В. Ходасевич. Брюсов, Брюсов Валерий Яковлевич, Год: 1924
Время на прочтение: 23 минут(ы)
Глава из книги воспоминаний ‘Некрополь’
—————————————————————————-
OCR — http://ldn-knigi.narod.ru/ ldnleon@yandex.ru
Нина & Леон Дотан (06.2001)
—————————————————————————-
Когда я увидел его впервые, было ему года двадцать четыре, а мне
одиннадцать. Я учился в гимназии с его младшим братом. Его вид поколебал
мое представление о ‘декадентах’. Вместо голого лохмача с лиловыми волосами
и зеленым носом (таковы были ,,декаденты’ по фельетонам ‘Новостей Дня’) —
увидел я скромного молодого человека с короткими усиками, с бобриком на
голове, в пиджаке обычнейшего покроя, в бумажном воротничке. Такие молодые
люди торговали галантерейным товаром на Сретенке. Таким молодым человеком
изображен Брюсов на фотография, приложенной к I тому его сочинений в
издании ‘Сирина’.
Впоследствии, вспоминая молодого Брюсова, я почувствовал, что
главная острота его тогдашних стихов заключается именно в сочетании
декадентской экзотики с простодушнейшим московским мещанством. Смесь очень
пряная, излом очень острый, диссонанс режущий, но потому-то ранние книги
Брюсова (до Tertia Vigilia включительно) — суть все-таки лучшие его книги:
наиболее острые. Все это тропические фантазии — на берегах Яузы, переоценка
всех ценностей — в районе сретенской части. И до сих пор куда больше
признанного Брюсова нравится мне этот ‘неизвестный, осмеянный, странный’
автор Chef — deuvre. Мне нравится, что этот дерзкий молодой человек,
готовый мимоходом обронить замечание:
Родину я ненавижу, —
в то же время, оказывается, способен подобрать на улице облезлого
котенка и с бесконечной заботливостью выхаживать его в собственном кармане,
сдавая государственные экзамены.
* * *
Дед Брюсова, по имени Кузьма, родом из крепостных, хорошо
расторговался в Москве. Был он владелец довольно крупной торговли. Товар
был заморский: пробки. От него дело перешло к сыну Авиве, а затем к внукам,
Авивовичам. Вывеска над помещением фирмы, в одном из переулков между
Ильинкой и Варваркой, была еще цела осенью 1920 года. Почти окна в окна,
наискосок от этой торговли, помещалась нотариальная контора П. А. Соколова.
Там в начале девятисотых годов, по почину Брюсова, устраивались
спиритические сеансы. Я был на одном из последних, в начале 1905 г. Было
темно и скучно. Когда расходились, Валерий Яковлевич сказал:
— Спиритические силы со временем будут изучены и, может быть, даже
найдут себе применение в технике, подобно пару и электричеству.
Впрочем, к этому времени его увлечение спиритизмом остыло, и он,
кажется, прекратил сотрудничество в журнале ‘Ребус’.
Уж не знаю, почему пробочное дело Кузьмы Брюсова перешло к одному
Авиве. Почему Кузьме вздумалось в завещании обделить второго сына, Якова
Кузьмича? Думаю, что Яков Кузьмич чем-нибудь провинился перед отцом. Был он
вольнодумец, лошадник, фантазер, побывал в Париже и даже писал стихи.
Совершал к тому же усердные возлияния в честь Бахуса. Я видел его уже
вполне пожилым человеком, с вихрастой седой головой, в поношенном сюртуке.
Он был женат на Матрене Александровне Бакулиной, женщине очень доброй,
чудаковатой, мастерице плести кружева и играть в преферанс. История
сватовства и женитьбы Якова Кузьмича описана его сыном в повести ‘Обручение
Даши’. Сам Валерий Яковлевич порою подписывал свои статьи псевдонимом ‘В.
Бакулин’. В большинстве случаев это были полемические статьи, о которых
говаривали, что их главную часть составляют argumenta baculma.
Не завещав Якову Кузьмину торгового предприятия, Кузьма Брюсов
обошел его и в той части завещания, которая касалась небольшого дома,
стоявшего на Цветном бульваре, против цирка Соломонского. Дом этот перешел
непосредственно к внукам завещателя, Валерию и Александру Яковлевичами Там
и жила вся семья Брюсовых вплоть до осени 1910 г. Там и скончался Яков
Кузьмич, в январе 1908 г. Матрена Александровна пережила мужа почти на
тринадцать лет.
Дом на Цветном бульваре был старый, нескладный, с мезонинами и
пристройками, с полутемными комнатами и скрипучими деревянными лестницами.
Было в нем зальце, средняя часть которого двумя арками отделялась от
боковых. Полукруглые печи примыкали к аркам. В кафелях печей отражались
лапчатые тени больших латаний и синева окон. Эти латании, печи и окна дают
реальную расшифровку одного из ранних брюсовских стихотворений, в свое
время провозглашенного верхом бессмыслицы:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене…
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне — и т. д.
(Подробный разбор этого стихотворения напечатан мною в 1914 г. в
журнале ‘София’. Брюсов после, того сказал мне при встрече:
— Вы очень интересно истолковали мои стихи. Теперь я и сам буду их
объяснять так же. До сих пор я не понимал их.
Говоря это, он смеялся и смотрел мне в глаза смеющимися,
плутовскими глазами: знал, что я не поверю ему, да и не хотел, чтоб я
верил. Я тоже улыбнулся, и мы разошлись. В тот же вечер он сказал кому-то,
повысив голос, чтобы я слышал:
— Вот мы сегодня с В. Ф. говорили об авгурах… Ни о каких авгурах
мы не говорили.).
В зале, сбоку, стоял рояль. По стенам — венские стулья. Висели две
— три почерневших картины в золотых рамках. Зала служила также столовой.
Посредине ее, на раздвижном столе, покрытом клетчатой скатертью, появлялась
миска, в комнате пахло щами. Яков Кузьмич выходил из своей полутемной
спальни с заветным графинчиком коньяку. Дрожащей рукой держа рюмку над
тарелкой, проливал коньяк во щи. Глубоко подцепляя капусту ложкой, мешал в
тарелке. Бормотал виновато:
— Не беда, все вместе будет.
И выпивал, чокнувшись с зятем, Б. В. Калюжным, ныне тоже покойным.
Валерий Яковлевич не часто являлся на родительской половине. Была у
него в том же дом своя квартира, где жил он с женою, Иоанной Матвеевной и
со свояченицей, Брониславой Матвеевной Рунт, одно время состоявшей
секретарем ‘Весов’ и ‘Скорпиона’. Обстановка квартиры приближалась к стилю
‘модерн’. Небольшой кабинет Брюсова был заставлен книжными полками.
Чрезвычайно внимательный к посетителям, Брюсов, сам не куривший в ту пору,
держал на письменном столе спички. Впрочем, в предупреждение рассеянности
гостей, металлическая спичечница была привязана на веревочке. На стенах в
кабинете и в столовой висели картины Шестеркина, одного из первых русских
декадентов, а также рисунки Фидуса, Брунеллески, Феофилактова и др. В
живописи Валерий Яковлевич разбирался не важно, однако имел пристрастия.
Всем прочим художникам Возрождения почему-то предпочитал он Чиму да
Конельяно.
Некогда в этой квартире происходили знаменитые среды, на которых
творились судьбы если не всероссийского, то во всяком случае московского
модернизма. В ранней юности я знал о них понаслышке, но не смел и мечтать о
проникновении в такое святилище. Лишь осенью 1904 г., новоиспеченным
студентом, получил я от Брюсова письменное приглашение. Снимая пальто в
передней, я услышал голос хозяина:
— Очень вероятно, что на каждый вопрос есть не один, а несколько
истинных ответов, может быть — восемь. Утверждая одну истину, мы
опрометчиво игнорируем еще целых семь.
Мысль эта очень взволновала одного из гостей, красивого,
голубоглазого студента с пушистыми светлыми волосами. Когда я входил в
кабинет, студент летучей, танцующею походкой носился по комнате и говорил,
охваченный радостным возбуждением, переходя с густого баса к тончайшему
альту, то почти приседая, то подымаясь на цыпочки (2). Это был Андрей
Белый. Я увидел его впервые в тот вечер. Другой гость, тоже студент,
плотный, румяный брюнет, сидел в кресле, положив ногу на ногу. Он оказался
С. М. Соловьевым. Больше гостей не было: ‘среды’ клонились уже к упадку.
В столовой, за чаем, Белый читал (точнее будет сказать — пел) свои
стихи, впоследствии в измененной редакции вошедшие в ‘Пепел’:
‘За мною грохочущий город’, ‘Арестанты’, ‘Попрошайка’. Было что-то
необыкновенно обаятельное в его тогдашней манере чтения и во всем его
облике. После Белого С. М. Соловьев прочитал полученное от Блока
стихотворение ‘Жду я смерти близ денницы’. Брюсов строго осудил последнюю
строчку. Потом он сам прочитал два новых стихотворения: ‘Адам и Ева’ и
‘Орфей — Эвридике’. Потом С. М. Соловьев прочитал свои стихи. Брюсов
тщательно разбирал то, что ему читали. Разбор его был чисто формальный.
Смысла стихов он отнюдь не касался и даже как бы подчеркивал, что смотрит
на них, как на ученические упражнения, не более. Это учительское отношение
к таким самостоятельным поэтам, какими уже в ту пору были Белый и Блок,
меня удивило и покоробило. Однако, сколько я мог заметить, оно сохранилось
у Брюсова навсегда.
Беседа за чаем продолжалась. Разбирать стихи самого Брюсова, как я
заметил, было не принято. Они должны были приниматься, как заповеди.
Наконец, произошло то, чего я опасался: Брюсов предложил и мне прочитать
‘мое’. Я в ужасе отказался.
В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта,
многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб,
Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же, никого из них
не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову же
хотелось создать ‘движение’ и стать во главе его. Поэтому создание
‘фаланги’ и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками,
организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на
Брюсова. Он основал ‘Скорпион’ и ‘Весы’ и самодержавно в них правил, он вел
полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и
ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он себя
капитаном некоего литературного корабля и дело свое делал с великой
бдительностью. К властвованию, кроме природной склонности, толкало его и
сознание ответственности за судьбу судна. Иногда экипаж начинал бунтовать.
Брюсов смирял его властным окриком, — но иной раз принужден был идти на
уступки ‘конституционного’ характера. Затем, путем интриг внутри своего
‘парламента’, умел его развалить и парализовать. От этого его самодержавие
только укреплялось.
Чувство равенства было Брюсову совершенно чуждо. Возможно, впрочем,
что тут влияла и мещанская среда, из которой вышел Брюсов.
Мещанин не в пример легче гнет спину, чем, например, аристократ или
рабочий. За то и желание при случае унизить другого обуревает счастливого
мещанина сильнее, чем рабочего или аристократа. ,,Всяк сверчок знай свой
шесток’, ,,чин чина почитай’: эти идеи заносились Брюсовым в литературные
отношения прямо с Цветного бульвара. Брюсов умел или командовать, или
подчиняться. Проявить независимость — означало раз навсегда приобрести
врага в лице Брюсова. Молодой поэт, не пошедший к Брюсову за оценкой и
одобрением, мог быть уверен, что Брюсов никогда ему этого не простит.
Пример — Марина Цветаева. Стоило возникнуть дружескому издательству или
журналу, в котором главное руководство принадлежало не Брюсову, — тотчас
издавался декрет о воспрещении сотрудникам ‘Скорпиона’ участвовать в этом
издательстве или журнале. Так, последовательно воспрещалось участие в
‘Грифе’, потом в ‘Искусстве’, в ‘Перевале’.
Власть нуждается в декорациях. Она же родит прислужничество. Брюсов
старался окружить себя раболепством — и, увы, находил подходящих людей. Его
появления всегда были обставлены театрально. В ответ на приглашение он не
отвечал ни да, ни нет, предоставляя ждать и надеяться. В назначенный час
его не бывало. Затем начинали появляться лица свиты. Я хорошо помню, как
однажды, в 1905 г., в одном ‘литературном’ доме хозяева и гости часа
полтора шепотом гадали: придет или нет?
Каждого новоприбывшего спрашивали :
— Вы не знаете, будет Валерий Яковлевич?
— Я видел его вчера. Он сказал, что будет.
— А мне он сегодня утром сказал, что занят.
— А мне он сегодня в четыре сказал, что будет.
— Я его видел в пять. Он не будет.
И каждый старался показать, что ему намерения Брюсова известнее,
чем другим, потому что он стоит ближе к Брюсову.
Наконец, Брюсов являлся. Никто с ним первый не заговаривал: ему
отвечали, если он сам обращался.
Его уходы были так же таинственны: он исчезал внезапно. Известен
случай, когда перед уходом от Андрея Белого он внезапно погасил лампу,
оставив присутствующих во мраке. Когда вновь зажгли свет, Брюсова в
квартире не было. На другой день Андрей Белый получил стихи:
‘Бальдеру — Локи’:
Но последний царь вселенной,
Сумрак, сумрак — за меня!
* * *
У него была примечательная манера подавать руку. Она производила
странное действие. Брюсов протягивал человеку руку. Тот протягивал свою. В
ту секунду, когда руки должны были соприкоснуться, Брюсов стремительно
отдергивал свою назад, собирал пальцы в кулак и кулак прижимал к правому
плечу, а сам, чуть-чуть скаля зубы, впивался глазами в повисшую в воздухе
руку знакомого. Затем рука Брюсова так же стремительно опускалась и хватала
протянутую руку. Пожатие совершалось, но происшедшая заминка, сама по себе
мгновенная, вызывала длительное чувство неловкости. Человеку все казалось,
что он как-то не вовремя сунулся со своей рукой. Я заметил, что этим
странным приемом Брюсов пользовался только на первых порах знакомства и
особенно часто применял его, знакомясь с начинающими стихотворцами, с
заезжими провинциалами, с новичками в литературе и в литературных кругах.
Вообще, в нем как-то сочеталась изысканная вежливость (впрочем,
формальная) с любовью к одергиванию, обуздыванию, запугиванию. Те, кому это
не нравилось, отходили в сторону. Другие охотно составляли послушную свиту,
которой Брюсов не гнушался пользоваться для укрепления влияния, власти и
обаяния. Доходили до анекдотическаго раболепства. Однажды, приблизительно в
1909 году, я сидел в кафэ на Тверском бульваре с А. И. Тиняковым, писавшим
посредственные стихи под псевдонимом ‘Одинокий’. Собеседник мой, слегка
пьяный, произнес длинную речь, в конце которой воскликнул буквально так:
— Мне, Владислав Фелицианович, на Господа Бога — тьфу! (Тут он
отнюдь не символически плюнул в зеленый квадрат цветного окна).
— Был бы только Валерий Яковлевич, ему же слава, честь и
поклонение!
Гумилев мне рассказывал, как тот же Тиняков, сидя с ним в
Петербурге на ‘поплавке’ и глядя на Неву, вскричал в порыве священного
ясновидения:
— Смотрите, смотрите! Валерий Яковлевич шествует с того берега по
водам!