Время на прочтение: 9 минут(ы)
Александр Иванович Куприн
В казарме
Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. Том 4. М.: Худ. литература, 1971. С. 439—447.
Канун рождества. С утра и до самого обеда 4-я рота прибиралась к празднику. В одних нижних рубахах и в засученных по колена портах, но с галстухами на шеях, солдаты мыли асфальтовые полы, протирали окна и белили известкой стены казармы. Вечером — деваться некуда от скуки. На дворе, не переставая, валил тихий, густой, крупный снег. Он начался еще до рассвета и падает беззвучно, неторопливо и упорно, точно обещая, что никогда ему не будет конца. Из-за него не видно неба, но оно. должно быть, мутное, хмурое и такое же тоскливое, как и все в этот день.
В казарме темно, потому что фельдфебель Осип Иванович Гуменный пользуется отсутствием офицеров и ‘загоняет экономию’ на керосин. Горит лишь один стенной ночник посредине между вторым и третьим взводом. Оп бросает тусклый, коричневый, бессильный свет на стену, на таблицы с рисунками, на ближнюю пирамидку с ружьями, но, благодаря ему, темнота в дальних углах казармы кажется еще темней, холодней и унылее.
Ефрейтор 3-го взвода Верещака собрал своих ‘молодых’ и репетит с ними словесность. В этом, собственно говоря, нет никакой надобности, да и время теперь считается свободным от занятий, но Верещака изнывает от безделья, и сознание своей неограниченной власти, к которой он не успел еще досыта привыкнуть, доставляет ему лишний раз острое, щекочущее удовольствие.
Под началом у него пять новобранцев и один вольноопределяющийся. Новобранцами ефрейтор очень доволен. Только месяц тому назад их ‘пригнали’ из деревни, и потому они скромны, почтительны, усердны, запутаны чуждой казарменной обстановкой и совсем обиты с толку диким для них обиходом солдатской жизни. Глубина знаний, усвоенных Верещакой. кажется им бездной, превосходящей все доступные человеку пределы. Когда ефрейтор объясняет им тайны словесной науки или показывает художественные тонкости ружейных приемов, они глядят на него, широко раскрыв рты и выпучив напуганные глаза. Это внимание сильно и заметно льстит Верещаке, которому иногда, лишь с большим трудом, удается сохранить небрежный и суровый начальственный вид.
Зато вольноопределяющийся огорчает ефрейтора своей непочтительностью. В чем заключается эта непочтительность, Верещака не может точно определить: вольноопределяющийся вежлив, сдержан, величает Верещаку г-ном ефрейтором, встает, когда тот обращается к нему с вопросами, словом, держит себя, как настоящий подчиненный с начальником, и придраться к нему нельзя ни с какой стороны. Но в глазах у него есть всегда какая-то тонкая, неуловимая искорка, которая смущает строгого ефрейтора и часто заставляет его отводить глаза, а в тоне коротких и ясных ответов сквозит что-то необычайно спокойное и равнодушное, от чего Верещака ни с того ни с сего перестает ощущать у себя в душе радостно-начальственные чувства. Поэтому он скрыто ревнует вольноопределяющегося к власти, не упускает ввернуть на его счет ядовитое замечание, но схватываться с ним в открытую боится: вольноопределяющийся неуловим, ускользает, как вьюн, от начальственного гнева, и ефрейтор уже оставался несколько раз в дураках, пробуя над ним систему устрашения. Молодые сидят на двух койках, по трое с каждой стороны, лицами друг к другу. Ефрейтор ходит взад и вперед по свободному пространству между кроватями и стеной, задает вопросы и объясняет. Наружностью он похож на тех бравых солдат, которых рисуют на мишенях для стрельбы и на лубочных картинках, а тон голоса у него настоящий унтер-офицерский — певучий, молодцеватый и бессмысленный. Таким именно тоном солдаты исполняют на своем домашнем театре царя Максимилиана и его непокорного сына Адольфия.
— Что у тебя, Бондаренко, у руках? — спрашивает он нараспев.
Бондаренко, ударив обеими ногами об пол, вскакивает прямо и быстро, точно деревянная кукла на пружине. Оп сначала с недоумением косится па свои растопыренные пальцы, потом робко взглядывает на ефрейтора и отвечает вопросительно:
— Н-ничого, дяденька?..
— Вот, и видно сразу, что ты з деревни и к тому же дурень. Это только в настояшшо время нема ничого. А ежели ты, примерно, стоишь у строю с ружом и до тебе подходит начальство и спрашивает: что у тебе в руках, Бондаренко? Что ты должен отвечать?
— Ружо, дяденька? — догадывается Бондаренко.
— Брешешь. Разве ж это ружо? Ты бы еще сказал по-деревенски — рушница. То, брат, дома было — ружо, а на дистительной службе оно вже звется по-другому. — И он начинает торжественно и размеренно:
— У нас это зовется просто: малокалиберна, скорострельна, пехотна винтовка, системы Бердана, номер уторой, со скользящим затвором, образца 18* года… — И, внезапно разъярившись, ефрейтор добавляет:
— Повтори, собачий сын.
Бондаренко скороговоркой повторяет слова начальника.
— Садись, — произносит, несколько успокоившись, ефрейтор. — Теперь скажи мне… — Он обводит глазами всех молодых. — Шевчук!..
Шевчук вскакивает так же прямо и с таким же грохотом, как и Бондаренко.
— Скажи мне, для чего она тебе дана?
Шевчук несколько секунд молчит, потом весь надувается и втягивает в себя шею, отчего делается похожим на озябшего воробья, и, быстро моргая глазами, говорит сиплым, сдавленным фальцетом:
— Что бы я з нее, дяденька, стрелял?
— Брешешь, трясця твоей матери! — сердито перебивает Верещака. — Это ты у себя в деревне зайцев стреляй… Сироштан, для чего она тебе дана?
Сироштан встает и угрюмым голосом, с угрожающим видом отвечает:
— Она мини дана для того, чтобы я в мирное время робил з ею ружейные приемы, а в военное время зашитял отечество от врагов.
Он думает с минутку и прибавляет решительно и мрачно:
— Как унутренних. так и унешних…
— Правильно. Садись. Сироштан. Бачишь теперь, Шевчук, для чего она тебе дана? Повтори, матери твоей бис.
Шевчук слово в слово повторяет ответ Сироштана.
— Садись, — отрывисто командует ему Верещака. — Овечкин, кого мы называем врагами унешними?
Разбитной орловец Овечкин, в голосе которого слышится слащавая скороговорка бывшего полового, отвечает быстро и щеголевато:
— Внешними врагами это мы называем все те государства, с которыми нам приходится вести войну. Французы, атальянцы, англичанцы, турки, американцы, европейцы…
— Годи! — строго останавливает его Верещака. — Это вже в уставе не значится. Садись, Овечкин… А теперь… скажет мне… Архипов!.. Кого мы называем унутренними врагами?..
Последние слова он произносит особенно громко и выразительно, точно подчеркивая их, и бросает быстрый, многозначительный взгляд в сторону вольноопределяющегося. Неуклюже поднявшийся Архипов упорно молчит, глядя перед собой в темное пространство казармы. Дельный, ловкий и умный парень у себя в деревне, он держится на службе совершенным идиотом. Очевидно, это происходит оттого, что его здоровый ум, привыкший к простым и ясным явлениям деревенского обихода, никак не может уловить связи между преподаваемой ему наукой словесности и настоящей жизнью. Поэтому он не понимает и не может заучить наизусть самых простых вещей, к величайшему удивлению и негодованию своего отделенного начальника.
— Пень дубовый! Толкач! Верблюд! Что я тебе спрашиваю? — горячится Верещака. — Повтори, что я тебе увспросил, батькови твоему сто чертей!..
— Враги, — тихо и бессмысленно, точно бредя, произносит Архипов.
— Враги! — передразнивает ефрейтор. — Совсем ты верблюд, только у тебя рогов нема. Какие враги, чертяка собаччя.
— Внешни…
— У-у. ссвол-лочь! — шипит сквозь стиснутые зубы Верещака. Унутренние!..
— Нутренни…
— Ну?
— Враги.
— Вот тебе враги!
Архипов вздрагивает головой, нервно кривит губами и крепко зажмуривает глаза. Остальные новобранцы еще прямей вытягиваю! спины и еще тесней прижимают ладони к коленям. Лицо у вольноопределяющегося так же спокойно, как и у других, но на скулах, под тонкой кожей, напряглись и судорожно двигаются сухожилия. Верещака по опыту знает, что теперь от Архипова не дождешься ни слова.
— Так и стой усе время, стэрво! — говорит он, потирая руку, занывшую в локте от неловкого удара. — И слухай, что я буду говорить. Унутренними врагами называются усе сопротивляющиеся российским законам. Ну, и. кроме того, еще злодии, конокрады и, вообще, которые бунтовщики… Повтори, Архипов, усе, что сейчас сказал.
Четверть часа проходит в том, что Архипов напрягает все свои умственные способности, силясь удержать в памяти определение внутренних врагов, а Верещака, помогая ему в этом, истощает весь свой ругательный лексикон. Наконец, с грехом пополам, новобранцу удается повторить слова ефрейтора. Верещака чувствует себя усталым. Он вытирает лицо и шею ситцевым платком, на котором напечатана в рисунках сборка и разборка винтовки, и молча прохаживается взад и вперед вдоль окон. Новобранцы сидят по-прежнему неподвижно, вытянув руки вдоль колен, и следят, ворочая головами, за фигурой своего учителя. Где-то на другом конце казармы слышится мерный, тягучий голос, читающий вслух сказку:
— В то время к славной столице Зензивеевой подступил с огромным войском князь Лукопер, у которого голова была с пивной котел, а между глаз целая пядень. Дочь же соседнего короля, прекрасная Мельчигрия Султяновна. взятая в плен коварным Маркобруном…
А из открытой двери цейхгауза доносится нежный дискант старого солдата Фомичева, полкового псаломщика, напевающего вполголоса рождественские ирмосы*:
— Же-езл от корени Иесеева, и-ницвет от него Христе…
* — Род богослужебною песнопения.
Эти звуки, смягченные грустью и темнотой зимнего вечера, кажутся необыкновенно приятными и трогательными. Прислушиваясь к ним. молодые солдаты еще сильнее чувствуют тоску по оставленным родным деревням, жгучую, вечернюю тоску, которую из них долго еще не вытравит солдатчина, с ее сквернословием, похабными песнями и напускным молодечеством.
— Вольноопределяющийся! Что есть знамя? — нарушает молчание Верещака. Мысли вольноопределяющегося были за сотни верст от казармы. Услышав вопрос ефрейтора, он вздрагивает и смотрит с удивлением, как только что разбуженный человек.
— Знамя есть священная воинская хоругвь, под которой собираются…
— Стой! — перебивает его Верещака. простирая вперед руку с растопыренными пальцами. — Неправильно. Повторите еще раз. Только не так швидко. По малу: Вольноопределяющийся повторяет то же самое, но более медленно, а Верещака дирижирует ему указательным пальцем:
— Знамя… есть… священная… воинская хоругвь.
Палец ефрейтора останавливается в воздухе и обличительно направляется в грудь вольноопределяющегося.
— И брешешь! — с укором и торжеством говорит Верещака. — Брешешь! повторяет он с язвительным фальцетом. — Какую ты там еще выдумал хоруг? Хе-руг-ва!.. От как нужно, а совсем не хоруг. Так и говори: знамя есть священная воинская херугва, под которою собираются защитники престола и отечества. Повтори.
— Кажется, в памятке написано хоругвь, г. ефрейтор?..
— Кажется? А вот мне кажется удивительным, чему вас там у стюдентах учат… Ежели тебе начальство говорит херугва, то оно так и есть — херугва. И никаких!.. А ты мне тут начинаешь симметрично дурака валять. Ты думаешь, что як ты з господ, то тебе усе можно! Не-ет, брат, — поцелуй меня у спину, бо я на Спаса мед ел. Я тебя, брат, так распатроню!..
Несмотря на то, что вольноопределяющийся по обыкновению молчит, ефрейтор чувствует себя несколько сконфуженным. Он отводит глаза в сторону и старается замять вопрос о правильности произношения.
— Скажи мне, Шевчук, что такое часовой?
Шевчук по-прежнему нахохливается, моргает глазами и отвечает:
— Часовой есть лицо неприкосновенное.
— Правильно. А почему, Бондаренко?
— Потому что до его никто не смеет дотронуться.
— Верно. Садись, Бондаренко. А что бывает у противном случае, Сироштан?
— У протывном случае строго зиськуется, — говорит Сироштан мрачным голосом и не глядя на ефрейтора. Этот ответ вдруг почему-то возмущает Верещаку.
— Как же ты разговариваешь с начальством. Сироштан? Разве ж тебя не учили, как с начальством разговаривать? А? Поверни ко мне свою собачью морду и отвечай: как ты должен разговаривать с начальством?
— Я должен отвечать только, когда меня спрашивают, глядеть начальнику в глаза, говорить бодро и весело, и притом всегда чистую правду, произносит Сироштан еще более угрюмым тоном.
— От, видишь. А ты свою лыку воротишь от начальника. Садись. Овечкин, ежели ты часовый, то для чего поставлен на пост?
— Для того, чтобы я не спал, не дремал, не свистал, не курил, не разговаривал и подавал честь гг. офицерам.
— А еще?
— И чтоб я не принимал от посторонних лиц никаких предметов и вещей на хранение.
— Хорошо, садись. Повторите, вольноопределяющийся, для чего часовый поставлен на своем посту?
— Для того, чтобы охранять вверенный ему пост, — спокойно отвечает вольноопределяющийся.
— И опять брешешь! — сердито кричит Верещака, топая ногой. — Повтори то, что тебе приказано, и больш никаких!..
— Слушаю, господин ефрейтор. Но в уставе прямо сказано. И третьего дня поручик Зыбин объяснял…
Упоминание о поручике окончательно выводит Верещаку из себя. Мягкий и участливый ко всем солдатам, поручик Зыбин держится с Верещакой чрезвычайно сурово и часто осаживает его за бестолковость и жестокость в обращении с новобранцами. А несколько дней тому назад он даже вызвал Верещаку в фельдфебельскую комнату и там, глаз на глаз, сказал ему. грозя перед его носом рукой в надушенной замшевой перчатке:
— Я вижу, Верещака, что у тебя молодые запуганы. Поэтому запомни, болван, что если я узнаю, что ты хоть пальцем тронул новобранца, сейчас же подам рапорт и — под суд! Понимаешь? Ступай…
Тогда произошло удивительное явление. Верещака, многократно битый за свою трехлетнюю службу — сначала дядьками, а потом унтер-офицерами и фельдфебелями, — вдруг впервые почувствовал себя глубоко оскорбленным коротким и презрительным выговором, который ему сделал этот застенчивый, ласковый поручик с лицом хорошенькой девочки. Непонятная обида до сих пор еще не улеглась в сердце ефрейтора, и слова вольноопределяющегося вдруг сообщили ей новую остроту.
— Что ты мне в нос тычешь своего поручика? — закричал он. двигая сердито и хвастливо бровями и тряся серебряной серьгой, вдетой в правое ухо, — Теперь я тебе поручик — и никаких! В чем состоит воинская дисциплина? Делай же, что прикажет начальник, а против государя не облай. От что! А ты мне — устав. Здесь я для тебя устав. Здесь, у казарме, я для тебя царь и бог и больш никаких! И просю не рассуждать, о чем не понимаешь. Поручик! А почему ты знаешь? — и ефрейтор с размаху стукнул кулаком о подоконник, — почему ты знаешь, што я сам не можу быть поручиком? А вот захочу и подамся в юнкерское училище, на обучение. Шо? Зъел? Из коридора громко раздается начальственный голос старого унтер-офицера Ковалева:
— Третий взвод, в баню! С узелками на правый фланг казармы — бегом!
Лица у новобранцев оживляются, а руки нетерпеливо ерзают по коленям. Ефрейтору хотелось бы лишний раз проявить свою власть и задержать на несколько минут молодых, но он сам побаивается горячего и дерзкого на руку Ковалева.
— Ну, лаборданцы… до следующего раза, — говорит он, притворяясь, что это милостивое разрешение зависит исключительно от него. — Собирай узелки… живо! Через час люди возвращаются из бани. Овечкин, которому досталась высокая честь мыть и парить Верещаку, приглашает ефрейтора в солдатскую чайную.
— После легкого пару-то, Кузьма Иваныч… по махонькой?..
Ефрейтор снисходительно принимает приглашение, и оба они, красные, потные, с вениками под мышкой, заходят в чайную. После второго стаканчика умиротворенный и благодушно настроенный Верещака говорит Овечкину, с наслаждением пережевывая кусок свиного сала:
— Бачу я, Овечкин, что ты вже начинаешь старацця. Если праздниками захочешь идти в отпуск, то можешь… A кому ты должен в этом случае доложиться? — вдруг обращается он с напускной строгостью к подчиненному.
Овечкин понимает и ценит начальственную шутку и отвечает в тон ефрейтору, с преувеличенной почтительностью:
— Я должон спроситься об этом у своего отделенного начальника.
— Так, молодчага. А кто у тебя отделенный начальник?
— Ефрейтор Кузьма Иваныч Верещака. Дозвольте еще по одной, Кузьма Иваныч?..
— Мм… Как бы не завредило… Разве по последней?..
— Помилуйте-с. после баньки-то!.. Землячок, нацедите еще по скляночке. За ваше здоровьице, Кузьма Иваныч. Дай бог благополучно.
Проходит еще час. На дворе поднялась метель. Она бушует за стенами казармы, бросает в окна пригоршнями сухой снег и воет в печных трубах. Медленно умолкает и засыпает казарма. Слышатся долгие зевки, отрывистое бормотанье молитвы, вздохи и глухой кашель. На койке унтер-офицера Ковалева, в ногах, сидит по-турецки старый солдат Ищенко. Он тихо раскачивается взад и вперед, поглаживает ладонями свои колени и страшным голосом, точно сам боясь своих слов, рассказывает сказку:
— Видит он, что ничего против солдата не может, и посылает до его самого сильного и могучего вовшебника. Вот приходит той вовшебник до того солдата и говорит: ‘Солдат, я тебя зъем’. А солдат ему говорит: ни! Ты меня не можешь зъесть: так что я и сам волшебник.
Но затихает и сказка. Люди тяжело храпят и бредят во сне. По казарме осторожными, ленивыми шагами ходит скучающий дневальный. Слышно, как в умывалке выбивает нежную, музыкальную дробь вода, капающая из умывальников в медную раковину. И только где-то в самом дальнем и темном углу четвертого взвода раздается быстрый, пугливый шепот:
— А кто у нас генерал-фельдцейхмейстер?
И другой — такой же тревожный шепот отвечает:
— Его… императорство… высочество… А разгулявшаяся вьюга то потрясает порывисто оконными рамами, то, забравшись между стеклами, визжит тонким, злобным, дребезжащим голосом.
1903
Прочитали? Поделиться с друзьями: