым тоном проговорил:
— Вот вам подарок. Акции, которые сделают вас богачом!
— Что вы, что вы, Михаил Семенович! — так же шутливо отозвался, с комическим ужасом отмахиваясь от пачки. — Писатель — и вдруг богач! Я тогда не напишу не строчки. Исчезнет основной стимул моего творчества — погоня за авансами! А я привык жить ими. Благодарю вас, оставьте эти драгоценные бумаги у себя и богатейте на здоровье!
— Я бы сейчас продал их за полтинник! — заявил Лапидус, швыряя пачку в чемодан и пинком ноги отправляя его на прежнее место, под кровать. — Давно надо бы выбросить в помойку, а вот храню, черт знает, зачем.
Через несколько месяцев Лапидусу случайно попался в руки биржевой бюллетень, и к величайшему удивлению он убедился, что акции русско-английского общества по торговле мороженой рыбой не только стали котироваться на бирже, но и стоят больших денег. Он стал вдруг богачом. Это так подействовало на старика, что он с акциями в руках упал на кровать и умер от разрыва сердца.
Уходя от Мерца, я решил искать постоянной работы в других редакциях. Существовать с семьей на литературный заработок было трудно. Для того чтобы заработать двести рублей в месяц, необходимо было написать пять-шесть мелких рассказов для еженедельников. Систематически работать я еще не привык, и писал обычно в месяц два-три рассказа. В то время Евгений Эдуардович Сно предложил мне довольно оригинальную работу — перебрать клише в клишехранилище издательства Богельмана.
Богельман издавал десяток уличных журнальчиков — ‘Двадцатый век’, ‘Стрекозу’, ‘Всемирный юмор’, ‘Журнал-фарс’, ‘Женщину’ и другие. Журналы распространялись исключительно в розницу в железнодорожных киосках, где их покупали в погоне за легким чтивом пассажиры. Эти издания приносили Богельману огромный доход. ‘Двадцатый век’ издавался по типу ‘Нивы’, но составлялся исключительно из перепечаток. Во ‘Всемирном юморе’ большей частью помещались снимки с картин иностранных, главным образом французских, художников в духе ‘ню’ и переводные рассказы в духе ‘Декамерона’. В ‘Журнале-фарсе’ — рисунки раздетых и полуодетых красавиц, пошлейшие анекдоты и глупейшие, мало остроумные ‘мелочи’. Самая откровенная и беззастенчивая порнография культивировалась на страницах этих журналов. Писатели с именами не стеснялись продавать, однако, перепечатки в ‘Двадцатый век’.
Журнал ‘Женщина’ пытался конкурировать с популярным московским ‘Журналом для женщин’ и ‘Дамским миром’, помещая ‘полезные советы’ и сочиненную переписку с мифическими читательницами.
Все эти журналы составлял Сно. Не редактировал, а именно составлял, так как редактировать там было нечего. Делалось это таким образом. Расклеивая новый номер, Сно весь материал и рисунки брал из старых номеров тех же журналов, справедливо полагая, что при розничной продаже случайные читатели систематически этих журналов не читают. Наконец, материал в номере подавался в новых комбинациях и к нему добавлялся материал из старых номеров журналов других, подчас уже угасших, издательств. Главными сотрудниками Сно были клей и ножницы. За грошовый дополнительный гонорар сам Сно писал для журнала ‘Женщина’ ‘Полезные советы хозяйкам’ по косметике, по уходу за кожей лица, по солке огурцов и так далее. И сам же смеялся по поводу этих писаний:
— Воображаю, что будет, если какая-нибудь дура воспользуется моими рецептами и советами! От моих кремов и способов сделать кожу нежной у старой лошади шкура слезет!
После революции, году в 1926-7-м такие полезные советы одно время культивировались в многочисленных профсоюзных журналах во Дворце труда. В газете ‘Батрак’ один халтурщик, специализировавшийся в этой области и исключительно существовавший на гонорар с этой вредной чепухи, поместил ‘полезный совет’, в котором рекомендовал для очистки деревенских труб от сажи наложить в печь высушенных будыльев — стволов подсолнечника, и зажечь. И, по его словам, весь пепел вместе с сажей вылетит на крышу. Халтурщик лишь забыл прибавить, что, избавившись от сажи, хозяева вдобавок могут полюбоваться эффектным зрелищем — пожаром своей избы, так как вместе с сажей вылетит и горящий пепел и зола и зажгут соломенную крышу.
В этом же роде были и полезные советы Сно.
Переписку с читательницами в журнале ‘Женщина’ вел тот же Сно. Он сочинял письма от имени несуществующих поклонниц журнала и отвечал на эти письма. Подписывал он свои ответы каким-то аристократическим псевдонимом, в подражание популярной ‘Игрушечной маркизе’, подвизавшейся на этом поприще в другом журнале. В таких вещах Сно имел уже опыт, так как раньше ему пришлось работать в каком-то питерском женском журнале, где другой журналист, его приятель, вел переписку с читательницами, избрав себе поэтический псевдоним ‘Ночная фиалка’.
Про Ночную фиалку Сно рассказывал забавный случай. В редакцию женского журнала явилась приехавшая из провинции молодая помещица и выразила горячее желание познакомиться с Ночной фиалкой. Она восхищалась стилем, пышными метафорами, лиризмом и вообще талантом Ночной фиалки. В ее пылком воображении рисовался образ моложавой, милой, приветливой, культурной женщины-аристократки, в строгом английском костюме, с нежным сердцем и отпечатком тихой грусти на породистом лице. С просьбой познакомить ее с талантливой писательницей она обратилась к околачивающемуся в редакции Сно.
— Сейчас Ночной фиалки нет в редакции и неизвестно, когда она будет, — любезно сообщил ей Сно, — но, если желаете, я вас провожу к ней на квартиру.
— А будет ли это удобно — беспокоить ее на квартире?
— Вполне. Она будет польщена познакомиться с поклонницей ее таланта.
Приезжая была в восторге. Сно привел ее в грязнейшие ‘меблирашки’ на Лиговке, где обитала Ночная фиалка. Его спутница, охваченная волнением перед встречей с талантливой писательницей, сначала не обратила внимания на подозрительный вход и грязную лестницу, совсем не гармонировавшие с обиталищем нежной аристократки, и лишь очутившись в полутемном коридоре с запахом кошек и щей, пугливо схватила спутника за руку и вскричала:
— Куда это мы идем?
— К Ночной фиалке, — хладнокровно отозвался Сно и распахнул перед ней дверь.
В маленькой клетушке за столом сидел лысый, с неряшливой щетинистой бородой, растрепанный субъект в грязной нижней сорочке и что-то усердно строчил. На столе стояла бутылка водки, стакан и тарелка с солеными огурцами.
— А, Женька! — весело закричал субъект, завидев гостей, — Проходи, дерябнем по рюмочке. А я с утра угобзился зело. Скакахом и беззаконно вахом. Где ты подцепил эту шмару? Прямо — краса природы, совершенство! Проходите, мамзель-стриказель, дербалызнем по единой!
— Боже! — в ужасе вскричала приезжая. — Кто это такой?
— Ночная фиалка, — спокойно отозвался Сно. — Имею честь представить!
Приезжая бомбой вылетела из комнаты, а вслед ей загремел дружный хохот Сно и Ночной фиалки.
В издательстве Богельмана Сно работал года четыре и зарабатывал около тысячи рублей в месяц. Плотный, голубоглазый, с светлыми кудрями и золотистой бородкой, он походил на мушкетера времен Людовика Четырнадцатого. Работал с раннего утра до позднего вечера, а часов в девять отправлялся на Невский в погребок Жозефа Пашу, где его уже ожидала компания завсегдатаев: известный пловец Романченко, старик-архивариус какого-то министерства и член Государственной думы Герасимов. Часто к этой компании присоединялся и сам хозяин погребка — маленький, толстенький, лысый швейцарец с французской бородкой и рачьими глазами. Компания восседала за одним столом, но каждый пил из своей бутылки.
Погребок находился в подвале, проход в него был через небольшой гастрономический магазин. Виноградные вина и кавказские блюда были дешевы. Красное вино, почему-то называвшееся ‘собачьим’, стоило 25 копеек полбутылки, шашлык — 40 копеек, чебуреки 25 копеек порция.
Компания Сно попивала вино и рассказывала анекдоты и забавные случаи. Иногда Сно приносил гусли, на которых играл мастерски. Под аккомпанемент гуслей пели хором русские и украинские песни. Сно сочинил даже песенку, прославляющую погребок:
Хорош, уютен наш Пашу,
Других — не выношу!
Спешу, спешу скорей к Пашу
И вас туда прошу.
Спешу к веселому Пашу
И вас туда прошу.
Бутылок десять осушу
И скуку сокрушу.
Эту песенку распевали хором. Когда ее исполнили первый раз, расчувствовавшийся хозяин погребка поставил исполнителям бесплатное угощение и ‘накачал’ их до отказа дешевым вином.
Собутыльники сидели обычно до закрытия кабачка, до часу ночи. Потом, в легком подпитии, расходились по домам. Но изредка, по выражению Сно, им ‘попадала вожжа под хвост’. Тогда вместо ‘собачьего’ вина на столе появлялось игристое шабли, бутылки быстро сменялись, а после закрытия компания отправлялась ‘доканчивать’ в один из открытых до трех часов ночи ресторанов, чаще всего на Владимирский проспект, к известному ‘Давыдке’. Домой уезжали на извозчиках, так как после обильных возлияний идти пешком были не в состоянии.
Сно был хорошим товарищем и человеком талантливым. Писал он неплохие бытовые юмористические рассказы, вышедшие отдельными книжками, но эти книжки ‘угробила’ марка издательства Богельмана. В богельмановском болоте он погряз окончательно.
Сно надоумил Богельмана перебрать все хранившиеся в клишехранилище клише, которых скопилось несколько тысяч, подобрать их по темам и размерам, чтобы легче их вновь использовать, и освободить клишехранилище от сбитых и негодных. Эту работу предложили выполнить мне. С Богельманом мы сговорились моментально. Я должен был работать с 10 часов утра до четырех вечера. За работу должны были платить пятьдесят рублей в месяц и давать горячий завтрак. Кроме того, я выговорил себе право раз в неделю на два часа в любое время уходить в другие редакции.
Клишехранилище представляло из себя огромную, напоминавшую сарай, комнату, оборудованную полками, на которых были свалены в беспорядке груды запыленных клише. Я напялил специально купленную мной ‘спецовку’ — длинную, синюю рабочую блузу, вооружился влажной тряпкой и приступил к работе. Ворочая тяжелые, страничные клише, подбирая тоновые к тоновым, штриховые к штриховым, я к четырем часам, с непривычки, уставал порядком. Иногда ко мне заглядывал сам Богельман, высокий, черноусый, лысый мужчина в бархатной куртке. Этот издатель отличался скупостью феноменальной. У него была контора, бухгалтерия, но выплату денег он не доверял никому и производил ее сам. В дни выплаты жалованья служащим он бывал необычайно угрюм и тяжело вздыхал, бормоча: ‘Ах, какие деньги! Шагу нельзя ступить без денег!’
Когда автору за перепечатки надо было уплатить рублей тридцать, Богельман хватался за голову и вступал в пререкания с Сно:
— Почему так много?
— Считайте сами. Десять рассказов, по три рубля за рассказ. Выходит — тридцать рублей.
Богельман, морщась и вздыхая, доставал из ящика письменного стола деньги.
Через месяц я кончил работу и заявил об этом Сно.
— Начинайте сначала! — посоветовал он. Но я не последовал этому совету и пошел к Богельману. Тот предложил мне за те же пятьдесят рублей работать корректором. Корректуры было много, я работал с десяти часов утра до четырех вечера, не разгибая спины. Комната была темная, приходилось править корректуру при электрическом свете, и я порядком испортил зрение.
От Богельмана я отправлялся к Сно на квартиру репетировать его ребят, за что получал пятнадцать рублей. Возвращался домой часов в восемь, а в десять садился за письменный стол и работал до двенадцати.
Таким образом, я проработал месяцев восемь и распрощался с Богельманом весной, собираясь уехать на лето в провинцию.

9. ‘Самый красивый в России журнал’

Одним из удачливых издателей был редактор-издатель журнала ‘Пробуждение’ Николай Владимирович Корецкий66. В молодости он был актером, играл в провинции и испытал все превратности дореволюционного актерского существования, когда неожиданно исчезал обанкротившийся антрепренер. Корецкий вместе с товарищами по труппе голодал, пускался на невероятные хитрости, чтобы вырваться из гостиницы, где не было заплачено за номер, бродил из одного города в другой пешком ‘по шпалам’. Он сам мне рассказывал, как в каком-то глухом сибирском городке целую неделю ходил ежедневно далеко в поле к коровьему стаду, чтобы украдкой надоить бутылку молока своей малолетней дочери.
Когда эти скитания ему надели, он приехал в Питер и получил какую-то работу в газете ‘Новости’ Нотовича67 с жалованьем в пятьдесят рублей в месяц. Изредка он печатал в литературных приложениях к газете свои стихи. Присмотревшись к типографскому делу и сколотив сотню рублей, стал издавать небольшие пьесы. На этом издании заработал несколько сотен рублей. Заручившись небольшим кредитом, ушел из ‘Новостей’ и стал издавать журнал ‘Пробуждение’. Во время скитаний по провинции отлично изучив вкус мещанской, мелкобуржуазной публики, Корецкий выпускал номера в плотной, толстой, с тиснениями обложке, обильно уснащал страницы журнала снимками с картин различных художников, рисующих, главным образом, красавиц, заставками и концовками в красках. Журнал пестрел женскими головками, розами, лилиями, гиацинтами и орхидеями и по внешнему виду напоминал конфектную коробку. Эта ‘красивость’ привлекала провинциального подписчика, и журнал ‘Пробуждение’ неизменно украшал столики приемных зубных врачей, мелких ходатаев по делам, популярных портних. Деревенских батюшек и мелких чиновников привлекали снимки с картин, где были изображены более или менее одетые красавицы.
В проспектах и объявлениях о подписке в каждой строчке встречались слова ‘художественный’, ‘заграничный’, ‘многокрасочный’, ‘роскошный’. В приложение к журналу рассылались альбомы с золотым тиснением и многокрасочные картины. Между прочим, дана была слащавая ‘Мадонна’ Боденгаузена, от которой Корецкий был в восторге.
В первый год издания подписка пошла неплохо, но окрыленный успехом новоиспеченный издатель зарвался: вздумал издавать еще более ‘роскошный’ и дорогой журнал — ‘Мир красоты’, и на этом издании прогорел. Уже судебный пристав явился к нему на квартиру и за долги описал обстановку. Корецкий собирался застрелиться, но, поразмыслив здраво, решил найти выход из скверного положения, — и это ему блестяще удалось. Он собрал представителей объявленческих фирм и бумажных фабрикантов и заявил им:
— Господа, я вам всем должен порядочные суммы, но уплатить вам, понятно, в данный момент я не в состоянии. Меня разорил этот проклятый ‘Мир красоты’. Взять с меня нечего, обстановка уже описана, но я — честный человек и хочу честно расплатиться со всеми кредиторами. Для этого существует только один способ — продолжать выпуск журнала, получив кредит на объявления и на бумагу. Кредитом в типографии я уже заручился. Подписчиков в этом году я кое-как удовлетворил, и репутация журнала не пострадала. Приближается подписное время, и я уверен в успехе. Вот, посмотрите, проспекты и текст объявлений о подписке на будущий год. Вы — люди опытные, и сразу увидите, что такие объявления не могут не иметь успеха. Обеспечьте меня еще кредитом, и я вам заплачу мой долг до копейки.
Представители объявленческих фирм рассмотрели его проспекты, но покачали головами. Второй раз рискнуть они уже опасались. Тогда представитель крупнейшей фирмы ‘Метцль и Кз’ Коварский неожиданно заявил:
— Я верю в вас, Николай Владимирович, и открою вам самый широкий кредит.
После этого собрания во всех столичных и провинциальных периодических изданиях замелькали широковещательные объявления о подписке на ‘самый красивый и роскошный в России журнал’, как именовал его даже в разговоре сам издатель, — и подписка повалила. Жена Корецкого Лидия Георгиевна ежедневно приносила с почты основательный чемодан, битком набитый деньгами и переводами. В первый же успешный подписной год Корецкий расплатился с долгами. Через три-четыре года у него уже был дом в Гатчине, дача в Крыму, имение и солидный текущий счет в банке. Во время империалистической войны он построил огромный дом на Суворовском проспекте.
Подписка обычно определялась в сентябре-октябре. Как только мнительный Корецкий убеждался, что и текущий год дает ему обильный урожай, он вспоминал о писателях. Набивал огромный бумажник кредитками и отправлялся в литературные кабачки, где щедро поил литературную братию и раздавал авансы, не забывая выуживать у захмелевших собутыльников рукописи. Возвращался он домой под утро, пьяный, растерзанный и часто битый, так как его кривляния и хвастовство приводили собеседников в дикое бешенство.
После таких похождений Корецкий заболевал, ложился дня на три в постель и проклинал писателей, которые, якобы, его ограбили. Эти ламентации и ругань вызывались исключительно мелкой злобой литературного неудачника, в глубине души сознающего свое ничтожество. Подвыпившие писатели, когда Корецкий начинал ‘возноситься’, говорили ему:
— Ты, Николай Владимирович, заткни фонтан. Издатель ты удачливый, человек дельный, но поэт ты — никакой. Аполлон Коринфский в сравнении с тобой — классик, а он особым талантом не отличается, пишет стихи, как котлеты рубит…
Корецкий бесился и лез в драку. У него как раз была претензия считать себя поэтом. Он мучительно завидовал популярности и успехам других писателей, его притягивало их общество.
В подписное время у него почти ежедневно за обедом собирались писатели. Но как только кончалось подписное время, и были заготовлены на год рукописи, Корецкий прекращал свои похождения, избегая писателей, и принимал лишь ‘знаменитых’. Прекращались и обильные обеды. Впрочем, и в ‘глухое’ время бывали у него срывы, когда он отправлялся в литературный кабак, но авансов там уже не раздавал, и платил за собутыльников неохотно.
Кроме журнала ‘Пробуждение’, он издавал разные альбомы, сборники, декламаторы, пьесы и свои собственные книги — ‘Веселые пьесы’ и стихи ‘Песни ночи’.
Стихи были изданы на веленевой бумаге, в ‘роскошной’ обложке с тиснением и портретом автора. Цена за толстый том была назначена низкая — один рубль. Стихи ‘красивостью’ напоминали издания автора: они были слащавы до приторности и обильно уснащены розами, настурциями и фиалками. Их пафос и выспренность казались смешными, но у провинциальных читателей, как это ни странно, они пользовались успехом. Ежедневно получались заказы на 10-20 экземпляров, и жена Корецкого, она же — заведующая конторой, была искренно убеждена, что ее Коля — поэт гениальный.
— Вот видите! — с торжеством говорила она. — Как я слышала, книги самых известных поэтов расходятся в сотнях экземпляров. А ‘Песни ночи’ мы уже одиннадцатую тысячу отправляем!
Эта миловидная, добрейшей души женщина обожала своего мужа и прощала ему все: и дикое пьянство, и кривляния, и измены. Желая удержать его от пьяных похождений в притонах, она дошла до того, что свела его с молодой, интересной женщиной, редактировавшей детский журнал ‘Жаворонок’ издаваемый Корецким.
Когда я впервые понес стихи в ‘Пробуждение’, в конторе жена Корецкого спросила: ‘Вы к Николаю Владимировичу? Идите наверх, он у себя в кабинете’.
Я пошел в квартиру и позвонил. Меня встретил сам Корецкий — высокий, худощавый, бритый, одетый в бархатную куртку. Держался он неестественно, как на сцене.
— Вы ко мне? — осведомился он. — Пожалуйте в кабинет!
— Садитесь! — тоном ‘славного малого’ продолжал он, закуривая дорогую папиросу и округленным жестом протягивая мне портсигар. — Да, знаю, читал ваши стихи в журналах. Разумеется, вы и мне принесли стихи? Взял бы с удовольствием, но сейчас пока рукописи у меня набраны.
Он замолчал, взглянул на мою огорченную физиономию и, протягивая руку, добавил:
— Впрочем, покажите!
Просмотрев два небольших стихотворения, он задумчиво поднял глаза к потолку и со вздохом проговорил:
— Эти стихи я возьму. Но пока я не могу платить за них так, как бы мне хотелось.
Порылся в бумажнике и протянул мне две десятирублевки.
— Этого вполне достаточно, — обрадованно заметил я.
— Для вас — достаточно, а для меня нет, — веско заявил он. — За такие прекрасные стихи я бы платил по золотому за строчку, но, увы! Пока не имею возможности. Милости просим, загляните через месяц. Начнется подписка, и деньги будут!
— А расписаться в получении гонорара в конторе?
Корецкий удивленно вскинул брови.
— Расписаться? У меня — никаких расписок!
Действительно, в конторе ‘Пробуждения’ никакой гонорарной книги не велось. Рукописи закупались самим Корецким, деньги уплачивались сполна на месте. Кроме того, Корецкий обладал феноменальной памятью и, если случалось ему дать денег без рукописи, никогда не забывал напомнить об этом должнику.
Вышел я совершенно очарованный любезностью, простотой и щедростью издателя. Через две недели, нуждаясь в деньгах, я рискнул зайти к нему снова. Корецкий пригласил меня в кабинет. Я молча подал ему листок со стихами.
— Опять стихи? — добродушно усмехнулся он. — Ох, уж эти мне поэты! Вы пришли рановато. Пожалуйте недельки через две. Знаю, — вам нужны деньги. Но клянусь — у меня самого в кармане всего десять рублей!
Он машинально взял листок со стихами, прочитал и проговорил:
— Что же нам делать? Стихи-то хорошие, но денег — десять рублей. Хотите, поделюсь? Возьмите половину!
Я был рад и пяти рублям. Корецкий извлек из кармана десятирублевку и вскричал:
— Вот досада! В квартире я один, некого послать разменять!
— Давайте, я разменяю рядом, в булочной, — предложил я.
Когда я вернулся с двумя пятирублевками, он удивился:
— Разменяли? Вот чудак! Ни один из знакомых мне поэтов так бы не поступил! Они бы забрали деньги и исчезли!
И тут же рассказал мне о нескольких нечестных поступках литераторов.
Через месяц, в подписное время, я снова зашел в ‘Пробуждение’. Корецкий взял у меня еще стихотворение, тут же заплатил за него, хотя и не очень щедро, и пригласил меня обедать. За уставленным дорогими винами и закусками столом в столовой восседала уже целая толпа шумливых гостей. С большинством из них я уже встречался в редакциях. Сам хозяин на этот раз пил умеренно. После обеда он пригласил меня в кабинет и заговорил:
— Есть у меня к вам просьба… Да, как-то, неловко мне…
— Пожалуйста, Николай Владимирович, я к вашим услугам.
— Вы завтра свободны?
— И завтра, и послезавтра!
— Так вот в чем дело. Вы Мамина-Сибиряка читали? Прекрасный писатель! Так вот, он когда-то в одной из уральских газет напечатал один из лучших своих рассказов ‘Крупичатая’. Этот рассказ не вошел в собрание сочинений и, можно сказать, пропал для читателей. Комплект этой газеты имеется в Публичной библиотеке. Вы окажете мне большую услугу, если завтра с утра пойдете с моей визитной карточкой, возьмете комплект, разыщете и перепишете этот рассказ. Разумеется, я вам заплачу. Идет?
— Идет, — согласился я.
На другой день утром я запасся карандашами и бумагой и отправился в Публичную библиотеку. Кода я предъявил карточку издателя, заведующий немедленно выдал мне комплект газеты. Я разыскал нужный номер с рассказом Мамина-Сибиряка и часа четыре переписывал его. Когда я принес работу Корецкому, тот немедленно заплатил мне десять рублей. Я не был избалован, и эта плата за четыре часа работы показалась мне даже слишком высокой. А ловкий издатель даром получил рассказ Мамина-Сибиряка
Сейчас же Корецкий решил заключить еще одну небезвыгодную сделку.
— Еще к вам одно дельце, — заговорил он, бегло просмотрев рассказ и пряча его в ящик письменного стола, — только, право, мне как-то неловко вам предлагать… Вы не обидитесь? Мне нужен корректор адресов. Работы немного, будете заняты часа три-четыре в день. Придете в контору часикам к десяти, а часа в два будете свободны. А мне будет приятно иметь в редакции вместо чиновника литератора. Пока я могу платить рублей пятьдесят в месяц, а там посмотрим. Вы знаете, я человек не скупой…
На другой день я приступил к работе. Обедал я в этот день у Корецкого. Когда я зашел к нему в кабинет, он молча протянул мне двадцатипятирублевку.
— Это за что же? — удивился я.
— Ведь деньги-то вам нужны?
Действительно, деньги были мне нужны. Я вышел, переполненный чувством благодарности к тороватому издателю. Лишь впоследствии, я убедился, что товарищеские отношения, простота и щедрость являются показными. Это был особый прием ловкого эксплуататора, чтобы заставить сотрудников работать и выжать из них все соки. Писателей он ненавидел. В минуты откровенности ругательски ругал литературную братию, которая его, якобы, грабит. Он льстил писателям в глаза, ухаживал за ними, но за глаза даже в трезвом виде отзывался о них дурно, с плохо скрытым озлоблением.
Однажды, при мне, явилась к нему жена писателя Владимира Ленского, который часто бывал у издателя, и считался у него своим человеком.
— Николай Владимирович, Володя болен и просит у вас пятьдесят рублей авансом, — робко проговорила гостья. Корецкий встал, принял величественную позу и категорически отрубил:
— Пятьдесят? Не могу!
Выдержал эффектную паузу, покосился на огорченную гостью и, протягивая ей пачку кредиток, добавил:
— Сто — могу!
Жена Ленского несколько секунд молчала, подавленная этим величественным жестом щедрого издателя, потом опомнилась и рассыпалась в благодарностях. Корецкий взглянул на меня, словно желая убедиться, какое впечатление произвел этот жест и, когда гостья ушла, вздыхая, проговорил:
— Ничего не поделаешь, надо поддержать человека. Писатель-то он не очень талантливый, не то, что старик Баранцевич или Игнатий Николаевич Потапенко. И печатаю-то я его, по совести сказать, из желания поддержать молодого писателя. А денег за ним куча. Как ни придет — подавай ему аванс!
Все эти жалобы издателя являлись сплошной клеветой. Ленский был человеком на редкость скромным, систематически работал, много печатался и авансы брал лишь под принятые рукописи.
По условию я должен был работать в качестве корректора адресов, но, в сущности, мне пришлось исполнять обязанности секретаря редакции: просматривать в изобилии поступавшие из провинции рукописи и принимать авторов, которых издатель не знал лично. Несколько раз я пытался убедить Корецкого напечатать неплохие стихи или рассказ начинающего, нигде не печатавшегося автора, но он был непоколебим, признавал лишь писателей ‘с именами’ или, в крайнем случае, печатающихся. В сущности, просматривать присланные по почте рукописи приходилось лишь для ответов авторам. Корецкий требовал, чтобы каждому автору был непременно дан любезный ответ, приблизительно такого рода:
‘Ваши стихи не плохи, в них есть свежесть и яркие образы, но, к сожалению, в текущем году наш журнал обеспечен материалом, и воспользоваться ими не представляется возможности’.
— Пишите ответ полюбезнее, — с иронической усмешкой учил меня издатель. — Подписчики — ничего не поделаешь!
А подписка росла с каждым днем. Формы адресов, корректуру которых я должен был править, поступали из типографии с утра и до позднего вечера. Адресов задерживать не полагалось, и я работал ежедневно часов до двенадцати ночи.
Штаты конторы были невелики. Заведующая — жена Корецкого Лидия Георгиевна, экспедитор Кириллов, гологоловый, бритый, походивший на огромного младенца, бойкий мальчуган лет шестнадцати Коля, заведовавший отправкой и я. Вскоре были наняты еще два сотрудника — некто Прудовский, поганистый юноша, выдававший себя за студента и его жена Мария Васильевна, полуграмотная мещаночка, большая кокетка и хохотушка. Жалованье редакционные и конторские работники получали маленькое, никаких дополнительных вознаграждений за сверхурочные работы не полагалось, но зато всех служащих изредка прикармливали обедами и авансы под жалованье давали охотно. В горячее подписное время все работали часов четырнадцать в сутки. Впрочем, Корецкий сулил нам в будущем золотые горы:
— Вот, господа, подождите, определится подписка, окрепнет наш журнал, и я вам буду платить тысячи! Засыплю вас золотом!
А пока дело ограничивалось мелкими подачками и обедами раз в неделю к компании самого издателя. Золотых гор мы так и не увидели, хотя издатель богател с каждым днем.
Изредка Корецкий посылал меня к писателям за рукописями. Так пришлось мне побывать на квартире у Василия Ивановича Немировича-Данченко68. Когда я позвонил ему по телефону, предупреждая о моем визите, Немирович-Данченко заявил:
— Очень рад вас видеть, но должен заранее извиниться перед вами — приму вас в дезабилье. Знаете, старая рана побаливает…
Я вообразил, что застану его в постели, но этот красивый, кокетливый старик встретил меня в изящной пижаме. Кстати, такой домашний костюм я увидел впервые. Слегка прихрамывая, хозяин провел меня в кабинет, усадил в удобное кресло и угостил папиросами, которые, по его словам, подарил ему не то какой-то турецкий паша, не то сам султан Абдул-Гамид. Пробыл я у него с полчаса, вышел с недокуренной папиросой и на окурке заметил марку известной питерской табачной фабрики. После этого я усомнился и в наличности ‘старой раны’.
С поручением Корецкого пришлось мне побывать и у Надежды Александровны Тэффи. Квартира ее поразила меня своеобразием обстановки, а хозяйка — простым и милым обращением. Родная сестра поэтессы Мирры Лохвицкой, Тэффи сотрудничала в ‘Сатириконе’ и ее бытовые рассказы нравились мне больше, чем фельетоны Аверченко.
После революции Тэффи попала в эмиграцию, но, выступая в эмигрантской печати, не обливала помоями грязной клеветы, подобно другим эмигрантским писакам, покинутую родину. Наоборот, она в своих рассказах довольно зло высмеивала эмигрантов.
Одно время у Корецкого прекратились приемы и обеды, но потом неожиданно он стал снова хлебосольным хозяином и начал особенно щедро раздавать авансы. Ларчик открывался просто, и секрет вскоре я узнал. Как-то в разговоре Лидия Георгиевна сообщила мне:
— Вы знаете, скоро исполняется двадцатипятилетие литературной деятельности Николая Владимировича. Друзья собираются праздновать его юбилей, но Коля упрямится. Он у меня скромник. Вы сами знаете, как он популярен в провинции. Каждый день десятки заказов на его ‘Песни ночи’ и ‘Веселые пьесы’. Хоть бы вы его уговорили не отказываться от юбилея!
Корецкий отказывается от юбилея! Я был искренне удивлен, так как уже знал, что скромность не принадлежит к числу добродетелей почтенного редактора-издателя ‘Пробуждения’. Иногда за обедом дома или ужином в ресторане подвыпивший Корецкий деланно-шутливым тоном заявлял:
— Ну, что вы там твердите — Блок, да Блок! Его книги расходятся в сотнях экземпляров. А мои ‘Песни ночи’ иду чуть-чуть не десятым изданием, расходятся в десятках тысяч. Не верите, — Лиду спросите. А сколько я писем получаю от поклонников по поводу моих стихов! Груды! Вот это настоящая популярность! Не раздутая критикой.
Да, скромностью он совсем не отличался и был даже настолько тщеславен, что хвастался часто:
— А знаете, в ‘Яме’ Александр Иваныч Куприн описал меня! Помните, в публичном доме актер стучит кулаком по столу и кричит: ‘Шампанского!’?69
Конечно, отказ от юбилея был своего рода стратегическим приемом, и юбилей решено было отпраздновать. На обедах, кроме писателей, появились и необычные гости — газетные репортеры. В газетах появились заметки о грядущем юбилее ‘поэта Корецкого’. Был избран юбилейный комитет с писателем Андреем Ефимовичем Зариным70 в качестве председателя.
Все организационные мероприятия обсуждались в квартире юбиляра после обильных обедов и возлияний. Члены комитета, казалось, говорили не всерьез и играли в какую-то не совсем нравившуюся игру. Часто в речах их слышались довольно ядовитые шутки по адресу юбиляра. А Корецкий делал вид, что ему ничего о подготовке к юбилею не известно. Лидия Георгиевна вела таинственные переговоры с Зариным и совала ему и членам юбилейного комитета пачки кредиток.
Обычно литературные юбилеи организовывались вскладчину. По подписке собирали рублей восемь-десять с человека на юбилейный обед. Если юбиляр был тесно связан с каким-нибудь издательством, — издатель ассигновывал некоторую сумму на юбилей своего постоянного сотрудника и преподносил ему более или менее ценный подарок. Рабочие той типографии, где печатались книги юбиляра, часто подносили ему адрес.
Но юбилей Корецкого был организован на совершенно иных началах. В типографии Художественной печати на Ивановской, 14, было отпечатано сотни две пригласительных билетов за счет самого юбиляра. Билеты эти раздавались всем желающим, направо и налево. Когда какой-нибудь наивный писатель, получая билет, осведомлялся: ‘сколько и кому я должен внести за юбилейный обед?’, член юбилейного комитета лукаво ему подмигивал:
— Потом рассчитаетесь! А пока идите к Корецкому за авансом!
Юбилей был отпразднован в большом зале ресторана ‘Регина’. По пышности он превзошел все праздновавшиеся до этого времени литературные юбилеи. За обеденный стол уселось до двухсот гостей. Обед состоял из самых изысканных блюд, перед каждым блюдом подавалось вино специальной марки. Шампанское лилось рекой. Меню обеда было напечатано на веленевой бумаге с золотым обрезом и украшено портретом юбиляра, окруженным венком из излюбленных им фиалок, роз и настурций. Напоминало оно приложение к ‘Пробуждению’. Очевидно, рисунок этого меню заказывал сам юбиляр.
Юбиляру преподнесли груду ценных подарков, но подарки эти, разумеется, были куплены на деньги самого юбиляра. Адреса были от рабочих типографии ‘Художественной печати’, от группы поклонниц таланта, — слушательниц Высших курсов Лохвицкой-Скалон и от группы студентов университета. Два последних адреса организовал сын крупного почтового чиновника студент Булатов, приглашаемый Корецким за хорошее вознаграждение помогать экспедитору в горячее подписное время. Но помощник получал вдвое больше самого экспедитора, так как от отца его зависели отправки на почте.
В поздравительных застольных речах ораторы прославляли юбиляра, но эти славословия относились большею частью к редактору-издателю, сеявшему ‘разумное, доброе, вечное’, а не к поэту. Сомнительно, чтобы из всех присутствовавших хоть один до юбилея читал стихи юбиляра. В ответной речи подвыпивший Корецкий со слезами на глазах благодарил за поздравления, бил себя кулаком в грудь, клялся в любви и преданности к писателям и сулил, по обыкновению, золотые горы сотрудникам.
После речей выступали артисты и артистки, декламировавшие стихи юбиляра. Разумеется, эти выступления были хорошо оплачены.
Я не дождался конца праздника и уехал, но после слышал, что нагрузившиеся ‘до зела’ поклонники собирались в заключение дать трепку обнаглевшему пьяному юбиляру.
После юбилея обеды продолжались, но на них приглашались, по большей части, репортеры, которые должны были поместить в газетах отчеты о юбилейном торжестве. А через неделю Корецкий перестал принимать даже членов юбилейного комитета, так как больше они ему были не нужны. ‘Мавр сделал свое дело — мавр может уходить!’
Разлакомившиеся сотрудники тщетно стучались в дверь его квартиры. Верный страж — Лидия Георгиевна, сама открывала дверь и сухо бросала посетителю:
— Николая Владимировича нет дома. Уехал. И завтра не будет. Когда будет? Не знаю. Вы позвоните по телефону!
А к телефону подходила получившая соответствующие инструкции горничная и отвечала в этом же роде:
— Николая Владимировича дома нетути и не будет совсем. А когда будут они — нам неизвестно.
В литературных кабачках писатели вышучивали юбиляра, но ни одна газета, ни один сатирический журнал не решился высмеять дутый юбилей зазнавшегося богача-издателя.
Корецкий не упустил случая еще раз прорекламировать себя и свой журнал. Он выпустил юбилейный номер ‘Пробуждения’ со своим портретом, стихами, биографией и снимками с юбилейного торжества. В номере была напечатана статья критика Абрамовича71, восхваляющая его книги.
Весной Корецкий уехал с семьей на месяц за границу. Вернувшись оттуда, щедрый издатель пригласил меня в кабинет и торжественно вручил мне подарок, — купленный в Берлине портсигар нового золота, стоивший там не дороже полтинника. Такие же щедрые подарки были вручены работавшими за гроши более двенадцати часов в сутки экспедитору и Прудовскому.
Печатанье адресов почти прекратилось, и Лидия Георгиевна деликатно намекнула мне, что мои услуги в настоящий момент не являются необходимыми. Я понял намек и ушел из редакции ‘самого красивого журнала в России’, как его называл сам издатель.
В следующем подписном году у Корецкого в качестве корректора адресов и секретаря начал работать Андрусон, но проработал не более двух недель. Первые три дня он являлся на службу аккуратно, высиживал до обеда, за обедом пил умеренно и сидел вечером часов до семи. Потом стал являться прямо к обеду, напивался, выпрашивал у Лидии Георгиевны несколько рублей и отправлялся в кабак. Ему лень было писать авторам длинные ответы, и он отвечал необычайно лаконически.
Как-то Корецкий, редко заглядывавший в контору, зашел туда и поинтересовался лежавшей перед Андрусоном на столе грудой исписанных открыток. Прочитав ответы, издатель пришел в ужас, схватился за голову и трагическим тоном вскричал:
— Леонид Иванович, что вы со мной делаете! Вы меня режете!
— Что вы, Николай Владимирович, — хладнокровно отозвался Андрусон, — и ножа у меня нет, и вообще, мне нет никакого смысла вас резать. Кто же мне тогда будет давать авансы?
— Нельзя так отвечать подписчикам. Что это значит — ‘Вы получите’? Или: ‘Журнал разослан’?
— Ясно, как день, Николай Владимирович! Спрашивает — почему не получен номер журнала. Я ему отвечаю, — вы получите. Другой спрашивает, вышел ли журнал. Я отвечаю, — журнал разослан. Чего же еще размазывать?
Корецкий безнадежно махнул рукой и убежал наверх, в свою квартиру.
А на другой день Лидия Георгиевна смущенно заявила Андрусону, что в его услугах больше не нуждаются. Чтобы позолотить пилюлю, она сообщила ему, что Корецкий, несмотря на забранное секретарем авансом жалованье, распорядился выдать ему еще двадцать пять рублей. Андрусон взял деньги, пошел к Корецкому прощаться и попросил еще двадцать пять рублей.
— Разве Лида не дала вам денег? — удивился тот.
— Лидия Георгиевна дала мне денег как секретарю редакции, а вы дайте как сотруднику! — спокойно отозвался Андрусон.
Корецкий дал ему денег и пригласил обедать. За обедом они оба основательно подвыпили, и Андрусон заявил издателю:
— Хороший ты человек, Коля, но дурак восьмигранный. Я бы на твоем месте давно выгнал такого секретаря и денег больше пятерки не дал!

10. ‘Биржевочка’

Когда осенью 1914 года началась империалистическая война, редакции еженедельников, где я главным образом печатался, стали требовать военных стихов и рассказов. Ловкие халтурщики моментально перестроились и стали описывать немецкие зверства, героев-прапорщиков, которые с обнаженной шашкой в руке, под развернутым знаменем вели роты в атаку на тевтонские рати. Воспевали короля Альберта и подвиги казаков, забиравших в одиночку в плен целые немецкие полки. Мой приятель, писатель Яков Окунев72, попал в военный госпиталь на испытание на предмет годности к военной службе, побеседовал там с первыми ранеными, благополучно вышел из госпиталя с белым билетом, освобождавшим от военной службы и, набравшись впечатлений, начал ‘шпарить’ в газете ‘Биржевые ведомости’ очерки с подзаголовком ‘Из впечатлений участника’. Если бы читатели вздумали по этим очеркам представить себе личность самого очеркиста, в их воображении встал бы свирепый, широкоплечий великан, нанизывавший на штык сразу по паре немцев. На самом же деле автор очерков был кроткий, щуплый человечек, панически трусивший даже своей энергичной супруги.
Гнуснейшая халтура, гнуснейшее немцеедство культивировалось всеми еженедельниками и газетами. От солдат и офицеров с фронта получались ругательные письма, фронтовики с негодованием требовали прекратить печатание лживых очерков и рассказов, но редакторы не обращали на эти письма ни малейшего внимания. Рассказы и очерки писались не для тех, кто был на фронте, они должны были поддерживать воинственный дух в тылу.
Даже такой честный писатель как Виктор Муйжель73 не удержался. В своих воспоминаниях о нем Скиталец74 утверждает, что Муйжель не писал военных рассказов. Но в ‘Литературных приложениях’ к ‘Ниве’ была напечатана целая военная повесть Муйжеля — ‘С железом в руке, с крестом в сердце’.
Каюсь, — и я напечатал в ‘Мире приключений’ рассказ из франко-прусской войны ‘Вольные стрелки’ и в ‘Пробуждении’ рассказ из русско-японской войны ‘Иван Иванович’, но этим почти и ограничился. Писать, не владея материалом, как следует, мне претило. При таких условиях рассчитывать на литературный заработок не приходилось, и я решил поискать какой-нибудь другой работы. В редакции газеты ‘Биржевые ведомости’ или ‘Биржевочки’, как назвали ее газетчики, работали фельетонистами мои приятели Евгений Венский и Д’Актиль75. Д’Актиль — культурный, образованный юноша перед войной вернулся из Америки, где основательно изучил английский язык. Он не пил, много читал и бойко владел стихом. Евгений Венский был типичным богемцем, проводившим вечера в кабаках. Сын симбирской просвирни, он учился в духовном училище и духовной семинарии, был бурсаком, но оттуда был изгнан за какую-то проделку. В Питере он ухитрился за свой счет издать ‘Мое копыто’ — ‘Книгу великого пасквиля’, как ее назвал в подзаголовке сам автор. От этой книги веяло юным задором и слегка литературным хулиганством. К книге был приложен портрет автора с закрытым скунсовым воротником шубы лицом. Автор в талантливых, надо отдать ему справедливость, пародиях и фельетонах высмеивал как произведения писателей, так и их самих. Ниспровергал смело литературные авторитеты, и резвился вовсю. Но ‘книга великого пасквиля’, несмотря на дешевую цену, — автор из веселого озорства назначил за нее 97 копеек, — расходилась плохо и не была замечена критикой. Во время империалистической войны Венский выпустил вторую книгу — ‘В тылу’, где остроумно высмеивал земгусаров, ‘кузин милосердия’ и ‘военных писателей’ и спекулянтов, но книга эта являлась ‘криком наболевшей души’ шовинистически настроенного автора.
Венский сотрудничал в ‘Сатириконе’, но был там на положении ‘мальчика’, так же, как и в ‘Биржевке’. В этом он, человек талантливый, был виноват сам. Редакторы и заведующие отделами газеты, которых он донимал выпрашиванием трехрублевых авансов на выпивку, не имели к нему ни малейшего уважения, и считали его ‘шутом гороховым’. В разговоре с редакторами, даже самого делового характера, он пересыпал свою речь шутками, не всегда подходящими. Казалось, серьезно он никогда не говорил и всерьез ни к чему не относился.
Как-то при встрече я, между прочим, сказал Венскому, что собираюсь занести в редакцию ‘Сатирикона’ сказку в стихах ‘Дед Мороз’.
— Стихи при тебе? — деловым тоном осведомился Венский. — Так идем сейчас к Аверченко на квартиру. Он дома.
— Неловко. Я ведь с ним почти не знаком.
— Вот чудак! Что он, съест тебя, что ли? Он уже давно не кусается. Манеру эту бросил. А не знаком — познакомлю. Потопали!
В то время Аверченко снимал две меблированные комнаты, с отдельным входом на Троицкой. Он сам открыл дверь. Высокий, бритый, одетый в хорошо сшитый костюм от знаменитого Телески, Аверченко походил на раздобревшего, преуспевающего антрепренера.
— Вот, Аркадий Тимофеевич, — начал шутовским тоном Венский, — дозвольте (он так и сказал: ‘дозвольте’) вам представить талантливого поэта. С ним случилось несчастье.
Аверченко с недоумением взглянул на него, пригласил нас садиться и поставил на стол угощение — коробку шоколадных конфет.
— Несчастье? — переспросил он.
— Несчастье, Аркадий Тимофеевич. Написал он сказку и спит и видит ее напечатать в ‘Сатириконе’.
Аверченко вопросительно взглянул на меня. Я молча подал ему рукопись. Он прочитал сказку и заявил:
— Хорошо. Я ее напечатаю. Пойдет в ближайшем номере.
И он встал, давая знать, что аудиенция окончена.
— Аркадий Тимофеевич, — неожиданно возопил Венский, — вы — бог! Ей богу, бог! И даже больше, чем бог! Если, скажем, я сейчас попрошу у бога аванс, старик мне ни за что не даст. Сердит на меня здорово, да и скуп он как Гарпагон. А вы, Аркадий Тимофеевич, дадите без особого неудовольствия. Значит, вы — выше бога.
— Сколько? — коротко осведомился сохранявший серьезную мину Аверченко.
— Предупреждаю, Аркадий Тимофеевич, — меньше рубля я авансов не беру, — заявил Венский.
— Рубль? — удивился Аверченко.
— Пятишница требуется, дорогой Аркадий Тимофеевич, пятишница. Теперь я повышаю марку, и в Балабинской гостинице мне лакеи овации устраивают, как какому-нибудь хамлету, прынцу датскому, — балагурил Венский, — я им стал по двугривенному на чай давать, как какой-нибудь Пирпонт Морган. Знай наших! Да и выпить за ваше здоровье меньше, чем на пятерку, стыдно. Вас только оконфужу!
Аверченко вручил ему пять рублей, и Венский рассыпался в шутовских благодарностях.
Собутыльники любили Венского, так как он обыкновенно в компании ‘ставил последнюю копейку ребром’ и никогда не отказывался последним рублем поделиться с товарищем. Человек, морально неустойчивый, он ничем не интересовался кроме выпивки и гонорара.
После революции он каким-то образом попал на Дон, сотрудничал в белогвардейских газетах, потом перебрался на Кубань. Там отсидел после изгнания белых положенное время за решеткой и был освобожден. Бедствовал с семьей, существуя на заработок своей жены, энергичной женщины, которая оказалась неплохой портнихой. В Москву Венского выписал первый редактор ‘Крокодила’, покойный Константин Степанович Еремеев76, давший ему возможность существовать безбедно. Но в ‘Крокодиле’ Венский проработал недолго и перешел в орган ЦК водников, журнал ‘На вахте’. И при советской власти он продолжал оставаться типичным богемцем, пьянствуя в компании мелких газетчиков.
Получив гонорар, Венский отправлялся с приятелями в ближайшую пивную и ночью часто возвращался домой без копейки.
К. С. Еремеев запретил конторе выдавать Венскому гонорар лично, и за получением его являлась жена. Таким же образом она устроила дело с гонораром и в журнале ‘На вахте’. Тогда Венский под разными псевдонимами стал подрабатывать ‘на выпивку’ в других профсоюзных журналах во Дворце труда. После смерти жены он опустился окончательно и даже перестал заниматься литературным трудом, пьянствуя в компании таких же опустившихся людей.
Его бывший соперник по ‘Биржевке’ Д’Актиль после революции редактировал журнал ‘Смехач’. Он перевел ‘Сердца трех» Джека Лондона, ‘Алису в царстве зеркал’77 и еще несколько английских книг. Много писал для эстрады.
Когда я пришел в редакцию газеты ‘Биржевые ведомости’ и рассказал Венскому и Д’Актилю о моем желании найти постоянную работу, они потащили меня к заведовавшему провинциальным отделом Моисею Мироновичу Гутману, которому нужен был помощник. Гутман — небольшого роста, плотный, с окладистой каштановой бородкой, смахивавший на писателя Короленко, встретил меня приветливо и сразу устроил на работу с жалованьем в сто рублей.
С началом войны отпали все собственные корреспонденты в провинциальных городах, и вся работа отдела сводилась к вырезыванию интересного материала из сотни провинциальных газет, которые получались в редакции. Выуживались оттуда солдатские письма, рассказы очевидцев о войне, и соответственно обрабатывались.
Часов в 12 дня курьер приносил первую порцию провинциальных газет. Гутман отбирал из этой груды половину для себя, а вторую половину сваливал на мой стол. Часа в четыре приносили вторую порцию. Сначала я просматривал газеты медленно, полосу за полосой, потом приспособился и научился одним взглядом определять, есть ли в газете интересный материал. Обычно местный материал, который нас интересовал, печатался на третьей полосе, приходилось смотреть только эту полосу. В отделе работали лишь мы с Гутманом, нашими помощниками были клей и ножницы. Как оказалось, этот же метод с начала войны применяли и другие питерские газеты. Это давало возможность редактору утреннего выпуска, для которого мы готовили материал, нас контролировать. Утренний выпуск редактировал Михаил Михайлович Гаккебуш78, хмурый, усатый здоровяк. Рано утром он просматривал все петербургские газеты и, если замечал там материал из провинциальных, который нами накануне не был представлен, вызывал через курьера Гутмана к себе в кабинет и ругал его за пропуск площадной бранью, не слушая никаких оправданий и не смущаясь присутствием машинистки. Гутман выходил от него красный, как из парной бани, и только отплевывался и чертыхался. Добрейшей души человек, талантливый журналист, он не осмеливался осадить грозного хама-редактора из боязни потерять работу, найти которую было нелегко. А часто эти редакторские разносы были несправедливы, так как провинциальные газеты доставлялись не всегда аккуратно и пропуски случались не по нашей вине.
Когда я приобрел навык в просмотре газет, эта работа занимала у меня не более четырех часов в день. Остальное время я или писал, или читал, или беседовал с сотрудниками. Гутман, расправлявшийся с грудой газет и обработкой материала еще быстрее меня, читал газеты или напевал вполголоса свою любимую песню о Степане Разине, которую я слышал впервые и после не встречал в сборниках песен:
Эх, да и полно нам, ребята, на море сидети,
Не пора ли нам, ребята, в Волгу-матушку.
Мы Царицын и Дубовку пройдем с вечеру,
А Симбирский славен город — на бело утро.
Самаришке-городишке не поклонимся,
В Жигулевских славных горах остановимся.
А кому ж из нас, ребята, атаманом быть?
Атаманом быть, ребята, Стеньке Разину,
Эсаулом быть, ребята, Ваньке Каину!
Эту песню чаще всего напевал Гутман после разносов Гаккебуша.
‘Кровью’ газеты, центральным материалом считалась хроника, поэтому самыми ценными сотрудниками являлись ловцы новостей — репортеры. Репортеры ‘Биржевки’ обладали в высшей степени всеми качествами, присущими и свойственными репортерам буржуазной прессы. Среди них были люди малограмотные, не умевшие литературно излагать свои мысли, но особой грамотности от них и не требовалось, заведующий отделом хроники исправлял их писания. Зато они должны были быть напористыми, не стесняющимися ничем для достижения цели и обладать особым репортерским нюхом. Чтобы проникнуть к нужному лицу для интервью, репортер мог поухаживать за его горничной и даже обещать на ней жениться, мог выпить с его лакеем и подкупить его швейцара. Да и сами репортеры, за немногими исключениями, были продажны. Театральный репортер ‘Биржевки’ Двинский, маленький толстяк с добродушнейшей улыбкой на гладко выбритом розовом лице, брал с артистов за рекламу взятки золотыми вещами. Это было всем известно и никого не удивляло и не возмущало. Его толстые пальцы были унизаны бриллиантовыми перстнями, галстук заколот бриллиантовой булавкой, по жилету змеилась изящная золотая цепочка от золотых, с эмалью, часов.
Как-то он вынул из кармана новые золотые часы, и сейчас же один из сотрудников вскричал:
— Ого! Значит, Лидия Липковская79 вернулась в Питер:
— А почему ты знаешь? — удивился Двинский.
— Да вон, у тебя новые часы.
Двинский ничуть не обиделся и лишь смущенно ухмыльнулся.
Во время осады Перемышля другой сотрудник сказал ему?
— А знаешь, Двинский, вот ты мог бы один взять Перемышль!
— Понятно, взял бы, — добродушно согласился тот, — а все-таки, почему ты так думаешь?
— Да ведь еще Филипп Македонский сказал — осел, нагруженный золотом, может взять любую крепость.
Может быть, Двинский не понял ядовитой остроты, но, во всяком случае, он не обиделся и только спросил:
— А кто такой этот Филипп Македонский?
— Африканский король, очень умный человек. Совсем на тебя не похож! — с самым серьезным видом пояснил ему шутник.
— Ну, понятно, не похож. Я — белый, а он, наверное, черный! — самодовольно решил Двинский.
Полицейский репортер Диранков не имел, как еврей, права жительства в столице, но это его ничуть не смущало, и он так себя поставил, что позволял себе кричать по телефону:
— Пятый участок? Кто у телефона? Что у вас за кабак — полчаса не добьешься толку. Спите там вы, что ли? Кто у телефона? Дежурный околоточный? Как твоя фамилия? Говорит сотрудник газеты ‘Биржевые ведомости’ Диранков. Почему вы вчера не дали мне сведений о пожаре? Что-о? Как ты смеешь разговаривать со мной таким тоном? Сейчас позвоню Драчевскому, и ты у меня завтра загремишь!
Как-то мы шли с Диранковым вместе в редакцию по Галерной, и постовой городовой почтительно ему козырнул. Диранков покосился на меня, словно желая убедиться, какое впечатление производит на меня такой почет, и хвастливо заметил:
— Видал? Мне не только здесь, во всех участках городовые козыряют. Да что городовые! Околоточные и даже пристава у меня вот где сидят!
И он сжал свой здоровенный, волосатый кулак.
Любопытным типом был репортер Николай Николаевич Балабуха.
Толстый, лысый, седобородый старец лет шестидесяти с хвостиком, он окончил четыре высших учебных заведения: университет, по юридическому факультету, Филологический институт, Археологический институт и, кажется, духовную академию, — но работал репортером. Этот болтливый старик являлся в наш отдел, с таинственным видом наглухо закрывал дверь в коридор и, подмигивая, принимался шептать:
— Ну, господа, новость… В подробности я вдаваться не буду и даже не могу, но скажу коротко — большая победа над немцами. Уже готовят тысячи вагонов для пленных.
— Слыхали! — скептически усмехаясь, отмахивался от него, как от назойливой мухи, Гутман, — вы это и три дня тому назад говорили, и неделю тому назад!
— Честное слово, правда! — горячился Балабуха. — Сам слыхал в Главном штабе. И генерал Семенов мне лично говорил. Вот завтра прочтете. В вечернем выпуске будет сообщение. Целая германская армия в кольце. А австрийцев побито — ужас!
Но ни на другой день, ни через неделю особо победных реляций не поступало. Это не смущало старика, и через неделю он начинал снова:
— Господа, это, конечно, пока — секрет, и в подробности я вдаваться не буду, но скоро прочитаете в газетах. Большая победа, уже готовят тысячи вагонов для пленных…
— Германская армия в кольце! — подхватывал насмешливо Гутман.
— Вот именно! — подтверждал ничем не смущавшийся Балабуха.
У репортера Арно был особый метод работы. Он не бегал, подобно своим коллегам, не рыскал в погоне за новостями по городу. Утром он садился за стол, снимал телефонную трубку и вызывал к телефону знакомого чиновника из одного министерства. Тот сообщал ему по телефону новости. Арно записывал. Покончив с одним министерством, он звонил в другое, и там вызывал другого постоянного информатора. Запасшись материалом, он звонил в редакцию, вызывал к телефону машинистку и диктовал ей свои сообщения. В редакцию являлся лишь в дни выплаты гонорара и зарабатывал рублей шестьсот в месяц. Разумеется, ему приходилось изредка угощать в ресторанах хорошим ужином своих информаторов, или, так или иначе, их компенсировать за информацию, но это стоило гроши.
Случалось и мне дважды выступать в роли репортера, но первое мое выступление вызвало большой скандал.
К нам в отдел зашел заведующий отделом хроники Карл Яковлевич Эттингер и обратился ко мне с неожиданным предложением — дать отчет о лекции какой-то дамы-теософки.
— Лекция на тему ‘О ритме в новой жизни’, — добавил он. — Послал бы я репортера, да он напутает, потом сам не разберется. Я вам сейчас выпишу десять рублей на расходы и хорошо заплачу за отчет.
Я согласился. В пустующем зале дамочка-теософка часа четыре медовым голоском болтала какую-то мистическую чепуху, со ссылками на индусский йогов и известную в то время теософку-шарлатанку Блаватскую. Я добросовестно прослушал до конца болтовню теософки, поехал часов в двенадцать ночи в редакцию, написал отчет и сдал его Эттингеру. В отчете я, что называется, разделал лекторшу под орех. Когда я на другой день явился по обыкновению утром в редакцию, Гутман встретил меня возгласом:
— Что вы наделали!
— В чем дело? — удивился я.
Отчет мой, оказывается, был напечатан и привел лекторшу в состояние дикого бешенства. Она немедленно позвонила по телефону своей приятельнице, жене издателя Проппера80. Жена Проппера взялась за мужа, тот позвонил редактору Гаккебушу. Гаккебуш вызвал заведующего хроникой Эттингера и набросился на него с грубой бранью. Эттингер кое-как успокоил разъяренную теософку, пообещав ей напечатать второй отчет, хвалебный, и командировал к ней на квартиру для беседы более тактичного сотрудника. Действительно, на другой день отчет этот был напечатан. В нем превозносили лекторшу до небес и врали без смущения, что зал во время лекции был полон, и публика часто прерывала лекторшу долго несмолкаемыми аплодисментами. Инцидент был исчерпан. И, к удивлению сотрудников, гроза меня, главного виновника скандала, миновала.
Вторично мне пришлось дебютировать в роли интервьюера.
— Вы знакомы с Владимиром Дмитриевичем Бонч-Бруевичем? — спросил меня как-то при встрече Эттингер.
С Бонч-Бруевичем я знаком не был, но познакомился с его женой Верой Михайловной Величкиной и побывал в его квартире вот по какому случаю. Мой восьмимесячный сын неожиданно заболел колитом. Ребенок лежал неподвижно в своей кроватке, закатив глаза, поджав посиневшие ножки, и изредка тихо стонал. Я, как ошпаренный, вылетел из квартиры на Херсонскую улицу и побежал к центру в поисках врача. На углу мне бросилась в глаза вывеска ‘Врач В.М.Бонч-Бруевич’. Я взбежал по лестнице и позвонил. Вышла небольшого роста женщина с седыми волосами и молодым, необыкновенно симпатичным лицом. Узнав из моего бессвязного рассказа, в чем дело, она немедленно оделась, захватила с собой небольшой чемоданчик и пошла со мной. Через полчаса умиравший ребенок ожил. Несмотря на все мои старания, Вера Михайловна категорически отказалась от гонорара за лечение и просила меня зайти, если с ребенком будет неблагополучно, в любое время. Ее мужа Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича я не встречал. Слыхал лишь, что он старый революционер, известный знаток сектантства, составивший антологию русской поэзии. Поэтому я ответил Эттингеру:
— Нет, я с ним не знаком, но мы — соседи.
— Ну, все равно, — сказал Эттингер. — Видите ли, в чем дело. Сегодня в ‘Новом времени’ появилась заметка об изуверах-сектантах, которые сожгли на костре живого члена своей секты. Нам необходима статья или заметка, поясняющая, что это за сектанты. Я послал бы к Бонч-Бруевичу репортера, но боюсь — он его не примет. Поезжайте вы. Что бы он ни написал, мы напечатаем и заплатим какой угодно гонорар. Передайте ему, что мы согласны на все его условия заранее. В крайнем случае, если он откажется, — составьте заметку с его слов.
Вечером я отправился на Херсонскую улицу. Владимир Дмитриевич встретил меня очень любезно, но дать статью категорически отказался:
— В ‘Биржевые ведомости’? В эту грязную газетку? Ни за что! Единственно, что я могу сделать, — это рассказать вам об этих сектантах, а вы пишите сами. Но прошу вас моей фамилии не упоминать.
Я записал все, что он мне рассказал. Он вручил мне для ориентировки оттиск со своей статьи о сектантах, напечатанной в журнале ‘Современный мир’. Этот оттиск я сохранил и в 1934 году, сдавая в Литературный музей кое-какие материалы, передал ему и этот оттиск81.
Этими двумя выступлениями в качестве репортера я и ограничился.
В редакции ‘Биржевки’ часто бывал сын известной ‘бабушки русской контрреволюции’ Николай Николаевич Брешко-Брешковский82. Во время войны он щеголял в форме ‘земгусара’83, лихо звенел шпорами и рассказывал невероятные истории о своих геройских подвигах на фронте. Репортеры острили:
— У нас в России два хороших военных корреспондента, да и те — Немирович-Вральченко и Брехун-Брехуновский!
Во время последней войны на Балканах Брешко-Брешковский был при болгарской армии. Когда он вернулся в Питер и зашел в редакцию, его спросили:
— Говорят, Николай Николаевич, что вас в Софии собирались провозгласить царем вместо Фердинанда?
— Правда. Только я не хотел связываться с этой сволочью и отказался, — самым серьезным тоном отозвался Брешко-Брешковский, самодовольно покручивая усы84.
До войны он давал отчеты о французской борьбе в вечерний выпуск ‘Биржевки’. В этих отчетах он в самом выспреннем тоне награждал борцов пышными эпитетами — ‘железный венгр Каванн’, ‘атласистый хищник Лурих’, ‘пещерный богатырь Кащеев’, ‘молниеносный гладиатор Аберг’ и тому подобное.
Французскую борьбу показывали в Михайловском манеже.- Присяжным арбитром был студент Иван Васильевич Лебедев85 или ‘дядя Ваня’, как его фамильярно называли борцы и любители этого вида спорта. На арену выходил, под гром аплодисментов, небольшого роста, усатый толстяк в синей поддевке и рявкал:
— Парад, алле!
По арене, под звуки бравурного марша, шла длинная фаланга здоровенных парней в трико. После парада и представления борцов публике начиналась борьба. Дядя Ваня великолепно держался на арене и остроумно отвечал на замечания зрителей во время борьбы. Бывало, в самый серьезный момент, когда два полуобнаженных борца хрипели и пыхтели на ковре, какой-нибудь подвыпивший болельщик из мелких торговцев неожиданно разражался отчаянным криком:
— Не-пра-виль-но!
— Что — неправильно? — быстро поворачивался к нему, настораживаясь, дядя Ваня.
— Неправильно, дядя Ваня!
— Я спрашиваю — что неправильно?
— Да вот, это самое… Лурих и маска… — невразумительно бормочет ‘болельщик’.
— Объяснитесь более членораздельно, проглотите кашу, которая у вас во рту.
— Он, значит, тур-де-тет, а тот ему макароны. И, опять же, тур-де-бра… Неправильно, по-моему…
— А, по-моему, правильно. Кто арбитр — вы или я?
‘Болельщик’ умолкал, подавленный железной логикой популярного арбитра, довольный, что поговорил ‘с самим дядей Ваней’.
Я познакомился с дядей Ваней в редакции журнала ‘Геркулес’, который он издавал и редактировал. Там было напечатано мое стихотворение ‘Святогор’. Это была наша единственная встреча, французской борьбой я не интересовался.
После революции, году в 1928-м я в редакции журнала ‘Безбожник у станка’ разговорился с одним из посетителей — небольшого роста, бритым, скромным гражданином в потертом пальто. Вышли из редакции мы вместе. Неожиданно мой спутник вдруг спросил:
— А вы меня не узнаете? ‘Геркулес’, помните?
Я всмотрелся пристальнее в его бритое лицо и вскричал?
— Дядя Ваня?
— Он самый. Сильно я изменился?
Да, дядя Ваня изменился. Он сбрил усы, похудел, поблек и сменил свисток арбитра на перо журналиста. Писал заметки и пытался печатать кое-где частушки и фельетоны. Собирался где-то в провинции организовать чемпионат французской борьбы. Он прочитал мне свои частушки, но они мне не понравились.
— Неправильно, дядя Ваня, — с невольной улыбкой пошутил я.
— А почему неправильно?
— Политически незаостренные они у вас и слабые по форме. Кто арбитр, вы или я?
Дядя Ваня вздохнул, пожал мне руку и зашагал на другую сторону.
Больше я его не встречал.
Военные обзоры в утреннем выпуске ‘Биржевки’ писал герой русско-японской войны, порт-артурец, награжденный георгиевским оружием, подполковник Соломонов, писавший под псевдонимом Шумский. В своих обзорах он искусно доказывал, что отступление русской армии перед германцами не более как искусный стратегический маневр, что неудачи наши чуть ли не являются военной хитростью, и что в ближайшем будущем должен наступить коренной перелом и русская армия пойдет на Берлин. Подобные же обзоры Шумский писал и в ‘Литературных приложениях’ к ‘Ниве’, зарабатывая тысячи две в месяц. Сотрудники ‘Биржевки’ читая его обзоры смеялись:
— Ну, Шумский и наворотил! Русская армия храбро бежит назад, а немцы в панике бегут за ней. Уничтожили немцы в Восточной Пруссии самсоновскую армию и, оказывается, на свою голову. Взяли Варшаву и не знают, бедные, что с ней делать, куда ее деть!
Как я слышал уже после революции, Шумский якобы оказался германским шпионом.
Присяжным фельетонистом в утреннем выпуске работал недавно приехавший из провинции Л.Пасынков86. Его пышный, кудреватый стиль и пышные, подчас до смешного, метафоры нравились редактору.
В качестве репортера и ‘сотрудника для особых поручений’ работал в газете Василий Александрович Регинин87. Одетый всегда с иголочки, чаще всего в изящной визитке, энергичный, ловкий и подвижной, он был ценным сотрудником. Однажды он удивил всю питерскую публику, войдя в цирке в клетку со львом и благополучно выбравшись оттуда.
После революции я встретил Регинина в 1924 году в Москве. В гражданскую войну он попал на юг и даже побывал в Одессе при белых. На этом основании он, полушутя, полусерьезно именовал себя ‘старым подпольщиком’. Великолепный рассказчик, он много рассказывал про одесские нравы и про известного одесского бандита Мишку Япончика, которого Бабель вывел в своих ‘Одесских рассказах’ под именем Бени Крика. После я встречал Регинина в московских редакциях, где он занимал ответственные должности. Познакомился я с ним до революции в редакции журнала ‘Аргус’, который он несколько месяцев редактировал.- Слышал я, что Регинин был большим приятелем Куприна.
Изредка в редакции появлялся сам Проппер, небольшого роста толстяк с седеющей бородкой, похожий на карикатурного банкира. Проходил он по отделам в сопровождении нескольких адъютантов — наиболее значительных сотрудников. Сотрудники вскакивали при виде издателя, как на пружинах, ловко изгибали спины в почтительном поклоне и почтительно пожимали милостиво протянутую пухлую ‘хозяйскую’ руку.
При ‘Биржевке’ издавались два журнала — ‘Огонек’ и ‘Новое слово’. ‘Огонек’ и вечерний выпуск газеты редактировал Владимир Александрович Бонди88, небольшого роста, с маленькой, клинышком, бородкой, всегда изящно одетый. Какой-то остроумец назвал репортеров вечернего выпуска за их лихость и особую, специфическую бесцеремонность и напористость, ‘бондитами ‘Биржевых ведомостей».
Журнал ‘Новое слово’, который не продавался в розницу и давался исключительно по подписке в приложение к провинциальному изданию ‘Биржевки’, редактировал писатель Иероним Иеронимович Ясинский, дородный, величественный старик с белоснежными, падающими на его широкие плечи кудрями и большой белоснежной бородой. В отчетах о литературных вечерах Брешко-Брешковский именовал его ‘писателем с головой Зевса-Громовержца’.
Журнал ‘Новое слово’ печатался на плохой газетной бумаге, в простой синей обложке, но по содержанию был интересным. Сказывался литературный вкус его редактора. Стихи и рассказы печатались с клишированными подписями авторов. Иллюстраций в журнале не было. Почти в каждом номере на первой странице печаталось стихотворение Александра Блока.
Еще до работы в провинциальном отделе я часто бывал у Ясинского, он охотно печатал мои стихи, оплачивая их немедленно. Как-то он пригласил меня обедать, но предупредил:
— Только, милочка, обед у меня вегетарьянский, мяса я давно не ем.
Мы поехали на трамвае на Черную речку, где у Ясинского был свой домик с садом. Дорогой он рассказал мне историю приобретения этого домика. Много лет тому назад на Черной речке продавались дешево участки земли, и кто-то из знакомых уговорил его купить такой участок. Через несколько лет цена на участки возросла необычайно. Какая-то строительная компания предложила писателю выстроить там ему дом с самой льготной рассрочкой платежа. Как оказалось, дом стоил в несколько раз дешевле выросшей цены участка.
Обед оказался очень вкусным, и я даже подозревал, что домашние обманывают старика и украдкой подливают в суп мясной бульон. Ясинский любил молодежь и охотно печатал начинающих. Он организовал литературный конкурс рассказов, на котором премию получил за действительно прекрасный рассказ Иван Касаткин89.
После революции Ясинский вступил в партию и умер большевиком.
В редакции ‘Нового слова’ я часто встречал молодого поэта Владимира Нарбута90. Говорил он с украинским акцентом и, показывая мне свои стихи, неизменно определял заранее их качество:
— Эти стихи ‘скверные’.
Впоследствии он выпустил книжку стихов ‘Аллилуйя’, напечатанную церковнославянским шрифтом, но натуралистичную до крайности. Кажется, эта книжка была конфискована за богохульство.
После революции я встретил Нарбута в издательстве ‘Земля и фабрика’, которым он заведовал. В этом издательстве вышел в 1924 году мой фантастический роман ‘Лучи смерти’91 и четыре небольших книжечки юмористических рассказов.
Перед Рождеством, в 1915 году, редакция газеты ‘Биржевые ведомости’ затеяла сбор подарков для фронтовых солдат и напечатала десятки тысяч открыток с адресом своей газеты. На открытках, под заголовком ‘Елка в окопах’, были изображены сидевшие в блиндаже вокруг богато украшенной елки одетые в добротные шинели и папахи солдаты с винтовками в руках. На лицах их были изображены радость и веселье. Эти открытки солдаты должны были переслать обратно в редакцию с выражениями благодарности за подарки и с описанием своих доблестных подвигов. Открытки вместе с подарками были отправлены на позиции. Но каково же было удивление редакционных воротил и ура-патриотов, когда среди груды трафаретных благодарственных писем стали получаться, каким-то образом миновав свирепую военную цензуру, ругательные. Солдаты из действующей армии писали: ‘Вы, там, в Питере, сидя в тепле и холе, затеваете какие-то идиотские шутки с ‘Елкой в окопах’, издеваетесь над нами, а мы здесь страдаем ни за что. Какие вам тут елки, когда здесь ежечасно калечат и убивают тысячи людей, которые ни в чем не виноваты. Приехали бы вы сюда, — пропала бы у вас охота так шутить’. Были письма, в которых солдаты писали прямо: ‘Подождите, тыловые крысы, вернемся скоро с фронта, покажем вам елку!’ Офицеры в письмах ругали, главным образом, газетных и журнальных борзописцев за лживые корреспонденции и очерки. Ругательные письма получались во всех редакциях. Шовинистический угар первых месяцев войны стал проходить, на фронте неудача следовала за неудачей. Постепенно даже еженедельники стали меньше печатать военных рассказов. Только лишь неунывающий издатель Богельман продолжал выпускать специальные еженедельные сборники под названием ‘Война’, где рисунки часто брались из эпохи франко-прусской войны, или русско-турецкой, а подписи приурочивали их к современности. Сно пытался также нажить капитал и стал на свой счет издавать юмористические сборники под названиями ‘Немец-перец-колбаса’, ‘Турки — немецкие окурки’, ‘Австрияки-удираки’ и т. п. Но он, кажется, не только не стал богатым издателем, но и прогорел на этой халтуре.
Я проработал в провинциальном отделе газеты ‘Биржевые ведомости’ до весны, а весной попрощался с редакцией и уехал в провинцию.

11. Камень и болото

В выпущенном неким Оскаром Норвежским альманахе с автобиографиями молодых писателей,- один из участников альманаха с гордостью заявил, что его ‘слава Богу, выгнали из шестого класса гимназии’92. Судя по автобиографиям остальных участников, большинство их также не поладило с наукой с первых же шагов на этом поприще. В разговорах писатели часто поражали своим невежеством. О самообразовании заботились немногие, отсутствие знаний и культуры должны были компенсироваться талантом, вдохновением и творческой интуицией.
Обычно жизнь и карьера большинства писателей той эпохи слагались таким образом. Студент, приказчик, канцелярист, реже — офицер или представитель иной профессии, любитель литературы решался сам попробовать свои силы на литературном поприще. Незначительная должность, маленький заработок, затхлая провинциальная жизнь его не удовлетворяли, успех же литературный сулил ему известность, преклонение перед его талантом и крупный заработок. Начинал он обычно со стихов. Даже большинство писателей-прозаиков начинали стихами. Во время творческой работы он испытывал, естественно, нервный подъем, который принимал за вдохновение. Много читал стихов и усвоил элементарную технику стихосложения. Плоды его творчества, как правило, казались ему не хуже тех стихотворений, которые он читал в журналах. Он не понимал, что стихи его пока подражательны, что в них нет свежести, нет ‘лица автора’. Самолюбие его было безгранично и делало его слепым. Недолго думая, послал он стихи в редакцию одного из столичных еженедельников и с трепетом, с замиранием сердца ждал ответа.
Получив стихи из провинции, секретарь редакции машинально совал их в папку с надписью ‘на просмотр’.
Через несколько дней редактор журнала, расклеивая номер, обратился к секретарю:
— Взгляните-ка, нет ли у вас чего-нибудь на подверстку? Этак, строк на двадцать. В наборе ничего подходящего нет.
Секретарь суетился, заглядывал в папку с пометкой ‘на просмотр’ и извлекал оттуда стихи начинающего провинциала, в которых, на его счастье, было ровно двадцать строк.
— Вот, как будто бы подходящие стихи, — нерешительно говорит он.
Редактор мельком просматривал стихотворение и, наклеивая его на макет номера, бормотал:
— Стихи не ахти… Да ладно, сойдут!
Тупой, слепой случай выдвигал нового поэта. Так восходила новая звезда на литературном горизонте. Получив извещение и гонорар, новоиспеченный поэт чувствовал себя на седьмом небе. Заветная мечта исполнилась, — он сопричислен к лику жрецов искусства. Он скупал в железнодорожном киоске все номера журнала с напечатанным своим стихотворением, пожертвовав значительную часть присланного грошового гонорара, и раздавал их своим знакомым и сослуживцам. По улицам расхаживал с таинственным и гордым видом, как и полагалось жрецу, знающему тайны творчества. Если он служил где-нибудь, — к службе начинал относиться небрежно и работал спустя рукава. Если учился, — начинал манкировать учебой. Ему, поэту — и вдруг приходится заниматься разными низменными делами, как обыкновенному обывателю! Нет, слуга покорный! Зато все свободное время он посвящает творческой работе и бомбардирует редакции своими стихами, не забывая в каждом препроводительном письме с гордостью упомянуть, что он ‘уже печатался в журнале таком-то’. Два-три его стихотворения проскальзывают, с течением времени, на страницы мелких еженедельников, нуждающихся в материале. Тогда поэт окончательно решает стать профессионалом. Успех его окрыляет, ему рисуются в будущем самые радужные перспективы. Он бросает службу или учебу и собирается в Петербург. Когда родные пытаются отговорить его от этого смелого шага, пугая трудностями, он бодро заявляет:
— Чепуха! Проживем как-нибудь! Все писатели сначала бедствуют, такова уж наша участь! Да и, наконец, мне не так уж трудно будет заработать, я уже печатался в трех журналах. За стихи платят по двадцати пяти копеек за строчку. Пишу я не меньше одного стихотворения в день. Это выходит — тридцать стихотворений в месяц. Положим, пойдет у меня пятьдесят процентов, то есть пятнадцать стихотворений по двадцать строк. Меньшего размера я стихов не пишу. Пятнадцать на пять — это семьдесят пять рублей. Как видите, расчет простой, но верный. Этих денег мне за глаза хватит.
И наивный мечтатель нахлобучивает на недавно отросшие кудри недавно приобретенную широкую бандитскую шляпу и, сопровождаемый пожеланиями успеха своих провинциальных поклонников, которых он успел уже приобрести в родном городе в количестве двух-трех человек, отбывает в столицу. Там он находит мансарду где-нибудь на Четырнадцатой линии Васильевского Острова или в ‘меблирашках’ в Лихачевке рублей за десять в месяц, и начинает беготню по редакциям. С первых же шагов оказывается, что расчеты его на заработок были не совсем верными. Правда, он плодовит по-прежнему и в день пишет по стихотворению, но в редакциях, не обращая внимания на его гордые заявления, что он уже печатался, стихи его часто возвращают ему с пометкой: ‘не подходит’. В общем, принимают не более пяти процентов. Да еще приходится ждать гонорара, так как начинающим он выплачивается по напечатании. Но эта беготня по редакциям приносит ему кроме горьких разочарований и ряд полезных литературных знакомств. Он знакомится с литераторами уже создавшими себе имя, входит в круг интересов писателей-профессионалов, узнает от них о вновь выпускаемых журналах и альманахах, которые более нуждаются в материале и где легче пристроить свои произведения и, наконец, окончательно приобщается к лику ‘жрецов’ в литературных кабачках, завсегдатаем которых он становится. Но до благополучного существования еще далеко, он часто голодает в буквальном смысле слова, утешая себя мыслью, что ‘все великие писатели сначала бедствовали’. Собственно, разумнее всего было бы для него пока найти себе какую-нибудь обыкновенную работу и заниматься творческой работой попутно, по совместительству. Но как это можно! Он, жрец, — и вдруг превратится в какого-то канцеляриста или корректора! Нет, он лучше умрет с голоду, но работать не будет! Уважения к труду у него ни малейшего, и он становится богемцем, бездельником, привыкает к выклянчиванию грошовых авансов и к даровым угощениям случайных ‘меценатов’. Вращается в замкнутом круге — кабинет, редакция, кабак, кабинет. Пытается перейти на прозу и, одновременно со стихами, печатает в мелких журнальчиках и маленькие рассказы. Заработок его немного увеличивается. Так проходит года два-три. Но запас впечатлений, накопленных им в провинции, исчерпывается, а новых у него не бывает. Откуда они могут быть в этом замкнутом кругу, где, как белки в колесе, вращаются одни и те же лица? Прощупать жизнь своими руками он не имеет возможности, не позволяет заработок. Он не может совершить поездки даже в родной город. Пишет все реже и реже, жалуется на отсутствие вдохновения, на злую судьбу писательской братии, на плохие бытовые условия. Но вырваться из замкнутого круга, который, собственно, и сделал его творческим импотентом, он не может, да и не желает. И продолжает прозябать в богемском болоте.
Эта богема, русская богема той эпохи, совсем не была похожа на богему Мюрже. Она была груба и некультурна. Большинство богемствующих были не начинающие, а ‘кончающие’. На дверях литературных кабаков сияла невидимая надпись, как на дверях Дантовского ада:
‘Входящий сюда — оставь надежду навсегда!’
Иногда молодой писатель, нуждаясь, пытался обратиться за помощью в Литфонд, но получить эту помощь было не легко. Для того, чтобы выпросить сравнительно крупную возвратную ссуду, требовались два солидных поручителя. А кто поручится за писателя, у которого пока нет ни отдельных книг, ни имущества? Пособия же выдавались в размере двадцати пяти — сорока рублей. Эти суммы были пределом.
— Если вам нужно сорок рублей — просите восемьдесят, — инструктировал меня опытный в таких делах Андрусон. — Литературный фонд, хоть вы будьте при последнем издыхании, больше не даст. А сто рублей и не просите, — откажет.
Литфондом в те времена заправляли такие ‘киты’, как профессор Федор Дмитриевич Батюшков, брат издателя, Лонгин Федорович Пантелеев, кадетский лидер Владимир Дмитриевич Набоков. Каким образом выбирали правление Литфонда, — широкие писательские круги не знали. Я никогда не слыхал, чтобы в то время какому-нибудь молодому писателю была оказана существенная помощь, он был послан в санаторий или на курорт. В 1908 году я слышал, что правление Литфонда выселило по неизвестным причинам из принадлежащего ему дома целую группу престарелых писателей.
Эпоха 1907-1917 года — последнее десятилетие перед революцией, — являлась эпохой самой жесточайшей, самой черной реакции после разгрома революции 1905-го года. Разочаровавшаяся интеллигенция, несомненно, приветствовавшая революцию, потеряла веру в ее конечное торжество, не заметила нарастания революционной волны и стремилась ‘забыться’, с жадностью набросившись на книги, трактующие о половых проблемах. Писатели сразу учуяли этот ‘социальный заказ’ и ударились в явную порнографию. ‘Бездна’ и ‘В тумане’ Леонида Андреева, ‘Морская болезнь’ Куприна, ‘Санин’ Арцыбашева, книги Вербицкой и Анатолия Каменского читались нарасхват. В средней школе, не без влияния литературной пошлятины, появились кружки ‘огарков’93. — В Питере нашумела история компании молодых писателей, собиравшихся в квартире одного из них и травивших фокстерьерами кошек. Эти садисты получили кличку ‘кошкодавы’. Питерские фельетонисты немало заработали, изощряя на них свое остроумие в стихах и прозе.
Рядовые писатели с гордостью заявляли, что ‘политикой они не интересуются’. До империалистической войны я редко видел в руках собратьев по перу газету, ее иногда, от скуки, мельком просматривали в кафе. Самым привлекательным в газете был отдел происшествий. Впрочем, он являлся и самым разнообразным.
Одно время нашумела история братьев Коваленских, корнета и пажа, застреливших ‘шпака’ за то, что он не поспешил им уступить дорогу. Много писали об архитекторе Залемане, выстроившем многоэтажный дом, который вскоре обрушился, похоронив под развалинами жильцов. Не смущающиеся ничем куплетисты распевали с эстрады:
Моей жене — лет сорок пять,
Мне — только тридцать, без обмана!
И вот решил жене я снять
Квартиру в доме Залемана!
Очередной сенсацией явилось преступление инженера Гилевича, хладнокровно зарезавшего приятеля, чтобы получить за него крупную страховую премию. Писали об опереточной ‘диве’ Шуваловой, разорившей крупного коммерсанта. Когда эта история забылась, всплыла другая — о драке этой ‘дивы’ с другой артисткой.
Когда таких сенсаций не было, их сочиняли. Какой-то досужий сотрудник вечерней ‘Биржевки’ писал о таинственной незнакомке, красавице в глубоком трауре, которая внезапно появлялась в различных ‘злачных’ местах — кафе, ресторанах, шантанах и, заглядывая в лица встречных мужчин, шептала:
— Ах, опять не он… Неужели я его не найду? Неужели я его потеряла навсегда?
Несколько дней сотрудники вечерней ‘Биржевки’ питались сенсацией, вызванной появлением среди белого дня на Невском двух модниц в ‘жюп-кюлотт’ — юбках-шароварах. За ними валила огромная толпа зевак, крича и улюлюкая.
Привлек внимание читателей конфликт между художником Райляном и писателем Куприным. Художник Райлян как-то очутился в компании Куприна и его собутыльников в каком-то притоне, где эта компания творила невероятные безобразия. Райлян не высказал ни малейшего негодования и развлекался не без удовольствия, как и все присутствующие, но дня через два описал подробно в издаваемой им газете этот дикий кутеж. — Куприн пытался привлечь его к суду за клевету, но потом эта история как-то заглохла, уступив место очередной сенсации.
В реакционном ‘Новом времени’ целые страницы были заполнены объявлениями:
‘Натурщица, чудное тело, предлагает свои услуги’. ‘Молодая, интересная блондинка просит богатого господина одолжить ей сто рублей на выкуп манто. Согласна на все условия’, ‘Молодая воспитательница ищет занятий с взрослыми. Очень строгая (это подчеркивалось в расчете на мазохистов)’. ‘Молодой студент просит состоятельную даму одолжить ему сто рублей. Согласен на все условия. Возраст безразличен’. ‘Состоятельный, немолодой господин желает познакомиться с молодой (не старше двадцати пяти лет) — интересной, полной блондинкой для совместных поездок в театры. Возможен брак’.
Эти объявления, занимавшие иногда три-четыре страницы, давали хозяину ‘Нового времени’ Суворину огромные барыши94.
Кроме ‘Нового времени’ самым беззастенчивым сводничеством занималась специальная ‘Брачная газета’.
Такой духовной пищей пичкали в то время читателя.
Какими же идеалами руководились в жизни писатели той эпохи? Какие идеи их вдохновляли? На этот вопрос можно смело ответить, — никаких идеалов и идей у них не было. Для большинства из них искусство было не средством, а самоцелью. Правда, они все были либералами, уважали борцов за революцию, но сами они, стремясь познавать мир, не стремились его изменить. В сущности, они были большими консерваторами, не желающими вырваться из того заколдованного круга, в котором вращались. Конечно, они были недовольны существующим строем, но недовольство это было довольно смутного и неопределенного порядка. Они не имели ничего против революции. Революция? Пожалуйста! Но с условием, чтобы им оставили их кабинеты, редакции, авансы, меценатов и литературные кабачки. Политически невежественные, они представляли себе грядущую революцию так, как представляло ее большинство интеллигенции: красные флаги, толпы ликующего народа на улицах, свобода, равенство и братство. Царь и его приспешники свергнуты, нет ни жандармов, ни полиции, образуется демократическое правительство, а все остальное остается на своих местах. После революции их, жрецов искусства, возносят еще выше на пьедестал, а издатели никогда не отказывают в авансах. Против такой революции они ничего не имели, и поэтому Февральскую революцию встретили благожелательно. Ведь, в сущности, все оставалось на своих местах. Кроме того, явился целый ряд новых тем и новых ‘социальных заказов’. А в новой тематике писатели испытывали крайнюю нужду.
Те проблемы, которые пытались разрешать в своих произведениях писатели той эпохи, советскому читателю показались бы дикими и даже смешными.
‘Он’ и ‘она’ любят друг друга, но ‘она’ замужем, а муж не дает развода и отдельного паспорта — проблема.
‘Он’ и ‘она’ любят друг друга, но ‘он’ беден, а ‘она’ — дочь богача, который и слышать не хочет о таком мезальянсе, — проблема.
Иногда ‘он’ мещанин, а ‘она’ дворянка — проблема.
Самодур-отец жестоко обращается с дочерью и не позволяет ей ехать учиться на курсы — проблема.
Такие темы пережевывались на сотнях страниц с бесконечными вариациями. Писатель пописывал, читатель, скучая, почитывал и жаловался на оскудение литературы.
От этой скукоты читатель предпочитал уйти в область фантастики и дешевой сенсации:
— Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман!
‘Потрафляя’ потребителю, не щадя, как говорилось в объявлениях, затрат, издательство Корнфельда95 выпустило ‘Синий журнал’. Сенсаций и обмана здесь было сколько угодно. Этот журнал пытался стать ‘действенным’ и ‘оперативным’, разумеется, на свой синежурнальный лад, создавая сам себе сенсации. На его страницах появилось сообщение о похищении дочери крупного чиновника в Варшаве. Полиция и уголовный розыск сбились с ног, но не нашли даже следов ловких похитителей. Редакция, ‘не щадя затрат’, немедленно направила на поиски похищенной красавицы (разумеется, героиня такой романтической истории должна быть красавицей) своего сотрудника, молодого, но многообещающего проходимца Вадима Белова96. — В журнале появился снимок, где этот синежурнальный детектив был изображен в полной походной форме, с рюкзаком за спиной и термосом на боку. Под снимком стояла подпись: ‘Наш сотрудник Вадим Белов отправляется на поиски похищенной девушки’. Рядом был помещен снимок с редакционной машинистки с подписью: ‘Похищенная девушка Галина Ганецкая’. В следующем номере была помещена фотография бородатого метранпажа типографии, где печатался журнал, с надписью: ‘Отец похищенной Галины. Горе его не поддается описанию’.
Месяца два Вадим Белов посылал в редакцию описания своего путешествия, поисков и борьбы с похитителями, сидя у себя в комнатушке в Питере, где-то на Кирочной улице. Потом эта история надоела и читателям, и редакции. Мифическая красавица так и не была найдена, несмотря на затраты и на гонорар ловкому домоседу Белову.
Такой чепухой забивали голову читателя, отвлекая его от ‘вредных мыслей’ и ‘вредной пропаганды’, ‘с одобрения предержащих властей’. В то время писатель не чувствовал ни малейшей ответственности перед читателями, и те отвечали ему презрительным равнодушием. Тиражи газет, журналов и книг, в сравнении с тиражами советских изданий, были ничтожны. Тираж дешевого еженедельника в пятьдесят тысяч считался огромным. Книги по беллетристике, за исключением книг ‘корифеев’ — Горького, Андреева, Куприна и Арцыбашева, печатались не более двух тысяч экземпляров, но и то половина этого тиража камнем лежала на складах.
Кто теперь знает и помнит имена Лазаревского, Рославлева, Вережникова, Андрусона, Година, Яблочкова, Цензора, Премирова?97 А эти писатели в свое время печатались регулярно в самых распространенных изданиях.
Империалистическая война дала писателям целый ряд новых тем. В журналах описывались, между прочим, и подвиги солдат-евреев, печатались фотографии евреев — георгиевских кавалеров, но офицерство, как в тылу, так и на фронте, особенно кадровое, относилось к ним как к ‘неполноценной расе’ подозревало в шпионаже и старалось не допускать их на передовые линии. Зачатки самого гнусного фашизма даже в военное время расцветали пышным цветом в офицерской среде.
Февральская революция еще более освежила тематику. Наряду с описанием героических подвигов и немецких зверств воспевалось равенство и братство всех народов, за исключением свирепых тевтонов, турок, австрийцев и болгар. Даже тему о соглашении с буржуазией не пропустили писатели. В изданных отдельной книжкой воспоминаниях о первых днях Февральской революции, Яков Окунев трогательно описал, как на митинге расчувствовавшийся банкир жертвует крупную сумму на революцию. Действительно, почему бы не пожертвовать, не поддержать такую революцию? Ведь при Керенском все оставалось на своих местах, земля в руках помещиков, фабрики и заводы в руках капиталистов. Была надежда, что ‘учредилка’98 обуздает аппетиты рабочих и крестьян, и все обойдется благополучно. Такая революция банкирам не опасна. Но неожиданно вихрь Октября спутал все карты и опрокинул все расчеты. Фабрики и заводы очутились в руках рабочих, земля в руках крестьян и навсегда была уничтожена гнуснейшая эксплуатация человека человеком.
Вихрь Великой Октябрьской революции явился для писателей неожиданным. Он ворвался в их кабинеты, нарушил сразу привычное течение их монотонного существования и разрушил замкнутый круг. Писатели, ‘жрецы искусства’, очутились в роли ‘пингвина’, который ‘робко прячет тело жирное в утесах’. А, ведь, большинство из них в свое время жаловались на серое, бессмысленное существование, на бедную событиями, застойную, затхлую жизнь, и с жаром призывали: ‘Пусть сильнее грянет буря!’
Буря грянула, — и писатели трусливо бросились в эмиграцию. Вслед за корифеями — Куприным, Буниным, Мережковским, — потянулись и мелкие сошки от литературы. Потянулись потому, что зерна внутренней эмиграции созревали в них давно. Воспитанные эпохой безвременья, развращенные буржуазной средой, политически невежественные, они не поняли величия эпохи, не зажглись творческим и революционным энтузиазмом, не захотели быть с русским народом. Творческое бесплодие стало их уделом.
Революцию приветствовали и сразу стали на ее сторону лишь культурнейший и образованнейший Брюсов, гениальный провидец Блок, Ясинский и Серафимович.
Показательно, что последнее десятилетие перед революцией не выдвинуло ни одного крупного писателя, не дало ни одного значительного произведения. В болоте росли лишь хилые, анемичные и ядовитые цветы.

Комментарий

1 Сытин И. Д. (1851-1934) — крупнейший российский издатель XIX в. Самородок, не получивший даже начального образования, издавал учебники, научно-популярную литературу, дешевые собрания классиков и др., в том числе ‘народные календари’ и популярную лубочную литературу. После Октябрьской революции служил консультантом Госиздата.
Холмушин В. В. (1802-1874) — издатель ‘книг для народа’.
2 Бюхнер Людвиг (1824-1899) — немецкий врач, естествоиспытатель, философ, представитель вульгарного материализма.
3 Василевский (Не-Буква) Илья Маркович (1882-1938, расстрелян) — журналист, фельетонист, литературный критик. В 1907-1911 издавал в Петербурге понедельничную общественно-политическую и литературную газету ‘Свободные мысли’. В 1915-1917 редактировал ‘Журнал журналов’, рецензировавший текущую журнальную беллетристику. Был женат первым браком на Белосельской-Белозерской, впоследствии ставшей женой М. А. Булгакова, вместе с ней эвакуировался с войсками Врангеля из Крыма в Константинополь, потом переехал в Париж, позднее в Берлин. Пытался в эмиграции возобновить в Париже, а затем в Берлине издание ‘Свободных мыслей’ (вышло около десяти номеров в 1920 во Франции и всего два номера в 1921 в Германии). В конце августа 1923 вместе с женой возвратился из Германии в РСФСР. Активно работал в советской печати. Репрессирован, расстрелян, по-видимому, Карпов о его смерти не знал.
4 Перечислены: Гликман Давид Иосифович (1874-1930-е) — поэт, драматург, одним из многих его псевдонимов был Дух Банко, О. Л. Д’Ор (Оршер Иосиф Лейбович, 1879-1942) — прозаик-сатирик, Сергей Горный (Оцуп Александр-Марк Авдеевич, 1882-1949) — поэт и прозаик, Пильский Петр Моисеевич (1876-1942) — журналист, мемуарист.
5 Василевский Лев Маркович (1876-1936) — поэт, прозаик, журналист, переводчик, литературный и театральный критик.
6 Рославлев Александр Степанович (1883-1920) — поэт, прозаик, журналист.
7 Писатель Иван Евдокимов писал Борису Садовскому 3 января 1921, когда прочитал где-то ложное известие о смерти Садовского: ‘Сомневаться начинаю в смерти А. С. Рославлева, о котором местная наша газета сообщила, что видный коммунистический писатель, издававший в Екатеринодаре ‘боевой революционный листок’ А. Рославлев скончался. То, что А. С. сделался коммунистом — это понятно: у него жена убежала с одним генералом — следовательно, надо ненавидеть генералов а коммунисты ‘первого призыва’ мастера на это’ (РГАЛИ. Ф. 464. Д. 000. Л. 11).
8 Газета ‘Вечернее время‘, выходившая в 1911-1916 гг. Издавалась Борисом Сувориным (1879-1940), третьим сыном издателя ‘Нового времени’ Алексея Суворина (1834-1912).
9 Бикерман (Биккерман) И. М., в эмиграции член Союза <русских> журналистов в Германии. Возможно, имеется в виду его доклад ‘Советская Россия и зарубежное представление о ней’, сделанный 16 июня 1922, но вряд ли эпизод, сообщаемый Карповым имел место в действительности.
10 Ясинский Иероним Иеронимович (1850-1931) — писатель.
М. К. Иорданская-Куприна, первая жена А. И. Куприна (они расстались в 1910) вспоминала: ‘Конечно, Иероним Ясинский был пасквилянт. А то, что Александр Иванович относился к нему с некоторой симпатией, я объясняю излишней доверчивостью Куприна и тем, что его почему-то пленяло внешнее оригинальное благообразие этого старца, убеленного какими-то необычайно белыми, прямо оперными сединами. <...>
Еще был доверчивый человек — Анатолий Васильевич Луначарский. В 1918 году он чуть не расцеловался с Ясинским, когда тот пришел в Смольный, и приветствовал его на лестнице, при людях. Потом вся пресса хохотала над этим ‘лобзанием’ доверчивого большевика и ‘Седой Магдалины’, как звали Ясинского’ (Новое литературное обозрение. 1994, No 9. С. 221).
11 Арский Павел (псевд. Павла Александровича Афанасьева) (1886-1967) — поэт и драматург. В 1909-1912 — актер провинциальных театров, в прошлом — моряк Черноморского флота, участник революции 1905 года, автор известного двустишия на манифест 17 октября 1905: ‘Царь испугался, издал манифест / Мертвым свобода, живых — под арест’. Ср. с упоминанием его в дневнике первого редактора ‘Нового мира’ в 1926-1931 гг. Вяч. Полонского:
‘7/IV-31
Союз писателей достроил дом. Ужасающие сцены при занятии квартир. Голодный получил по списку квартирку в 2 комнаты. Утром придя — он застал в ней поэта Арского. Тот вломился в его квартиру ночью со скарбом. Когда Голодный запротестовал, Арский стал грозить: убью, а не впущу. Голодный передавал, что квартиры захватывались с бою. Один размахивал кирпичом: голову раскрою всякому, кто станет отнимать от меня мою площадь’ (Новый мир. 2000. No 3. С. 146).
12 Барыкова Анна Павловна (1839-1893) — поэтесса, переводчица. Поддерживала связь с членами ‘Народной воли’.
13 Неверно: И. П. Рапгоф (1860-1918?) в 1880-1890-х преподавал и директорствовал в частной музыкальной школе Ф. И. Руссо, а также читал курс психологии при петербургском Фребелевском о-ве. Его т. н. ‘революционные’ стихи запрещала цензура. Любопытен конец Графа Амори: по свидетельству современника, в 1918 он во главе небольшого отряда захватил городскую управу Ростова-на-Дону и объявил анархическую республику, которая была свергнута через день, а сам Рапгоф расстрелян, — вероятно, деникинцами.
14 См.: Финал. Роман. (Окончание произведения ‘Яма’ А. И. Куприна). Граф Амори. СПб., 1913 — два издания.
15 См.: Побежденные. Роман с послесловием. (Окончание романа ‘Ключи счастья’ А. Вербицкой. Граф Амори. СПб., 1912 — два издания, 1914 — 3-е изд.).
16 Липецкий (Каменский) Алексей Владимирович (1887-1942) — поэт, прозаик. В своих воспоминаниях писал: ‘Этот писатель <А. П. Каменский — С. Ш.> убедил меня в несомненном достоинстве моих слабых творений <...> Я бросил службу и покатил в столицу’ (РГАЛИ. Ф. 1328. Оп. 1. Д. 210).
17 Богданович Т. А. (1872-1942) — писательница, переводчица.
18 Шебуев Н. Г. (1874-1937) — журналист, издатель. После революции редактировал журнал ‘Всемирная панорама’ и др. издания.
19 Каменский Василий Васильевич (1884-1961) — поэт, прозаик, драматург, футурист, один из первых русских авиаторов, совершавший полеты на собственном биплане ‘Блерио’.
20 Чумаченко Ада Артемьевна (1887-1954) — поэтесса.
21 Григоров Леонид Михайлович (1879 — не ранее 1940) — писатель.
22 Папер Мария Яковлевна (ум. 1918) — поэтесса, автор сборника ‘Мечты растоптанной лилии’, пьесы ‘Без выхода. Трагедия одинокой души’ (М.: Португалов, 1911). Пользовалась у современников репутацией назойливой и экзальтированной графоманки. Так, в письме к своему другу Ю.А.Сидорову Борис Садовской 30 декабря 1908 сообщал: ‘Явилась и ничем неистребимая (даже персидским порошком) Мария Папер. Пришлось принять и пуститься на выдумки’ (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 2. Д. 40. Л. 40 об.). Издавший ее драму ‘Без выхода’ В. П. Португалов, в письме Б. А. Садовскому 18 сентября 1914 упоминал: ‘Сейчас пишу и с опаской в окно поглядываю. Дело в том, что меня разыскала Мария Папер. В прошлый праздник прикатила <в Кунцево, на дачу Португалова -- С. Ш.>. Еле выпер. Вот и сейчас гляжу: велел сказать, что нет дома, да боюсь, не поверит, влетит, небось, в квартиру и искать станет. Так я в платяной шкаф: авось, не догадается’ (РГАЛИ. Ф. 464. Оп. 1. Д. 107. Л. 2 об.).
23 Лохвицкая Мирра (Мария) Александровна (1869-1905) — поэтесса, сестра Н.А.Тэффи.
24 Автору изменила память, он все перепутал, поэтому здесь требуются разъяснения. В этом эпизоде Шебуев и Городецкий были союзниками, дав отпор Е. Н. Чирикову, который и был автором статьи ‘Мальчик без штанов’, направленной против Михаила Кузмина. Чириков намекнул на широко известную в литературных кругах сексуальную ориентацию Кузмина. Шебуев ответил на это статьей ‘Весна’, а Городецкий статьей ‘Штаны без мальчика’. ‘Старыми штанами’ он назвал Чирикова. Городецкий писал: »Господин Кузмин — говорите вы, штаны, — тоже направление имеет’. Это что же вы, доносите или сплетничаете? Никто не смотрит, чем вы с Марьей Ивановной дома занимаетесь… Так и вы, когда Кузмина касаетесь, услышьте от меня:
‘Не трожь!’
Не трожь Кузмина. Вот тебе его книги — читай и видь в них не одни плоды смоковниц. Может быть вы, старые штаны за всю свою жизнь не начирикали ничего, равного рядовому стихотворению Кузмина’.
25 См.: Десятилетие ресторана ‘Вена’. СПб., 1913. Писатель Леонид Борисов вспоминал: ‘Ресторан этот был знаменит. Основными его посетителями были художники, актеры, писатели. Писатели, главным образом. Они собирались сюда как в клуб, часам к восьми-девяти, а после полуночи приходили, прямо из театра, актеры и их почитатели <...> Все стены <...> были украшены картинами, сделанными здесь же, экспромтом, по заказу бражничающей компании, с натуры, небрежно, карандашом чаще всего. На стенах висели окантованные автографы знаменитых, известных и только желанных здесь гостей. Скатерть на одном столе — он стоял посередине зала — вся была покрыта подписями, рисунками, сделанными химическим карандашом, чернилами, акварелью. Некоторые подписи были дополнительно прошиты золотистым шелком’ (Борисов Л. И. За круглым столом прошлого: Воспоминания. Л., 1971. С. 148).
26 Котылёв А. И. (1885-1917) — журналист, репортер бульварной и полубульварной прессы: еженедельников ‘Скэтинг-Ринк’, ‘Всемирная панорама’, ‘Петербургский листок’, ‘Петербургская газета’ и др. О нем много пишет А. М. Ремизов в книге ‘Взвихренная Русь’. По свидетельству современника, Котылева ‘ценили <...>: и рекламу может создать, и крепкий мужик: не одного редактора по морде откатал, а одного издателя избил в лоск’ (Филиппов Б. А. Всплывшее в памяти. Рассказы. Очерки. Воспоминания. Лондон, 1990. С. 275-276). Ремизов, звавший его ‘Кот и Лев’, называл его ‘королем петербургского шантажа, газетной утки и скандала’, по его словам ‘добрая доля славы Куприна создана Котылёвым’ (Ремизов А. М. Встречи. Париж, 1981. С. 52).
27 Маныч Петр Дмитриевич (ум. 1918) — журналист.
28 Ошибка мемуариста: Ольга Эммануиловна Негрескул , в первом замужестве Котылёва, во втором Розенфельд (1874-1939) писала под мужским псевдонимом О. Миртов. Она действительно по матери приходилась внучкой П. Л. Лаврову, публицисту, философу, идеологу революционного народничества. Развелась с А. И. Котылёвым, как пишет О. Е. Блинкина, ‘считая его не только монаржистом (‘публично отрицал Свободу вообще’ — ее письмо к П. Ф. Якубовичу от 17 июля 1905 <...>, но и человеком ‘опустившимся и пошлым’ (письмо А. Н. Острогорскому от 28 августа 1906)’ (Русские писатели 1800-1917. Биографический словарь. М., 1999. Т. 4. С. 88). От Котылёва у нее было двое сыновей, живших с матерью, но связи с отцом не порывавших.
29 Архипов (Бенштейн) Николай Архипович (Моисей Лейзерович, 1880 — не ранее 1945) — прозаик, драматург, издатель.
30 Лукоморье‘ — иллюстрированный журнал, издававшийся с 1914 М. А.Сувориным. Повышенными гонорарами и щедрыми авансами журнал привлек множество популярных литераторов, несмотря на одиозность ‘суворинского’ клейма. Оформлял журнал Егор (Георгий) Нарбут, брат поэта, публиковались в нем Федор Сологуб, Юрий Слезкин, Александр Рославлев Георгий Иванов, Михаил Кузмин, Борис Садовской и др. Осенью 1915 разразился скандал в связи с разрывом с ‘Лукоморьем’ большой группы писателей, поместивших 30 октября 1915 в ‘Биржевых ведомостях следующее открытое письмо: ‘Мы участвовали в журнале ‘Лукоморье’ до тех пор, пока чисто литературная и в общем приемлемая физиономия этого журнала не возбуждала в нас принципиальных сомнений. <...> Нисколько не смущаясь нападками, от кого бы они ни исходили, мы видим, что в последнее время ‘Лукоморье’ приняло нежелательную для нас тенденциозную окраску, доказательством чего служат статьи Бурнакина и портрет Буренина. Ввиду этого мы считаем дальнейшее сотрудничество в ‘Лукоморье’ невозможным С. Ауслендер, М. Долинов, Г. Иванов, Н. Киселев, Н. Кузнецов, М. Кузмин, В. Мозалевский, А. Рославлев, Б. Садовской, Ю. Слезкин, Ф. Сологуб‘. Сологуб на следующий день выступил с отдельным письмом. Ответ редакции пролил некоторый свет на финансовую подоплеку ‘гражданского’ скандала. Там говорилось: ‘Редакция ‘Лукоморья’ <...> не могла предполагать, что литературная этика допускает предъявлять просьбы об авансах под будущие произведения за два-три дня до ухода из журнала и три недели спустя после того, как проявилась ‘тенденциозность» (Биржевые ведомости. Утр. выпуск. 1915. 3 ноября).
»Мальчишки, негодяи, что наделали! В нужник вас запереть, подлецов!’ — ‘Василий Васильевич, да ведь мы…’ — ‘И слушать не хочу. Суворины вас принимали за порядочных людей, поили чаем, а вы оказались прохвостами’.
Так В. В. Розанов распекал в лице моем сотрудников суворинского ‘Лукоморья’, демонстративно покинувших журнал’ — вспоминал позднее Борис Садовской (НИОР РГБ. Ф. 669. Карт. 1. Д. 11. Л. 36).
31 Каспари А. А. (1836-1913) — в 1857 эмигрировал из Германии в Россию, был метранпажем, затем управляющим типографией К. А. Вульфа. В 1870 открыл самостоятельное издательское дело, начав с издания народных календарей. В 1886 купил журнал ‘Родина’ и сделал его одним из популярнейших изданий в России. С 1891 имел собственную типографию, 3 книжных магазина. Приводим разговор с букинистом писателя Н. А. Энгельгардта, относящийся уже к 1934 году: ‘Комплект ‘Родины’ за один год, без переплета — 20 рб. ‘Что так дорого?’ — ‘Помилуйте, ‘Родина’! Вот ‘Ниву’ можно и за пять рублей год’ (Минувшее. Вып. 24. С. 53).
32 Михайлов Николай Николаевич (1884-1940) — владелец издательства ‘Прометей’.
33 Семенов-Волжский Степан Степанович (1878-1942) — писатель.
34 Свирский А. И. (1862-1942) — писатель. Наиболее известна его повесть ‘Рыжик. Приключения маленького бродяги’ (1901) — переведенная на многие языки и экранизованная.
35 Зеленый Павел Алексеевич (1833-?) — контр-адмирал, одесский градоначальник.
36 Драчевский Даниил Васильевич (1858-1918) — генерал-майор, петербургский градоначальник. В 1915 был отдан под суд за растрату и приговорен к тюремному заключению.
37 Поссе В. А. (1864-1940) — журналист, издатель, общественный деятель.
38 Андрусон Леонид Иванович (1875-1930) — поэт, переводчик.
39 Миролюбов В. С. (1860-1939) — литератор, издательский деятель. Некоторое время заведовал горьковским издательством ‘Знание’.
40 Годин Яков Владимирович (Вульфович) (1887-1954) — поэт, плодовитый представитель ‘массовой’ поэзии.
41 В этом лепрозории, в Веймарне под Петербургом в 1910 одно время скрывался от ареста под фамилией Мальгинов Александр Грин (см. его письма А. И. Куприну и критику А. Г. Горнфельду в РГАЛИ). Возможно, впечатления Грина от пребывания колонии отразились в его рассказе ‘Колония Ланфиер’.
42 Вера Павловна — Абрамова-Калицкая (1882-1951) — первая жена Грина. Они расстались в 1913.
43 Sbirro (итал.) — презрительная кличка полицейского.
44 Соломин Сергей — псевдоним Стечкина Сергея Яковлевича (1864-1913).
45 Рукавишников Иван Сергеевич (1877-1930) — поэт, прозаик, профессор Московского литературно-художественного института им. В. Я. Брюсова. В 1919-1920 возглавлял Дворец Искусств в Москве. Андрей Белый писал Р. В. Иванову-Разумнику 26 августа 1919: ‘Оставшись без места, я вынужден был сосредоточиться на ‘Дворце Искусств’, здесь — смесь ‘Луначарии’ с ‘Ндраву моему не препятствуй’ всегда пьяного Ивана Рукавишникова, лекторам — задерживаются деньги, Иван Сергеевич заявляет в качестве распорядителя и заведующего: ‘Я враг порядка и… оккультист!» (Андрей Белый и Иванов-Разумник. Переписка. СПб,, 1998. С. 178-179). Ср. саркастическое описание проекта, который развивал нетрезвый Рукавишников в присутствии приглашенных литераторов у А. В. Луначарского, сделанное Вл. Ходасевичем в своих воспоминаниях ‘Белый коридор’: ‘Отдуваясь и сопя, порой подолгу молча жуя губами, Рукавишников ‘п-п-п-а-ааазволил п-п-предложить нашему вниманию’ свой план того, как вообще жить и работать писателям. Оказалось, что ‘надо построить огромный дворец на берегу моря или хотя бы Москвы-реки… м-м-даа… дворец из стекла и мрррамора… и ал-л-люминия… м-м-мда-а… т чтобы все комнаты и красивые одежды… эдакие хитоны, — и, как его? Это самое… — коммунальное питание’ и т. д. и т. п.’.
О поэте вспоминал князь С. М. Голицын, в 1927-1929 учившийся на Высших государственных литературных курсах (ВГЛК):
‘Иван Сергеевич Рукавишников читал у нас стихосложение. Он был один из последних поэтов-символистов, происходил из богатой купеческой семьи, во времена оны жертвовал деньги большевикам и потому в первые годы революции был в большой чести, но запил. Стихи он писал с вывертами. Будучи напечатанными, строки располагались в виде геометрической фигуры — треугольника, звезды, трапеции, еще как-то. С вида он был похож на мушкетера, хотя без шпаги, ходил в плаще, в широкополой шляпе, только без пера, в сапогах с широкими отворотами и носил длинные рыжеватые кудри и длинные, как два горизонтальных прутика, усы и длинную, узкую бородку в стиле Людовика XIII.
На лекциях он шагал по аудитории, стуча своими сапогами, объяснял нам преимущества ямба и дактиля, рассказывал о древнегреческих строфах, о строфах Возрождения, декламировал стихи нараспев и порой обдавал первые ряды скамей водочным духом.
Но мы ему прощали его слабости: возможно, благодаря рюмочке он вкладывал столько чувства в свои декламации. А бывало, объяснит, что такое триолет и рондо, придет на следующую лекцию и спросит:
— Ну-с, кто приготовил рондо?
И. какая-нибудь девушка вставала и, краснея, подавала ему листок. Сперва он читал про себя, шевеля губами, иногда бросал:
— Нет, читать не буду.
А в другой раз, ликуя, поднимал листок, восклицал ‘О!’ и начинал читать, критиковал, оценивал, какая строчка, какой эпитет хорош, а какой бледен.
Навсегда я запомнил его лекцию о сонете. Целый десяток их он нам прочел наизусть. Сонет итальянский, французский, шекспировский, пушкинский… И все их он разбирал — как строки рифмуются, когда нужны рифмы женские, когда мужские <...>
На следующий год он уже не преподавал в ВГЛК. Однажды поздним вечером ехал я в пустом трамвае. Была осень, шел дождь. Только трамвай тронулся от остановки, как на ходу, держась за поручни, попытался в него взобраться кто-то в мятой шляпе, в рваном мушкетерском плаще. По длинной бороде-мочалке и по всклокоченным кудрям я узнал Рукавишникова. Я вскочил, хотел ему помочь, но меня опередила кондукторша.
— Лезут тут пьяные! Катись отсюда! — крикнула она и толкнула его в грудь.
Он выпустил поручни и упал в грязь. В Литературной энциклопедии стоит дата его смерти — 1930 год. Именно в том году кондукторша вытолкнула его из трамвая’ (Голицын С. М. Записки уцелевшего. М., 1990. С. 297-299).
Отметим, что И. С. Рукавишников умер 4 апреля 1930 (а не осенью, как ошибочно пишет Голицын), согласно некрологу в Институте социальных заболеваний ‘от туберкулеза горла’ (Литературная газета. 1930. 12 апреля). Похоронен в Москве на Ваганьковском кладбище.
46 Цензор Дмитрий Михайлович (1877-1947) — поэт.
47 Агнивцев Николай Яковлевич (1888-1932) — поэт, драматург, детский писатель.
48 См.: Агнивцев Н. Я. Студенческие песни. Сатира и юмор. СПб., 1913. Книга выдержала 2 издания.
49 Агнивцев уехал в эмиграцию в 1921, вернулся в Россию (недавно ставшую Союзом ССР) в 1923.
50 Имеется в виду рассказ ‘Город’ в ‘Литературно-художественном альманахе издательства ‘Шиповник» (Кн. 8. СПб., 1909). М. Розенкноп печатался также в одесских сборниках и альманахах: ‘Литературно-художественный сборник в пользу детей, осиротевших и обездоленных во время октябрьского погрома в Одессе’ (1906), ‘Прилив’ (вып. 1 и 2), ‘Прибой’ (все — 1906). В альманахе ‘Волна’ (Сб. 1. СПб., 1911) вместе с Розенкнопом (‘Слухи. Сцены из еврейской жизни’) напечатался и Н. А. Карпов (рассказ ‘Тирька’).
51 Никулин (Ольконицкий) Лев Вениаминович (1891-1967) — писатель. До революции выступал в печати под псевдонимами Пессимист и Анжелика Сарьянова.
52 Коринфский А. А. (1868-1938) — поэт, прозаик. Карпов неверно пишет о происхождении его фамилии: по свидетельству самого Коринфского, его дед, мордовский крестьянин М.П.Варенцов, окончил Академию художеств и за выпускной проект ‘в коринфском стиле’ получил золотую медаль, звание академика и новую фамилию.
Сотрудник Библиотеки им. Ленина Н. Н. Ильин, вернувшись из ссылки, куда он попал в сентябре 1930 по так называемому ‘академическому делу’, поселился в 100-километровой зоне от Москвы, в Твери, на квартире местного кооператора и библиотекаря Николая Оттовича Широкого. ‘Через него я, — вспоминал Ильин, — познакомился с известным поэтом Аполлоном Коринфским, доживавшим тогда вместе с женой свои дни в Твери в забвении и большой нужде.
Однажды к моему хозяину зачем-то явился на редкость красивый старик, несмотря на явную свою дряхлость, державшийся чрезвычайно прямо и одетый в сильно поношенное, но когда-то щегольское пальто и итальянскую, с большими полями шляпу. ‘Аполлон Аполлонович Коринфский’, — представил мне его Николай Оттович. Седая вьющаяся шевелюра обрамляла высокий лоб гостя. Его пышные длинные усы, подстриженная по-ассирийски бородка были белы, словно снег, и почти элегантны. Но выразительные когда-то большие голубые глаза смотрели теперь безжизненно и тускло и делали все лицо похожим на маску. Единственный проблеск чувства мне удалось уловить в его погасшем взгляде, когда Коринфский заговорил о заветном своем желании занять место на литераторских мостках Волкова кладбища. Стихов Коринфский более не печатал. После Октябрьской революции в его поэзии не нашлось нот, созвучных ей. Единственным источником существования ‘бывшего поэта’ была нищенская пенсия, которую он сумел выхлопотать, доказав свой многолетний литературный стаж. По временам ему удавалось получать корректуру из имевшейся в Твери типографии, где набиралась местная газета. Но с развитием бумажного кризиса этот заработок стал реже.
Коринфский учился когда-то в Симбирской гимназии и был одноклассником В. И. Ленина. Кто-то надоумил поэта написать воспоминания о товарище своих школьных лет, обещая пристроить их в местной газете. Но из-под пера Коринфского воспоминания эти вышли столь бледными и бессодержательными, что печатать их не решились. Второй раз я встретил Коринфского на рынке, несколько взволнованного. Еще в 1926 году он сделал 100-рублевый ‘целевой’ взнос на молоко, но до сих пор ни капли его не получил. Вчера он узнал, что деньги можно взять обратно, и торопился это сделать. С этими словами Коринфский скрылся из моих глаз навсегда’ (Альманах библиофила. Вып. 27. М., 1990. С. 280-281).
53 Фидлер Федор Федорович (Фридрих Фридрихович) (1859-1917) — переводчик русских поэтов на немецкий язык, коллекционер автографов. Замечателен его дневник, недавно изданный в переводе с немецкого и с комментариями К. М. Азадовского (Фидлер Ф. Ф. Из мира литераторов. Характеры и суждения. М.: Новое литературное обозрение, 2008). Как пишет в рецензии на издание М. Эдельштейн, Фидлер ‘пытался соблюдать приличия и не позволял вписывать в свои альбомы всяческие непристойности — мол, дочка может прочесть. И за писателями он вовсе не гонялся, напротив, от особенно назойливых раздатчиков автографов приходилось спасаться бегством: ‘Вчера — именины Измайлова. Когда я стал подниматься к нему, то увидел, что на лестничной ступеньке сидит пьяный Куприн, прислонившись спиной к стене <...> Увидев меня, Куприн залепетал: `А!.. Давай сюда твой альбом!’ Но я прошмыгнул наверх» (Новый мир. 2008. No 6. С. 198-199).
54 Петров Григорий Спиридонович (1866-1925) — священник, после снятия сана — публицист, журналист.
55 Зноско-Боровский Евгений Александрович (1884-1954) — критик, драматург, шахматный маэстро.
56 Крылья‘ (1905) — роман М. Кузмина, в котором, по мнению Р. Д. Тименчика, ‘Изображение гомосексуальной любви, свободное от социологических и психологических мотивировок, от эпатажа и апологии, произвело шоковое впечатление на читателей…'(Русские писатели 1800-1917. Биографический словарь. Т. 3. М., 1994. С. 205).
57 Ничего подобного в опубликованном ‘Африканском дневнике’ Гумилева нет и быть не может. У французов есть подходящая поговорка: »Говорят’ — это ложь’.
58 Карпов не совсем точно цитирует первую и последнюю строфу стихотворения Гумилева ‘Вечер’, вошедшего в книгу ‘Жемчуга’ (М,, 1910).
59 Зенкевич Михаил Александрович (1891-1973) — поэт, прозаик, переводчик.
60 Арсеньев Константин Константинович (1837-1919) — юрист, литературный критик, публицист, журналист, общественный деятель.
61 Сно Е. Э. (1880 — после 1941, в лагере) — писатель, журналист. Печатался в основном в популярных ‘бульварных’ и юмористических изданиях Петербурга (журналы ‘ Шут’, ‘Дятел’, ‘Клюв’, ‘Белый слон’, ‘Лукоморье’, ‘Женщина’ и др., заведовал редакцией ‘Листка-Копейки’, приложения к ‘Газете-Корейке’).За публикацию антиправительственной сатиры в журнале ‘Дятел’, редактором-издателем которого он был, Сно отбыл заключение в Крестах (первый, ставший последним, номер журнала вышел в 1905, до Манифеста 17 октября). Впоследствии еще несколько раз подвергался арестам за нарушение цензурного устава.
После революции в 1920-1930-е с писателем подружился Даниил Хармс, бывал у него в гостях, слушал игру Сно на цитре (Карпов пишет о гуслях, но, вероятно, имеется в виду одно и то же). В 1941 Сно был арестован, приговорен к 5 годам лагеря и, по сведениям семьи, умер в заключении. Связи его ареста с арестами Д. И. Хармса и А. И. Введенского примерно в то же время, пока не обнаружено. См. также подробную статью С. М. Гучкова (Русские писатели 1800-1917. Биографический словарь. Т. 5. М., 2007. С. 695).
62 Будищев А. Н. (1867-1916) — писатель.
63 Коган Александр Эдуардович (1878-1940) — издатель. В эмиграции в Берлине основал изд-во ‘Русское искусство’. В 1921-1926 выпускал художественный и литературный журнал ‘Жар-Птица’, 13 номеров которого вышли в Берлине, а последний 14-й — в Париже.
64 Лев Максим (псевд. Асса Максима Михайловича, 1874 — сент.1941?). После революции эмигрировал в Латвию, много печатался в рижской газете ‘Сегодня’. По-видимому, погиб в еврейском гетто.
65 Ленский (Абрамович) Владимир Яковлевич (1877-1937) — прозаик, поэт.
66 Корецкий Николай Владимирович (1869-1938, расстрелян) — поэт, драматург, издатель.
67 Нотович Осип (Иосиф) Константинович (1847-1914) — публицист, издатель, драматург.
68 Немирович-Данченко Василий Иванович (1844-1936) — писатель, старший брат режиссера МХТ Вл. И.Немировича-Данченко. Выехал за границу в октябре 1922 под предлогом работы в зарубежных архивах над трудом ‘Народные вожди, трибуны и мученики Революции’ и остался там.
69 Эпизодический персонаж романа Куприна ‘артист столичных театров’ Евгений Полуэктович Эгмонт-Лаврецкий, ‘примазавшийся’ в публичном доме к чужой компании. ‘Кёльнер! Шампанска-ва!’ — заорал он вдруг оглушительно и треснул кулаком по столу’, ‘Актер оказался совсем не лишним. Он произвел сразу много шуму и поднял настроение. И поминутно он кричал зычным голосом: ‘Кёльнер! Шампанска-ва-а-а!’
70 Зарин А.Е. (1862-1929) — прозаик, журналист.
71 Абрамович Николай Яковлевич (1881-1922) — критик, прозаик, поэт, публицист. Брат В.Я. Ленского.
72 Окунев (Окунь) Яков Маркович (1882-1939, расстрелян) — писатель, журналист.
73 Муйжель Виктор Васильевич (1890-1924) — писатель.
74 Скиталец (псевд. Петрова Степана Гавриловича, 1869-1941) — писатель.
75 Венский (Фролов) Евгений (Пяткин Евгений Осипович (Иосифович, 1884-1943, умер в лагере) — поэт-сатирик, пародист, фельетонист. Сотрудник ‘Сатирикона’ и ‘Нового Сатирикона’ и множества других изданий. Первый псевдоним — по имени описанного Карповым ресторана ‘Вена’. По свидетельству Н. К.Вержбицкого, Венский писал в 1940-е гг. роман о Булгарине. 30 марта 1941 он писал в дневнике: ‘Венскому предложили съездить в Клин с пилой. Отпиливать ноги у дохлых и мерзлых лошадей. Он категорически отказался. Стоически выносит недоедание, пишет роман рол Фаддея Булгарина. Старая писательская косточка!’ (Москва военная. Мемуары и архивные документы. М., 1995. С. 502-503). Так что, вопреки Карпову, Венский не забросил литературную работу. Судьба этого произведения Венского, исчезнувшего после его ареста, неизвестна.
Д’Актиль (Френкель Анатолий (Носон-Нахим) Адольфович (Абрамович, 1890-1942) — поэт, переводчик. В конце 1917 переехал в Ростов-на-Дону, где печатал заметки в поддержку большевиков в местной газете РСДРП ‘Наше знамя’ и работал в эстрадном театре ‘Кривой Джимми’ вместе с Д. Я. Покрассом, с которым после взятия города Первой Конной армией (1919) перешел на службу в ее политотдел. В советское время написал множество песенных текстов, для
Л. Утесова, для кино (‘Светлый путь’ Г. Александрова с Л. Орловой) — ‘Марш конницы Буденного’ и ‘Марш энтузиастов’, либретто оперы Дунаевского ‘Дороги к счастью’ и др. Умер в блокадном Ленинграде.
76 Еремеев Константин Степанович (1874-1931) — партийный и издательский работник. В 1917 командовал отрядом, бравшим Зимний дворец, в конце 1917-го был назначен командующим Петроградским военным округом. В 1920-е активно работал в области издательского и редакторского дела.
77 Имеется в виду сказка Л. Кэролла ‘Алиса в Зазеркалье’ (1871, рус. пер. 1924).
78 Гаккебуш (после начала империалистической войны сменил фамилию на Горелов) Михаил Михайлович (1874-1929) — журналист, фактический редактор ‘Биржевых ведомостей’.
79 Липковская (Маршнер) Лидия Яковлевна (1882-1958) — певица, солистка Театра музыкальной драмы (1914-1915) — солистка Мариинского театра.
80 Проппер Станислав Максимилианович (1855-1931) — статский советник, номинальный редактор ‘Биржевых ведомостей’ и ряда других изданий.
81 В. Д. Бонч-Бруевич в 1934-1940 был директором созданного им Государственного литературного музея.
82 Брешко-Брешковский Николай Николаевич (1874-1943) — прозаик, журналист.
83Земгусары‘ — ироническое прозвание уполномоченных ‘Земгора’, общественной организации — объединенного комитета Земского и Городов союза, созданного летом 1915 для помощи правительству в организации снабжения русской армии. ‘Земгусары’ носили военную форму, без знаков различия и оружия.
84 На самом деле князем болгарским едва не стал знаменитый авантюрист Николай Герасимович Савин (‘корнет Савин’), под видом французского графа де Тулуз-Лотрека, представителя французских банкиров, прибывший в Болгарию и, предъявив правящей там клике Стамбулова фальшивые доверенности и другие документы, предложил им миллионный заем. Подробнее см. об этом в нашей статье ‘Я призван очистить путь к Царьграду…’ (Политический журнал. 2006. No 39/40 (134/135). С. 88-91, или на сайте http://WWW.POLITJOURNAL.RU).
85 Лебедев И. В. (1879-1950) — атлет, арбитр чемпионатов французской борьбы, цирковой конферансье, литератор, мемуарист. Некоторое время подвизался в амплуа драматического актера. В цирке с 1905. Сделал чемпионаты французской борьбы максимально зрелищными: ввел парад-алле участников, музыкальное сопровождение, жюри из публики, изменил функции арбитра, ставшего своеобразным конферансье. Автор посмертно изданных воспоминаний ‘Записки счастливца’ (Урал. 1964. No 8-10).
86 Пасынков Лев Павлович (1996-1956) — писатель.
87 Регинин (Раппопорт) В. А. (1883-1952) — журналист, литератор, издатель. Приятель Куприна, редактор популярных ‘Синего журнала’ и ‘Аргуса’, журналист ‘американского типа’, любитель и создатель всевозможных сенсаций. После революции участвовал в создании журналов ‘Смехач’ и ‘Чудак’, работал в ‘Литературной газете’, ‘Огоньке’, ‘Молодой гвардии’, заведовал редакцией журнала ’30 дней’, где при нем были напечатаны ‘Двенадцать стульев’ Ильфа и Петрова, писал либретто оперетт.
88 Бонди Владимир Александрович (псевд. Вальди, 1870-1934) — литератор, журналист.
89 Касаткин Иван Михайлович (1880-1938, расстрелян) — прозаик и поэт. В становлении его как писателя большую роль сыграли А. М. Горький и И. А. Бунин.
90 Нарбут В.А. (1887-1938, расстрелян) — поэт, в 1912 примкнул к группе ‘Цех поэтов’. В 1912 в изд-ве ‘Цеха’ вышел его сборник ‘Аллилуйя’, по постановлению департамента полиции изъятый из продажи за порнографию. Нарбут занимался издательской деятельностью в Воронеже, Киеве, Полтаве и др. В 1919-1922 вышли в свет 8 его поэтических книг. В 1919 попал в плен к деникинцам и под страхом смерти подписал отказ от большевистской деятельности. Был освобожден из тюрьмы конницей Б. М. Думенко. В 1922 основал издательство ‘Земля и фабрика’ (ЗИФ) — был председателем его правления. В 1928 стало известно о показаниях Нарбута в деникинской контрразведке, за что он был исключен из партии и снят с работы (издательство ЗИФ возглавил Илья Ионов). В 1936 по доносу был арестован и этапирован в Магадан сроком на 5 лет, 7 апреля 1938 повторно судим и приговорен к расстрелу тройкой УНКВД по Дальстрою.
91 См.: Карпов Н. А. Лучи смерти. Фантастический роман. М., Л.: ЗИФ, 1928.
92 Оскар Норвежский — псевдоним Каторжинского Оскара Моисеевича, автора книги ‘Литературные силуэты’ (Пб., 1909). Здесь речь идет об издании: ‘Литературный календарь-альманах. 1908. Составитель Оскар Норвежский’. (СПб.: тип. Я. Левенштайн, 1908). Помимо календаря с хронологией литературных событий в книге были разделы: ‘Автобиографии’, ‘Статьи’, ‘Стихотворения’, ‘Критические шаржи и пародии’. Были помещены тексты Андрея Белого, М.Арцыбашева, и др., стихи А. Блока (‘Незнакомка’), И. Бунина, З. Гиппиус, Вяч. Иванова, В. Е. Жаботинского, М. Кузмина и др. Краткие автобиографии поэтов и писателей, написанные специально для этого издания.
93Огарки‘ (по названию повести Скитальца) — орловское общество гимназистов, обвинявшихся в коллективном разврате. После широкой газетной компании название стало нарицательным.
94 Об этих объявлениях со своей обычной парадоксальностью и ставшим своего рода ‘фирменным знаком’ его стиля многословием писал Василий Розанов: ‘Еще одно обвинение, более забавное, чем серьезное, но которое необыкновенно часто повторяют: — ‘А объявления?’ Сокрушенно мне писал один врач с Петербургской стороны: — ‘Писал Меньшикову, писал Столыпину, теперь пишу вам: обратите же внимание редакции’… приблизительно на то, что много барышень ищут ‘приюта у одиноких’, и что в Петербурге есть хорошенькие ‘натурщицы». Я ничего наивному врачу не ответил, но скажу однажды навсегда, что в городе с двухмиллионным населением, где сосредоточены все высшие учебные заведения и стоит гвардия, неотъемлемо есть и будут ‘натурщицы’ и ‘по хозяйству’, что это было еще во времена праотца Иакова и сынов его (‘блудница, сидевшая у ворот’, которой Иуда ‘дал перстень’), и что вообще есть порок человечества, а не порок Суворина. ‘Но зачем объявления?’ — Да затем и ‘объявления’, что есть торг, есть унизительные и порочные социальные положения, социальные формы средств жизни, со своей нуждою ‘спроса’ и ‘предложения’: и спорить против ‘объявлений’ — значит спорить против пустяков, против бумажек напечатанных, а не против существа дела, которое непобедимо для пророков, мудрецов, для царей и законодательств. ‘Отчего Суворин не борется с тем, чего не может побороть Вильгельм германский?’ — Понятно, ‘отчего’. — ‘Но зачем же он пачкает газету?’ А вы хотите, чтобы пачкались заборы объявлениями? Чтобы без ‘объявлений’ натурщицы брали вас за рукав на улице и т. д.? Все это — просто глупо, и я не оспаривал бы этого, если б оно так часто не повторялось. ‘Объявления’ эти, впрочем, не играют никакой роли, не занимают никакого места во внимании редакции, и в финансах газеты, при громадной массе прочих объявлений, не играют также роли. Параллельно этим платным объявлениям, всегда печатались в газете (при единоличном владении Суворина) многие объявления бесплатно, — о труде и от тружеников, между прочим от бедных учительниц и курсисток ‘по урокам’. Если бы дело было в денежной стороне порочных объявлений, то, для устранения порицаний, стоило бы редакции выбросить параллельно и блудные и ‘скорбященские’ объявления, и она, не потеряв ни одного рубля, избавилась бы от многолетних бешеных и язвящих укоров. Это — вообще. Но и прибавлю кое-что личное. Как писатель, я скажу: а разве не страшно любопытство — пробежать глазами столбцы этих объявлений, ‘самых тех, которые бесстыдны’, и задуматься, и сообразить по ним клокочущую и мрачную панораму жизни, и ужасную, а порой и трогательную (‘последний рубль — помогите, кто может!’). Объявления в ‘Новом Времени’Читайте их, читайте все, всякие: пока гремят ‘передовики’ и блестят в красноречии фельетонисты, — смотрите подлинную жизнь в этих ‘объявлениях’, жизнь в ее ужасных ‘зовах’, в ужасных восклицаниях, призывах к жалости, призывах к разврату, и тысячекратно более в призывах к труду, в поисках должности, службы, работы. Какие это звуки и сколько под ними картин! Каждое объявление — что экран или ширма: им закрыта и через него просвечивает длинная повесть, длинный роман, просвечивает трагедия, просвечивает водевиль!
Ах, ‘объявления’… Они — нужны, и нужны в полноте. Что там лакомиться кусочками действительности, мы — не дети. Что ‘объявления’ никого и никогда не ввели в соблазн — это ясно из самого существа ‘объявления’. Оно говорит тому, кто его смысл понимает, кому этот ‘зов’ нужен. И никого неведущего ни к чему не влечет. ‘Неведущим’ смысл их даже непонятен’ (Розанов В. В. Из припоминаний и мыслей об А. С. Суворине // Письма А. С. Суворина к В. В. Розанову. СПб., 1912. С. 000).
95 Корнфельд Михаил Германович (1884-1973) — издатель. Издавал кроме ‘Синего журнала’ также ‘Сатирикон’ — его главное издательское предприятие. В эмиграции в Париже в 1931 он попытался, правда, без большого успеха, возродить этот журнал. Парижский ‘Сатирикон’ просуществовал меньше года (с 4 апреля по 15 октября вышло 28 номеров). Недостаток оригинального материала побудила с No 5 начать перепечатку ‘Золотого теленка’ Ильфа и Петрова, шедшего одновременно в советском ежемесячнике ‘Тридцать дней’. ‘Бился в этом третьем ‘Сатириконе’ живой пульс и отличное было у него кровообращение, и мог бы он жить и жить, а вот что-то около года просуществовал , а потом взял и помер. Друзья говорили — денег не хватило, враги говорили — юмор был, а юмористов как кот наплакал. Плакал он, очевидно, недолго, и сдается мне, что на этот раз враги были правы’ — писал в своих воспоминаниях редактор журнала Дон-Аминадо (Дон-Аминадо. Поезд на третьем пути. М.: Вагриус, 2000, С. 322),.
96 Белов Вадим Михайлович — автор книг ‘Кровью и железом: Впечатления офицера-участника. Август-сентябрь’ (Пг.: Библиотека Великой войны, 1915), ‘Лицо войны: Записки офицера’ (Пг., 1915) и др., куда вошли рассказы, печатавшиеся в ‘Биржевых ведомостях’. После революции в эмиграции занимал сменовеховские позиции, выпустил в 1922 в Таллине книгу ‘По новым вехам’. Его книги переиздавались в СССР (Белов В.М. Белая печать, ее идеология, роль, значение и деятельность: Материалы для будущего историка. Ревель. Январь-март 1922. Пг., 1922, Он же. Белое похмелье: Русская эмиграция на распутьи: Опыт исследования психологии, настроений и бытовых условий русской эмиграции в наше время. М.,Пг., 1923).
97 Премиров Михаил Львович (1878 — не ранее 1935, умер в лагере) — прозаик, очеркист. Печатался в журналах ‘Образование’, ‘Русская мысль’, ‘Современник’, ‘Новый журнал для всех’, ‘Всемирная панорама’, ‘Вестник Европы’ и др. Многие послереволюционные произведения Премирова остались неопубликованными. В апреле 1935 вместе с сыном был приговорен к 6 годам лагерей за ‘помощь международной буржуазии, направленной на свержение социалистического строя’. В 1964 реабилитирован.
98 То есть Учредительное собрание, разогнанное большевиками в первый день своей работы, поскольку на выборах победила партия эсеров. Сын писателя А.В.Амфитеатрова писал об этом в дневнике:
‘Опять рухнувшие надежды, целый склад обломков. Красновский поход — неудача. Москва — неудача. В сущности, и выборы — неудача. Правда, большевики в меньшинстве, но с.-рское большинство, при ничтожной фракции к.-д. — это конец, это безнадежность! А сначала казалось, по Петербургу, что дело пойдет так хорошо: четыре кадетских депутата на 5 большевиков и 1 эсера! Папа не только голосовал за к.-д. вместе со всем домом, но выступил с горячею статьею в ‘Вольности’, призывая всех голосовать за к.-д. ‘Вольность’, совсем было позабывшая, что у нее ведь имеется собственный список — казачий, напечатала. Но выборы в деревне погубили всё: скотское стадо проклятого мужичья скопом двинулось голосовать за эс-дурье и в результате — не Учредительное Собрание, а с.-ровский съезд, который, конечно, или поплетется в хвосте большевиков, или бесславно даст себя разогнать (ибо речам, что большевики не посмеют поднять руку на ‘избранников народа’, верю плохо!). Любопытно, что я никак не мог уговорить Ольгу Ивановну (кухарка Амфитеатровых. — С.Ш.) пойти на выборы и положить бюллетень за к.-д. ‘Если нет такой партии, которая по-настоящему за царя, не хочу я голосовать!’ Твердая женщина, молодец! И почему это наш народ хорош только тогда, когда он консервативен и предан хозяину. Ведь все ‘сознательные’ — такая сволочь!’ (Минувшее. Т. 20. М., СПб., 1996. С. 499-500).

————————————————-

Исходник здесь: http://www.nasledie-rus.ru/red_port/001200.php
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека