В дальних водах и странах, Крестовский Всеволод Владимирович, Год: 1882

Время на прочтение: 691 минут(ы)

Всеволод Крестовский

В дальних водах и странах
Книга вторая

Крестовский В. В дальних водах и странах. В 2-х томах, т. 2
Пропуски восстановлены по журналу ‘Русский вестник’
М., ‘ВЕК’, 1997.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Нагасаки
От Нагасаки до Чифу
В шторме
Опять в Нагасаки
Иокогама
Военное дело в Японии
Токио
‘Благополучный месяц веселостей’
Общественные зрелища и развлечения
Среди высокопоставленных
Нагойя
Кообе и Хиого
В окрестностях Нагасаки
Сувонада или Внутреннее море
Осака
Киото и озеро Бива
Киото и озеро Бива (продолжение)
Примечания

Нагасаки

Русский ветер. — Архипелаг Гото и культура его островов. — Китайские и японские паруса. — Чувство берега. — Нагасакский маяк. — Старые батареи. — Островки. — Папенберг и его жертвы. — Нагасакская бухта. — Приход на рейд и встреча с русскими. — Таможня. — ‘Камаринский’ в Нагасаки и матросские кабачки. — Гостиница ‘Belle Vue’. — Омуру, европейский участок города. — Русское консульство и его сад. — В. Я. Костылев. — Обед на крейсере ‘Азия’. — Прогулка в русский госпиталь. — Медузы. — Предместье Иноса или ‘Русская деревня’, ее русские жильцы и их лодочники. — ‘Холодный дом’ или гостиница ‘Нева’. — Русское кладбище. — Водяная змея. — Знакомство с А. А. Сига. — Первый приказ С. С. Лесовского по эскадре и военное совещание. — Обмен салютов. — Распределение и особые назначения судов нашей эскадры. — Курума и дженерикши. — Децима, бывшая голландская фактория и ее былое значение. — Японская часть города, ее общий характер и особенности. — Торговля, ремесла и промышленность. — Церемония встречных поклонов у туземцев. — Национальные костюмы и их смешение с европейскими. — Татуировка. — Физический склад японской расы. — Наружность мужнин и женщин. — Японские дети. — Базар фарфоровых изделий в Дециме. — Вазы, как образцы японского искусства. — Местные цены на фарфор. — Ресторан ‘Фукуя’. — Буддийский благовест. — Процессия геек (певиц и танцовщиц). — Что такое гейки в Японии. — Шелкошвейные мастерские и их работы. — Накашима, ее местоположение и достопримечательные древности. — Черепаха-человек. — Архитектурное и внутреннее устройство мещанского дома. — У японского антиквария. — Нравственное, и безнравственное по понятиям европейцев и японцев. — Чайный дом, его обстановка и угощения. — Концерт геек, их наружность, костюмы и музыкальные инструменты. — Застольные обычаи, песни, куплеты, пляски и игры. — Нечто о японской музыке. — Второй приказ по эскадре. — Тайфун в миниатюре

30-го августа.
Светлое и несколько прохладное утро. Освежающий ветерок повевает с северо-запада, свой, родной, из России, хотя, положим, и из сибирских тундр, да все же русский ветер, с далекой родины! И как ласкает опаленные зноем лица его бодрящее веяние!.. Дышится легко и емко, всею грудью. Организм, измученный жарами предшествовавших дней, сегодня отдыхает, словно воскресая к новой жизни. Тело сухо. Слава Богу, наконец-то эти ужасные тропические широты пройдены.
Поздравили адмирала и друг друга с общим русским праздником, днем именин Государя. Все были на верхней палубе, желая, после стольких суток мучения от зноя днем и духоты ночью, в волю надышаться первою прохладой, которою подарил нас, как лучшим подарком для дня нашего праздника, наш русский ветер. Надолго ли только?..
Около девяти часов утра проходим мимо южной оконечности крайнего из островов архипелага Готов. Издали кажется, будто весь этот остров снизу доверху исполосован зеленеющими лентами, очень правильно расположенными одна над другой в горизонтальном направлении, так что весь он является взору какою-то изумрудно-зеленой игрушкой токарной работы, хотя при этой зелени на всей его поверхности не заметно не только деревьев, но даже ни малейшего кустика. От подошвы, омываемой пенистым буруном, и до самой его макушки идут террасообразными ступенями одна над другой японские пашни, разбитые на правильные участки и засеянные (в это лето уже вторично) ячменем и пшеницей. Напрасно ищет глаз какой-нибудь хижины, усадьбы, деревушки на всем пространстве небольшого островка, — ни с запада, ни с юга, ни с востока не заметно ни малейших признаков человеческого жилья, быть может, оно кроется где-нибудь там с северной, как наиболее прохладной стороны, где мы не можем его видеть, проходя южнее острова, но люди бывалые уверяют, будто в этих местах вовсе не в редкость встретить какой-нибудь крошечный островок, совершенно пустынный и тем не менее сплошь обработанный самым культурным образом. Хозяин подобного островка, живущий где-нибудь по соседству, арендует его у казны и в известные сроки приплывает к нему в утлой лодочке, чтобы возделывать свою пашню и тщательно ухаживать за нею. Благодаря очень искусной системе орошения, одинаковой во всей Японии, эти небольшие пашенки обеспечены от засухи и всегда приносят хороший и верный доход своим хозяевам. Все это сообщил нам капитан нашего парохода, человек, уже не первый год совершающий еженедельные срочные рейсы между Шанхаем и Нагасаки, и, сколько можно было заключить из его рассказов, хорошо знакомый с условиями жизни прибрежного Китая и Японии.
Нам пришло на мысль: неужели же такое уединенное положение этих островных пашен, при полном отсутствии на них жилья, не служит иногда великим соблазном для каких-нибудь тунеядцев, которым очень легко подъехать к островку ночью, во время приближающейся жатвы, и более или менее воспользоваться даром плодами чужого труда?
— О, нет! — ответил капитан с полной уверенностью, — в Японии пока еще свято уважают человеческий труд и собственность. В Японии, — прибавил он, — даже замки на дверях если и употребляются, то только в тех местах, где поселились европейцы, а внутри страны замков почти и не знают: в них нет надобности.
Блаженная, как видно, страна в своем азиатском ‘варварстве’, невольно подумалось мне при этом характеристическом замечании.
Насколько можно было заметить сквозь дымку легкого тумана, дальнейшие, более к северу лежащие острова архипелага Гото все возделаны точно так же, как и южный остров: точно такие же горизонтально расположенные полосы и черточки указывают на существование террасообразных нив, также на скатах и тех отдаленных высоких гор, что вздымаются к небу непосредственно из недр моря. Очевидно тут не пропадает даром ни одного клочка мало-мальски годной почвы, так как японцы отлично сумели воспользоваться даже и тем ничтожным ее слоем, который прикрывает гранитно-кряжеский и местами совсем обнаженный массив южного острова.
Чем ближе к берегам, тем оживленнее становится море: и там, и сям появилось на нем много каботажных джонок и рыбачьих лодок, на которых японцы по дерзости далеко пускаются в открытое море в какую бы то ни было погоду. Нам еще ранним утром приходилось сегодня встречать ничтожные рыбачьи челноки с одним, двумя гребцами, но чаще под парусом, за несколько десятков миль от берега, когда контуры даже самых высоких гор еще не выступали из-под черты водного горизонта.
В конструкции японских лодок и в особенности джонок есть нечто общее с китайскими, но существенную разницу заметил я в парусах. Китайский парус из грубой бумажной ткани буро-кирпичного цвета, обыкновенно сливается в сплошную площадь и вроде распускного веера, держится на нескольких поперечных бамбуковых рейках, прикрепленных сзади к полотнищу по всей ширине его, что дает такому парусу возможность, в случае надобности, моментально спуститься вниз, вместе с верхнею, более тяжелою реей. А когда китайская джонка плывет подо всеми своими парусами, то издали, как я уже упомянул выше, она принимает фантастический вид не то гигантской бабочки, не то исполинской летучей мыши. Японские же паруса бывают либо циновочные, либо из бумажной ткани, но только всегда белого цвета, и для каждого из них требуется лишь две реи: верхняя и нижняя, между которыми продольно протягивается от трех до пяти циновок или полотнищ, шириною каждое около десяти вершков. Продольные внутренние края этих циновок сошнурованы между собой плотным длинным линем. В верхней части среднего или одного из крайних полотнищ иногда изображается какой-нибудь знак вроде шифра, герба или символа, а чаще всего просто нашивается черная коленкоровая полоса около четверти шириной и вершков 10—12 длиной: какое значение она имеет, мне не пришлось дознаться. Система гребли на японских лодках — исключительно юлой, с кормы и притом не иначе как стоя.
В одиннадцатом часу утра впереди, на востоке открылись голубовато-серые очертания возвышенностей громадного острова Киу-Сиу, или, правильнее, Кю-Сю, и лица всех пассажиров сразу как-то стали еще оживленнее, чем за минуту до этого. Я не раз уже замечал, что всем, не исключая и заматерелых моряков, становится вдруг как-то приятнее, когда судно приближается к берегам, чем когда оно, в течение нескольких суток, плывет в совершенно открытом безбрежном море, хотя первые часто бывают несравненно опаснее последнего. Эти берега и даже самые неприглядные, плоские, скучные все-таки вносят некоторое разнообразие в монотонную картину беспредельного моря: благодаря им, все-таки видишь хоть какую-нибудь неровность, волнистую или ломаную линию, на которой может отдохнуть глаз, утомленный однообразием ровной черты горизонта. А тут еще, на этот раз, берега возвещали нам цель, ради которой мы посланы из России: они возвещали предел нашего странствия в качестве ‘вольных’ пассажиров. Там, у этих берегов, на Нагасакского рейде мы встретили русские военные суда, на которых у нас начнется новая жизнь, определяемая словом ‘служба’.
Пароход держал курс прямо на маяк, ярко белевший вдали на солнце у самого входа в Нагасакский залив, и в два часа дня мы уже были на траверсе этого маяка. Он поставлен на гребне кряжистого островка, который с внешней, то есть западной своей стороны, спадает в море отвесными скалами, а с восточной или внутренней, обращенной к Киу-Сиу, покрыт кудрявою зеленью, где среди зарослей заметна решетка и цветочная клумба сада, разведенного при белых домиках маячной службы.
Вход в Нагасакский порт идет довольно широким заливом, мимо небольших островков шхеристого характера. На некоторых из них видны батареи, сложенные стенками из дикого цементированного камня и покрытые в верхней части бруствера дерном. Но ныне они не только разоружены, а и в конец запущены, так что и валы, и брустверы, и парапеты заросли сорными травами, вьюнками и какими-то цветущими кустарниками. Между тем топография этих островков и расположение их батарей указывает, что древние строители сих последних руководствовались весьма правильным тактическим взглядом относительно местной береговой обороны, так что если б и в настоящее время потребовалось возвести для защиты Нагаскского порта небольшие укрепления современного типа, то лучший выбор пункта для их расположения едва ли можно бы было придумать: с моря эти укрепления были бы почти незаметны, а район обстрела вполне удовлетворял бы прекрасной защите бухты, потому что судно, которое рискнуло бы в нее проникнуть, должно бы было пройти под непрерывным продольным и перекрестным огнем этих батарей.
Между шхеристыми островками, коих берега в некоторых местах укреплены каменными стенками бетонной кладки, образующими своего рода набережные, рассеяны небольшие скалы и отдельно торчащие из воды камни, которые представляют и в общем, и каждый сам по себе очень изящный вид, благодаря тому, что на их вершинках и в расселинах приютились красиво искривленные японские сосенки и иные деревца и кустарники, окутанные разнообразными вьюнками, тогда как другие ползучие растения целыми пучками и гирляндами, свешиваются вниз, к воде, по обнаженным гранитным глыбам. В середине прохода, откуда залив поворачивает к северу, образуя уже самую бухту, возвышается скалистый островок Така-боко, известный у европейцев более под именем Папенберга, — название, данное ему голландцами в воспоминание того, что в 1622 году японцы сбросили с него в море папских миссионеров и четыре тысячи человек их туземных последователей, благодаря, впрочем, более политическим интригам папистов, чем религиозной нетерпимости правительства. Место казни высится над поверхностью моря совершенно отвесною стеной. Во время отлива у его подножия обнажается из-под воды берег, усеянный острыми камнями и галькой, а на вершине Папенберга разрослась небольшая хвойная роща.
Нагасакская бухта простирается в глубь островного материка на четыре морские мили (семь верст), при средней ширине в одну милю (875 сажен). С трех сторон она отлично защищена от влияния ветров склонами гор до 6000 футов высоты, покрытых террасообразными пашнями, плантациями, садами, кудрявым кустарником, бамбуковыми зарослями и хвойными лесами, дремлющими на более отдаленных и возвышенных вершинах. Под сенью всей этой роскошной растительности, то там, то здесь — глядишь — приютилась рыбачья хижинка, либо маленькая буддийская капличка, либо целый храм, занимающий вершину горы среди священной рощи, так что снизу нам видна только его высокая темная кровля. На западной стороне бухты идут целым кряжем холмы Иноса-таке, на восточной — горные группы Хико-сан и Хоква-сан, а с севера общий вид замыкается горой Компира.
Немало я видел на своем веку разных красот природы, но не думаю, чтобы нашлось на свете много мест красивее Нагасакской бухты. Общий вид ее, бесспорно, принадлежит к числу самых прелестных и картинных уголков в целом мире. Прихотливые сочетания этих гор, мысков, заливчиков, скал и богатой растительности на каждом шагу и, куда не обернись, представляют восхитительные пейзажи. Про Нагасакский залив мало сказать, что он красив, он изящен.
Со вступлением в бухту, закрытую горами, температура вдруг переменилась, ветер сразу упал, сделалось жарко до духоты, и опять стали мы обливаться тропическим потом.
В два с половиной часа пополудни пароход бросил якорь. На рейде, по соседству, стояли японский и английский военные корветы, а из русских судов крейсеры: ‘Азия’ под контр-адмиральским флагом и ‘Африка’, иллюминированные флагами по случаю тезоименитства государя. На грот-мачтах японского и английского судов были подняты русские военные флаги — тоже в честь нашего народного праздника.
К борту парохода тотчас же пристало несколько военных катеров, на которых явились представиться адмиралу начальник нашей эскадры контр-адмирал барон О. Р. Штакельберг со своими флаг-офицерами и командиры обоих крейсеров, капитан-лейтенанты Амосов (‘Азия’) и Алексеев (‘Африка’). С ними же прибыл, в мундире министерства иностранных дел, исправляющий должность нашего консула В. Я. Костылев. Прибыли также с чужих военных судов по одному офицеру, которые нарочно были посланы своими командирами, чтобы поздравить адмирала с благополучным прибытием.
В три с половиной часа пополудни мы на военном катере съехали на берег и пристали к просторной пристани, сложенной из цементированного камня и спускающейся к воде широкими ступенями. Здесь медлительно покачивалось на легкой зыби несколько десятков японских лодок, фуне, с крытыми будочками вроде каюток и длинными приставными носами. В общем эти фуне несколько напоминают венецианские гандолы.
На верхней площадке пристани, завидя приближение пассажиров, тотчас же столпилось около десятка курума или дженерикшей, местных извозчиков, одетых крайне легко, чуть не нагишом, с легкими ручными двухколесными колясочками, какие мы уже видели в Гонконге и Шанхае, и наперебой, но очень вежливо и любезно стали предлагать нам свои услуги. Но так как до гостиницы ‘Belle Vue’, где мы располагали остановиться, было лишь несколько шагов, то в их услугах не предстояло и надобности, тем более, что наши матросы сами вызвались перенести наши вещи, ‘с таможней-де меньше хлопот будет’. И действительно, хлопот не оказалось ровно никаких. В таможенном павильоне досмотрщики, увидя чемоданы в руках русских матросов, просто черкнули на каждом из них мелом какой-то знак и, не разворачивая, любезно пропустили их и нас в другую дверь павильона. Таким образом, форменный костюм военных матросов послужил достаточною гарантией в том, что мы не имеем контрабандитских целей и намерений. Несколько курум, ведя свои колясочки, все-таки следовали за нами и, весело болтая между собою, вероятно, на наш же счет, рассматривали нас с наивно добродушным любопытством.
Едва прошли мы сотню шагов по набережной канала, впадающего в бухту, как вдруг слышим раздаются знакомые звуки. Несколько голосов распевают какую-то русскую песню, которая невпопад мешается со звуками шарманки, наигрывающей тоже что-то русское. Вслушиваемся, что такое? Батюшки, да это несомненный ‘Камаринский’! Но какими же судьбами попал он, сердечный, в Нагасаки?.. Подходим ближе, вывеска, и на ней крупными белыми буквами надпись: ‘Санкт-Петербургский трактир’. Из этого трактира в раскрытые настежь большие широкие окна несутся звуки ‘Камаринского’. Десятка два наших матросов, разбившись на группы, сидят вокруг столиков, а несколько человек из них же, обнявшись друг с другом, как ‘кавалер с дамой’, топчутся по середине комнаты, выплясывая нечто вроде вальса, и проделывают это с самым серьезным, солидным выражением в лице. Девчонка лет двенадцати крутит ручку шарманки, поставленной около буфета на самом, можно сказать, почетном месте. Пользуясь своим партикулярным платьем, не успели мы остановиться на минутку, чтобы взглянуть на эту оригинальную сцену, как из раскрытых дверей выскочили навстречу к нам сам хозяин этого ‘заведения’ со своею супругой и несколько чумазых ребятишек, уцепившихся за ее юбку. Хозяин словно каким-то собачьим нюхом почуял в нас русских и потому сразу на русском языке любезно приветствовал с благополучным прибытием: но уже один акцент, не говоря о физиономии, не оставил никаких сомнений насчет семитического происхождения этого джентльмена… С первого же слова он поспешил заявить, что он ‘з Россия, з Одесту’.
— Но какими же судьбами попали вы в Нагасаки?
— Так уже мине Бог дал… Штоби быть приятным русшким матросам.
Напротив этого ‘Санкт-Петербургского трактира’, по другую сторону небольшой площадки, процветает ‘заведение’ такого же сорта с надписью ‘Салон Универсаль’, где виднелось несколько французских матросов с коммерческого судна. Оказывается, что здесь для матросов каждой национальности имеются свои специальные кабачки, содержимые, однако, почти исключительно сынами Израиля.
Чтобы попасть в ‘Belle Vuи’, надо пройти с площадки в ущелье, искусственно просеченное в массивной известняковой глыбе и подняться несколько в гору по ступеням каменной лестницы, ведущим к широкой веранде, мимо цветочных клумб, цветущих азалий, бананов, латаний, саговых пальмочек и других прелестей, тропической флоры. На веранде встретила нас хозяйка отеля, затянутая в корсет француженка уже далеко не первой молодости, с несколько змеиным выражением лица, еще сохранившего некоторые остатки уплывающей красоты, и, тотчас же кликнув кельнера-японца, распорядилась об отводе нам комнат. Так как нас было несколько человек, то мы тотчас же заняли в верхнем этаже несколько нумеров подряд, выходивших стекольчатыми дверями во внутренний дворик на одну общую галерею, столбы и перила которой были снизу до самой крыши роскошно завиты и окутаны каким-то вьющимся растением с пучками мелких белесоватых и очень ароматичных цветочков. Внутри дворика — цветочная клумба, обрамленная дикими камнями, а над нею на ветвях какого-то деревца подвешены большие раковины-аргонавты, служащие горшками для разных красивых растений, ниспадающих за их края и висящих в воздухе целыми прядями.
Убранство комнат не ахти какое, принимая в соображение цену по два доллара в сутки за постель, и ничем не лучше заурядных гостиниц любого нашего провинциального городишки. Широкая железная кровать с кисейным мустикером, убогий умывальник безо всяких удобных приспособлений, стол с зеркальцем да два-три стула, вот и вся обстановка. Зато вид из окна противоположного двери на часть города и бухты и на зеленую гору Компиро — просто прелесть, так что ради его охотно примиряешься со всеми маленькими неудобствами, было бы только чисто.
Переодевшись, мы отправились с визитом у В. Я. Костылеву в русское консульство, где временно было отведено помещение нашему адмиралу и его супруге.
Русское консульство помещается в полугорье, над новым участком города, носящем имя Омуру и застроенным вдоль набережной преимущественно домами европейских негоциантов, в обыкновенном ‘колониальном’ вкусе с некоторою своеобразною примесью японщины. Лучшие из них напоминают своим прихотливо-затейливым характером вообще дачные постройки, бьющие на миловидность и изящество. В Омуру помещаются все европейские магазины, компрадорские склады, конторы, комиссионерства и консульства, которые вы легко отличаете с первого взгляда по их национальным флагам, развевающимися на высоких мачтах. Тут же телеграф и почта, устроенные на европейскую ногу по английскому образцу, а повыше, на взгорьях, покрытых садами, выглядывают из зелени крыши и веранды отдельно и широко друг от друга стоящих европейских домов, дач, коттеджей и готические шпили двух кирок, англиканской и реформатской.
Чтобы попасть из гостиницы в наше консульство, надо подняться по узкой шоссированной дороге вверх до половины горы и, дойдя до церкви католического миссионерства, украшенной на фронтоне японскою надписью, свернуть вправо, мимо старорослых тенистых садов и живых изгородей, ограждающих эти сады с таинственно ютящимися во глубине их дачами. Здесь вы уже окружены полною тишиной и чувствуете себя почти за городом, который остался там, внизу под горой. Шоссейная дорожка приводит вас прямо к одноэтажному, на высоком каменном фундаменте домику с русским государственным гербом над входом. Тут помещается канцелярия нашего консульства, известная более под названием ‘офицы’. Домик построен в русском вкусе, с резными из дерева (в прорезь) полотенцами, петушками и коньками на гребне крыши и над фронтоном сквозного крыльца, через площадку которого вы проходите прямо в сад консульства. При офице, направо, маленький дворик, и тут на высоких бамбуковых шестах качаются три презабавные макаки, одна из которых преуморительно отдает честь входящим, прикладывая руку к виску и громко щелкая языком.
Сад нашего консульства, это в своем роде маленький шедевр — он весь разбит на террасках, высокие стены которых, словно крепостные сооружения, сложены из цементированного дикого камня. Дорожка, иногда прерываемая рядом ступеней, зигзагами ведет между этих стен к главному дому, где живет сам консул. Это одноэтажное здание, устроенное довольно просторно и комфортабельно, с наружною стекольчатою галереей, откуда широко открывается дивный вид не только на весь рейд, усеянный разнообразными судами, и на горы противоположного берега с предместьями Акунар и Иноса, но и на Компиро-яма с ее буддийскими храмами, и на часть города, приютившуюся под этою последнею горой, которая командует надо всею окрестностью. Внизу на набережной идет гомон кипучей промышленной жизни, там духота стоит в воздухе, там пышет зноем от раскаленных камней и носится пыль от шоссе и токасимского угля, а здесь, на возвышенности, свежий, чистый, бальзамический воздух и масса тенистой разнообразной зелени. Великолепные кусты больших белых роз лезут своими ветвями прямо в окна этого дома вместе с поспевающими померанцами и миканами {Японский апельсин.}. Латании и саговые пальмы, лавр и слива, разнообразные хвои, азалии, магнолии, гигантские камелии, криптомерии, клены и камфарное дерево (всего не перечесть) составляют красу и роскошь этого сада, где всегда достаточно и тени, и даже некоторой прохлады. Будь это у себя на родине, кажется, Бог знает, чего не отдал бы, чтобы жить всегда в таком поэтически счастливом уголке и любоваться такою картиной!..
В. Я. Костылев принял нас с самым сердечным радушием и тотчас же захлопотался, распоряжаясь насчет угощения, так что нам даже совестно стало, что мы своим посещением причиняем ему столько беспокойства.
— Ах, господа, вам это непонятно, — говорил он, потчуя нас и папиросами, и сигарами, и разными прохладительными напитками. — Надо прожить столько лет, как я, на чужой стороне, вдали ото всего родного, в нравственном одиночестве, чтобы понять то чувство, какое испытываешь, увидя вдруг свежего человека с родины!
— Да разве здесь так плохо? — спросили мы. — Глядите, какая прелесть!
— А Бог с нею, с этой прелестью!.. Неплохо здесь, что Бога гневить, но… все тянет туда… Тоска берет порой… Вот что!
И в самом деле, жить без близкого человека, без родного слова, без живого задушевного обмена мысли, знать о родине только из газет, которые доходят сюда лишь через два месяца по выпуске, — жить, так сказать, вечно настороже, потому что разные западноевропейские ‘друзья-коллеги’ всегда готовы учинить вам какую-нибудь подпольную каверзу — не вам лично, положим, а тому делу, которому вы служите, ради которого вы сюда посланы: все это, действительно, должно быть очень и очень тяжело порой.
К семи часам вечера С. С. Лесовский с супругой, все лица его штаба, командиры обоих русских судов и В. Я. Костылев прибыли по приглашению барона О. Р. Штакельберга на обед, который, по случаю тезоименитства Государя Императора, он устроил у себя на крейсере ‘Азия’ в роскошной адмиральской каюте. Уже сидели за столом, когда с вахты пришли доложить, что сейчас прибыл на рейд крейсер ‘Забияка’, несколько дней перед сим посланный в Иокогаму за нашим посланником в Японии К. В. Струве1, с которым С. С. Лесовскому необходимо было лично переговорить и условиться о некоторых важных предметах. Барон Штакельберг тотчас же отправил на ‘Забияку’ одного из своих флаг-офицеров передать посланнику и командиру судна, капитан-лейтенанту Ломену, приглашение к столу. Минут через десять они явились, и здесь я имел случай впервые познакомиться с К. В. Струве.
В одиннадцатом часу вечера вернулся в свою гостиницу — и прямо спать… Какое в самом деле наслаждение улечься не в тесную каютную койку, а в хорошо приготовленную постель и чувствовать, что не качаешься, что под тобой твердая почва!
31-го августа.
Наш флагманский доктор, В. С. Кудрин, пригласил меня посетить вместе с ним русский госпиталь, расположенный в предместье Иноса, а кстати посмотреть и эту самую Иносу, которая у всех иностранцев давно уже известна под названием ‘русской деревни’.
И в самом деле, что за курьез такой: русская вдруг деревня в Японии, да еще на юге Японии.
Не принимайте этого, однако, в буквальном смысле: здесь русских переселенцев не имеется. Тем не менее деревня зовется ‘русскою’. В чем же тут дело?
Заинтересованный этим вопросом, я вместе с В. С. Кудриным спустился к пристани, где мы кликнули очередную фуне (японские лодочники-перевозчики, также как и гонконгские, строго соблюдают между собою очередь), и одного слова ‘Иноса’ было достаточно, чтобы перевозчик понял нас в полной мере.
— Иноса?.. Харасе! — сказал он с добродушным смехом, видимо, щеголяя перед нами знанием русского слова ‘хорошо’.
С нами вместе отправлялся туда же доктор с ‘Африки’ А. В. Куршаков, временно заведовавший госпиталем.
Рейд был зеркально спокоен: в его изумрудно-прозрачных водах, озаренных проникающими в глубину лучами яркого солнца, плавало множество круглых медуз с четырьмя симметрично расположенными глазками по середине наружной поверхности их тела. Одни из них были совершенно бесцветны, как хрусталь, и напоминали своим видом нечто вроде кружева, другие имели по краям диска несколько молочный оттенок и с исподней своей стороны распускали длинные, мочально-косматые пряди хвостов пурпурного, оранжевого и фиолетово-синего цвета с радужными отливами. Замечательно, что вынутая из своей стихии и положенная на солнцепеке бесхвостая медуза начинает разлагаться чрезвычайно скоро, издавая при этом некоторое зловоние: она как бы тает и под конец превращается в бесформенную маленькую пленку. В первый же момент, как только вынешь ее из воды, прикосновение к ней доставляет не совсем-то приятное, несколько жгучее ощущение. В некоторых случаях ощущение это довольно значительно, словно вам приставили к ладони горчичник или обожгли ее крапивой, в других оно гораздо слабее, а бывает и так, что вы ровно ничего не чувствуете. Впоследствии я не раз испытывал все это на самом себе, но, не будучи специалистом в зоологии, не могу представить объяснения, отчего именно зависит такая неравномерность отпора, даваемого медузой, вероятно, в видах самозащиты. Если эта способность жечься составляет для медузы средство самозащиты, то во многих случаях оно вполне достигает своей цели. Случалось, что, плывя на фуне по Нагасакской бухте, предложишь иногда какому-нибудь мальчугану, подручному лодочника, поймать особенно приглянувшийся по красоте экземпляр медузы. Мальчик отнекивается, но, соблазненный показанною ему серебряною монеткой, опустит руки за борт, ловко схватит медузу, но нередко бывало, что в тот же миг быстро, непроизвольным движением выпустит ее в воду.
— Наний-то (что такое)? — спросишь его бывало.
— А, хи!.. Ататакай (огонь! горячо)! — с гримасой отвечает мальчонка, потряхивая головой и руками, и быстро начинает потирать ладони о бедра.
Иноса лежит против города, на северо-западной стороне Нагасакской бухты, недалеко от ее пяты. Расположена эта деревня по берегу и на скалистых взгорьях западных холмов, так что пробираться от домика к домику нередко приходится разными закоулками, по каменным ступеням, мимо бетонных заборов и скалистых глыб серого и красного гранита, но всегда среди самой разнообразной растительности. Здесь наше правительство уже несколько лет арендует у местного жителя, господина Сига, участок земли, на котором построены у нас шлюпочный сарай, поделочные мастерские и небольшой госпиталь для своих моряков. Последний помещается в двух японских домах, переделанных и приспособленных, насколько было возможно, к госпитальным требованиям руками наших матросов, под руководством командиров и судовых врачей. Госпиталь, конечно, маленький, но по мирному времени больше, пожалуй, и не требуется. Здесь, среди больных, нашли мы несколько жертв последнего тайфуна, выдержанного ‘Африкой’ в Китайском море: у кого голова или грудь разбита, у кого рука вывихнута, а бедный гардемарин Ракович, сброшенный волною в трюм, до того расшибся, что у него отнялись ноги. Впрочем, все они теперь понемногу поправляются.
По осмотре госпиталя, вышли мы на двор и видим: из мезонинного окна соседнего японского дома вывешены на крышу, ради проветривания, гражданский мундир с шитьем и принадлежности с лампасами. По этим признакам В. С. Кудрин сейчас же догадался, что тут должен жить сам Александр Алексеевич Сига, православный японец, состоявший несколько лет назад секретарем при японском посольстве в Петербурге. Мы сейчас же постучались к нему, но, к сожалению, не застали дома и оставили ему свои карточки. Затем пошли побродить по Иносе, посмотреть, какая она такая. Ничего, деревня, как деревня: ступенчатая дорога ведет легким подъемом в гору, образуя улицу, по бокам которой ютятся деревянные, большею частью, одноэтажные домишки с открытыми легкими галерейками и верандочками. У лавчонок, вместо вывесок, качаются большие, продолговатые фонари, испещренные черными японскими литерами. Встречаются и русские вывески на досках с надписями: ‘здесь размен денег’, ‘мелочная лавка’ и тому подобное. Там и сям из-за бетонных заборов виднеются цветущие садики и стены, покрытые ползучими растениями. Время от времени, поперек улицы или сбоку ее попадаются оросительные ручейки, резво выбегающие из-под маленьких арочек в каменных заборах и журчащие в солнечных искрах по разноцветной мелкой и крупной гальке, между папоротниками и зеленомшистыми камнями. На взгорьях разбросано несколько красивых, отдельно стоящих домиков японского стиля, около которых мелькнет иногда белая матросская фуражка офицерского ‘вестового’. В таких домиках по большей части квартируют офицеры с русской эскадры ‘на семейном положении’. Цена за квартиру, то есть в сущности за весь дом — от 20 до 30 иен {Металлический иен равен 1 р. 29 к. сер., кредитные же иены периодически подвержены довольно сильным колебаниям своей стоимости. Так, в промен за один мексиканский доллар дают иногда по курсу 1 иен и 70, даже 80 центов, а иногда 1 иен и 20 центов.} в месяц, причем домохозяева, если жильцу угодно, будут в той же цене и кормить его произведениями японской кухни. Каждый квартирант необходимо имеет и свой собственный ‘экипаж’, роль которого играет здесь фуне, для ежедневных сообщений с городом и судами на рейде. Фуне нанимаются тоже помесячно, обыкновенно за 30 иен, и нанятый таким образом лодочник уже во всякое время дня и ночи безусловно находится в распоряжении своего хозяина. Как бы ни засиделся офицер в городе, или сколько бы ни пробыл он у себя на судне, лодочник неотлучно будет ожидать его у известной, указанной ему пристани или терпеливо качаться в своей фуне на волнах, невдалеке от левого борта судна. Это, впрочем, не представляет для него особенного неудобства, так как фуне есть не только ‘экипаж’, но в то же время и его жилище, где под сиденьем, в ящике, да в кормовом шкафчике хранится весь необходимый ему скарбик. Каждый из помесячных лодочников непременно сочиняет для себя свой особый флаг, под тем предлогом, чтобы хозяину приметнее была его фуне, а в сущности ради утехи собственному самолюбию: ‘я, дескать, плаваю под флагом капитана такого-то’, и не иначе как ‘капитана’, ибо у лодочников и извозчиков всякий офицер непременно ‘капитан’. Все они более или менее понимают и даже говорят несколько слов и фраз по-русски, по крайней мере, настолько, что в случае надобности можно объясниться с ними и без японского словаря. Впрочем, знакомство с русским языком среди жителей Иносы вовсе не редкость: благодаря постоянному пребыванию на рейде русских стационеров, имеющих ежедневные сношения со ‘своим’ берегом в Иносе, жители этой ‘русской деревни’ уже вполне с ним приобвыкли, освоились с ними и в большинстве своем научились кое-как объясняться по-русски. В особенности охотно перенимают наши слова и песни местные ребятишки, мальчики и девочки, а между поставщиками и ремесленниками, как Кихе, Цунитаро, Бенгора, Гейшо и другие, попадаются люди даже весьма порядочно говорящие по-русски, что вообще свидетельствует об очень хороших лингвистических способностях японцев.
На одном из холмов стоит здесь довольно большой двухэтажный дом, прозванный почему-то нашими моряками ‘холодным домом’, хотя сам он имеет претензию называться ‘гостиницей Невой’, о чем свидетельствует и его вывеска. Замечательно, что эта ‘гостиница Нева’, с буфетом и биллиардами, содержится каким-то японским семейством исключительно для русских. А чтобы не затесался в нее какой-нибудь посетитель иной национальности, хозяева сочли за нужное прибить над входом особую доску с предупреждающими надписями по-японски, по-русски и по-английски, которые гласят, что ‘сюда допускаются только русские офицеры’. В качестве русских и мы зашли туда поглядеть, что это такое, и были с особым почетом встречены хозяевами, которые проводили нас в столовую залу верхнего этажа. Но за ранним часом мы отказались ото всяких угощений, кроме чая, безусловно необходимого в силу японского этикета, и предпочли отдохнуть несколько минут на глубоком крытом балконе, откуда открывается прелестный вид на рейд, на весь город и противоположные зеленые горы.
В этот же раз посетил я в Иносе и русское кладбище, расположенное в западном конце селения. Здесь, на одной ‘Божьей Ниве’ соединены участки японские, голландский и русский. Японские могилки содержатся в отменной чистоте и украшаются цветами: почти у каждого памятника вы видите какую-нибудь цветущую ветвь или целый букет в большом бамбуковом стакане. Памятниками служат или гранитные столбики на ступенчатых пьедесталах, или стоячие плиты: те и другие покрыты иссеченными надписями, а на одном из столбиков заметили мы каменное и очень хорошо сделанное изваяние Будды, погруженного в глубокое созерцательное спокойствие. В голландском участке глаз посетителя беспрепятственно скользит по целым рядам и шеренгам однообразных надгробных плит, отличающихся одна от другой разве своими надписями. Ни крестов, ни цветов, ни памятников здесь не имеется, за исключением одного монумента, поставленного над могилой какого-то англичанина. Зато в русском отделе мы нашли и цветы, и пальмы, и сосны с кипарисами и туями, и иные растения, посаженные над могилами. Всех могил тут счетом шестьдесят, и покоятся в них под православными крестами все наши матросы да несколько офицеров… Надгробная плита Федора Яковлевича Карниолина, умершего в 1875 году, постоянно бывает украшена букетом свежих цветов, — приношение местных японцев, высоко чтущих его память. Тут же находятся могилы мичмана Владимира Павловского, с клипера ‘Изумруд’, скончавшегося в 1866 году, и корпуса инженер-механиков подпоручика Николая Владыкина (1872 года). Родным и друзьям наших соотечественников, погребенных в Иносе, вероятно, отрадно будет узнать, что русское кладбище, благодаря постоянному и заботливому уходу за ним наших друзей японцев, содержится в отменной чистоте и прекрасном порядке. Японцы расчищают в нем дорожки, выпалывают дурную траву, подстригают деревца и нередко украшают русские могилы букетами, а их бонзы, живущие при местном кладбищенском храме, во дни, посвященные буддийскою религией памяти усопших, добровольно приходят молиться и над нашими могилами. Черта весьма трогательная.
На возвратном пути из Иносы в Нагасаки, мы видели в воде довольно большую (около семи футов) змею, не обнаружившую никакого беспокойства, когда наша фуне очень близко поравнялась с нею. Японцы уверяют, будто здешние водяные змеи ядовиты, и потому они очень боятся этих пресмыкающихся.
По возвращении в гостиницу, мы застали у себя А. А. Сига, который, вернувшись к себе домой, нашел наши карточки и тотчас же поспешил опять в город, с целью отыскать нас и познакомиться. Г. Сига или Сига-сан, по-японски, — молодой человек лет тридцати с небольшим, усвоивший себе вместе с костюмом вполне европейскую внешность и приемы. Он прекрасно говорит и пишет по-русски, и, кажется, мы приобретаем в нем живого и в высшей степени интересного истолкователя множества таких явлений оригинальной японской жизни, которые, встречаясь нам теперь на каждом шагу, невольным образом вызывают в нас вопросы: что, мол, это такое? как? почему? и так далее.

* * *

Сегодня наш адмирал отдал свой первый приказ по эскадре следующего содержания:
‘Высочайшим повелением я назначен главным начальником морских сил на Тихом океане. Вступая в исполнение должности, предписываю командиру крейсера ‘Африка’ сегодня вечером поднять мой флаг, о чем, по вверенной мне эскадре, объявляю’.
В тот же день, в помещении главнокомандующего, на крейсере ‘Африка’ происходило совещание высших чинов эскадры, на котором присутствовал и наш посланник в Японии, К. В. Струве. Между прочим, адмирал отдал распоряжение, чтобы для наиболее удобных и быстрых сообщений с нашим поверенным в делах в Пекине были назначены два военных стационера: клипер ‘Наездник’ в Шанхай и крейсер ‘Забияка’ в Чифу.
В шесть часов вечера, по спуске флага, у С. С. Лесовского, на верхней палубе ‘Африки’ был сервирован обеденный стол, к которому приглашены К. В. Струве, барон Штакельберг, командиры наличных русских военных судов и некоторые другие лица. Кормовая часть палубы была в виде палатки очень изящно убрана флагами и роскошно освещена парой электрических ламп Яблочкова. Но особенно эффектен был вид этой кормы снаружи, с воды, уже темным вечером, когда мы возвращались с ‘Африки’ на берег по неподвижной глади залива. Разноцветные стены палатки, освещенные изнутри электрическим светом, сквозившим в их щели, отражались в воде длинными радужными полосами вперемешку со столбами белого света. Эффект игры этого отражения, в данной обстановке, при такой роскошной декорации, какую представляет собою вся здешняя природа и в особенности при этой теплой, глубоко-синей и прозрачной ночи, был необычайно, волшебно прекрасен.
1-го сентября.
В восемь часов утра, при подъеме флагов, на бизань-мачте ‘Африки’ впервые развился флаг главноначальствующего русских морских сил в Тихом океане. Вслед за этим с флагманского судна был сделан салют пятнадцатью выстрелами в честь японской нации. Ответ на него последовал немедленно же с восьмиорудийной японской батареи, расположенной на берегу за Децимой, в самой пяте залива. При этом салюте на флагштоке батареи был поднят русский военный флаг. За сим, все русские и японские военные суда вместе с английским корветом ‘Cornus’ салютовали, пятнадцатью выстрелами каждое, флагу главного начальника нашей эскадры. Гром выстрелов, разносимый горным эхом по соседним скалам и ущельям, походил на гром небесный, столь долги и эффектны были перекаты рокочущего звука, благодаря условиям местности.
В этот же день, особым приказом главного начальника, суда Тихоокеанской эскадры разделены на два отряда: первый под начальством контр-адмирала барона Штакельберга, которому назначено иметь свой флаг на крейсере ‘Африка’, и второй — под начальством контр-адмирала Асланбегова (флаг на крейсере ‘Азия’). В состав 1-го отряда назначены: крейсер ‘Африка’, фрегат ‘Минин’, клипера ‘Джигит’, ‘Стрелок’, ‘Наездник’ и ‘Пластун’, а в состав второго — крейсер ‘Азия’, фрегат ‘Князь Пожарский’, клипера, ‘Крейсер’, ‘Разбойник’, ‘Абрек’, ‘Забияка’. Оба отряда в непродолжительном времени должны сосредоточиться во Владивостоке. С прибытием же крейсера ‘Европа’, главный начальник поднимет свой флаг на этом посыльном судне. Итак, наши боевые силы в Тихом океане состоят пока из тринадцати военных судов, не считая нескольких канонерских лодок, как ‘Горностай’ (в Шанхае), ‘Нерпа’ (в Чифу) и других, и нескольких больших судов, прибытие коих еще ожидается.
В девять часов утра к нам явился А. А. Сига, с которым еще вчера мы условились, что он покажет нам, то есть К. В. Струве, Поджио и мне, японский город. Кликнули четырех курум и разместились, по одному пассажиру, в их легоньких, лакированных дженерикшах. Но прежде позвольте объяснить, что это такое.
Дженерикшами называются в Японии маленькие, ручные, чрезвычайно легкие и изящно отделанные колясочки на двух высоких и тонких колесах, на лежачих рессорах, с откидным верхом, который сделан из непромокаемой (просмоленной) толстой бумаги, натянутой на три бамбуковые обруча. Образцы подобных экипажей мы уже видели в Гонконге и Шанхае, но истинная родина их — Япония. Хотя это изобретение едва ли насчитывает себе полтора десятка лет, тем не менее оно быстро и прочно привилось во всей стране, что теперь вы встречаете дженерикши решительно везде, как в городах, так и в самых глухих селениях внутренних провинций: здесь оно стало национальным, и благодаря этому, изобретатель дженерикши, какой-то столяр в Токио, очень быстро составил себе значительное состояние. Курума — название, присвоенное возчику и в буквальном смысле значит: ‘это — лошадь’ {Куру — это, ма — лошадь.}, хотя нередко и возчика, и его экипаж безразлично называют дженерикшами.
Курума, это совсем особый люд, заменяющий в Японии наших легковых извозчиков. Они обыкновенно обладают хорошо развитою, здоровою грудью и сильными мускулистыми ногами. Нехитрый костюм их состоит из синеватого бумажного платка для головной повязки да из синей бумажной же распашонки-сорочки, часто с каким-нибудь особым узорчатым знаком на спине, затканным белою нитью. Бедра у курумы всегда перетянуты длинным белым полотенцем, фундаши, которое служит основанием костюма каждого, уважающего себя, японца, от микадо до последнего кули, а ноги остаются зиму и лето совершенно голыми, ступни же обуты в плетеные соломенные зори — род сандалий {Впрочем в Токио и в европейских кварталах Иокогамы, Коби и Нагасаки полиция требует от курума чтоб они являлись к отправлению своего промысла в панталонах, каковые и носятся ими в обтяжку, как наше трико. Эта часть костюма шьется из толстой бумажной материи темно-синего цвета.}. Экипажи их снабжены тонкими оглоблями, соединенными между собою перемычкой, в которую возчик на ходу упирается руками и грудью. Он сам впрягается в эти оглобли, заменяя собою лошадь, и отсюда проистекает его название курума, равно как и дженерикша значит: силой человека везомое. По вечерам и ночью бумажный фонарь с четко обозначенным нумером экипажа является необходимою, законом установленною принадлежностью каждого курумы, и полиция строго следит за соблюдением этого правила, а чуть у кого фонарь не зажжен, того сейчас останавливают, велят при себе зажечь и записывают нумер, для взыскания потом установленного штрафа. Курумы до такой степени втянуты в свое трудное занятие, что в состоянии пробегать рысью (а иначе они и не возят), без малейшей передышки, просто изумительные расстояния и когда бегут целою партией, как, например, в этот раз, то поощряют друг друга мерным выкриком в такт слова ‘харасе’, так что кажется будто кричат они наше русское ‘хорошо’. Курума, не задумываясь, прет и в грязь, и в воду, если нельзя иначе, но где есть хоть малейшая возможность, то всегда старается выбрать для своего экипажа более ровную и мягкую дорогу. Этот способ передвижения довольно быстр и очень дешев: за конец обыкновенно платится десять кредитных центов, что равняется нашим пятнадцати копейкам, хотя бы конец этот, не выходя из черты города, состоял из нескольких верст. Но такая плата считается еще очень высокою и взимается только с иностранцев: туземцы же ездят вдвое дешевле, причем нередко садятся в одну дженерикшу по двое. Если вам нужно сделать длинный путь или вы желаете доехать поскорее, то курума приглашает в помощь к себе товарища, который подпихивает экипаж сзади и время от времени чередуется с возчиком или тянет дженерикшу вместе с ним, становясь впереди и перекинув к себе на плечо в виде лямки свой пояс, привязанный к оглобельной перемычке. В этом случае плата удваивается, причем можно рядиться по часам, — от 20 до 30 центов за час. Все это, сравнительно с трудом, необыкновенно дешево. Все вообще курумы — люди добродушно-веселого нрава, очень смышленые и безукоризненно честные. Лишнего ни один из них никогда не запросит, приставать к вам за дачей ‘на водку’ не станет, — он слишком самолюбив для этого, а если вы позабыли у него на сиделке какую-нибудь покупку, можете быть уверены, что курума непременно разыщет вас и возвратит позабытое. Вообще это тип чрезвычайно симпатичный.
Итак, мы покатили на четырех дженерикшах вдоль великолепно шоссированной набережной, мимо молодого бульвара и красивых палисадников, из-за которых выглядывают очень нарядные европейские домики дачного характера. Здесь помешаются почта и телеграф, а несколько далее — характерное здание старой китайской фактории с высокими флагштоками. Отсюда влево виден маленький низменный островок, берега коего укреплены бетонною набережной и застроены двумя-тремя зданиями европейско-колониального стиля в вперемешку с каменными складочными магазинами. В длину островок не более ста, а в ширину около пятидесяти сажень и отделяется от материка небольшим каналом, через который перекинуты два моста, Восточный и Северный. Здесь возвышается шпилек голландской кирки и флагштоки голландского и германского консульств. Это знаменитая Децима, старая голландская фактория, основанная в 1638 и уничтоженная в 1858 году в силу договора, открывавшего Нагасакский порт для всех наций.
В течение 220 лет Индийская Нидерландская компания пользовалась исключительным правом торгового посредничества между Японией и Европой, но это монопольное право давалось ей ценой очень тяжелого и даже нравственно-оскорбительного существования, какое вынуждена была вести Цецимская фактория среди населения, чуждого и враждебно настроенного относительно иноземцев. Здешние голландские негоцианты находились под вечным, тайным и явным присмотром якунинов (японских чиновников), без особого разрешения коих не имели права даже переступить за пределы островка, а когда и разрешалось им это, то не иначе как под конвоем тех же якунинов и японских стражников. На обоих мостах стояли рогатки, охраняемые военным караулом, и часовые не пропускали решительно никого ни в ту, ни в другую сторону без личного приказа дежурного пристава. Таким образом, жизнь голландцев в Дециме была чем-то вроде тюремного заключения. Через каждый четыре года Децимская фактория была обязана отправлять к сегуну, а иногда и к самому микадо особое посольство с выражением своей покорности, но членов таких посольств обыкновенно проносили от Децимы до Иеддо в закрытых наримонах (носилки), окруженных под видом якобы почета густым конвоем, дабы они не могли видеть окружающую их страну и жизнь народа. Мало того, при представлении членов посольства сегуну, которого они не могли даже видеть в лицо, так как он принимал их сидя за сетчатою ширмой, они были обязаны забавлять его грубыми клоунскими сценами, говорить между собою по-голландски, чтобы дать ему возможность потешиться над их ‘варварским’ языком, наделять друг друга пощечинами, затевать между собою драку, изображать из себя пьяных, кувыркаться и пускаться в пляску. Говорят также, будто при этом их заставляли глядеть, как сегунские бето (конюхи) попирают ногами крест, а однажды и самих заставили проделать ту же кощунственную церемонию… И это все совершалось почти вплоть до 1858 года!.. Нидерландское правительство только в последнем своем договоре с сегуном выговорило себе отмену ‘приемов, оскорбительных для христианства’.
Наконец наши курумы повернули налево и въехали в одну из улиц нижнего японского города. Часа два подряд колесили мы по разным местам и частям этого города, изъездили по крайней мере десятка три улиц и переулков, но все они до такой степени однообразно похожи друг на друга, что новому человеку ориентироваться в них с первого раза решительно нет возможности. Все улицы, за немногими исключениями, вообще довольно узки — от шести до двенадцати аршин в поперечнике, одни из них вымощены большими широкими плитами, другие прекрасно шоссированы. По бокам каждой улицы устроены глубокие проточные канавки, тщательно выложенные по дну и стенкам гранитными брусьями. Чистота повсюду замечательная. Дома следуют непрерывными рядами друг подле друга, и большая часть из них строена в один или в полтора этажа, причем низ всегда занят открытою снаружи лавкой и мастерскою. Двухэтажные дома с наружными галерейками в самом центре нижнего города встречаются лишь изредка, они отодвинулись больше к окраинам да на взгорья, где вообще просторнее, нет этой скученности, и воздух чище, и зелень тенистее. За редкими исключениями, все вообще постройки здесь деревянные, под тяжелыми черепичными кровлями аспидно-серого цвета. Вывесок очень мало, так как прохожий и без них свободно может видеть с улицы, где что продается или производится, изделия и товары все налицо, так что вся внутренняя часть нижнего города, в сущности, есть большая выставка японской торговой, ремесленной и промышленной производительности. Изредка, впрочем, встречаются и вывески, но совершенно своеобразные. Вот, например, над одною из лавок торчит, высунувшись на улицу, громадный распущенный веер, испещренный самыми яркими рисунками, вот не менее громадный мужской чулок, вырезанный из широкой доски и обтянутый белою бумажною материей: на одном перекрестке качается на жердинке белый шар, покрытый множеством рагулек, — это вывеска кондитерской лавки, изображающая гигантский обсахаренный бульдегом, в другом месте выставлена большая уродливая маска. Кроме того, вывесками служат большие фонари, а иногда и бамбуковый шест с носиком в виде буквы Г, на которой надета на кольцах длинная полоса белой бумажной материи с крупными черными надписями. Входы в некоторые магазины прикрыты снаружи особого рода занавесками из грубой бумажной ткани темно-синего или буро-красного цвета в виде пяти-шести отдельных узких полотнищ, на каждом из коих находится белое изображение условного знака, нечто вроде герба или девиза той или другой фирмы, либо начертано имя хозяина. Войти в такой магазин можно, не иначе как раздвинув какую-либо пару из этих занавесок.
Промышленность и торговля в Нагасаки не выделяются в особые группы по роду производства или товаров: вы, например, не найдете тут того, что называется у нас ‘рядами’, где целая улица или несколько смежных лавок торгуют какими-либо одними изделиями вроде бумажно-ткацких, столярных, посудных и тому подобное. Напротив, тут перемешаны всевозможные торгово-промышленные и ремесленные специальности в самом неожиданном соседстве между собою, хотя при этом каждая лавка в отдельности строго специализировалась на каком-либо одном роде товаров. Тут встречаются вам рядом магазин шелковых материй и рыбная или колбасная лавка, столярная мастерская и цветочная продажа, лаковые изделия и овощная торговля, книжный или фарфоровый магазин и лавочка соломенной и деревянной обуви, тут выделывают идолов, домашние алтари и киоты, здесь — бумажные фонари или зонтики, а рядом обширная торговля бронзовыми и медными изделиями, где вы встретите вместе со всевозможною домашнею посудой и утварью прекрасные вазы, флаконы, жаровни, курительницы, гонги, бубенчики, фонари и колокола для буддийских часовен. Далее наталкиваешься на продажу риса, туши и письменных принадлежностей, циновок, тортов-кастера, бамбуковых жердей, табаку и трубок, детских игрушек, бумажных змеев и раскрашенных картинок, изредка мелькнет вдруг какая-нибудь лавчонка bric-a-brac со всевозможными японскими редкостями. Но курумы наши быстро пробегают мимо, а внимание мое только поверхностно может скользить по этому бесчисленному и разнообразному множеству выставленных предметов японской промышленности.
Но что более всего поражает нового человека в японском городе, так это замечательная тишина при многолюдном и бойком движении на улицах. Тут все движение исключительно пешеходное, даже дженерикши попадаются редко, вы не слышите ни грохота колес, ни стука подков о мостовую, ни вообще тех звуков, к которым так привыкло ваше ухо в городах европейских. Случается, проводят по улице караван вьючных лошадей, нагруженных рисом или товарными тюками, но и тогда не раздается их топот, потому что в Японии вместо подков надеваются на копыта мягкие соломенные башмаки. Изредка раздается только мерный сухой стук деревянных калош (сокки или гета) какой-нибудь торопливо пробирающейся горожанки, но так как громадное большинство обывателей ходит в сухую летнюю погоду в соломенных зори, то на улицах, где даже не раздается особенно громкого говора, слышен только какой-то легкий шелест и мягкий гомон, словно в пчелином улье, и это на первый раз производит с непривычки очень странное впечатление: все как будто не достает вам чего-то.
Затем еще замечательная черта: вы положительно не встречаете угрюмых, недовольных или уныло озабоченных лиц, без которых в Европе не найдется ни одной улицы. Здесь, напротив, в каждой туземной физиономии прежде всего бросается в глаза добродушно веселая улыбка внутреннего душевного мира, как будто все эти люди вполне довольны собою, своим положением и всем окружающим. При этом везде отменная вежливость и радушие. Встречаются, например, два знакомые между собою японца. Они тотчас же останавливаются и делают друг другу продолжительный и низкий поклон, который производится не иначе, как по известным этикетным правилам. Так, прежде чем поклониться, они слегка сгибают коленки, как бы полуприседая, и упираются в них ладонями, а затем уже, быстро втянув в себя струю воздуха, от чего получается короткий, как бы испуганный или удивленный присвист в виде звука ‘ихх!’ начинают низко сгибать свои спины и головы. При этом, конечно, оба бормочут друг другу какие-то приветственные любезности, затем приподнимаются и тотчас же снова приседают в той же позе почтительного согбения, и так иногда проделывается это до трех раз и более, смотря по старшинству или значительности которого либо из них, причем младший или низший искоса, но зорко наблюдает, чтобы не подняться раньше старшего. Встретив такую курьезную сцену в первый раз, вы, может быть, не воздержитесь от невольной улыбке и помыслите: сколько, однако, времени тратят эти добряки на выражение своих приветственных церемоний! Но подумайте, не дает ли вам эта самая сцена весьма наглядное понятие о том, насколько развиты в японском обществе чувство взаимного уважения и вместе с тем патриархальная почтительность к старшим по возрасту ли, по положению или по личным заслугам на каком бы то ни было частном поприще? Самая общепринятость подобных форм вежливости, еще с незапамятных времен вошедшая как бы в плоть и кровь этого народа, есть один из важных устоев его прочно сложившейся общежительности и несомненно является чертою высокой, хотя и своеобразной цивилизации. Знакомые женщины при встрече между собою проделывают ту же церемонию, но — сколько я заметил — ограничиваются одним или много двумя поклонами.
Чрезвычайно странное впечатление производит также смешение принадлежностей европейского и местного костюма на туземцах. Национальный японский костюм состоит из киромоно или киримон — нечто вроде халата с широкими, как у рясы, рукавами, который бывает двух видов: верхний и нижний, у последнего рукава значительно уже и полы спускаются по щиколотку, а у первого падают немного ниже, чем по колено, женский же киримон нередко делается и длиннее, чем по щиколотку, образуя шлейф, подбитый для пышности ватой, и кроится он гораздо шире и полнее мужского. Сорочек ни тот, ни другой пол не носит, но их заменяет еще один, исподний, киримон из каких-нибудь легких тканей, у женщин он обыкновенно бывает из шелкового крепа светлых колеров вроде белого, бледно-голубого или светло-лилового, а более всего пунцовый, у мужчин же либо белый, либо светло-голубой с синими мушками. Верхний киримон, без которого неприлично показываться на улице, шьется обыкновенно из плотной бумажной материи темных цветов с сероватыми оттенками, преимущественно же бывают они серо-синие, благодаря чему вид уличной толпы в массе имеет в Японии всегда серовато-синюю окраску. Шелковые материи употребляются только на парадные киримоны, которые, однако же, никогда не изменяют скромному характеру темных цветов вроде сепии, индиго, темно-стального, табачно-зеленого и тому подобных, а совершенно черные считаются у мужчин даже наиболее соответствующими требованиям строгого изящества и вкуса, или тому, что у французов называется ‘комильфо’ или ‘высший шик’. Яркоцветные одежды носят только дети, преимущественно девочки, и очень молодые девушки до пятнадцатилетнего возраста, с выходом же замуж они тотчас облекаются в темное. Подпоясывается киримон у женщин широким длинным поясом, оби, из какой-нибудь узорчатой, толстой шелковой материи, где могут сочетаться как темные, так и светлые, даже яркие краски, хотя для повседневной носки предпочитаются все-таки темные. Эти оби нередко представляют собою чисто художественные произведения, когда по ним бывают затканы или вышиты разноцветными шелками и золотом изображения птиц, цветов, вееров, драконов и тому подобное. Существуют даже особые ткацкие фабрики, специально занятые изготовлением одних оби, от самых простых до самых роскошных, ценимых в двести и более иен, что для японских цен чуть не баснословная дороговизна. Оби вместе с пышною прической составляют главный предмет щегольства японских дам, которые носят этот пояс очень кокетливо, завязывая его сбоку или сзади пышным бантом, напоминающим бабочку с распущенными крыльями.
Мужчины, кроме исподнего киримона, носят еще узкие, в обтяжку, панталоны, а простолюдины нередко довольствуются одной коротенькой синей распашонкой, у которой на спине и по нагрудным бортам отложного широкого воротника иногда бывают вытканы белою нитью по два с каждой стороны какие-то красивые литерные знаки, а на полах — белые поперечные полосы вроде басонных петлиц. Нижний мужской киримон подпоясывается иногда узким вроде шарфа матерчатым поясом, иногда же красиво плетенным шелковым шнуром, а верхний обыкновенно носится на тесемчатых завязках. Кроме того, фундаши, длинный набедренный пояс, как уже сказано, составляет первое основание каждой мужской одежды. Обувь, как мужская, так и женская состоит из сине- или бело-бумажных сшивных носков с отдельным большим пальцем, что придает ногам вид копытцев фантастического гнома, но такая кройка носка необходима, потому что в промежность большого пальца продевается мягкий шнур, поддерживающий на ступне соломенную или деревянную подошву, которая бывает двух видов: сокки и гета {Сокки представляет собою скругленный c обоих концов де-ревянный брусок, величиной в длину обыкновенной ступни и вершка в два вышиной. Исподняя часть его, для облегчения ноги, имеет глубокую выемку против середины подошвы, а в перед-ней своей половине, для большего удобства при хождении, обыкно-венно скашивается снизу вверх, от края выемки до края носка, в верхней же плоскости, на которой покоится ступня, прикреп-ляется с краев, в обхват подъема ноги, мягкий, набитый ватой шнур, с которым соединяется прибитая к носку, мягкая, шнуровая или тесемчатая перемычка для промежности большого пальца. Второй же вид, гета, предназначается собственно для хождения по грязи или по снегу и состоит из скругленной подошвы, в па-лец толщиной, прикрепленной к двум высоким (вершка в два) поперечным брускам, отчего в общем гета имеет вид ска-меечки. Шнуры и вообще все приспособление для носки гета на ноге — такое же как и в сокки и в соломенных сандалиях (зори).}.
Женщины и дети остаются безусловно верны как своему национальному костюму, так и национальным прическам, но у мужчин, особенно у молодых, нередко встречается смешение японских принадлежностей с европейскими, и, не могу сказать, чтобы было особенно красиво, когда на каком-нибудь одном субъекте надеты киримоны и английская пробковая каска (а то еще цилиндр или вульгарный ‘котелок’), а на другом — жакет с крахмальною сорочкой и японские панталоны. То же самое и относительно обуви: сокки при европейских штанах и американские ботинки при голых икрах. Что до мужских куафюр, то традиционную национальную прическу, требующую продольного пробрития темени и укладки на нем крендельком проклеенной и стянутой в жгут косицы (менго), хотя еще и сохраняют, но уже очень немногие, преимущественно старики и простолюдины, среднее же сословие и чиновники носят волосы по-европейски и даже запускают не только усы, но и бороды. Для чиновников ношение европейского костюма на службе и на улице сделано даже обязательным.
У всех японцев черные, блестящие и густые, но совершенно прямые волосы, что для бороды на европейский глаз выходит не совсем красиво. Женщины всех сословий придают красоте своих волос очень большое значение и занимаются их уборкой самым тщательным образом, сообщая прическам эластическую упругость и необыкновенный блеск и лоск при помощи какой-то клейкой помады-фиксатуара. А самих причесок насчитывается что-то чуть не пятидесяти родов, из коих каждый имеет свое особое значение, и некоторые составляют даже принадлежность только придворных особ и дам благородного сословия, другие же, как например, куафюра с большими черепаховыми шпильками, являются исключительным отличием куртизанок японского полусвета со всеми его нисходящими градациями.
Веер составляет необходимую принадлежность как мужчин, так и женщин и даже детей всех общественных классов и положений. Во многих случаях он заменяет и зонтик, и шляпу, но большинство выходит на улицу всегда с большим зонтом из промасленной бумаги, который очень хорошо предохраняет и от дождя, и от жгучего солнца, щеголихи же употребляют парасоли значительно меньших размеров из проклеенной шелковой материи, по которой разрисованы акварелью цветы и даже целые ландшафты и сцены из японской жизни. Есть еще небольшие бумажные зонтики, раскрашенные очень ярко и пестро, но носят их исключительно дети.
В числе особенностей местной костюмировки необходимо отметить также ‘естественный’ наряд некоторых чернорабочих, так называемых кули или кураски, который весь ограничивается во время работы легкою головною повязкой и полотенцем-фундаши, перетягивающим поясницу и бедра. Вообще татуирование в большом обычае у рабочих, вынужденных из-за тяжелого труда на солнце снимать с себя одежду. У них обыкновенно вся спина и грудь, плечи, руки и лядвеи разрисованы самою затейливою татуировкой, где преобладают синий и буро-красный цвета и изображаются всевозможные мифические драконы, птицы фоо, военные сцены, женщины, змеи, черепахи, ласточки, жуки, цветы и листья, даже помещаются целые изречения и стихотворения, но никогда никаких непристойных изображений. У иных бывает прописано и собственное имя, так что в удостоверении личности и паспорта никакого не нужно. Художник, производящий такую роскошную татуировку, нередко ухитряется поместить в каком-нибудь скромном уголке и свое собственное имя. Никогда не подвергаются татуировке только лицо, голова, шея и оконечности рук и ног. Очень часто кули татуируют на себе рисунок одежды из общепринятой бумажной материи, и таким образом нагие кажутся одетыми.
На первый раз также бросается в глаза общая малорослость японцев. Большинство из них ниже нашего среднего роста, так что, если взять среднюю меру, то для мужчины она будет два аршина и три вершка2, а для женщины — около двух аршин и даже менее. Встречаются, конечно, люди и более высокие, но в общем впечатление остается на стороне малорослости. В этом усматривается признак физиологического измельчения расы в зависимости от очень ранних браков, допускавшихся в течение почти трех последних столетий. Но нынешнее правительство уже издало закон, воспрещающий, под страхом очень строгой кары, брать в замужество или конкубинат3 девушек ранее пятнадцатилетнего возраста. Большинство обоего пола, при малорослости, отличается еще и худощавостью, как бы недоразвитостью, но это, по-видимому, не мешает мужчинам исполнять работы, нередко требующие продолжительного напряжения физических сил, а естественная ловкость и гимнастическая увертливость в соединении с какою-то, чисто кошачьею, гибкостью и цепкостью, составляет довольно общую черту в японцах.
В физическом сложении их тоже замечаются некоторые особенности. Так, например, голова, сравнительно с общим ростом, кажется несколько велика и как бы вдавлена в плечи, и эта большеголовость в особенности заметна у женщин, благодаря их высокой и пышной прическе, ноги же относительно туловища несколько коротки, причем бедра мясисты, а икры чересчур худощавы, ручная пясть и ступня малы и сформированы красиво, но постав носка обращен несколько внутрь от привычки сидеть на пятках, торс достаточно широк и живот несколько втянут. Плотные, мускулистые мужчины встречаются нередко, в особенности между рабочими, но толстяки составляют большое исключение. Вообще по натуре это более холерики, отнюдь не лимфатики. Что до типа лица, то, при некоторой скуповатости и узкоглазии, он своеобразно красив, а между женщинами зачастую встречаются положительно хорошенькие: но в этих чертах нет ровно ничего монголо-китайского, хотя некоторые ученые и причисляют японцев к Туранской расе. Мне кажется, что они скорее приходятся сродни нашим якутам, и между ними нередко можно встретить людей с орлиными и горбатыми носами. Эме Гюмбер, автор известной книги о Японии, находит в них некоторое сходство с обитателями Зондских островов и говорит, что у тех субъектов, у которых лоб убегает назад, а скулы широки и выдаются вперед, лицо, если смотреть на него прямо, представляет скорее фигуру трапеции, чем овал и что другая, более общая особенность японских лиц состоит в том, что глазные впадины их неглубоки и хрящевые части носа слегка приплюснуты, вследствие чего глаза несравненно ближе к поверхности, чем у европейцев, вообще японское лицо продолговатее и правильнее, чем монголо-китайское. Относительно того, что зовется узкоглазием, — сколько я мог наблюдать, — это скорее есть миндалевидный прорез глаз, в сущности вовсе не маленького, а только слегка приподнятого на наружных углах, и это даже придает многим женским лицам особенную прелесть. Что до цвета лица, то в общем он матово-оливковый, как у испанцев, и у женщин вообще светлее, чем у мужчин, но тут есть множество оттенков, в зависимости от условий жизни, начиная с темно-бронзового, наблюдаемого у многих рабочих, вынужденных всегда работать на солнце, до европейски белого, какой нередко встречается у женщин-аристократок.
Японские женщины вообще очень миловидны, не лишены своеобразного изящества и кокетливой грации. Люди, знакомые с ними поближе, называют их даже француженками крайнего Востока. К сожалению, в силу древнего обычая, многие женщины с выходом замуж начинают чернить свои прелестные зубы и сбривать или выщипывать себе брови, заменяя их искусственными мазками тушью на лбу, на дюйм выше их естественного места. Последнее, впрочем, делают только придворные аристократические дамы: горожанки же довольствуются только выщипываньем. Говорят, будто это делается для вящего доказательства мужу всей силы любви к нему, которая не задумывается пожертвовать для него даже лучшим достоянием женщины, ее красотой, чтобы никогда уже никакой мужчина, кроме мужа, даже случайно, мимоходом, не мог обратить на нее нескромное внимание. Быть может, в силу этого и нарушение со стороны женщин супружеской верности считается в Японии такою редкостью, что статистика преступлений, как уверяют, насчитывает не более одного или двух случаев в столетие. Да и кроме того взгляд на прелюбодеяние самих женщин таков, что жена, нарушившая обет верности, никогда уже не найдет себе места между честными женщинами, будь то самые близкие ей подруги или родные, и ей уже не остается ничего, как только покончить с собою самоубийством или съесть перед коцэ4 горсточку риса с ложки {Коцэ — местный участковый старшина исполняющий административные и некоторые судейские, нотариальные и фискальные обязанности в своем участке. Что до вкушения риса с ложки, то должно объяснить, что в Японии рис едят не иначе как с помощью известных палочек или в крайнем случае руками, есть же его ложкой считается до такой степени неприличным, постыдным и даже отвратительным, что древний обычай установил это как позорный обряд для женщин вступающих на поприще открытой проституции, обусловленной поступлением их в гонки-ро (квартал домов терпимости). Обрядом этим знаменуется, что такая женщина разрывает навсегда все свои связи с семьей и честным обществом.}.
Впрочем, теперь, под влиянием присутствия европейских женщин и новейшей ‘цивилизации’, принимаемой японцами, обычай чернения зубов начинает уже понемногу выводиться, особенно в местах, открытых для европейцев, и, я думаю, что супружеская верность, при таком взгляде на нее самих женщин, отнюдь не пострадает от отмены этого обычая, а красота их положительно выиграет, лишь бы они и впредь не изменяли своему красивому национальному костюму, с которым так гармонируют и их прически, и их характерные лица.
Но что за прелесть эти японские дети, которых мы встречаем ловсюду на улицах, на галерейках домов, в садиках и священных рощах около храмов, где они резвятся со своими трещотками, погремушками, жуками, привязанными на нитку, и пускают бумажных змеев. Лица у них у всех здоровые, белые, румяные, зубешки при улыбке сверкают, как ряд жемчужин, острые, черные глазки смотрят бойко, умно и приветливо, и никогда ни одной плаксивой рожицы!.. Темя у мальчуганов, начиная с полуторагодового возраста, всегда пробрито, а волосы оставлены только отдельными пасмочками на висках и внизу на затылке, да еще на чубе, макушке, где они закручиваются в два коротенькие, торчащие кверху, завиточка, что придает этим бутузам преуморительный вид. У девочек волосы только слегка подстригают и зачесывают чубиком назад, оставляя на висках продлинноватые, вроде пейсиков, ровно подстриженные космы. Эта прическа иногда украшается настоящими или искусственными цветами. Мальчиков одевают в коротенькие распашонки или в халатики, а девочек в ярко-пестрые киримоны, где преобладающими колерами являются пунцовый и розовый. Кроме того, у девочек от трех до двенадцати лет здесь принято белить лицо и шею безвредными белилами и слегка подрумянивать щеки, что придает им вид как бы фарфоровых куколок. С переходом из детского возраста в девический, притиранья иногда еще употребляются, но с семнадцати лет или с выходом замуж этот род кокетства уже бросается, и женщина довольствуется своим естественным цветом лица. Исключение составляют только певицы и танцовщицы, так называемые гейки или гейшэ, да публичные куртизанки, которые сохраняют за собою как бы право и на ношение яркоцветных костюмов. Замечательно еще то, что японские дети нередко служат няньками для своих младших братишек и сестренок. Иногда такую няньку и самое-то еле от земли видно, а она, будучи пяти-шести лет от роду, уже преважно таскает у себя за спиной какого-нибудь восьмимесячного или годовалого анко (мальчика), посадив его либо просто себе за киримон, либо в особый мешок с длинными тяжами, накрест перетянутыми с плеч под мышки и завязанном на поясе. Этот же способ носки младенцев обыкновенно употребляют и матери, причем для них является то удобство, что ребенок не мешает работать.
Во время нашей сегодняшней прогулки мы посетили несколько лавок и магазинов, торгующих лаковыми изделиями и фарфором. Между прочим, заехали напоследок и на базарную выставку фарфоровых вещей в Дециме, где любовались на громадные вазы необыкновенно изящной работы с изображениями на одной — вереницы летящих цепью водяных птиц, а на другой стаи парящих рыб. Различные положения, повороты и моменты движения, по-видимому, самые неуловимые, равно как смелые ракурсы и профили рыб и птиц схвачены талантливым художником-японцем с поразительною верностью природе и изображены мастерски, с большим художественным чувством и вкусом, в высшей степени жизненно и в то же время с изящно небрежною, эскизною легкостью рисунка. Этой китайской кропотливости и зализанной зарисовки тут и следа нет: напротив, удар кисти повсюду смел, штрих и тверд, и легок, так что во всей композиции вам сразу сказывается свободная сила и уверенная в себе рука истинного художника. Тут же стоит белая ваза, испещренная синими рисунками, вышиной около четырех аршин, если не более. Другая, парная к ней, ваза разбилась, и потому остающаяся продается сравнительно очень дешево, но покупателей все еще не находится, так как украшать собою она может разве какой-нибудь роскошный царский сад или площадку парадной лестницы обширного дворца. Много вещей делается здесь уже совершенно в европейском стиле и применительно к европейским потребностям, как например, столовые, чайные и кофейные сервизы, но орнаментация и рисунки на них неизменно сохраняют японский характер. Цены на лак и фарфор оказались вовсе не так баснословно малы, как уверяли нас еще на ‘Пей-Хо’, но все же надо сказать, что они вполне доступны, в особенности сравнительно с ценами на те же предметы в Европе, тем более, что расплата за них на месте идет не за доллары, а на бумажные иены, которые ныне ходят по курсу 140 (вместо ста) центов на один серебряный доллар. К. В. Струве, например, купил пару прекрасных маленьких ваз очень изящной и оригинальной работы за 18 иен, что на серебро составляет 12 с небольшим долларов.
Зато мы завтракали в лучшем из здешних ресторанов под фирмой ‘Фкуя’ или ‘Фукуя’, путь к которому лежит по холмам предгорья Гико-сана, мимо буддийских пагод и одного из городских кладбищ, а это последнее просто поражает красотой и тихою прелестью своих поэтически изящных уголков. Но подробности о нем — мимо, до другого раза. В Фукуя встретила нас с этикетным почетом сама хозяйка, госпожа Окана (по-японски Оканесан), красивая, изящная особа, лет двадцати трех, окруженная штатом своих помощниц и прислужниц, но на колени они не опускались, так как начисто вылощенный пол, ввиду постоянных посещений европейцев, не был покрыт циновками. Обстановка и мебель здесь европейские, с примесью некоторых японских украшений в виде фарфоровых ваз, картин на шелку и причудливо изгибистых растений в горшках. Ресторан стоит на площадке одного из холмов, окруженный небольшим, но тенистым садом, с несколькими огромными деревьями, дом в японском стиле, двухэтажный, и с верхнего балкона его открывается прекрасный вид почти на весь распростертый внизу японский город, на часть рейда, усеянного европейскими и туземными судами, и на противолежащие горные вершины с их буддийскими храмами, плантациями, рисовыми полями, бамбуковыми и сосновыми рощами. Город с этого пункта представляется громадной площадью, сплошь покрытою теснящимся множеством аспидно-серых двускатных крыш, отороченных по краям и ребрам полосами белой штукатурки: улицы и переулки, словно на шахматной доске, намечаются узкими полосками в продольном и поперечном направлениях, иногда с незначительными уклонами, то там, то сям виднеются из-за крыш деревца миниатюрных садиков, и так все эти крыши скучены, что из-за них совсем не видать уличного движения. По ту сторону бухты виднеются сады и домики Иносы и Акунора, и надо всем этим — прелестная, чистейшая лазурь безоблачного неба, залитого блеском полуденных лучей.
В одном из отдельных кабинетов Фукуя нам подали очень порядочный завтрак из европейских блюд, причем к закуске приятным сюрпризом явилась русская водка, русская паюсная икра, свежая редиска и отменная ветчина в виде целого окорока, своего домашнего приготовления, чем в особенности славится здешняя хозяйка. В выборе таких закусок уже несомненно сказалось влияние русских морских офицеров, всегдашних посетителей этого ресторана.
Вечером, в шесть часов, обедали на ‘Африке’, у адмирала. На сей раз была сделана первая проба нашего ‘обыкновенного’ обеда, приготовленного русским поваром. Но прежде чем сесть за стол все мы присутствовали при церемонии спускания флага, причем, по пробитии ‘зори’, был сделан выстрел из четырехфунтового кормового орудия.
После обеда, когда мы наслаждались на верхней палубе вечернюю прохладой и чудным видом темно-синего звездного неба, вдруг в глубокой тишине всей природы донесся до нас с нагорного берега густой, протяжный звон большого колокола. То буддийский храм, расположенный в предгорье, выше города, призывал из своих священных рощ к вечерней молитве. Звон этот, медленный и протяжный, совершенно напоминал нам наш великолепный благовест, и было в нем, среди этой дивной природы и чуткой тишины воздуха, что-то мистически таинственное, что-то такое, что невольно вносит в душу поэтически грустное и вместе с тем благоговейно светлое настроение. И не успел еще замереть звук последнего удара этого колокола, как на нашей палубе пробили 8 склянок (8 часов вечера), урочный час вечерней молитвы, и вся комнада ‘Африки’, выстроенная вдоль шканцев, стройными звуками ‘Отче наш’ огласила окрестные воды и горы.
2-го сентября.
С девяти часов утра мы опять отправились в японский город вместе с Сига-саном, и первое, что бросилось нам в глаза, когда мы проникли в центр торговых кварталов, была процессия певиц и танцовщиц (геек). Около сорока молодых девушек в ярких костюмах, со своими музыкальными инструментами и цветами в руках, шла попарно серединой улицы, держа себя в высшей степени прилично. На мой вопрос: что это за процессия, Сига-сан ответил, что, вероятнее всего, ‘цветочная команда’ направляется с поздравлениями к какой-нибудь бывшей своей товарке, вышедшей вчера замуж: гейки поднесут новобрачной цветы, зададут ей серенаду, которая будет для нее уже прощальною, а молодая в ответ выставит для них угощение, сопровождаемое какими-нибудь подарочными безделушками ‘на память’, и визит окончится пирушкой.
Японские гейки, по словам Сига-сана, нередко делают себе блестящие супружеские партии, выходя за людей богатых и знатных, и это только потому, что их таланты, проявляемые публично в чайных домах, скорее чем где-либо иначе, находят себе ценителей и поклонников, которые, увлекаясь кроме таланта еще красотой и молодостью той или другой певицы, зачастую кончают тем, что вместе с сердцем предлагают ей и свою руку. Гейки вообще славятся своим остроумием, удачными ответами, уменьем поддерживать светский разговор и некоторым обязательным для них образованием. Что до последнего, то кроме знания музыки, пения, декламации и хореографического искусства (здесь, говорят, есть даже своя традиционная школа классического балета), они весьма сведущи в отечественной мифологии, поэзии и вообще в изящной литературе, и нередко сами слагают весьма удачные стихи, кроме того, большинство из них умеет рисовать акварелью, делать искусственные цветы и вышивать шелками, и все это благодаря чайным домам, где они с малых лет получают такого рода образование вместе с манерами и светским лоском. Люди высших классов, конечно, не отдают своих дочерей в чайные дома, потому что имеют возможность давать им блестящее образование и воспитание у себя дома, но для дочерей средних классов и особенно для мещанства чайный дом еще и до сих пор является в своем роде школой светскости и общеобразовательным заведением, несмотря на правительственные начальные школы для детей обоего пола в каждой сельской и городской общине. Вообще, по словам Сига-сана, оказывается, что чайные дома в Японии далеко не то, чем привыкли считать их в Европе со слов иных путешественников, не задавших себе труда проверить свои поверхностные заключения.
В торговой части города мы любовались сегодня в нескольких мастерских замечательными произведениями злато- и шелкошвейного искусства. Основание для вышивки обыкновенно служат атлас, сукно или бархат, натянутые на пяльцы. Но этим, казалось бы, по преимуществу женским трудом заняты в осмотренных нами заведениях исключительно мужчины. Закажите, и они вышьют вам что угодно, хотя бы даже ваш собственный портрет. Мы видели здесь вышитые для подушек и настенных картин гербы, букеты, профили европейских военных судов, фигуры мужчин и женщин, но в особенности хорош был один экран с белым петухом, красиво поднявшим свой пышный хвост среди семейства кур и цыплят, клюющих зерна между цветами и травами. Эта вещь была исполнена артистически, с большим художественным вкусом как в подборе колеров, так и в расположении самой группы. И что замечательно: японские шелкошвеи редко работают, имея оригинал перед глазами, от оригинала они, по большей части, заимствуются только одним контуром рисунка, а затем уже от себя, по собственному усмотрению и вкусу, подбирают в шелках нужные им цвета и оттенки, и вы никогда не встретите в таком подборе ни малейшей дисгармонии между цветами. Вырисовка же контура производится очень скоро: либо рисунок декалькируется на белый лист бумаги и нашивается на натянутую в пяльцах материю, либо же после декалькировки он весь еще проходится по карандашу булавочными наколами. В последнем случае, нашпилив лист на приготовленную к работе материю, мастер в зависимости от ее цвета берет на пушок, а то и просто на вату цветной порошок из квасной охры, графита или магнезии и пудрит им этот лист, в результате чего на материи получается контур рисунка, воспроизведенный рядом мелких точек, по которым мастер затем уже проводит черным или белым карандашом и приступает к вышивке. В первом случае шелкошвейная работа идет по бумаге и рисунок получается выпуклый, рельефный, а во втором — плоский. Шелкошвейные веши эти замечательно дешевы: экран с петухом, например, стоил всего пятнадцать иен, а подушки, смотря по величине, от полутора до четырех иен. То есть положительно эти люди почти ни во что не ценят свой собственный личный труд и время, на него потраченное. При назначении цены за какую-либо вещь они прежде всего принимают в соображение не ценность этого труда, а стоимость употребленного на нее материала.
Побродив по торговым кварталам, проехали мы в одну из более возвышенных предгорных частей города, известную под именем Накашима или Накадзима (произносится и так, и этак). Целью этой поездки была мастерская местного японского фотографа, где я сделал себе большой выбор нагасакских видов и типов, превосходно иллюминированных анилиновыми красками. Накашима, без сомнения, одно из самых картинных мест этого города. Лежит она вверх по течению горного потока, что струится в обрывистых берегах, где по руслу наворочены большие мшистые камни да крупные валуны и в изобилии рассеяна разноцветная галька. С береговых обрывов, нередко укрепленных дикокаменными стенками, служащими высоким фундаментом для легких набережных построек, прядают вниз целые каскады лапчатой, зубчатой, ползучей и вьющейся заросли, которая соединяет в себе разные оттенки зелени, от темного с синеватым налетом до буро-красного и нежно-золотистого, и придает всем этим камням, буддийским часовенкам, водяным мельницам и деревянным домикам с их висящими над обрывом галерейками и балкончиками такую прелесть, что словами ее и не выразишь, но пейзажист нашел бы тут для своего альбома чистый клад совершенно новых оригинальных, никем еще не тронутых мотивов. А как хороши эти старые корявые сосны с их причудливо искривленными ветвями, что раскинулись местами вкривь и вкось над обрывом и над черепичными кровлями! Как хороша перспектива этого потока, образующего местами словно ступени из ряда камней, между которыми, одна ниже другой, лежат искусственные запруды, необходимые для орошения ближних садов и для водяных мельниц! Через поток перекинуто несколько мостов, каждый об одной полукруглой арке, очень древней постройки из тесаного камня с каменными же сквозными перилами. Мосты эти, тоже обросшие мхом и мелкими вьюнками, расположены на известном расстоянии таким образом, что если глядеть снизу около русла на мост Амида, то из-под арки, словно из рамы, вам видна в перспективе арка другого моста с кусочком окружающего его пейзажа. Это прелесть что за картинка!.. Но и в общем вид Накашима с дальними планами, коими служат вершины Комиро-ямы и Хоква-сана, ни в чем не уступит своим отдельным деталям. Тут все хорошо, и что ни шаг, то новая картинка, новый мотив для пейзажа.
Неподалеку от фотографии, над самым обрывом, стоит памятник глубокой японской древности. Это священный фонарь, составленный из грубых плит и крупных осколков дикого камня. С виду он похож на два грибка, поставленные один над другим. Стержнем верхнего грибка служит выточенный внутри каменный шар с двумя противоположными месяцевидными отверстиями. Внутрь его вставляется лампада, и по вечерам эти темно светящиеся полумесяцы указывают путнику, что здесь напротив фонаря находится буддийская часовня, замечательная своею древнею статуей лежащей коровы, отлитой почти в половину натуральной величины из темной бронзы. Мы нарочно зашли туда, чтобы полюбоваться на это образцовое произведение древнего японского искусства. Какое спокойствие и сила и вместе с тем какая простота и естественность в позе, в повороте головы и во всей фигуре животного! Тут нет никакой условности и никакой утрировки, столь свойственных, например, китайским изображениям подобного рода. Не говоря уже о достоинстве самого металла, остается только удивляться технике литейного дела и тому совершенству, до какого еще во времена глубокой древности успело достичь скульптурное искусство в Японии, равно как тому тонкому пониманию натуры и чувству пластической красоты, какими очевидно был отмечен талант неведомого художника, столь ярко сказавшийся в этом его произведении, пережившем целый ряд веков, среди которых давно уже успело позабыться имя самого автора.
К завтраку мы вернулись в гостиницу и расположились в общей столовой. Вдруг входит туда и садится по соседству с нами за отдельный столик раздобревший, гладко выбритый туземец средних лет и довольно высокого (для японца) роста. Прическа у него европейская, а костюм национальный.
— Ба! Да никак это Гейшо-сан? — воскликнул В. С. Кудрин, вскинув на него глаза.
— Кхе!.. Он самый, к вашим услугам! — с вежливым европейским поклоном и приятною веселою улыбкой ответил японец, совершенно чисто по-русски.
— Здравствуйте, старый знакомый! Вы, может, меня не помните?
— О, нет, я помню… Я оччинь… оччинь вас помню… Господин доктор?.. Вы были на ‘Светлане’ с великим князем {Алексеем Александровичем.}. Я оччинь хорошо помню! — удостоверял японец, радостно пожимая руку доктору.
— Господа, — обратился к нам последний, — позвольте вас познакомить: Гейшо-сан, иначе черепаха-человек, неизменный приятель всех русских.
— Оччинь рад, — оччинь рад! — отчетливо отчеканивал слова японец, с тою же изысканно приятною улыбкой, совершая рукопожатие поочередно со всеми нами.
Пока он проделывал это, я вопросительно взглянул на доктора: почему, мол, черепаха-человек? Имя, что ли, такое?
Оказалось, как объяснили мне впоследствии, что это буквальный перевод его прозвища, а прозывается он так потому, что держит известную во всей Японии мастерскую черепаховых изделий и сам славится как лучший мастер — артист своего дела.
— Ну-с, черепаха-человек, — обратился к нему доктор, — присаживайтесь к нам и расскажите, что у вас есть новенького, но недорогого?
— Извините!.. Душевно бы рад, душевно!.. но жду одного знакомого, обещал вместе кушать… Пожжалуста, извините! — отнекивался Гейшо-сан, прижимая к груди свои руки, — оччинь жаль, оччинь! А впроччим, пока его нет, присяду на минутку… с удовольствием.
И подвинув себе стул, он сел с краю около доктора.
— Новенькое есть, конечно, — продолжал он, — милости прошу ко мне, там посмотрите… И цены недорогие, оччинь недорогие! Даже оччинь, оччинь дешевые!
— Вы, Гейшо-сан, должно быть долго жили в России?— спросил я.
— Отчего вы так думаете, господин капитан?
— Вы так хорошо говорите по-русски.
— Кхе! Немножко могу, действительно… Но в России я не жил.
— Где же вы так научились нашему языку?
— Дома, господин капитан, здесь, в Нагасаки… еще мальчиком, понемножку от господ русских.
Оказалось, что столь же хорошо, если еще не лучше, он говорит по-английски, и все это самоучкой на слух да с навыку. Замечательная способность.
Вскоре пришел его знакомый, тоже японец в киримоне, и черепаха-человек, повторив нам свое приглашение, удалился за отдельный столик.
Мы сегодня же, вскоре после завтрака, посетили его мастерскую, для чего пришлось ехать опять в японский город. Там, встретив нас, как отменно любезный хозяин, с разными угощениями, чаем и сигарами, Гейшо-сан разложил перед нами множество действительно прелестных вещиц из черепахи. Каждая из них хранилась не иначе как в сосновом, очень аккуратно и даже изящно сделанном ящичке с крышкой. Тут был большой выбор как мужских, так и дамских безделок вроде испанских высоких гребней для косы, головных булавок, цепочек с крестами, вееров, портмоне и портсигаров, футляров для визитных карточек, крышек для альбомов и записных книжек и тому подобное. Все это блистало изяществом, тонкостью и чистотой отделки, достигаемой при помощи самых простых и притом исключительно ручных инструментов, разных пилок, шильцев, буравчиков, резцов и тому подобного. Но цены у черепахи-человека далеко не ‘оччинь дешевые’, напротив, он запрашивает втридорога и уступает ‘оччинь, оччинь’ мало, но зато очень ловко успеет соблазнить покупателя, разговорить его и подкупить своею неисчерпаемою любезностью, так что хочешь, не хочешь, а в конце концов все-таки купишь у него и нужное и ненужное. Больно уж вещи-то хороши, да и хозяин приятен. И чувствуешь даже, что как-то неловко уйти от него ничего не купивши.
Узнав, что я хочу приобрести старое японское вооружение, Гейшо-сан тотчас же сообщил нашим курамам адрес одного своего знакомого купца-антиквара, к которому мы прямо отсюда и поехали.
Домик антиквара находится в одном из переулков, ведущих в гору, к кумирням и храмам, ютящимся под сенью старых, развесистых деревьев. Он выстроен сообразно общему внешнему типу японских построек, и если я вам опишу его, то это выйдет, что в общих чертах я описал их все. Домик поставлен на невысоком фундаменте из больших осколков дикого, нетесанного камня, цементированных по своим изломам известью, что придает им прихотливо неправильный, но в общем очень милый, как бы мозаичный узор. В основание стен употребляется дерево: из нескольких бревен составляется начальный каркас будущего жилища: две боковые стены его (обыкновенно северная и южная) забираются плетнем из тонких бамбучин, и все это вместе образует как бы скелет постройки. Стены, забранные плетнем, облепляются изнутри и снаружи особою вязкой массой из глины, песка, навоза и рубленой соломы. Толщина смастеренной таким образом стены не превышает четырех вершков, но бывает и тоньше. Восточная же и западная стороны постройки, вместо стен, обыкновенно забирается решетчатыми рамами с натянутою на них белою бумагой и раздвижными досчатыми ставнями, которые на ночь и в холодное время закрывают собою эти рамы снаружи. Одновременно со скелетом постройки возводятся и стропила двускатной кровли, которая покрывается как чешуей толстыми аспидно-серыми черепицами, из них же каждая имеет на своем нижнем ребре особое выпуклое украшение в виде розетки. Гребень и ребра крыши окрашиваются полосой белой извести, а углы их украшаются изваянными мордами и торсами каких-то фантастических животных: не то львов, не то псов {Яновская идея верховного божества олицетворяется в фантастическом образе Амиды, которого изображают в девяти различных видах, выражающих его воплощения и совершенства. Эмблемой одного из последних служит песья голова. Не этим ли следует объяснить присутствие таких изваяний на крыше почти каждого японского дома?}. Снаружи стены белятся, а с внутренней стороны весьма тщательно штукатурятся особым цементом желтовато-серого или перлового цвета. Двухэтажные дома строятся таким же способом, и сообщением между этажами служат внутренние деревянные лестницы, обыкновенно отполированные и налощенные самым усердным образом. Оба этажа всегда имеют балкончики или наружные галерейки, которые устраиваются преимущественно со стороны раздвижных стен, но иногда обрамляют и все здание вокруг. Внутренние перегородки состоят или из циновок, или же из ширм и деревянных рам, оклеенных бумагой, и могут быть свободно передвигаемы с места на место для увеличения или уменьшения размеров той или другой комнаты. Дверью по большей части служит тоже выдвижная досчатая ставня, свободно ходящая в пазах. Остальные внутренние поделки как карнизы, рамы и полочки, все из лакированного дерева. Над входом с внутренней стороны помещается деревянная божничка с резными фигурками или отпечатанным на бумаге изображением двух страшилищ: Цзин-сю и Умино-ками, первый из них — гений-покровитель и страж местного жилища, нечто вроде нашего Домового, а второй — дух-покровитель моряков. Надпись над ними гласит: ‘Они берегут от пожара и воров на суше, а плавающих по морям — от потопления’. Пол приподнят от основания фута на два и весь застлан циновками, которые везде и всегда делаются одинаковой величины, так что циновка служит даже условною мерой при разбивке плана будущего дома {Длина циновки обыкновенно 6 футов и 3 дюйма, а ширина 3 фута и 2 дюйма, толщина же 4 дюйма. Обычным материалом для плетения служит рисовая солома, и выделка отличается большою тщательностью. Ковров японцы не употребляют, циновка же заменяет им и тюфяк для спанья, и скатерть для обеда. Поэтому-то они и содержат свои циновки в такой педантической чистоте.}.
В парадной приемной комнате непременно есть особое ‘почетное место’, соответствующее по своему значению ‘красному углу’ в наших крестьянских избах. Оно всегда помещается посредине одной из капитальных (неподвижных) стен и состоит из досчатого плато, вроде ступеньки, аршина в полтора длиной и около аршина в ширину, приподнятой от пола вершка на четыре и отгороженной с обоих своих боков тесовыми, такой же ширины, переборками, доходящими до потолка. В глубине этого плато стоит маленький столик на очень низеньких ножках и на нем другой, подобный же, только еще меньше, а на этом последнем обыкновенно ставится бронзовая или фарфоровая ваза цилиндрической или флаконной формы с букетом живых цветов вроде ириса, лотоса и лилий, а раннею весной — просто с ветвью цветущей сливы, либо какого другого фруктового дерева из тех, что покрываются цветами ранее облиствления: ставят также и ветви цветущих камелий, азалий и тому подобное. На стене, над этой вазой, обыкновенно висит акварельная картина, нарисованная на продлинноватой полосе шелковой материи, наклеенной на плотную бумагу и отороченной парчевым бордюром. Сига-сан объяснил нам, что в каждом зажиточном доме всегда есть целая коллекция подобных картин религиозного, исторического, бытового и пейзажного содержания, равно и картин, изображающих предметы растительного и животного царства, иные из них принадлежат кисти знаменитых японских художников и ценятся очень дорого, но они никогда не вывешиваются все разом, а лишь по одной и именно на стене почетного места, зато переменяются довольно часто, — по крайней мере, раз в неделю, и чем чаще их меняют, тем считается лучше, так как этим удовлетворяется и чувство изящного, и тщеславие зажиточного хозяина. Остальные же картины домашней коллекции хранятся свертками в особых ящиках и темных сухих кладовых, где солнечный свет не влиял бы на яркость и свежесть их красок. Поэтому каждая такая картина не вставляется в раму, а укрепляется, как свиток, на двух деревянных лакированных вальках, украшенных металлическими набалдашниками и снабженных завязками. На почетном месте в некоторых торжественных случаях устанавливается и домашний алтарь, в силу чего оно считается, в некотором роде, священным, и хозяева дома всегда сажают под него своего гостя, если желают оказать ему особенный почет: но садится гость отнюдь не на ступеньку, а перед нею, потому что иначе он выказал бы верх невежества и непочтительности к хозяевам.
В одной из задних, уединенных комнаток дома непременно помешается домашний алтарь, в виде металлического круглого зеркала (кангами). если семья исповедует древнеяпонский (государственный) культ Синто, или же в виде лакированного снаружи и позолоченного внутри шкафчика, где среди обстановки, чрезвычайно напоминающей устройство католического алтаря в миниатюре, помещается резное из дерева изображение Будды, сидящего на лотосе и благославляющего мир. Под ним, ступенью ниже, ‘семь гениев домашнего счастия’, из числа коих наибольшим почетом пользуется Бентен, олицетворяющая собою идеал женщины, семьи, гармонии и моря, как элемента, доставляющего островной Японии главнейшие продукты ее питания. Наравне с Бентен такое же уважение оказывается и Шиу-Ро. Это гений долгоденствия, с огромным лысым лбом, выраставшим у него по мере того, как он жил на земле в течение бесчисленного количества лет, предаваясь наблюдениям, соображением и размышлениям над явлениями жизни физической и духовной. Его атрибуты — журавль и черепаха, составляющие эмблему долговечности: поэтому при каждом домашнем алтаре непременно есть бронзовый шандал в виде журавля, стоящего на черепахе. Третий гений — рыбак Иебис, брат солнца, заботящийся о хлебе и вообще насущном питании счастливой Японии, изображаемый всегда с улыбкой довольства на устах и с удочкой в руке. Эти три гения, наверное, есть в каждом доме, а если в семье имеются дети, то к ним прибавляется гений талантов, старец Тосси-Току, покровитель детского возраста, изобретатель разных детских игр и работ из бумаги. Затем остальные три гения носят уже некоторый сословный характер. Так, поэты, писатели, самюре5, военные люди и гражданские чиновники чтут Бизжамона, бога славы, поселяне — Готея, олицетворяющего внутреннее довольство среди бедности и лишений, а купцы — толстоухого тучного карлика Дайкока, бога богатств материальных, который, впрочем, и помимо купцов пользуется почетом со стороны всех, к нему стремящихся, без различия сословий. Перед ликом Будды всегда теплятся две лампадки, а во время семейных молений зажигаются еще и восковые свечи.
Мебели внутри домов нет, за исключением двух столиков почетного места и двух-трех лаковых этажерок да поставцов, красиво уставленных бронзовою и фарфоровою утварью, лаковыми вещицами и резными или точеными из дерева и слоновой кости безделушками. Иногда в капитальной стене бывает ниша, и тогда в ней устраиваются в виде зигзага две деревянные полочки: одна с правой, другая повыше с левой щеки ниши, и обе доходят до ее середины, где соединяются колонками или резною перемычкой. На них тоже ставится разная утварь более крупных размеров или кладутся носильные вещи.
При каждом домике непременно устроены, во-первых, кухня с вечно тлеющими углями на очаге, где всегда греется большой металлический чайник для скорейшей заварки чая, во-вторых, ванна для ежедневных омовений и, в-третьих, внутренний дворик с садиком и акварумом. Все это, конечно, в самых маленьких, игрушечных размерах, но очень мило, уютно, а у иных любителей имеются еще и комнатные аквариумы и террарии, наполненные особенно редкими рыбками, улитками, ящерками и черепашками. Таков-то, в общих чертах, был домик антиквария, к которому прикатили нас неутомимые курамы.
При входе в него, к нам выглянула из кухни какая-то стряпуха, весь костюм которой состоял только из одной синей юбки, обернутой вокруг бедер, вроде малороссийской плахты, женщина отпрянула назад, задвинув за собою кухонную дверь и крикнула кому-то внутрь дома о прибывших посетителях. После этого к нам сейчас же вышел хозяин в сопровождении хозяйки и домочадцев, которые приняли нас со всеми условными знаками японской вежливости, на коленях, и любезно попросили войти в дом. Мы скинули у порога обувь и взобрались на циновки приподнятого пола, где в первой же комнате глаза мои разбежались перед целою выставкой разнородных изящных произведений старинного японского искусства. Тут были и лаки, и бронзы, и фарфор, и костяные миниатюры, и разное оружие, как например, панцири и шлемы, копья и стрелы, сабли благородных самюре, ножи-гаракири (для вспарывания себе брюха) и ножи-бердыши, насаженные на инкрустированные древки. Я купил для своей коллекции полное рыцарское вооружение за 45 бумажных иен, то есть почти даром. Антикварий, вздыхая, жаловался нам, что цены на старинное оружие вообще упали с тех пор, как правительство преобразовало армию на европейский лад и запретило всем самюре носить по две сабли, со стороны же европейцев спрос на вещи этого рода ничтожен.
Между разными курьезами, редкостями и древностями хозяин разложил перед нами несколько иллюстрированных свитков и книжек романтического содержания. Некоторые из них, судя по картинкам, были далеко не из скромных, и в этом отношении в особенности выделялся один превосходно разрисованный свиток, изображающий целую эпопею любовно-комических похождений двух самюре, заброшенных бурей на ‘Остров Любви’, населенный исключительно одними женщинами. Несмотря на всю свою веселость и остроумие, картинки этого свитка были по большей части слишком откровенны, доходя местами до полного, хотя и наивного, цинизма. Мы, однако, не нашли удобным рассматривать их, так как тут же в комнате сидела рядом с нами молоденькая сестра хозяина, девушка лет тринадцати, по-видимому, совершенно скромная и порядочная. Но тем страннее показалось нам, что антикварий ни мало не стеснялся ее присутствием: хотя бы удалил ее, что ли, под каким предлогом! Мы невольно переглянулись между собою и отложили этот свиток в сторону, как ненужный, а девушка, как ни в чем не бывало, сейчас же стала помогать брату ровнее навертывать его на скалку. Но недоумение наше минуту спустя перешло в окончательное смущение, когда та же девушка, экспонируя перед нами вместе с братом разные вещицы, куколки и древние монеты, достала, между прочим, из поставца две плоские, но слегка рельефные изображения румяного яблока и абрикоса, прекрасно сделанные из шелкового крепа, и сама показала нам их секретную сторону, разняв искусно сложенное яблоко на две половинки.
— Вы напрасно, господа, смущаетесь, — заметил Сига-сан со снисходительною улыбкой, — эти изображения понимаются вовсе не так, как в Европе, и если вы готовы порицать нравственность молодой особы, то это с вашей стороны будет большое заблуждение: нравственность ее от этого нисколько не страдает, она тут не причем.
— Однако же!? — не воздержались мы от недоверчивого восклицания.
— Да уж поверьте!
Нам это показалось очень курьезным и, несмотря на уверение Сига-сана, все-таки не совсем вероятным. Поэтому мы попросили его разъяснить более убедительным образом столь очевидную, несообразность.
— Для европейцев оно не совсем понятно, — начал наш милейший спутник и руководитель, — и это оттого, что европейцы, извините меня за откровенность, всегда подкладывают под подобные вещи какой-то особенный, непристойный смысл, которого мы, буддисты, не допускаем. Вам это изображение кажется только… comme une hose impudente, obscne,— не правда ли? — а для нас это в некотором роде предмет религиозный: и если вы, например, посетите наши монастырские храмы, то бонзы, по всей вероятности, предложат вам в подарок на память точно такие же яблоки или абрикосы. Для нас это есть священная эмблема жизни, воплощение всего сущного, мужское и женское начало или, говоря философски, — элемент активного и пассивного, действующий и страдательный. Словом, это символ, равносильный тому изображению двух половин яйца в одном круге, какое вы постоянно встречаете на бортах наших лодок и судов, на стенах многих домов, в храмах и иногда на памятниках. Это еще уцелевшие остатки древне-азийского религиозного культа лингама, и могу смело вас уверить, что японская девушка, смотря на подобное изображение, нисколько не щекочет тем свое воображение в известную сторону, и остается все такою же вполне скромною и нравственно чистою. Все зависит от того, как смотреть на вещи.
И точно, достаточно было взглянуть в это время на нашу молодую хозяйку, чтобы почувствовать и убедиться, насколько в самом деле прав Сига-сан: ни краски девического смущения, ни наглой или двусмысленной улыбки, ни притворной или действительно детской наивности, вообще ничего такого, что при данных обстоятельствах могло бы быть прочитано в лице европиянки, даже и легкою тенью не мелькнуло на этом спокойном и серьезном личике.
— Вот, наталкиваясь на что-либо подобное и не зная сущности дела, европейцы по большей части и приходят к совершенно фальшивым выводам насчет нравственности японского народа, — заключил Сига-сан свое поучительное разъяснение.
В девять часов вечера отправились мы послушать японских певиц и посмотреть на их танцы, заранее условившись насчет этой экскурсии с А. А. Сига, который взял на себя все хлопоты по ее устройству и обещал к назначенному часу ожидать нашего прибытия на месте. Курамы привезли нас к одному из лучших чайных домов, где при входе мы были встречены двумя молодыми хозяйками, которые одновременно присели перед нами на колени и перегнулись корпусом вперед, опираясь на ладони с вытянутыми вперед пальцами. Эта поза, подающая идею земного поклона, обязательно требуется правилами японского этикета при встрече гостя с хозяйкой дома. По деревянной лестнице, прекрасно отполированной темным лаком, обе хозяйки провели нас наверх во второй этаж, где перед входом в одну из комнат предложили нам скинуть обувь ‘не столько для сохранения циновок’, как уверяли они, ‘сколько для нашего же собственного удобства’. Здесь, на пороге, встретил нас Сига-сан, одетый (вернее было бы сказать раздетый) по-японски: в легкий креповый киримон голубого цвета, как то требуется обычаями здешнего сибаритства для восприятия вечерних удовольствий со всеми удобствами {Вся процедура приема и переодевания почетного гостя обыкновенно совершается следующим образом. Когда, бывало, въ прежнее дореформенное время горделивый самюре (дворянин), а ныне военный офицер входит вечером в чайный дом, он видит у ног своих хозяйку дома и сопровождающих ее экономок, причем самая младшая или самая хорошенькая из них, приподнявшись, умоляет его о позволении ей принять в свои руки и отнести к месту саблю благородного посетителя. Тот обыкновенно удостоивает ее этой милости и подает свое оружие. Тогда она поспешно вынимает шелковый платок, обертывает им правую руку, берет саблю у самого наконечника ножен и держит ее так пред собою до тех пор пока все не войдут в гардеробную, где младшая девушка осторожно кладет ее на особый постамент, специально устроенный чтобы класть на него оружие. В гардеробной, с помощью женской свиты, почетный гость немедленно приступает к самым мелочным приготовлениям своего туалета: голова его завязывается креповою косынкой, в виде ночного колпака, затылок и плечи обертываются вместо шали толстым шелковым фуляром, городской киримон заменяется просторным шлафроком, застегнутым на груди изящно переплетенными шелковыми шнурками, наконец пара белых носков заменяющих туфли дополняет костюм, и гость, вымыв лицо и руки душистою водой, величественно направляется в гостиную, где уже приготовлено для него угощение. Обыкновенно комната эта выбирается в отдаленной части дома, но соединяется с переднею длинными галереями, которые проходят над частью сада. Так описывал все это в 1864—65 годах Оме Гюмбер, таковым же оно остается и до сего времени.}.
Комната, куда нас пригласили, оказалась довольно просторною, вроде небольшой залы. Ее наружная стена, составленная из раздвижных рам, оклеенных белою бумагой, была совсем снята, чтобы дать более доступа сюда внешнему, мягко-прохладному воздуху. Пол этой залы сплошь был застлан мягкими циновками очень тонкой и красивой работы: что же до мебели, то ее не было вовсе, кроме двух европейских стульев, только сейчас внесенных сюда собственно для нас. Сиденья этих стульев, ради пущей вежливости, хозяйки прикрыли небольшими циновочками. Но так как нас было пятеро, кроме Сига, то троим все-таки приходилось сидеть или лежать на полу, и хозяйки, на случай, если бы все мы предпочли последнее, принесли сюда вслед за стульями несколько простеганных ватных одеяльцев квадратной формы, величиной в аршин, и полдюжины плетеных из камыша макур, совершенно особенный инструмент, употребляемый в Японии под голову вместо подушки {По внешнему своему виду, макура отчасти напоминает маленький стереоскоп, с тою разницей что донце ее лунообразно закруглено наружу, так что может качаться в обе стороны. Макуры бывают летние и зимние: первые делаются из сквозной плетенки чтобы лучше продувало воздухом над затылком, а вторые из деревянных сплошных дощечек. В верхней плоскости макуры прикрепляется маленький валёк,— летом свернутый из одной бумаги, а зимой набитый ватой. В таком виде этот своеобразный инструмент подставляется собственно не под голову, а под затылок, чтобы не портить во время сна прическу, в чем, кажется, и заключалась главнейшая цель выдумки этого, во всех других отношениях вполне неудобного приспособления. Одеяльца же, свернутые вдвое, служат для того чтобы подкладывать их под локоть или под макуру если хочется лечь повыше.}.
Комната, когда мы вошли в нее, была уже освещена двумя белыми фонарями, в виде четырехугольных, кверху расширенных вазончиков {Устройство их таково что к деревянному квадратному донцу прикрепляется каркас из четырех обструганных планочек, соединенных на верху деревянною же рамочкой. На каждую из четырех боковых сторон каркаса наклеивается белая протекушечная или промасленная бумага. Фонарь этой формы — один из самых употребительных в простом домашнем хозяйстве, он же служит и ночником.}, которые помешались на высоких деревянных подставках, теперь же, для более парадного освещения, в нее внесли несколько высоких деревянных подсвечников с восковыми свечами {Такой подсвечник состоит из круглого толстого донца, в которое втыкается круглая палка, около аршина длиной, а на нее насаживается деревянная болванка, выточенная в виде чашки, из которой торчит кверху железный шпилек, на этот последний надевается свеча, сделанная из растительного воска. Фитиль ея, полый внутри, свертывается из мягкой бумаги. Форма свечи суженная у основания, несколько расширяется кверху. Такия же свечи различной величины и толщины, разрисованные красками, употребляются и в буддийских храмах на алтарях и пред истуканами.}. На ‘почетном месте’ висела картина, изображающая сцену охоты с дрессированными кречетами, и перед священною ступенькой восседал на сей раз Сига-сан, как инициатор празднества, а нас пригласили разместиться рядом с ним по правую и по левую руку.
Как только мы расселись, молодые незаны (девицы-прислужницы) внесли сюда несколько лаковых таберо {Маленькие низенькие столики, на которые ставятся кушанья. Именем таберо в Японии безразлично называется и подобный столик, и судки в которых носят кушанья, и самый обед.} и, разместив их перед нами, начали ставить на них разные угощения. Первым делом, конечно, появилось саки в фарфоровых бутылочках, формой вроде наших рейнвейновых, вместе с которыми были принесены на лаковых подносиках и фарфоровые миниатюрные чашечки, из коих саки испивается. Запах и вкус этого рисового вина не противен: оно довольно мягко и, по степени крепости своей, отчасти напоминает сухой херес. Японцы любят пить его значительно подогретым, но на мой вкус, холодное саки кажется лучше.
Затем незаны внесли и поставили к сторонке бронзовый хибач (жаровня), наполненный совершенно белою золой, под которою без малейшего запаха тлели древесные угли. На этом хибаче грелись один большой, чугунный, и несколько маленьких глиняных чайничков. Из этих последних незаны разлили, слабый на взгляд, настой японского чая в такие же миниатюрные чашечки, из каких мы только что пили саки, и поставили их перед нами. Этот чай отчасти напоминает зеленый, и заварка его, хотя и вовсе несложна, по-видимому, не требует особенной сноровки: во-первых, надо знать, какой величины щепотку следует положить в чайничек, сообразно его величине, а затем, налив его кипятком и закрыв крышечкой, надо знать или, вернее, чувствовать каким-то особым чутьем, сколько секунд следует продержать его на золе хибача. В этом-то и состоит главное искусство заварщицы, потому что недостоявшийся чай не даст вам надлежащего понятия о своем достоинстве, определяемом вкусом, ароматом и цветом, а перестоявшийся получает не только неприятную горьковатость и терпкость, но и вредно действует на организм, производя сильное сердцебиение и расстройство нервов, при сильном их возбуждении вначале. Чай, приготовленный как следует, почти бесцветен, имея самую легкую изжелто-зеленоватую окраску, и на вкус в нем должна быть маленькая приятная терпкость, что же до аромата, то он очень легок и хорош, но совершенно своеобразен, нисколько не походя на китайский. Для заварки употребляются преимущественно маленькие чайники из темной, или светло-серой пористой глины. Выбор чайника (по величине) зависит от того, сколько человек будут пить: если, например, пьет один, то миниатюрность этого сосуда переходит в нечто совершенно игрушечное, так как вместимость его рассчитана только на две чашечки, а и вся-то чашечка равняется одному глотку со столовую ложку. После второй чашки, чайник обыкновенно выполаскивается и тогда приступают к новой заварке. Японцы предпочитают заваривать чай в сосудах из пористой глины вот почему: хотя такие чайники и протекают вначале, сильно всасывая в себя влагу, но со временем поры их так напитываются мельчайшими, микроскопическими частичками чая, что становятся уже непроницаемы, и тогда-то самые стенки чайника приобретают, так сказать, квинтэссенцию чайной ароматичности, которую и сообщают напитку. Поэтому чем старее, чем дольше был в употреблении подобный чайник, тем выше ценится он знатоками.
Вслед за чаем, незаны стали вносить к нам одно за другим, но в известной постепенности и с небольшими промежутками, разные кушанья и закуски, начиная со сладких печений и так называемой кастера, отменно вкусного, легкого и нежного торта, вроде рыхлого бисквита из рисовой муки, которая, если не ошибаюсь, замешивается на меду с желтками. После кастеры следовали тонкие горячие блинчики, затем — компактная масса в форме толстого диска из вареных и запеченых макарон, нечто вроде еврейского кугля, потом подали маринад из молодых ростков бамбука и просоленную редьку, далее — уху из омаров, цветную капусту и разные вареные овощи, свежий виноград и большую, толстую, красноперую рыбу тай в жареном виде, чудо и красу каждого японского пиршества, которая всегда выносится с некоторою торжественностью и не иначе, как поставленная среди блюда на собственное брюшко, с распущенными плавниками, разинутым ртом, выпученными большими глазами и красиво вздернутым кверху хвостом, что составляет шедевр японского кулинарного искусства. Главное в том, чтобы, жаря рыбу, суметь сохранить ей не только эффектное положение, но и золотисто-красный цвет ее кожи. После рыбы тай вносили еще и еще, и еще что-то съедобное и, как объяснил нам Сига-сан, продолжали бы вносить и больше все время, пока мы оставались бы у них в гостях, если бы Сига, по нашей просьбе, не прекратил этого бесполезного угощения, в котором тотчас же после обеда, никто из нас не ощущал ни малейшей потребности.
Все эти блюда, блюдца, чашечки, бутылочки и лакированные подносики, поставленные прямо на циновки и освещенные сверху четырьмя оплывающими свечами, представляли собою довольно оригинальную картинку, словно детские игрушки среди взрослых людей. Тут же стояло несколько табакобонов, лакированных деревянных ящиков с полным курительным прибором и особый фарфоровый хибач изящной работы, наполненный золой, во глубине которой тлели уголья для закуривания сигар и трубок. Любезные хозяйки тотчас же принесли несколько маленьких тоненьких чубуков, снабженных металлическими мундштуками и чашечками гораздо меньше наперстка, куда они собственноручно наложили по крохотной щепотке табаку и, раскурив, предложили каждому из нас по трубке. Две затяжки, и трубка выкурена. Тогда хозяйка берет ее у вас, и ударяя чубучком о край табакобона над глиняным стаканчиком с водой, стряхивает туда золу, затем снова набивает трубочку, снова сама раскуривает ее с уголька, взятого щипчиками, и вторично подает вам. Эти две трубки составляют для хозяев дома обязательный акт вежливости относительно своего гостя, затем гость уже может сам вытряхивать, набивать, раскуривать и курить сколько ему угодно: готовый табак всегда в достаточном количестве находится в одном из отделений табакобона {Обыкновенно табакобон представляет следующее устройство: это деревянный ящик в роде четырехугольного ведерка с длинными ушками, в которые продета деревянная ручка. Он имеет двойное дно в промежутке коего помещается выдвижной ящичек для хранения трубок. Верхняя часть табакобона разгорожена на несколько отделений, из коих некоторые со съемчатыми крышками. Здесь помещается: фарфоровый стакан служащий пепельницей, медная чашка и щипчики для углей, игла и щеточка для прочистки чубуков и трубок, и табачница для табаку чрезвычайно нежной и тонкой крошки. Табак японцы курят исключительно туземный, он очень ароматичен, с каким-то сладковатым привкусом и чрезвычайно легок. Курильщику турецких и южнорусских табаков к нему трудно привыкнуть, но в умеренном смешении с ними он очень приятен и мог бы служить предметом ввоза в Россию.}.
Между тем в комнату мало-помалу, одна после другой входили гейки, танцовщицы и певицы со своими инструментами и садились против нас широким полукругом. Набралось их тут семь довольно красивых особ от четырнадцати до девятнадцатилетнего возраста, одетых очень нарядно в ярко-цветные шелковые киримоны и богатые оби. Жаль только, что губы их не в меру густо были покрашены какою-то фиолетовою помадой, зато пышные прически очень мило украшались двумя топазовыми булавками и небольшими букетиками цветов с какими-то бахромчатыми висюльками. Каждая гейка принесла с собою свой самсин или самсен — трехструнный инструмент вроде четырехугольной гитары с длинным грифом и лайковыми деками, а одна из девушек вооружилась там-тамом очень оригинального устройства, похожим с виду на песочные часы, и долго настраивала его, перетягивая на обручиках переплет из шелковых лиловых шнуров и ударяя пальцами по натянутой шкуре то с одной, то с другой стороны. Инструмент этот издает глуховатые звуки, которые, однако, на наш слух далеко не могут назваться музыкальными: они очень напоминают отрывистый собачий лай, и так как ими сопровождается и пение, и игра на самсинах, то можете себе представить, насколько такой аккомпанемент мешает слушать и то, и другое. Поэтому, быть может вопреки японской вежливости, мы со всевозможною любезностью просили милую артистку не утруждать себя дальнейшею игрой на своем прекрасном инструменте, который во время действия она кладет себе на правое плечо и ударяет по нем пальцами правой же руки, поддерживая шнуры переплета левою.
Долго шла настройка инструментов, и долго перемигивались да пересмеивались между собой артистки, прежде чем явить нам свое искусство. Но вот, наконец, все они враз ударили роговыми плектрами по струнам самсинов и начали вступительную пьесу своего концерта. Я не привык еще к японской музыке и пению, а потому воздержусь пока от окончательного о них суждения. Скажу только, что мелодия (если таковая была) осталась для меня вполне неуловимою, так как в ней замечается особенное богатство не только полутонов, но вся она, можно сказать, основана на четвертых и даже восьмых делениях тона. Затем должно заметить, что голос главной певицы, быть может, и хорош, но самая манера пения не грудью, а горлом и притом в нос напоминает скорее ночное кошачье мяуканье. Самсины аккомпанируют все в унисон и, большею частью, в разлад с голосами певиц, тоже мяукающих подобно своей примадонне и, наконец, мяуканье это очень монотонно, а, главное, слишком уже продолжительно. Мне, по крайней мере, все время, пока гейки пели, думалось, что было бы очень хорошо, если бы японские песни были покороче. Может статься, на самом деле они вовсе не длинны, но кажутся такими вследствие своей монотонности.
М. А. Поджио попросил геек спеть что-нибудь повеселее, и они обещали ему исполнить самую веселую песню, какая только есть в их репертуаре. Но увы! — и ‘самая веселая’ оказалась столь же медлительною по темпу и столь же монотонною. То была знаменитая Ясокой — заздравная песня вроде наших народных величаний с повторяющимся после каждого стиха хоровым припевом ‘яссо-кой! яссо-кой!’, что значит ‘многая лета’. После двух-трех исполненных таким образом пьес приступили к балету. Сига-сан объяснил нам, что песня, под которую будет плясать девица, игравшая на барабане, носит сатирический характер, осуждая поведение придворных сановников и ученых, которые, вместо того, чтобы посвящать время своим прямым обязанностям и занятиям, играют в кости, спят, низкопоклонничают и вообще бездельничают. Танцовщица, обладающая замечательною мимикой, изобразила все это жестами и движениями своего лица и тела. Что же до музыки, то и ‘сатирические куплеты’ японцев нисколько не отличаются по характеру мотива от песен, только что прослушанных нами. Второй танец под аккомпанемент самсинов и пения исполнен был тремя артистками, которые начали его все вместе, а потом продолжали каждая в отдельности, поочередно, и пока одна из них плясала, две остальные стояли неподвижно у стены, повернувшись к ней лицом. Куплеты, сопровождавшие этот последний танец, передают ощущения первой любви трех девушек четырнадцати, шестнадцати и восемнадцати лет, сообразно чему каждая из трех артисток соответственного возраста изображала мимикой эти ощущения. Танец довольно удачно сочетает в себе комический элемент с женственною грацией.
За сим последовал отдых, которым по предложению Сига-сана мы воспользовались, чтоб угостить геек несколькими чашечками саки и сластями. При этом я имел случай наглядно познакомиться с одним из обычаев утонченной японской любезности. Это именно обычай выпрашивать у соседа его чашечку саки. Кто-нибудь из пирующих, желая оказать кому-нибудь из гостей (преимущественно своему соседу или соседке) особенное внимание, обращается к нему с такою просьбой:
— Господин-сосед (или сударыня-соседка), будьте столь снисходительны, позвольте мне хлебнуть из вашей чашечки.
— Ах, помилуйте! — возражает просимая особа, — как это можно, чтобы вы, такой высокочтимый господин, омочили ваши благородные уста в напитке из того сосуда, к которому уже прикасались мои недостойные губы.
— Вот именно потому-то я и прошу вас, что вы осчастливили этот фарфор прикосновением ваших благоуханных уст.
— Ах, нет, помилуйте! Это никак невозможно! Я никогда не могу допустить такого с вашей стороны низведения своей высокой особы до моего ничтожества.
— Но если я усиленно прошу вас?!
— О, слишком много чести!.. Слишком много!.. Верьте, господин мой, я чувствую, я высоко ценю знак такого с вашей стороны тонкого внимания, но… все же никак не могу согласиться.
— В таком случае, что же! Неужели мне, несчастному, остается прибегнуть к насилию и взять эту чашечку самому, без вашего благосклонного позволения?
— О, нет-нет! Я буду защищать ее!
— Но к чему же!.. К чему, если саки, пригубленное вами, именно вами, покажется мне в тысячу раз… Нет, что я, в тысячу! — в миллионы раз вкуснее и вообще неизмеримо приятнее моего!!
— О, господин! Вы мне льстите!.. Я никак не могу этому верить, потому что это было бы для меня слишком, слишком большая честь, на какую мною пока еще не заслужено права.
Этот спор, состоящий из потока взаимных любезностей, мог бы длиться до бесконечности, если бы не являлось на выручку третье лицо — посредник из числа пирующих:
— Ну, — говорит он, — я вижу, ваше препирательство не кончится вовеки и потому, с вашего позволения, попытаюсь разрешить дело по справедливости.
С этими словами он берет спорную чашечку у гостя и передает ее хозяину дома, а чашечку сего последнего ставит перед гостем, тогда хозяин меняется ею с тем, кто так настойчиво домогался отхлебнуть из нее, и после уже беспрепятственно следует взаимное испивание. Такая-то процедура была проделана Сига-саном и со всеми гейками к особому их удовольствию, после чего с одною из них затеял игру в ‘лисицу, браконьера и досмотрщика’. Вытянутая рука играющего мужчины изображает собою охотника-браконьера, а колено играющей женщины — досмотрщика, лисица же как предмет охоты олицетворяется самою женщиной. Игроки садятся друг против друга. Охотник стремится поймать или подстрелить лисицу, причем знаком его успеха служит то, если ему удастся схватить ее рукой (это значит — поймал живьем) или же коснуться до нее пальцем, что равносильно подстрелу, так как под пальцем подразумевается стрела: но в том и другом охотнику препятствует досмотрщик, он обнаруживается только в том случае, когда лисица, которой представляется защищаться обеими руками, успеет ловким ударом по руке мужчины уронить ее на свое колено, если это достигнуто, то значит досмотрщик тут, на месте, и охотник потерял свою добычу, но если он успел увернуться из-под удара лисицы, то проигрывает эта последняя. Стало быть, тут все дело во взаимной ловкости и сметке. Проигравшая сторона обязана платить выкуп, — обыкновенно что-нибудь из принадлежностей собственного туалета, пока не проиграет всего, до тех пределов скромности, дальше которых идти не считается возможным. Иногда же вместо вещевого фанта штраф заключается в том, что проигравшая сторона должна выпить чашечку саки.
Другая игра — ‘Джонаке’, в которую здесь тоже играли гейки, похожа на наши ‘ладушки’ и состоит в том, что двое играющих должны в известном порядке, но быстро и отнюдь не сбиваясь, ударять своими ладонями об ладони противника прямо и накрест, причем каждому из таких ударов обязательно предшествует удар в свои собственные ладоши. Сбившийся платит штраф фантом или выпивкой. Игра эта всегда сопровождается следующею детскою песенкой:
Джонаке, джонаке,
Джон, джон! Наки, наки!
Хакодате, Нагасаки,
Иокогама хой!
В заключение концерта, гейки все хором сыграли одну пьесу, в которой, к удивлению моему, оказался не только темп, но и довольно определенный рисунок мотива. Я, конечно, сейчас же полюбопытствовал узнать, что это за веселая пьеса и как она называется? — Оказалось, однако, что то была одна русская матросская песня, отчасти переделанная на японский лад, и что артистки исполнили ее, как заключительную пьесу, в честь нашего посещения, чтобы, в некотором роде, польстить нашему национальному чувству. Таким образом и в этом случае пришлось мне остаться при том же неопределенном впечатлении относительно японской музыки, как и вначале. Может быть, она непонятна только нашему непривычному к ней уху, тогда как на самом деле в ней, надо думать, есть свои достоинства, способные услаждать слух и действовать на чувства японцев, народа вообще артистического, одаренного большим чувством изящного и тонким пониманием красот природы. Если б это было иначе, то, конечно, у них не существовало бы и самой музыки, тогда, как напротив, известно, что здесь еще издревле существуют целые ученые трактаты по части теории музыки, целая музыкальная литература, есть своя система нот и целый цикл своих музыкальных инструментов. Кроме того, уже одно то обстоятельство, что японские певицы и музыкантши чрезвычайно быстро усваивают и верно воспроизводят наши русские и европейские мотивы, служит, мне кажется, достаточным доказательством музыкальности их слуха и понимания музыки, они находят только европейские мотивы слишком грубыми, резкими и потому всегда стараются, хоть немножко, смягчить их добавлением от себя уже нескольких переходных и промежуточных полутонов: в этом виде они кажутся им нежнее, округленнее. Поэтому повторяю, что, не ознакомясь с сим делом основательно, я не решаюсь произнести о нем решительного мнения, а ограничиваюсь передачей лишь своих личных впечатлений, и то впечатлений первого раза. Быть может, впоследствии я и пойму кое-что, когда более прислушаюсь и усвою себе хотя некоторые из японских мотивов, и тогда, очень возможно, что впечатления мои изменятся в пользу японской музыки.
При прощании обе хозяйки и все гейки проводили нас с такими же церемониями и поклонами, как при встрече, благодарили за честь посещения их чайного дома и просили не оставлять их и впредь нашим добрым вниманием. Все удовольствие это обошлось нам сущую безделицу — около восьми долларов. Замечательно дешево для портового города.
3-го сентября.
В восемь часов утра К. В. Струве отплыл на ‘Забияке’ в Иокогаму, а наш адмирал, несмотря на дождливую погоду, отправился в Иносу осматривать русский госпиталь, откуда возвратился около полудня.
В этот же день был получен личный ответ Государя на всеподданнейшее поздравление, принесенное адмиралом со днем тезоименитства Его Величества. Это монаршая милость возвещена морякам Тихоокеанской эскадры в следующем приказе: ‘На мое поздравление с высокоторжественным днем тезоименитства Государя Императора, Его Императорское Величество соизволил осчастливить меня ответною телеграммой следующего содержания: ‘Примите мою искреннюю благодарность за поздравления и пожелания, выраженные от вашего имени и от имени моих бравых моряков вашей эскадры. Александр’. В этих словах нашего обожаемого Монарха я усматриваю знак особой милости и благоволения к морякам эскадры Тихого океана и уверен, что они всегда оправдают доверие Великого Государя и покажут себя достойными Его милости. Приказ этот прочесть при команде на судах эскадры’.
Дождь пошел еще с полуночи и продолжался с небольшими перерывами до пяти часов пополудни, когда все соседние вершины вдруг закурились зловещими сизыми тучами и налетел первый шквал, сразу поднявший в бухте сильное волнение. С каждою минутой ветер все крепчал, и порывы его становились все неистовее, срывая верхушки пенистых волн и разнося их водяною пылью довольно далеко в глубь суши. Мы любовались шквалом, стоя на балконе отеля, отстоящего от берега шагов на триста по прямой линии, и нас изрядно-таки обдавало этой пылью.
Через несколько минут массивные, клубящиеся тучи слились в одну свинцово-серую пелену, которая заволокла все небо уже безо всяких оттенков и очертаний отдельных облаков, и тут вдруг хлынул неистовый дождь. Японские лодки метало из стороны в сторону и швыряло на волнах, как легкие ореховые скорлупки, они спешили с разных сторон залива укрыться в городском канале, куда направилась и английская военная шлюпка. Иные лодки носились по рейду без гребцов, иные совсем перевернулись кверху дном, а в одной из них, почти посередине бухты, сидел японский ребенок, мальчик лет шести, один-одинешенек и, по-видимому, совершенно парализованный страхом или же вполне равнодушный к неистовству бури, потому что с его стороны незаметно было ни малейшего движения, которое указывало бы на борьбу со стихией, на стремление добраться до берега, или на мольбу о помощи. Вероятно, хозяева этой лодки незадолго перед бурей сошли на берег, оставя ребенка в каюте, и не успели вовремя к ней вернуться, так как буря разразилась моментально. Замечательная и поразительная внезапность!.. Говорят, редкий из подобных штормов обходится без жертв, которыми преимущественно становятся неосторожные японские дети.
Несколько лодок столкнулись и сцепились между собою, переломав свои длинные, тонкие приставные носы, и блуждали по заливу в одной безобразной куче: три или четыре из них залило водой, и они пошли ко дну, вероятно, похоронив вместе с собою все достояние своих хозяев. За одною из лодок, перевернувшеюся вверх дном, двое отважных пловцов, не раздеваясь, бросились с возвышенной набережной, достигли до нее вплавь и после долгих отчаянных усилий благополучно втащили ее наконец в канал и привязали к кольцу у берега.
Ураган между тем бушевал с каким-то свистом и гулом, в котором сливались и глухие удары громадных бурунов, высоко хлеставших в каменную стенку набережной, и шипящий шум волн, сшибавшихся между собою на просторе всего залива, и дикий вой ветра, нагнетавшего старорослые деревья, и треск ломающихся ветвей и сучьев. Порой целые вереницы таких ветвей и отдельных листьев, комки сена и соломы, клочки бумаги и хлопка, детские ‘змеи’ и какие-то тряпки, неистово кружась, неслись в воздухе. Окна, двери и жалюзи дрожали и трещали при каждом буйном налете вихря. Оставаться долее на нашем балконе уже не было никакой возможности: все платье и белье на нас было мокрешенько, хоть выжми, от дождя и водяной пыли, посылаемой к нам бурунами. Двенадцативесельная шлюпка и паровой катер, посланные с ‘Африки’ к берегу за С. С. Лесовским, не могли подойти к пристани: их так швыряло, что они рисковали разбиться вдребезги о гранитную стенку, и отпущенные адмиралом обратно, целые три часа лавировали около судна, не имея возможности пристать к его борту. Двенадцать дюжих матросов, несмотря на все свои усилия, не могли выгрести против ветра, направление коего в течение четырех часов времени, пока продолжалась буря, обошло почти весь румб.
Около девяти часов вечера буря стихла почти также моментально, как и началась, и, через какую-нибудь четверть часа после удара последнего шквала, легкий ветерок сгонял с неба уже последние клочки разорванных туч, из-за которых мелькала полная луна. А спустя еще около получаса эта луна уже в совершенной тишине лила на землю свой серебристый свет, ни на мгновение не заслоняемый даже легчайшею дымкой мимолетного облачка.
Это был небольшой образчик циклона, так сказать тайфун в миниатюре, и если такова его сила в отлично закрытой бухте, то каково же пришлось судам, застигнутым в открытом море!..
Завтра уходим к Шантунским берегам Китая, в Чифу, где пробудем дня два и затем возвратимся в Нагасаки. А сегодня так и не удалось мне осмотреть буддийские храмы и японские кладбища. Впрочем, это до следующего раза.

От Нагасаки до Чифу

На военном судне. — Особенности морской дисциплины. Одно из сухопутных заблуждений насчет моряков. Ход жизни и службы в море. Вахтенный журнал. Раздача винной порции команде. Морские койки.— Что такое камбуз для матроса. Игры и развлечения на баке. Судовые работы. Церемония поднятия и спуска флага. Тревога. — Артиллерийское ученье. С. С. Лесовский на поверке занятий. Пожарная тревога.

4-го сентября.
Мы на крейсере ‘Африка’.
Я в первый раз в жизни иду на военном судне. Какая здесь своеобразная жизнь, какой порядок и что за идеальная чистота!.. Куда ни кинешь взгляд, все на своем месте, все сделано прочно и глядит солидно. И так оно тщательно пригнано и подобрано к своему определенному месту, нигде ничего лишнего: в машинном отделении все исправно, ничто не визжит, не стучит, не хлябает, так что и не слышен ход всего этого сложного механизма: один только мерный шум бурлящей воды за кормой напоминает о работе винта. От трюма до шканцев {Шканцы — часть верхней палубы между бизань (заднею) и грот (среднею) мачтами: место, считающееся почетным, где читаются выдержки из морских законов, объявляются приказы и судебные решения. Всякий из военных, приезжающий на судно, входя на шканцы, обязан приподнять свой головной убор для отдания почетному месту чести.}, и снаружи и внутри все вымыто, вычищено, вылощено, отполировано, словно сейчас только из мастерской. Каждая принадлежность судна, даже каждая мелочь, все деревянные поделки и металлические вещи, все это видимо щеголяет своим лоском и блеском. А в общем картина судна с его палубой, тяжелыми пушками, стройными мачтами, парусами и снастями даже очень красива. Во всем этом вы чувствуете просто художественное сочетание форм и линий, чувствуете творческую мысль, создавшую это стройное целое, и я понимаю теперь, почему многие маринисты так любят изображать военные суда на своих картинах.
Но что в особенности поражает с непривычки меня, офицера сухопутных войск, так это своеобразная морская дисциплина. Не ждите, например, чтобы проходящий матрос отдавал вам честь, приложив руку к шапке: он это сделает ‘на берегу’, но не здесь, потому что здесь он непременно при деле, на вахте, и если попался вам навстречу, то значит, наверное, послан за чем-нибудь нужным. Точно также, если люди сидят на палубе за какою-либо работой и мимо их пройдет вдруг офицер, не ждите, чтоб они вскочили перед ним с места и стали навытяжку: нет, каждый преспокойно продолжает себе сидеть и заниматься своим делом. А когда офицер обратится к матросу с каким-либо распоряжением, тот только поднимет на него глаза и, выслушав, ответит, сидя, одним лишь отрывистым ‘есть!’, но от заданного дела не оторвется даже на секунду. Зато едва лишь раздастся сигнальный свисток или призывная команда, все это в миг встрепенется, кинется наверх, и не пройдет еще минуты, как вы уже видите, что каждый человек на своем месте, у того дела, к коему предназначен, и если нужно ‘крепить’ или ‘убирать’ паруса, то сколь ни будь силен ветер, как ни швыряй волны судно, как ни будь велики его размахи и крен, ни один матрос не задумается лезть на самую верхушку брам-стеньги или на концы брам-рей, и все, сколько потребуется, в тот же миг, как муравьи, побегут вверх по вантам {Брам-стеньга — верхняя составная часть мачты, брам-рея — верхняя рея, подымающаяся по брам-стеньге, ванты — проволочный трос (веревки), держащий мачту с боков и прикрепленный к бортам, для беганья по вантам, между ними привязываются тонкие веревочки, называемые выбленками и служащие лестницами.}. И тут уже не будет ни одного, кто бы позамешкался или не пошел туда, куда его посылают. В этом-то и состоит морская дисциплина.
Кстати также сказать, у большинства людей, незнакомых с бытом моряков на море, почему-то существует странное и решительно ни на чем не основанное мнение, будто морские офицеры в плавании злоупотребляют в кают-компании крепкими напитками, или ‘заливают морскую скуку’. Это величайший вздор изо всех вздоров, какие я только знаю. Даже тени чего-либо подобного нет в действительности. Во-первых, для моряка на море нет скуки, а есть одно только дело, служба и служба серьезная, тяжелая, сопряженная с величайшею нравственною ответственностью, поэтому скучать ему некогда. Не говоря уже о том, что у каждого офицера на судне есть какая-либо своя, особо ему порученная специальность, но просто отстоять иногда две вахты в сутки, одну в течение четырех, а другую в течение шести часов времени, это вовсе не шутка, да смотря еще в какую погоду придется стоять, и, исполнив такую службу, человеку в пору только поесть, подкрепить свои силы да скорее в койку, отдохнуть сколько возможно, пока не раздалась команда ‘все наверх!’, по которой он должен быть готов на своем посту в ту же минуту. А во-вторых, в море моряки пьют менее, чем где-либо. Рюмка водки перед закуской, рюмка марсалы за обедом, вот и все, да и эту-то дозу принимает далеко не каждый. Здесь господствует самая воздержанная жизнь, и не потому только, что Морской устав запрещает то или другое, но потому, что собственное достоинство и нравственное чувство не допускает моряка до такой слабости. Это, наконец, просто не в морских нравах, и нетрезвый офицер на судне во время плавания представил бы собою такое небывалое постыдное явление, что он сразу потерял бы во мнении товарищей всякое уважение и доверие к себе, после чего ему, конечно, не оставалось бы иного исхода, как только ‘списаться’ с судна при первой же возможности. ‘На берегу другое дело, там можно иногда и кутнуть: на то он и берег’. Но на судне — никогда {Утверждаю это на основании личного убеждения, вынесенного мной из моих плаваний на военных судах во время нашей Тихоокеанской экспедиции 1880—1881 годов.}.
Надо же, однако, дать вам некоторое понятие о заведенном порядке жизни на военном судне в море. Для этого, самое лучшее, я обращусь к помощи ‘вахтенного журнала’, исключив из него только то, что чересчур уже специально, и сопроводив кое-что своими замечаниями и пояснениями. Вот что записано в вахтенном журнале крейсера ‘Африка’ под 4 числом сентября 1880 года:
‘В половине одиннадцатого часа по полуночи пары были готовы. Вызвали всех наверх с якоря сниматься. В одиннадцать часов снялись, дали ход машине и пошли в море. В пятьдесят пять минут двенадцатого, пройдя меридиан маяка Иво-Симо, в расстоянии двух с половиной кабельтовых {Кабельтов — мера длины во сто сажень, каковой меры делаются все морские веревки, из них толстые (в 6 дюймов и более в окружности), также называются кабельтовыми.}, взяли курс по главному компасу на SWtW’.
‘В двенадцать часов прошли параллель того же маяка в расстоянии одной итальянской мили. Поставили фор-трисель, фор-стеньги-стаксель6. Дали команде вино и обедать’.
‘По наблюдениям в полдень, направление ветра было NW, сила его 2 балла {Сила ветра определяется по тому, какие возможно нести паруса. Полный штиль соответствует 0 баллов, свежий ветер — от 6 до 8 баллов, шторм от 8 до 10 и ураган от 10 до 12.}, ход шесть узлов {Узел равен 1 итальянской миле (1 3/4 версты), название же узел происходит от того, что скорость хода измеряется бечевкой, на которой навязываются узелки, число коих показывает соответственную скорость в итальянских милях.} при пятидесяти двух оборотах винта в минуту. Состояние погоды и неба — ясно, 7 {При 0 баллов небо совершенно закрыто облаками, а при 10 баллах — совершенно безоблачно.}, состояние моря 1 (тихое). Высота барометра 30,03, температура наружного воздуха +22 1/2®, температура моря +23®. Высота воды в трюме семь дюймов, температура угольных ящиков +21®/+25®. Давление пара 65 фунтов.’
Подобные наблюдения на судне повторяются во время хода по нескольку рад в сутки, а именно: в полдень, в три часа пополудни, в восемь часов вечера, в полночь, в четыре часа пополуночи и в девять часов утра.
‘В пятьдесят минут первого часа дня обрасопили {Обрасопить значит повернуть реи в горизонтальной плоскости по ветру таким образом чтоб они представили собою наименьшее ему сопротивление.} реи по ветру. В два часа разбудили команду и дали чай. В три часа поставили грот-трисель и крюйс-стеньги-стаксель. {Грот-трисель — парус соответственный фор-триселю, только подымаемый на грот-мачте, крюйс-стеньги-стаксель — трехугольный парус такой же как фор-стеньги-стаксель, между грот и бизань-мачтами.} Взяли курс по главному компасу на SW 65®. В двадцать минут четвертого часа развели команду по судовым работам. В пять часов окончили все работы. В четверть шестого пробили боевую тревогу для поверки расписаний абордажного и пожарного. В сорок минут шестого команда из белых рубах переоделась в синие (фланелевые). В шесть часов дали ей вино и ужин’.
Любопытно наблюдать процедуру раздачи людям винной порции. К шести часам дня ‘баталер’, то есть унтер-офицер, принимающий и выдающий на корабле провизию и ведущий ее отчетность, появляется на верхней палубе в сопровождении двух очередных матросов, которые бережно несут за ним большую луженую ‘ендову’ (лохань), наполненную ромом, и ставят ее на шканцах перед рубкой. Аромат крепкого рома разливается в окружающем воздухе. В одной руке у баталера мерная чарка, равняющаяся вместимостью доброму стакану, в другой карандаш и форменная книга, где он отмечает палочками и крестиками пьющих и непьющих. Последние вместо своей порции получают при общем периодическом расчете известную сумму денег, в зависимости от стоимости рома (обыкновенно по пяти копеек за каждую чарку).
Как только ендова поставлена на палубу, вокруг нее собираются все боцмана {Старшие унтер-офицеры на судне. Боцманматы — простые унтер-офицеры.} и с некоторым душевным томлением поглядывают то на ром, то на мостик, в приятном ожидании, когда стоящий там вахтенный лейтенант отдаст им приказание ‘свистать к вину’. Вот бьют в колокол ‘четыре склянки’, что по сухопутному означает шесть часов дня {Морские сутки разделяются на шесть четырехчасовых периодов, из коих в каждом отбивается по восьми склянок. Бьются склянки чрез каждые полчаса таким, например, образом: в полдень — восемь склянок, заканчивающих собою предшествовавший период, в половине первого часа дня — одна склянка, в час — две, в половине второго — три, в два — четыре и т. д. По восьми склянок бьется в полдень, в четыре часа дня, в восемь вечера, в полночь, в четыре часа ночи и в восемь часов утра.}, и вслед за тем ожидаемое приказание отдано. Тотчас же все боцманы дружно и что есть мочи принимаются свистать в свои оловянные ‘морские’ свистки, висящие у них на шее на длинных медных цепочках и заливаются на все тоны по несколько раз протяжными посвистами. Это у матросов называется ‘соловьи поют’. Как только ‘соловьи’ пропели, на шканцы высыпает из жилой палубы толпа матросов, и баталер передает чарку старшему боцману. Тот зачерпывает ею до верху из ендовы и, выпив, передает по старшинству второму по себе чину. Таким образом, сначала ‘кушает’ начальство, господа боцманы и прочие боцманского ранга люди, а затем уже приходит очередь матросов, начиная с марсовых, потом ‘первостатейных’ {Матросы разделяютея на марсовых получающих это звание сопряженное с увеличенным содержанием, за хорошую службу на марсах (площадка наверху мачты), на первостатейных и ни матросов второй статьи. Звание первостатейнаго дается также за хорошую службу вообще и сопряжено с увеличением жалованья.}, и далее, которых баталер выкликает по списку. Но люди так уже хорошо знают каждый свою очередь, что баталер может и не утруждать себя выкличкой: ни один не ошибется, — успевай только отмечать палочки да крестики!
Замечательно, что весь процесс выпивания матросы проделывают в высшей степени серьезно, словно совершая некий акт великой важности, причем на каждой физиономии отпечатлевается самое солидное, чинное и сосредоточенное выражение. Каждый приступает к чарке не иначе, как сняв предварительно шапку, и большинство, за исключением лишь некоторых финнов и эстов, да и то не всех, еще и крестится при этом. Пьют они, разумеется, без запинки, залпом, даже и глазом не моргнув, после чего каждый крякнет, оботрет рукавом усы, сделает неведому кому общий поклон и передает чарку следующему. Последним ‘кушает’ баталер, и затем ендова немедленно же убирается до следующих ‘соловьев’. Так неизменно повторяется это по два раза в сутки, под какими бы широтами наш матрос ни плавал. Даже зной Красного моря, по-видимому, не оказывает на него в этом отношении никакого влияния, что объясняется впрочем, тою усиленно-деятельною, трудовою жизнью, какую ведет матрос на судне. А кто уж не пьет, тот все равно нигде пить не станет, даже и в Ледовитом океане. Ром, надо отдать ему справедливость, на наших военных судах всегда бывает отличный, крепкий и душистый. ‘Горлодер первый сорт, такой, что ах… просто бархат’, — говорят о нем матросы, для которых, по замечанию одного старого моряка, и спиртомера никакого не нужно: надлежащую крепость каждый из них безошибочно определит ‘по горломеру’.
‘В пять минут седьмого часа прошли мы меридиан маяка Озе-Саки в девяти итальянских милях и взяли курс по компасу NW 83®. В половине восьмого дали команде койки’.
Я нарочно заглянул в жилую палубу, чтобы посмотреть, как управляются люди с этим спальным приспособлением. Каждая койка состоит из достаточно длинного и широкого полотнища, которое на веревочках собирается к двум кольцам, от коих подвешивается под потолок вроде люльки или гамака на толстых веревках, а чтобы в койке человека не сдавливало, то в концах ее вставляются деревянные распорки. Спать в такой постели, говорят, очень удобно, но нужна некоторая привычка. На каждую койку выдается подушка и тюфяк, набитый мелкою пробкой и служащий при случае спасательным поясом, кроме того, простыни и байковое одеяло. Всю снятую с себя одежду матрос подкладывает к себе под голову, чтобы в каждую минуту быть готовым по первой тревоге. Тут же в койке он одевается и спрыгивает на пол. Койки подвешиваются под бимсы7 правильными рядами в несколько шеренг, смотря по числу команды, и каждый человек раз навсегда знает определенное ему место.
‘В половине девятого маяк Озе-Саки скрылся на NO 80® и прекратили огонь под камбузом’.
Вот и еще одно незнакомое для сухопутного читателя слово. Камбуз — это судовая кухня, состоящая из большой медной печи с плитой и котлами, в одном из коих греется пресная вода для чая, и раз что камбуз потушен, этого напитка до следующего утра уже не получишь. У камбуза, обыкновенно, любимейшее место каждого матроса: это нечто вроде клуба, где в свободные часы люди любят покалякать, а в холодное время погреться, и, частным образом, по благоизволению ‘кока’, то есть повара-кошевара, ‘побаловаться’ собственным чайком, у кого есть в запасе. Пища в камбузе готовится с помощью пара.
После вечерней чарки и по спуске флага, часть команды, свободная от службы, обыкновенно собирается на баке (в носовой части судна) подышать вечернею прохладой, покурить и поиграть ‘в линьки’, а иногда песенники составят там круг и начинается под хоровую песню бойкая пляска ‘вприсядку с вывертом’. Тут уже для команды находится ее действительный клуб, потому что курить, например, можно только на баке, ради чего там имеется фитиль в фонаре и ставится ведро с водой для вытряхивания золы из ‘носогреек’ и бросания окурков. Игра ‘в линьки’, кажись, одна из самых любимых между матросами. Кому первому подставить свою спину под жгут обыкновенно решается жребием, а иногда и ‘по назначению’, если подвернется молодой, неопытный и добродушный матросик. Вынувший жребий нагибается вперед и кладет свою голову в колени сидящего на чем-нибудь матроса, который заслоняет ее с боков ладонями так, чтобы тот ничего не мог видеть. Играющие при этом собираются в кружок, и кто-нибудь из охотников ударяет жеребьяка по ляжкам коротким пеньковым жгутом или просто рукой. Жеребьяк должен угадать, кто именно его ‘попотчевал’, и если угадает, то ударивший беспрекословно обязан заменить его собой, а если нет, жеребьяк продолжает подвергаться тому же испытанию, пока не выручит его счастливая угадка. ‘Угощают’ же в это время разные охотники, причем только строго наблюдается, чтоб удар наносил кто-нибудь один, а не двое или трое разом. Если же в увлечении игрой случится такая оплошность, то проштрафившегося без разговоров отправляют на место жеребьяка. На силу шлепка игроки не обижаются и говорят, что им ‘кровь полирует’. Но замечательно, до чего иные из них наметываются угадывать по силе и характеру удара, кто именно нанес его, угадывают сразу и почти без промаха, даже не поднимая головы, что всегда служит для товарищей источником веселого смеха. Очевидно, что для этого нужен предварительно большой практический опыт. Но некоторые угадывают еще и по физиономии, для чего испытуемый имеет право после каждого удара встать и окинуть взглядом лица стоящих вокруг его товарищей. Обыкновенно ударивший тотчас же состроит себе самую невинную или равнодушную рожу, но тут-то притворщик и выдает себя по глазам, с которыми не всякий умеет сладить. В это же время другие обыкновенно стараются сбить угадчика с толку, строя себе нарочно такие физиономии, которые явно стремятся выразить, что это, мол, я тебя так попотчевал. Но опытный игрок на такую штуку не поддается, а ищет ‘глаза настоящие’. Так продолжаются у них эти игры или песни до раздачи коек. Перед этою раздачей команда по свистку выстраивается на шканцах и вся общим хором поет вечернюю молитву — ‘Отче наш’ и ‘Спаси Господи люди Твоя’, после чего, за исключением вахтенной части, люди разбирают свои койки и укладываются спать в жилой палубе.
‘В половине десятого часа взята высота полярной звезды ( Polaris) 33®18′,— широта получилась 32®34’ N-ая.
‘В одиннадцать часов закрепили все паруса.
‘В полночь счислимая широта была 32®37′ N—ая и счислимая долгота 127®24’30’ О—вая, от Гринича. Взяли курс по главному компасу на W. Направление и сила ветра D-2, ход 11 1/2 узлов при 57 оборотах винта в минуту. Небо ясно, состояние моря — 2, высота барометра 30,os. Температура наружного воздуха +19®, температура моря +18 1/2®. Высота воды в трюме 9 дюймов. Температура в угольных ямах +21®/+25®. Давление пара 68 фунтов.’
В четыре часа ночи, при тех же условиях, внешняя температура понизилась до +17 1/2®, а вода в трюме повысилась до 10 дюймов.
5-го сентября.
Продолжаю мой дневник по вахтенному журналу. ‘Находясь под парами в Желтом море под вице-адмиральским флагом с полуночи имели следующие случаи:
В половине первого часа развели огонь под камбузом.
В двадцать минут третьего часа открылась на NW 22® гора Аугланд на острове Кельпарте. В пять часов разбудили команду, а в половине шестого дали ей завтракать каш_и_цу (не кашицу, а именно кашицу по-морскому) с маслом и сухарною ‘толчонкой’. В шесть часов скатили обе палубы (верхнюю и жилую, то есть обмыли их морскою водой), затем прибирались у орудий, чистили медь и железо, а потом обтирали абордажное оружие’.
‘В восемь часов утра, по рапорту, крейсер и команда обстоят благополучно, больных нижних чинов в лазарете нет, приходящих (к доктору) три человека, воды в трюме 10 дюймов’.
Принятию начальником рапорта обыкновенно предшествует поднятие флага, совершаемое с некоторую церемонией, а именно: все офицеры выходят наверх, к дежурной части, и в то время как по команде вахтенного лейтенанта ‘флаг поднять!’ двое матросов принимаются тянуть его вверх на бизань-мачту — все боцмана дают долгую трель на своих свистках, и люди стоят смирно, а офицеры обнажают головы, пока свернутый флаг не достигнет до надлежащего своего места, где он моментально развертывается и гордо начинает веять в воздухе, осеняя своим Андреевским крестом корму военного судна. При спуске флага, по закату солнца, повторяется та же самая церемония.
‘В восемь часов прошли траверс горы Аугланд (6,558 футов)’.
‘В девять часов пробили ‘сбор’ для осмотра команды. В половине десятого, по приказанию главного начальника морских сил в Тихом океане, генерал-адъютанта, вице-адмирала Лесовского, пробита боевая тревога с одною дробью. Орудия были готовы к действию все через две минуты, а самое первое, левое шканичное, шестидюймовое, через 1 1/4 минуты. После изготовки орудий его превосходительство С. С. Лесовский производил у каждого из них смотр одиночных учений, а затем приемы заряжания. В десять часов пробили ‘отбой’ и начали крепить орудия по походному: закрепили все в продолжение 2 1/4 минут. Его превосходительство, оставшись доволен быстрым изготовлением орудий к действию и скорым выполнением различных приемов по сигналам, благодарил команду за усердие’.
Сегодня мне впервые довелось видеть артиллерийское учение на судне. Едва раздались первые звуки тревоги, как изнутри жилой палубы послышался торопливый дробный топот многочисленных босых ног по трапу, и вся верхняя палуба в ту же минуту покрылась множеством людей в белых штанах и рубахах {В жаркое время матросы на судне, для облегчения и чистоплотности, вовсе не носят обуви, хотя им полагается по паре белых парусинных башмаков.}. Все это живо разбегалось в разные стороны и места по назначению, одни — в крюйткамеру за зарядами или в бомбовые погреба за снарядами, другие к их люкам для приема и подноски тех и других, третьи к орудиям на шканцы, на корму, на бак, те к картечницам, эти на марсы… Стук открываемых люков, лязг отмыкаемых цепей, грохот станковых колес, катящихся по рельсам, топот, беготня, командные крики, выемка и подноска тяжеловесных снарядов, наводка, заряжание и наконец ‘пли!’ — все это кипит, мелькает в глазах и совершается с изумительною быстротой и энергией. На первый раз, с моей сухопутной точки зрения, мне показалось даже, что во всем этом есть как будто один недостаток, а именно: излишек суетливости и какой-то нервности, словно бы мечутся перед вами какие-то ‘оглашенные’. У нас в полевой артиллерии делается это как-то плавнее и спокойнее. Мы стояли с А. П. Новосильским на мостике в качестве зрителей, и я не воздержался, чтобы не поделиться с ним своими впечатлениями.
— У нас иначе нельзя, — возразил он мне. — Здесь дорога не то что минута, а каждая секунда, чтобы предупредить неприятеля своим огнем: ведь он тоже не дремлет, и достаточно с его стороны одного удачного первого выстрела, чтобы пустить вас ко дну.
Я продолжал с полным вниманием следить за ходом учения, за этою кажущеюся суетней и к концу должен был сознаться как самому себе, так и своему соседу, что первоначальное мое заключение было скороспело и потому ошибочно. Суетня эта только кажущаяся, на самом же деле все идет совершенно стройно, точно, как нельзя более аккуратно. Ни сортировщики, ни подносчики снарядов ни разу не сбились в калибре, хотя орудия тут разнокалиберные, ни разу они не запнулись и не столкнулись в тесных проходах пара с парой, шмыгая от люков к пушкам и обратно, а все это так легко, так возможно и, казалось бы, даже неизбежно должно случаться на таком ограниченном и узком пространстве как палуба легкоходного крейсера. Я убедился наконец, что все это быстрое движение кажется таким суетливым именно вследствие тесноты пространства, на котором оно происходит. Нет, здесь каждый, можно сказать, до тонкости знает свою роль, свое назначение и сопряженное с ним дело, и каждый с увлечением отдает ему все свое внимание, не замечая уже ничего и никого постороннего. Наш адмирал во время перемены направления орудий, тоже увлекшись, неосторожно приблизился к работавшим, и один из прислуги, не заметив своевременно его присутствия, по нечаянности довольно чувствительно задел его гандшпугом. Но Степан Степанович даже и не поморщился. Любо было посмотреть на старика в эти минуты: он весь как бы преобразился, голова приподнята, глаза горят, взгляд орлиный, нижняя скула энергично поджата и стиснута, и сам весь полон энергии словно бы помолодел и вырос, — видно сразу, что человек попал в свою настоящую родную стихию и что в минуту действительного боя он сумел бы быть настоящим начальником. Это как-то чувствуется.
Не успело кончиться артиллерийское учение, как в половине одиннадцатого пробили в колокол пожарную тревогу, и ровно через полторы минуты все помпы были уже готовы и извергали за борт сильные струи высоких дугообразных фонтанов. Видно, что и в этом деле команда вышколена прекрасно. Через четверть часа дали ‘отбой’ и разоружили помпы. В то же время наш крейсер прошел параллель горы Аукланд, и перед ним впереди, в направлении NW 11®, открылся остров Росс. В четверть двенадцатого команде дали вино и обед, а затем положенный отдых.
В полдень измерили высоту солнца: получилось 58® 33′ 30′ секунд к S. Суточное течение в этом месте идет на SO 33® и равняется 3 1/4 итальянским милям. Ход судна 11 узлов при 56 оборотах винта. Небо все так же ясно, море спокойно, высота барометра 30,12, температура воздуха +28®, температура моря +19®, в угольных ямах — +20®—+24®, давление пара 66 фунтов, в трюме воды на 10 дюймов.
Поверхность моря при полном безветрии приняла на взгляд какую-то стеклистость, словно мы плывем по гладкой массе растопленного стекла. Близ бортов нашего судна морская гладь покрыта сплошь буроватою пылью. Это явление называется цветением моря.
В три четверти второго часа разбудили отдыхавшую команду и дали ей чай, полчаса спустя развели людей по работам: красить белою спиртовою краской жилую палубу и паровой катер, комендоров же — прибираться у орудий {Звание комендоров носят старшие из орудийной прислуги во флоте.}. В половине четвертого, после того как двукратное пеленгование {Пеленговать, от голландского слова pleegan, значит определять на море положение судна по береговым предметам.} возвышенности острова Росса показало, что мы находимся от него на расстоянии 14 1/2 итальянских миль, взяли курс на NW 20® и спустя четверть часа прошли траверз этого острова. В половине пятого начали опреснять воду для машины, так как запас ее, взятый на берегу, был уже на исходе. В пять часов открылась на северо-востоке группа рифистых островков, известная у мореходов под названием ‘Группы Гидрографов’. В шесть часов все судовые работы, кроме окраски жилой палубы, окончились: команде велено переодеться в синие рубашки, и затем дали ей вино и ужин. В семь часов окончили окраску жилой палубы и спустили флаг, в восемь выдали команде койки и в четверть девятого потушили огонь под камбузом.
В полночь счислимая северная широта была 35®13′ и восточная долгота 124®18′ от Гринвича. Ясно, штиль, наружная температура +19®, температура моря +18 1/2®, ход 11 узлов. Теперь читатель имеет некоторое понятие о течении служебных и специальноморских занятий на военном судне во время его хода, а потому без особенной надобности впредь я не стану более утруждать его внимание цифрами и выписками из вахтенного журнала. Но полагаю что читателю не моряку не безынтересно будет познакомиться со взаимными отношениями морских офицерских чинов и вообще с тем, как живут и проводят вне службы свое время офицеры в море.
Прежде всего, на первом плане стоит, конечно, командир судна. На своем судне это особа весьма большая, пользующаяся полным престижем, громадными правами и безусловным авторитетом. Командир, раз что он не на берегу, всегда живет отдельно, даже, можно сказать, замкнутою жизнью, и потому одиночество и сопряженная с ним некоторая быть может скука являются неизбежными спутниками его высокого положения. У командира в кормовой части судна, по положению, есть совершенно отдельное, большое сравнительно с прочими и даже роскошное помещение необходимое ему для представительности пред иностранцами. Это свое помещение он временно уступает только в исключительных случаях, когда, например, на его судно переносит свой флаг начальник эскадры. Тут уже командир ‘переезжает на дачу’, то есть переходит в отделение собственного своего кабинета в рубке. Но от переселения к нему начальника эскадры роль его в отношении своего судна и команды нисколько не изменяется, так как этот последний обыкновенно не вмешивается ни в какие его распоряжения касающиеся собственно вверенного ему судна. Поэтому всегда и во всех случаях командир остается полным хозяином своего корабля, и только ежедневно рапортует флагману {Флагман — начальник эскадры или отдела эскадры, имеющий право на поднятие своего флага. В последнем случае он называется младшим или вторым флагманом.} о состоянии судна и команды. Он обедает отдельно от своих офицеров, посещая кают-компанию обыкновенно только раз в неделю, по воскресеньям, при парадном осмотре всего судна после ‘обедницы’, когда садится со всеми вместе за общий стол. Но это уже с его стороны акт любезности, которою он отвечает обществу офицеров на их приглашение. Тут уже он у них как бы в гостях, и за исключением этого раза, никто из них никогда не смеет обратиться к нему первый с каким-либо посторонним разговором или вопросом. Общая дань почтения к командиру простирается даже до того что если он прохаживается по одной стороне шканцев, то все офицеры, кроме вахтенного, обязаны немедленно перейти на другую. В сухопутных войсках дисциплина тоже не менее значительна, но здесь все особенности ее условий резче бросаются в глаза благодаря замкнутости и ограниченности пространства на котором совершается весь круг судовой жизни и службы. Ни в какие мелочи той и другой командир обыкновенно не входит: это дело ‘старшего офицера’, он только делает общие распоряжения, дает общее направление порядку службы и жизни, руководясь в этом, конечно, Морским уставом и особыми инструкциями, если таковые ему даны высшим начальством. Он редко делает сам учения, но почти всегда присутствует при них, сообщая по окончании свои замечания офицерам, редко даже показывается без надобности в той или другой части судна, но за то появление его пред командой всегда бывает авторитетно и внушительно. И это очень хорошо, по отзыву самих моряков, потому что люди так уже и знают заранее что коль скоро ‘сам’ появился на мостике и непосредственно принял командование, значит момент весьма серьезен и безусловно требует от каждого человека полного внимания к делу и всесовершенного усердия. Ближайшим помощником командира является старший офицер, обыкновенно в штаб-офицерском ранге. На нем лежит главная масса всех забот и вся, так сказать, черновая работа на судне. Он входит решительно во все, смотрит за порядком и исправностью судна и команды во всех отношениях, наблюдает за всеми судовыми вещами и принадлежностями, за продовольствием и снабжением людей, за их работами, обучением и поведением, а вовремя общих учений или судовых эволюций становится сам на вахту и сам командует. Он же и обязательный председатель кают-компании, как за столом, так и во всех ее общественных вопросах, делах и начинаниях, а потому от его такта, уменья, ума и характера зависит как повести кают-кампанию, дать то или другое направление обществу офицеров, сдружить, сплотить или разъединить их, сгладить или обострить какие-либо шероховатости в личных отношениях общества к начальству или к кому-либо из своих членов, примирять споры и несогласия, тушить ссоры и дрязги, не допускать интриг и партий и собственным примером заставить всех и каждого относиться к своему делу с охотой и любовью. Без его ведома и разрешения решительно ничто не может твориться на судне, и потому он должен знать все, находиться в готовности в каждую минуту дать обо всем полный отчет командиру и быть пред ним предстателем и ходатаем за все офицерские и матросские нужды. Должность весьма важная, сложная, ответственная, и можно с уверенностию сказать, что тот моряк который с успехом проплавал несколько лет в должности старшего офицера наверное будет всесторонне опытным и хорошим командиром.
Что касается службы остальных офицеров, то тут нет ни одного лишнего человека,— все заняты, и притом у каждого, как мы уже говорили, есть еще свое особое дело, своя специальность: один из лейтенантов непременно находится в должности ‘ревизора’, то есть ведет все хозяйственные расчеты с ‘берегом’ и казначейскую часть, другой состоит в должности ‘ротного командира’ и ведает фронтовое обучение людей, третий, лейтенант или мичман, заведует минною частью на судне, четвертый крюйт-камерой, пятый ручным огнестрельным оружием. Затем уже следуют специальности: штурманская, механическая, артиллерийская и врачебная. На врача же обыкновенно возлагается заведывание небольшою судовою библиотекой и ведение естественноисторических исследований и наблюдений.
Вся судовая команда разделяется на две вахты, а каждая вахта на два отделения, сообразно чему и суточная служба распадается тоже на две вахты, по двенадцати часов каждый, с соответственными подразделениями. От полудня, например, до полуночи несет службу в две смены 1-я вахта, а с полуночи до следующего полудня, в три смены, 2-я вахта, причем вахтенное время разделяется на шестичасовые и четырехчасовые смены следующим образом: 1-я) с полудня до 6 часов вечера, 2-я) с 6 часов вечера до полуночи, 3-я) с полуночи до 4 часов ночи, 4-я) с 4 часов ночи до 8 часов утра, и 5-я) с 8 часов утра до полудня. Сообразно этому разделены на пять очередей и лейтенанты с заступающими иногда их место старшими мичманами. У каждого из них непременно есть свой помощник, ‘подвахтенный’, из мичманов или преимущественно гардемаринов. Штурманская и машинная части ведут свои вахты особо, применяясь только ко времени общей вахтенной смены. Так чередуются старший штурман и инженер-механик со своими помощниками, а в подвахтенных состоят у них ‘кондуктора’ (то же что гардемарины) соответственных специальностей.
Кают-компания есть так сказать центр вне служебной офицерской жизни на судах, да и по устройству своему всегда занимает центральное расположение относительно офицерских кают, из коих большая часть выходит в нее своими дверями. Дневной свет падает в нее сверху, сквозь большой стеклянный люк, а по вечерам освещается она висячими солнечными лампами. Пол ее затянут хорошим ковром, в простенках между дверями идут мягкие триповые диванчики, середина занята большим обеденным столом, по обе стороны которого неподвижно утверждены длинные скамьи с откидными плетеными спинками. Все двери и настенные поделки сделаны весьма изящно из красного, ясеневого, тисового и других дорогих сортов дерева, скобы и ручки бронзовые, и все это очень прочно и красиво. На передней стене висит образ и размещаются портреты Государя, Императрицы и некоторых особ Императорского Дома, а в противуположной проделано окно в буфетное отделение. В углу помещается книжный шкаф, рядом с ними пианино — и вот все убранство кают-компании, полное изящной простоты и комфорта.
Посмотрим теперь на устройство отдельной офицерской каюты. В этом устройстве главная задача в том, чтобы на пространстве каких-нибудь трех или трех с половиной квадратных аршин не только совместить, но и удобно расположить и уютно приспособить все необходимое для жизни одного, а нередко и двух человек, привыкших все-таки к известному комфорту в своей домашней обстановке. Каюта главнейшим образом предназначается для отдохновения, для сна, а потому главное место занимает в ней, конечно, постель. У одной из поперечных переборок, справа или слева от входа, во всю длину стены устроен довольно узкий ящик, покрываемый пружинным тюфяком который уходит несколько во внутрь этого ящика, так что с наружного бока постели образуется деревянный борт, препятствующий спящему человеку вывалиться из койки во время сильной качки. Лежать в таком тесном ящике надо почти как в гробу. Повернуться на тот или другой бок еще можно, но совсем согнуть колени уже не так удобно потому что непременно будешь упираться ими либо в борт, либо в стену. Если же в каюте помещаются двое, то вторая койка устраивается над первою, в виде узкой нары с бортовою загородкой. В этом случае обоим жильцам нужна большая осторожность и сноровка чтобы ложась или вставая не стукаться теменем верхнему об потолок, а нижнему обо дно верхней койки. Под тюфяком нижней постели, в ящике, устраивается обыкновенно склад для кое-какой рухляди, лишней пары сапог, ношеного белья и т. п. Там же помещаются и пробковые пояса на случай крушения. Против койки, к другой стене привинчен высокий комод с откидною доской которая открывает за собою небольшую конторку и служит письменным столом. В углу устроен небольшой умывальник, а над ним лодочка с гнездами для стакана, графина и умывальных принадлежностей, рядом проходит тепловод в виде цинковой трубы с медным краном. На наружной (бортовой) стене укреплено зеркало и рядом с ним висячий шандал с матовым колпаком, свободно качающийся на шарнирах во все стороны, дабы пламя свечи всегда могло сохранять вертикальное направление. Пол обит клеенкой. На первый взгляд все это так тесно и так сбито что непривычный человек даже понять не может каким образом возможно тут устроиться двоим, да еще с необходимыми вещами. А между тем чего-чего только в иной каюте не помещается!.. Тут и весь гардероб офицерский, которого не мало-таки приходится иметь, так как нужен, во-первых, большой запас белья чтоб обходиться без стирки во время продолжительных океанских переходов, а во-вторых, кроме форменного еще и партикулярное платье на случай съезда на берег в чужеземных портах, необходимо нужна и фрачная пара, если офицер желает бывать в обществе. Тут и личные книги офицера, его тетради и бумаги, тут и фотографические портреты дорогих и близких ему лиц покинутых на далекой родине и ‘портрет’ своего судна, сделанный по заказу в Гонконге известным китайским живописцем Гунг-Шеонг-Шингом, и какие-нибудь японские бронзы, вазочки и тарелки или лаковая шифоньерка приобретенная в Нагасаки, и чучело какой-нибудь редкостной птицы или рыбы, и японские сабли, и оригинальное оружие каких-нибудь дикарей… И если только приглядишься внимательней, то заметить многое множество вещей и вещичек размещенных по всем уголкам, ящикам и полочкам, так что в конце концов вам остается разве только удивляться каким образом на таком ничтожном пространстве возможно было уместить столько всякой всячины, да не только уместить, а еще и приладить каждую вещицу так чтоб она прочно держалась на своем месте, не рискуя уласть во время качки. Но такое уменье вырабатывается, конечно, только опытом. Дневной свет проникает в каюту обыкновенно с борта, чрез так называемый ‘иллюминатор’ — круглое окошко, около фута в диаметре, с толстым стеклом на шарнире, так что в случае надобности его можно и отвинтить чтобы освежить каюту чистым воздухом, если только состояние моря позволит сделать это безнаказанно.
На каждых двух или трех офицеров полагается для личных услуг по одному вестовому, которые прислуживают и за столом в кают-компании. Это все народ преимущественно из северных и северо-восточных губервий, сохраняющий все особенности местной речи, почему, между прочим, многие из них никак не могут усвоить себе привычку говорить с офицерами на вы. Нередко, например, слышишь как такой Северяк, сохраняя полную почтительность добродушного тона, будит своего офицера: ‘Вставай, ваше благородие, на вахту пора’, или после вахты: ‘Ложись-ка, ваше благородие, я тя раздену’. Препотешно это у них выходит.
В кают-компании совершается весь круг офицерской общественной жизни. В восемь часов утра обыкновенно подается чай с галетами или белым хлебом (если есть), причем фигурируют консервированное масло в жестянках, и консервированное сгущенное молоко, иногда ветчина и сухое мясо, по-английски, но желающие могут иметь чай и раньше. В полдень следует завтрак из двух блюд, в шесть часов обед из трех блюд и в девять вечерний чай. Председает за столом всегда старший офицер, а хозяйством офицерского стола заведует ‘содержатель’, избираемый всем обществом из своей среды. По большей части, обязанность эта падает на штурмана, механика или артиллериста. Гардемарины и кондукторы пользуются офицерским столом, но едят отдельно: у них имеется своя особая общая каюта, в центральной части судна, между машинным отделением и жилою палубой, служащая им и спальной, и столовой. И набито же их там, как сельдей в боченке!… В офицерской кают-компании они не появляются иначе как по делам службы. Положение их вообще какое-то странное так сказать, межеумочное: ни офицер, ни нижний чин, ни воспитанник, или, пожалуй, отчасти и то, и другое, и третье вместе. При выговорах и внушениях, в одном случае им говорится: ‘Не забывайте что вы еще не офицер’, а в другом: ‘Вы забываете что вы уже не школьник’, или: ‘Вы не нижний чин чтобы позволять себе то-то и то-то’. Но ближе всего, по характеру служебных обязанностей, большею частию впрочем не самостоятельных, а только подручные, их можно назвать по казачьи зауряд-офицерами. Сами же гардемарины, определяя род своего положения, нередко в шутку называют себя гермафродитами.
В чем состоят развлечения кают-компании? Какая бы то ни было игра в карты ни в каком случае на судне не допускается. Можно играть только в шашки, шахматы, домино и в триктрак, но отнюдь не на деньги, а только ‘в пустую’, и изо всех этих игр, как я заметил, триктрак является преобладающею. На тех судах где в кают-компании есть пианино, желающие могут играть на нем, составлять из себя вокальные хоры, задавать себе концерты, в особенности если есть между офицерами любители играющие на каком-либо ином инструменте, но все это не позже как до десяти часов вечера,— урочное время когда огни, за исключением одной лампы, гасятся. Иногда, впрочем, с разрешения командира судна, время это может быть продлено и до полуночи, даже несколько позднее. Курить разрешается только в кают-компании, и для этого там у дежурного вестового всегда имеется тлеющий фитиль в медном фонаре, который они подносит вам каждый раз для закурки. Разговоры в вольнодумном роде на политические и религиозные темы строго исключены из цикла бесед допускаемых в кают-компании и это, конечно, весьма благоразумно чтобы не задевать ни чьих личных убеждений и не возбуждать неприятных споров. Но можно сколько угодно вести беседы чисто научного, военного, специально морского и литературного характера, для чего судовая библиотека всегда может дать достаточные темы. Каталог ее именно к этому и приспособлен, он не велик, но составлен весьма удачно и разнообразно. Остается, стало быть, чтение,— и действительно, морские офицеры в часы досуга посвящают ему немало времени, что весьма заметно отражается на уровне их общего развития. Вообще, вступая в кают-компанию, вы входите в среду людей вполне образованных, благовоспитанных, в среду приветливо любезную и очень интересную, так как из ее членов почти каждый немало уже на своем веку поплавал, немало повидал прибрежных стран и народов земного шара, не мало переиспытал разных впечатлений и похождений, и у каждого в запасе собственной памяти всегда найдется много воспоминаний и тем для интересного разговора.
6-го сентября.
В два часа дня проходим мимо (траверз) белого маяка, расположенного на одной из седловин мыса Шантунга. Еще в девятом часу утра появились впереди, на северо-западе, первые признаки скалистых берегов китайского материка, а часа полтора спустя, с мостика уже можно было хорошо различать их зубчатые очертания. С моря они представляются сплошным массивом вулканического происхождения и, благодаря воздушной перспективе, кажутся лиловыми с более светлыми или темными оттенками, переходящими кое-где в синий. Восточная сторона береговых выступов и склонов совершенно обнажена: северные же склоны покрыты, словно сукном, изжелто-зеленою травкой, и местами видны на них как будто широкие ступени террасообразных пашен, которые не трудно отличить по их желтовато- и буровато-зеленым горизонтальным полоскам.
Цвет воды, вчера еще иссиня темно-зеленый, сегодня, в виду берегов, по обыкновению принял несколько мутный, светло-зеленый оттенок с желтизной. На море полный штиль, даже флаг не колышется, и дым из трубы поднимается столбом почти вертикально.
В половине третьего часа дня Шантунгский мыс с белым маяком был уже обогнут, и ‘Африка’, взяв курс прямо на W, пошла мимо северных берегов Шантунга. Склоны этих берегов на всем их, видимом от нас, протяжении, кончаются скалистыми обрывами, отвесно спадающими прямо в море. Кое-где небольшими островками рассеяны отдельные скалы, на которых склоны, обращенные к северу, все так же покрыты травой как бы в виде желто-зеленых пятен или плешин на красновато-буром черепе каменных массивов. Эта травянистая растительность именно северных склонов, в то время как склоны, обращенные к остальным странам света, совершенно голы, является, на мой взгляд, одною из характеристических особенностей Шантунского берега и зависит, вероятно, от того, что на северные склоны не падают всесожигающие лучи солнца. Но более возвышенные вершины гор, что виднеются позади пояса береговых скал, совершенно каменисты и голы даже на северных склонах, хотя наибольшая из них, носящая название Ваде, не превышает 1.860 футов над поверхностью моря. Природа этих берегов дика и пустынна: нигде не заметили мы на них человеческого жилья, и даже рыбачьих парусов не видно.
Плывем дальше, но характер берегов все такой же, с тем разве отличием, что отвесы скал изредка прерываются и как бы расступаются, чтобы дать место отлогим песчаным откосам, сбегающим в море плоскою низменностью. И все та же унылая голь: за исключением сукнистой травки, нигде не единого кусточка, не то что деревца, — и так-то весь день, с утра до вечерней тьмы, тянулись в левой руке от нас эти скучные скалы. Даже надоело глядеть на них.
Ровно в восемь часов вечера пришли мы на Чифуский рейд, застопорили машину и отдали левый якорь на глубине 7 1/2 сажен. Вокруг нас там и сям мелькали огоньки судовых огней на мачтах английской эскадры, от начальника коей тотчас же был прислан на ‘Африку’ флаг-офицер поздравить русского адмирала с прибытием.

Чифу

Иностранные эскадры на Чифуском рейде. Обмен салютов и визитов. Характер рейда. Серебристые туманы и их влияние на нервы. Компрадорский магазин Зитас и К®. Европейский участок города.Янтай или Tower-point. Китайская таможня. Большая цистерна. Морские купанья и гостиницы.Христианские церкви и католический монастырь.Характер европейских построек. Китайские кварталы Чифу и их торгово-промышленная деятельность. Присутственные места. Местный начальник и его обязанности. Буддийские молельни. Огороды и плантации. Цирульни и съестные заведения. А. М. Старцев8 и его дом в Чифу. Английские каверзы. Чифуский камень. Китайская крепость и ее военные запасы. Пароходные компании.Торговое значение Чифу. Состояние русского чайного дела в Китае. Русская общественная жизнь в Ханькоу. — Вопрос о Ханьковском православном храме. Дождливый день на рейде. Визит английского адмирала. Возвращение в Нагасаки.
7-го сентября.
С. С. Лесовский рассчитывал заранее найти на Чифуском рейде английского и французского адмиралов, командующих эскадрами своих наций в водах Тихого океана, и даже шел сюда нарочно с тою целью, чтобы повидаться с ними и, кстати, познакомиться с местоположением и современным состоянием этого порта, куда в последнее время нередко заходят военные суда всех морских наций. Тем не менее, для нас было некоторым сюрпризом, когда наутро мы увидели, что здесь стоят целые эскадры военных судов: пять английских, четыре германские, три французские, два американские и одно испанское, — словно все они собрались нарочно в ожидании нашего прибытия посмотреть, что из этого выйдет {В cоcтавt английской эскадры: яхта Виджилент (Vиgиlant), под флагом вице-адмирала Кута (Coote), корветы: Модест (Modest) и Энкаунтер (Encaunter), шлюп Альбатрос (Albatros) и канонерская додка Лили (Lиly). В составе германской эскадры: корвет Винета (Vиneta), командир Цирцов (Zиrzow), который вместе с тем и начальнак отряда, корвет Фрейя (Freya) и канонерские лодки Циклоп и Вольф. Французская эскадра из двух корветов: Themis, под флагом контр-адмирала Дюперре (Duperr) и Querquelen и одно авизо. Американская эскадра из двух судов: колесный пароход Ашелот и канонерскаа лодка Алерт. Испанский корверт Донья Мария де-Молина.}. Тут же находился и наш русский стационер, канонерская лодка ‘Нерпа’, а ближе к берегу — китайская канонерка ‘Тай-Ан’ и целая флотилия военных джонок.
Начался гром салютов. Сначала мы приветствовали своими пушками английского вице-адмирала Кута, так как на основании международных морских обычаев из двух адмиралов равного чина первым салютует тот, кто пришел в порт позднее, потом Кут нас, потом опять мы, но на сей раз уже не его собственно, а английский флаг, потом Кут отсалютовал нашему флагу, потом мы германскому, германский нашему, мы французскому, французский нашему и так далее. А командир китайской канонерки ‘Тай-Ан’ (он же начальник и здешней флотилии военных джонок), когда его спросили с нашей стороны, будет ли он отвечать в случае нашего салюта китайской нации, сам поспешил поднять у себя русский военный флаг и первый отсалютовал ему двадцать одним выстрелом вместо пятнадцати, и мы ему тоже двадцать одним ответили. Ужасно много сожгли пороху…
С. С. Лесовский сделал визит вице-адмиралу Куту. Что же до французского адмирала Дюперре, то оказалось, что он в отсутствии, в Пекине. Затем представители прочих эскадр и судов явились с визитами к Степану Степановичу, причем начальник германского отряда — бравый, высокий штаб-офицер — поразил нас своею чисто сухопутною франтовою выправкой, какой в моряках других наций мы не встречаем. На эти визиты отвечал А. П. Новосильский как флаг-капитан русской эскадры. Словом, во взаимных любезностях не было недостатка, и заняли они довольно долгое время.
Но зато вовсе уж не любезны в отношении нас оказались местные компрадоры. На английские суда они доставили и свежую провизию, и пресную воду, а к нам даже и не подумали заглянуть, хотя бы из коммерческого любопытства, не нужно ли, мол, чего. А уж как у нас-то нуждались на сегодня в свежих припасах и как ждали этих компрадоров!.. Нечего делать, пришлось спустить ‘четверку’ и самим ехать к ним на берег. Если гора не хочет идти к Магомету, то Магомет сам пойдет к горе. Пользуясь случаем, чтобы взглянуть вблизи на китайский город, я с М. А. Поджио, что называется, ‘примазались’ к нашему штабному ‘содержателю’ Н. П. Росселю и вместе с ним и мичманом Поплавским спустились в утлую четверку.
От места нашей стоянки до берега было мили четыре, так что грести нашим матросикам пришлось около двух часов, время более чем достаточное, чтобы присмотреться к окрестной местности.
Чифуский рейд очень обширен, и моряки с нашего стационера даже хвалят здешнюю стоянку, которая, благодаря отличному илисто-песчаному грунту морского дна, совершенно безопасна, но, по их же отзыву, при восточных, северных и северно-западных ветрах на рейде разводится весьма беспокойная зыбь, направление коей часто не соответствует направлению дующего ветра, и в таких случаях военным судам приходится переходить под прикрытие мыса Чифу или на SW от острова Кунг-Кунг. В особенности неприятны северные ветры, когда сообщение с берегом почти прекращается, вследствие чего погрузка на суда каменного угля и наливка водой становятся невозможными, да и доставка съестных припасов делается сомнительною, так как на обратном пути от судов приставание к берегу у совершенно открытой шлюпочной пристани очень опасно. Навигация не прекращается здесь круглый год, хотя в январе и феврале на отмелях стоит сплошной лед, а по рейду плавают свободные льдины. Рейд хорошо распознаваем и в ночное время благодаря маяку, устроенному на возвышенном (в 200 футов) пункте Кунг-Кунга. Этот небольшой островок виднеется вправо от нас вместе с целою грядою других меньших островков или, вернее, надводных камней, торчащих на отмелях. Они совершенно голы и безжизненны, а по внешней форме наши сибирские моряки очень характерно называют их ‘коврижками’. Влево от нас тянется небольшая цепь материковых возвышенностей, из коих самая большая не превышает 1330 футов, но горы эти так же совершенно голы, как и гряда Кунг-Кунг. Впереди на общем фоне берега несколько выделяется темный скалистый горб Чифуского мыса, где белеют какие-то строения. Зелени нигде не заметно, и в целом картина эта с рейда производит довольно безотрадное впечатление.
На полпути встретили мы легкую гичку под русским коммерческим флагом с четырьмя гребцами-китайцами. Господин в европейском костюме, сидевший на руле, приветствовал нас поклоном и, отрекомендовавшись, спросил, кто пришел на русском судне. Ему ответили, что адмирал Лесовский, и лодки наши разминулись. То был русский купец А. Д. Старцев, обыкновенно проводящий летние месяцы в Чифу, где у него есть участок земли и прекрасный дом, построенный в лучшем месте города.
Солнце было скрыто за легкою белесоватою дымкой, которая ровно и сплошь затянула все небо до краев горизонта, так что окружающие предметы кидали от себя лишь самую слабую почти незаметную тень, но несмотря на это, зной чувствовался весьма сильно, а белесоватая дымка, обладавшая какою-то особенною серебристостью, отражалась на совершенно гладкой поверхности вод сплошным серебряным отсветом, который сильно раздражал нам глазные нервы. В этом ровном, без малейшей зыби металлически белом и как бы тускловатом блеске было что-то неприятное, гнетущее. Позднее мы узнали, что такое состояние атмосферы и зависящий от него отсвет воды нередко влияют очень болезненно в особенности на новичка, не принимающего своевременно должных предосторожностей. Я испытал на самом себе это странное действие невидимого солнца, и случилось это вот каким образом.
Плыли мы в нашей четверке и, от нечего делать, разбирали по национальным флагам, какие суда разбросанным стоят там и сям по рейду, как вдруг замечаю я, что мои глаза теряют способность различать цвета предметов, которые все стали казаться мне какими-то серовато-темными, как на фотографии, а затем и самые эти предметы начали как-то тускнеть, двоиться, путаться и сливаться между собою, а в глазах у меня зарябили зигзаги и дуги из мелких серебряных зубчиков с черною каемкой. Никогда еще не испытав подобного явления, я закрыл веки, чтобы дать отдохнуть глазам, но это помогло весьма мало. Предметы, хотя и перестали сливаться, но красок их все-таки различить я не мог, как ни старался. Между тем четверка наша подошла к северо-западной оконечности Чифуского мыса и там пристала к совершенно открытой с моря пристани, оставя вправо от себя целый плавучий город китайских сампангов и джонок, изукрашенных пестрыми флагами. Между последними развевалось несколько красных штандартов на военных джонках как их отличительный признак. На берегу первым делом надо было отыскать какого-нибудь компрадора. В числе нескольких попавшихся навстречу нам китайцев один оказался маракующим кое-что по-английски. Он понял обращенный к нему вопрос и указал на магазин, принадлежащий немецкому торговому дому Зитас и К®. В Чифу существуют три таких магазина, но этот считается лучшим, так как у него можно получить почти все. что нужно для снабжения судов, и приказчики его, имея отличные шлюпки, выезжают к судам почти во всякую погоду. Представитель фирмы оказался немцем, и притом очень любезным немцем. Он принял нас в своей конторе рядом с магазином, и по обычаю европейцев крайнего Востока немедленно предложил манильских сигар и выставил целую батарею ‘прохладительных’, между которыми рядом с содовою водой фигурировали разные бальзамы, ликеры, эссенции, коньяк, вина и пиво. Пока Россель занимался реестровкой необходимых ему хозяйственных припасов, мы пошли осматривать компрадорский магазин, вполне достойный того, чтобы дать о нем читателю хотя приблизительное понятие. Четыре обширные залы, защищенные от солнца большими жалюзи, вследствие чего в них всегда господствует полусумрак, были наполнены длинными столами и рядами полок, восходивших до потолка, где находились всевозможные предметы морского обихода: парусина, пенька, канаты, веревки и бичева, мазильные кисти и краски, гуттаперчивые рукава, помпы, анкерки, блоки, фонари и компасы, термометры и барометры, морские бинокли и трубы, механические лаги, астролябии и астрономические инструменты, меркаторские и мореходные карты, хронометры и песочные часы, койки, подушки и байковые одеяла, жестянки со всевозможными консервами, бочонки спирта, рома, вина, смолы и масла, ящики сигар и галет, голландские и швейцарские сыры, копченые колбасы, окорока и многое множество иных предметов и продуктов, которых не то что перечесть, но и разглядеть-то сразу невозможно. Только замечаю я, что в разговоре язык мой начинает как-то заплетаться и путать слова, вставляя окончание одного в начло другого и наоборот, вроде того, как один из моих приятелей говорил некогда ‘палкир трактина’ вместо ‘трактир Панкина’ и ‘семинария воспитанского’ вместо ‘воспитание Семинарского’. Заметив в себе такую странность и видя, что она является у меня как-то механически, совсем помимо собственной воли, я желаю, конечно, скорее поправиться, произнести слово как следует, но это дается мне лишь с некоторым усилием, словно приходится впервые произносить какое-нибудь многосложное слово на совершенно незнакомом языке. Но вслед за этим — еще того чуднее! — некоторые слова начинаю я вовсе забывать. Положим, нет еще ничего мудреного, если было тут позабыто мною нерусское по происхождению и довольно редко употребляемое слово ‘гамак’, но как забыть вдруг совершенно русские слова, как завтрак, черный, длинный, полка или потник?! Хотя представления обо всех этих предметах и понятиях в мозгу моем стояли совершенно ясно, но я забыл, как они называются, из моей памяти вдруг совершенно выскользнули звуки и слоги, из коих эти слова составляются. Это обстоятельство крайне меня озадачило и даже несколько обеспокоило, так как случилось оно со мною лишь в первый раз в жизни. В ожидании, когда Россель кончит с компрадором расчеты, я присел к столу и здесь через несколько минут почувствовал сильнейшую нервную боль над бровями, которая вскоре затем распространилась на всю левую половину головы. Мигрень эта продолжалась часа три, пока стакан чая, предложенный мне А. Д. Старцевым, не освежил моих нервов. Инженер-механик Ватсон, с которым я познакомился в доме господина Старцева, объяснил мне, что подобного рода болезненные явления здесь весьма часты и находятся в прямой зависимости от таких дней, как нынешний, и именно от этого тускло-серебряного отсвета воды, раздражающего глазные нервы более, чем когда в ней сверкает отражение самого яркого солнца, так как в этом последнем случае блеск водной глади нестерпим для непривычного глаза, и вы поневоле избегаете смотреть на нее. Но при таком предательском отсвете как сегодня, вы сначала можете довольно долго смотреть на поверхность моря совершенно спокойно и доверчиво, не подозревая в ее серебристости никакой опасности для ваших нервов, но тут-то она и подкрадывается незаметно и затем вдруг обнаруживает свое начало тем, что ваш глаз теряет способность различать краски. К причинам этого явления присоединяется еще и то важное условие, что все окрестные берега совершенно голы, и поэтому глаз ни на минуту не может отдохнуть на зелени какой-либо растительности, имеющей свойство вообще смягчать слишком резкие или разнообразить чересчур монотонные краски пейзажа. Таким образом, солнце здесь гораздо опаснее, когда верхние слои атмосферы заволокнуты легкою дымкой серебристого тумана, чем при совершенно ясном безоблачном небе. Раздражение глазных нервов, производя мигренную боль в надглазной полости, а затем и во всей голове, подготовляет организм к легчайшему восприятию солнечного удара, так как внешняя температура при таком состоянии атмосферы обыкновенно нисколько не умеряется, теряется только жгучесть солнечных лучей, но жаркая, чисто банная духота становится гораздо сильнее. Поэтому здесь необходимо всегда иметь при себе синие или дымчатые очки, чтобы пользоваться ими, в особенности во время серебристых туманов.
От компрадора отправились мы в гостиницу, содержимую каким-то немецким семейством. Товарищи мои сели за общий стол позавтракать в обществу двух не старых еще хозяек отеля, которые подсели к ним сами безо всяких приглашений, сочтя почему-то своею обязанностью угощать и занимать их разговорами. Я же, мучимый своею мигренью, остался в биллиардной и только что прикорнул было в угол плетеного дивана с намерением заснуть хоть на полчаса, как вдруг откуда ни возьмись четыре немецкие девочки от трех до шести лет над самым моим ухом подняли такой усердный и пронзительный визг, изображая все враз как свистит пароход, что я давай Бог ноги!.. Но не тут-то было: маленькие мучительницы пустились за мною, преследуя меня своим подражанием пароходному свистку. Так и не дали покою, пока не кончился завтрак, после которого мы поспешили оставить гостиницу, чтобы осмотреть город.
Европейская здешняя колония расположена на небольшом возвышенном полуострове, который подобно полуострову египетской Александрии имеет форму буквы Т, образуя две отдельные полукруглые бухты — восточную и западную. Коромысло этого Т представляет собою возвышенный каменистый бугор, постепенно понижающийся к перешейку полуострова, который переходит наконец в низменность и сливается с материковым берегом, замыкаемым, отступя в глубь страны версты на три, кряжистою цепью голых возвышенностей.
В центре чифуской теты (Т), между перешейком и коромыслом возвышается почти круглый холм, называемый китайцами Ян-тау (гора иностранцев) или по местному произношению Антай, англичане же окрестили его в Tower-point. На темени и склонах этого холма, равно как и при его подошве, разбросаны без особенного порядка и правильности дома европейцев, таможня с ее пакгаузами, полицейско-судебное управление и пять европейских консульств, которые легко распознать по их национальным флагам, развевающимся на высоких мачтовидных флагштоках. Но русского флага между ними не имеется по той простой причине, что не имеется и самого консульства, а коммерческие суда наши в случае каких-либо надобностей обращаются за содействием приватным образом к любезности германского консульства. На самой вершине Антая белеет в форме усеченной пирамиды четырехугольная башня с зубчатыми бойницами китайской постройки, увенчанная особою вышкой в виде легкого киоска. Но назначение ее самое мирное: возвещать жителям о судах, приходящих с моря, для чего при ней и устроена сигнальная станция с высокою мачтой, служащею семафорным телеграфом. Несколько плохоньких гостиниц и таверн тянутся по западному берегу перешейка к югу от Антая. Содержат их отчасти европейцы, отчасти китайцы, но для европейских, а не своих клиентов, а больше всего — жидки вездесущие, без которых кабачный ‘гандель’ и ростовщичьи ‘Leich-Casse’ и здесь не обходятся.
Юго-западный угол перешейка занят китайскою таможней, и набережная с этой стороны прекрасно выложена диким камнем. Здесь у пристани всегда качается достаточное количество китайских сампангов, на которых единственно производится сообщение берега с судами, стоящими на рейде. Таможня по обыкновению находится под управлением английского чиновника из сателлитов сэра Роберта Гарта, а китайский мандарин-контролер существует только для проформы, более для поддержания правительственного ‘престижа’ в глазах китайской черни, чем для существенного участия в таможенной службе. Здания таможни построены в европейско-колониальном характере, но с китайскими серо-черепичными кровлями. Для пущей внушительности и якобы ради острастки пиратам главные ворота этих зданий и флагшток оберегаются снаружи тремя старинными чугунными пушками на морских станках, поставленных прямо на землю, на одном из них развалился китайский страж и мирно дремлет себе, отставив в сторону свой ‘страшный’ нож, насаженный на длинное древко. Главными предметами контрабанды здесь, как и вообще в китайских портах, являются: соль, составляющая правительственную монополию, и опий, ‘неправильное’ распространение коего (то есть не через английские руки) идет в ущерб английским торговым интересам. Поэтому сэр Роберт Гарт в лице своих агентов, щедро оплачиваемых китайским правительством, как уверяют, в особенности зорко следит за тем, чтобы никто, помимо его соотечественников не покушался на их священное договорное право отравлять китайцев.
На западном берегу устроена большая каменная цистерна, наполняемая из естественных источников пресною водой, право на которую, как слышно, принадлежит одному из судовых поставщиков: он снабжает ею за известную плату местных жителей, а главное, суда, стоящие на рейде, доставляя воду на последние, по востребованию, в особых водоналивных баках с помпами, по одному доллару за тонну. Тут же неподалеку находятся и каменноугольные склады, но уголь в них исключительно привозной, по преимуществу токасимский, из Японии. Нередко, впрочем, привозится и австралийский, даже английский, но все эти сорта, за исключением Кардифа, значительно уступают по своим качествам нашему седимийскому углю9, который мог бы не только конкурировать с ними, но даже вытеснить их с рынка, если бы мы надумались наконец приступить к серьезной его разработке. Таково мнение наших моряков, исследовавших качества сидемийского угля, не уступающего Кардифу.
С восточной стороны перешейка тянется отмелый песчаный бережок, частью загороженный тростниковыми циновками. Здесь — место морских купаний, для чего имеются даже две-три будочки на колесах. Тут же на берегу находятся клуб и две гостиницы в двухэтажных каменных домах колониального типа, который везде один и тот же, так что давно уже успел намозолить нам глаза своею скучною казенщиной. Третья гостиница, точно такого же типа, выстроена отдельно, версты на полторы от перешейка, если идти вдоль берега. Стоит она одиноко, на прибрежном пустыре и существует почти исключительно в качестве пансиона для больных, приезжающих сюда из более южных приморских мест, даже из внутренних губерний, пользоваться морским воздухом и купаньями. Здешний климат, по отзыву европейцев, гораздо умереннее и здоровее, чем в других приморских местностях, не говоря уже о континентальных. Хороши же те, должно быть, если это называется умеренным!..
Хотя европейское население Чифу не велико, но в его участке уже существуют две церкви, англиканская и католическая (последняя еще не достроена). Кроме того, есть и католический монастырь, построенный за городом, на взгорье, где живут французские миссионеры. У них, говорят, есть и школа, и больница, и ремесленные мастерские, и кабинеты для естественно-научных и метеорологических наблюдений, по примеру Цикавейской станции, и наконец хороший сад, из которого открывается широкий вид на весь город и рейд. Но мы, за дальностью расстояния, не успели побывать там, а видели издали только его белую четырехугольную башню вроде кафедральной гонконгской, без шпица, но с четырьмя наугольными башенками-фонариками.
Дома европейцев вообще довольно порядочны и для летней жизни устроены с полным комфортом. Все они, конечно, в неизбежном англо-колониальном стиле, как наиболее соответствующем условиям жаркого климата: большие дворы их всегда обнесены сплошными, невысокими бетонными стенками, кое-где есть и растительность, пока еще довольно жидкая, молодая, но иные садики уже начинают разрастаться. Лучший из чифуских частновладельческих домов, совместивший англо-колониальный характер с чисто русскими приспособлениями, вроде зимних рам, печей и тому подобного, принадлежит нашему соотечественнику А. Д. Старцеву, и эти последние приспособления делают его удобообитаемым круглый год.
По юго-западную сторону от перешейка растянулся Китайский город, который, впрочем, не признается за таковой его природными жителями по той причине, что не обнесен каменной стеной. Да и действительно, Чифу ни с китайской, ни с европейской точки зрения не заслуживает пока названия города, в настоящем смысле слова, так как колония на Янтае находится еще в периоде созидания: между отдельно разбросанными дворами и строениями там остается еще немало пустырей, ожидающих себе новых владельцев и домостроителей. Что же до собственно китайской части Чифу, то это просто большое прибрежное селение, перерезанное вдоль и поперек несколькими длинными, узкими улицами и кривыми переулками, вечно грязными и вонючими, благодаря множеству гниющих луж и кухонных отбросков, выкидываемых хозяевами прямо на улицу, перед дверьми своих обиталищ. Дома здесь все узкие, одноэтажные, с двускатными серо-черепичными кровлями, часто не в меру длинные, и строены они почти исключительно из серого обожженного кирпича. Но тщетно было бы искать в них то, что известно под именем китайского стиля: все они напоминают скорее складочные сараи, чем жилые дома, и каждый такой дом непременно вмещает в себе какое-нибудь промышленное либо торговое заведение, но все это в крайне убогом или примитивном виде: в одном продают какой-то жир, в другом лук и чеснок, в третьем веревки, в четвертом рис, в пятом самую грубую гончарную посуду, но в целом городе — не заметил я ни одной мало-мальски порядочной лавки, так что если Чифу и представляет какие-либо особенности китайской торговли, то они, судя по тому, что мы видим, заключаются в самых грубых или мало обработанных произведениях, идущих на потребу сельского и бедного рабочего люда.
Присутственные китайские места находятся позади таможни, в ближайшем с нею соседстве и отличаются тем, что во дворе их торчат две высокие деревянные колонны или мачты, вроде тех, что воздвигаются у нас при торжественных иллюминациях для декоративных штандартов и флагов. В часы заседаний на обеих этих мачтах вывешиваются длинные белые штандарты с какими-то крупными черными надписями. Вход во двор присутственных мест охраняется караулом, то есть, вернее сказать, пиками и алебардами, приставленными к наружной стороне забора, так как сами караульщики где-то отсутствуют (мы нашли их потом в сторонке, под навесом, за какою-то стряпней и игрой в кости), но главную охрану этого входа составляет широкий досчатый экран, поставленный против него по ту сторону. Украшенный какими-то надписями и живописными изображениями человеческих фигур, он заслоняет собою проход из ворот в присутственную залу, так что прямым путем в нее никак не попадешь. Но это отнюдь не надо понимать в смысле иносказательного напоминания просителям о тех путях, какими они должны следовать, чтобы добиться здесь успеха в своих делах и просьбах, — экран служит только средством для отвращения злых духов, которые, как я говорил уже раньше, могут проникать куда-либо только по прямому направлению, а перед заворотами и зигзагами отступают. В здешних присутственных местах, как и в Шанхае, происходит устный и скорый суд по гражданским и уголовным делам, причем во дворе же бывает и немедленная вслед за решением расправа. Здесь же обсуждаются муниципальные и иные дела по местной администрации.
При нас четверо носильщиков принесли сюда в синем паланкине мандарина10 средних лет, одетого в синюю же курму с синим матовым шариком на головном уборе. Перед ним несли красный распущенный зонтик с фоларой, а позади ехали верхом на клячах два офицера в соломенных шляпах, покрытых жидким султаном из красного конского волоса, и шли два палача с длинными бамбуковыми планками, необходимый атрибут чиновничьей власти. Синий цвет паланкина и принадлежностей наряда, как нам объяснили впоследствии, есть узаконенная форменная принадлежности чиновников в ранге ‘чжи-фу’, то есть 2-й степени 4-го класса {В Уитае есть своего рода табель о рангах, как для военных, так и для гражданских чинов. Она разделяется на девять классов, а каждый класс подразделяется еще на две степени, 1-б и 2-ю. Не только каждому классу, но и каждой степени присвоены особые форменные отличия и особый церемониал, до количества лиц свиты и цвета паланкина включительно.}.
Встреченный нами чжи-фу состоит здесь исправляющим должность соляного пристава и в то же время председателя уголовной и казенной палат, хотя первая из этих должностей выше его собственного ранга на две, а последняя — даже на три степени. Исправляя эти должности, он не пользуется только некоторыми внешними их отличиями, — например, не может носить на спине своей парадной курмы вышитого золотом павлина, но три выстрела из пушки при въезде в свой дом ему полагаются. Здесь, на месте, он является высшим представителем правительственной власти, и в качестве такового обязан, между прочим, в день рождения богдыхана облекаться в полное парадное одеяние и принимать поздравления от иностранных консулов и всех местных чиновников, а в случае смерти богдыхана — исполнять ‘печальные церемонии’, одеться в белое (траурное) платье, не брить бороды и всенародно громко вздыхать, стонать и плакать ‘как о своем собственном отце’, доколе не получит приказ о прекращении плача. Последняя обязанность, говорят, не из легких, ибо какой запас слез надо иметь, если исполнять ее добросовестно в течение довольно долгого периода времени. Говорят, что по смерти последнего богдыхана даже все текущие дела в Чифу остановились по причине слез этого чиновника. Бывало, придет к нему по делу кто из консулов: ‘Можно видеть мандарина?’
— Нельзя, мандарин плачет.
— Как здоровье мандарина? — спрашивают европейцы при встрече кого-либо из чиновников.
— Ах, он плачет… плачет мандарин наш, плачет…
— Что поделывает мандарин? Чем занят?
— Плачет.
— А что мандарин ваш? Все плачет?
— Плачет…
И это неизменное ‘плачет’ долго еще служило единственным ответом на все вопросы о мандарине.
Заглянули мы, между прочим, и в две буддийские молельни, находящиеся одна насупротив другой по одной и той же улице. Первая из них, по левую руку, устроена в виде эстрады совершенно в том же роде, как открытые театральные сцены наших летних кафешантанов. На площадке перед нею стояла толпа зрителей, часть коих помещалась и на храмовой баллюстраде спустя вниз голые ноги. Одни из этой толпы глазели на фокусы какого-то бродячего жонглера, другие принимали азартное участие в игре в кости, — что-то вроде нашей орлянки, нельзя сказать, чтобы вся эта публика выказывала какие-либо уважение к своей святыне, подобно тому, как мы видели в Шанхае. Зрители не только сидели к своим богам задом, но даже располагались как кому удобнее, и на самом престоле, чтобы лучше следить оттуда, как с наиболее возвышенного пункта, за игрой и фокусами. В противоположной кумирне было несколько чиннее, хотя на дворе ее тоже кишел народ: там шел какой-то торг ‘в ручную и поштучно’, как у нас на толкучке. В обеих молельнях, точно так же, как и в Шанхае, мы заметили несколько моделей китайских мореходных джонок, подвешенных под потолок, из чего можно заключить, что, вероятно, у китайцев это в таком же обычае, как и у финнов.
С южной стороны город окружен правильными участками возделанной земли, занятой преимущественно под коноплянники, которые чередуются с многочисленными огородами, где разводятся лук, чеснок, редька, огурцы и тыквы. На грядах нередко красуются и пышные махровые подсолнухи, которые вообще очень идут к характеру китайского пейзажа. В самом цветке этом есть что-то китайское.
Побродив по городу и видя, что это все одно и то же и что ничего более ‘достопримечательного’ тут не откроем, направились мы вдоль по его грязной и вонючей набережной, где пришлось, однако, пробираться не без труда, то спускаясь в ямины, то взбираясь на бугры и перепрыгивая с камня на камень. В ближайшем соседстве с европейским участком китайские дома уже смотрят уютнее и чище. В растворенные двери, проделанные в их заборах, видны кое-где уголки внутренних дворов с садиками и киосками, но, к сожалению, ‘отгонители злых духов’ — досадные экраны мешают рассмотреть детали их обстановки, а войти во двор безо всякого предлога и не зная языка, казалось неловким. Тут же помещаются несколько цирюлен и съестных. У первых вместо вывески болтается на бамбуковой трости над входом распущенная фальшивая коса, а последние и безо всяких вывесок достаточно заявляют о себе изобильным чадом жареного кунжутного масла. Обыкновенные их снеди — рыба и сосиски — жарятся тут же на воздухе, как и на всем, впрочем, востоке, начиная с Румынии.
Наконец, вернувшись в европейский участок, мы поднялись на Янтай и там неожиданно встретились с А. Д. Старцевым, который между тем успел возвратиться от адмирала с ‘Африки’. Тотчас же, разумеется, познакомились, и он пригласил нас к себе в дом, где мы были приняты его семейством с полным радушием. Там же, между прочим, познакомились мы с одним английским инженером-технологом, господином Ватсоном, и его сестрой. Оба они родились, выросли и долго жили потом в Москве, превосходно говорят по-русски, хорошо знакомы с нашею литературой и сохранили в душе наилучшие симпатии к России и русским вместе с многими привычками русской жизни в своем обиходе. Поэтому дом и семья Старцевых кажутся им милее и роднее, чем иные чопорные дома их коренных соотечественников.
Дом А. Д. Старцева стоит особняком, на вершине скалистого северо-восточного берега, и с его веранды открывается прекрасный вид на весь рейд и на всю юго-восточную часть города с примыкающею к нему частью возделанной равнины, и на Чифуские горы с их ущельем, которые замыкают с юга всю окрестную панораму. Постройка этого дома вместе со стоимостью земли обошлась хозяину в 6500 долларов {Ходячая монета здесь — мексиканский доллар с изображением фригийского колпака в сиянии, она принимается безо всякого учета на мелкое серебро, как английское и американское, так и японское. Другие же доллары, тоже мексиканские, но с изображением весов, принимаются не иначе как с учетом от 5 до 6%.}. Участок, принадлежащий нашему соотечественнику, довольно обширен, и за постройками у него остается еще много свободной земли, которая в случае надобности могла бы быть уступлена им русским коммерческим людям, если бы между ними нашлись охотники здесь поселиться. В предвидении такой возможности местным англичанам крайне не хочется пускать сюда русских: они опасаются, как бы с легкой руки господина Старцева не учредилась тут русская колония, и потому-то эти господа, а в особенности английский консул, пускали в ход разные интриги и каверзы, чтобы только помешать покупке, дело дошло наконец до суда, который и разрешил процесс в пользу господина Старцева. С тех пор англичане только скалят на него со злости зубы, но молчат и, наконец, начинают успокаиваться, видя, что до сих пор никто из русских еще не последовал его примеру. Точно такие же каверзы пытались было они делать и немцам, но тоже провалились, и с тех пор количество немцев пребывает здесь с каждым годом, так что они уже начали оказывать англичанам заметную конкуренцию в торговле. А. Д. Старцев приезжает в Чифу с семейством только на лето, ради климата, остальное же время года по делам чайной торговли он должен проводить в Ханькоу и Тяньцзине.
После чая мы всем обществом сделали маленькую прогулку на вершину Янтая, к семафорной башне, а оттуда спустились вниз до морского уровня, к ‘Чифускому камню’. История этого камня заключается в том, что более ста лет назад удар молнии отщепил однажды часть береговой скалы, и этот массивный отломок ее прекурьезно упал поперек острым ребром своим на такое же ребро другого лежачего камня, да так и остался. Ни вечный прибой, ни множество бывших с тех пор сильнейших тайфунов не могли сдвинуть его с места, хотя, по-видимому, точка его опоры сама по себе слишком незначительна, даже ничтожна сравнительно с размерами камня и, казалось бы, никак не могла дать ему надлежащую устойчивость, между тем камень стоит на ней неколебимо, в виде стола или неправильного конуса с отлогими боками, поставленного вершиной вниз. Китайцы считают это чудом и потому высекли на изломе скалы и на самом камне приличные надписи в воспоминание события, бывшего причиной чуда. Они нередко являются сюда, чтоб устраивать маленькие пикники на верхней плоскости курьезно стоящего камня, а другие, настроенные более мистическим образом, избирают его местом своих жертвоприношений в честь духа бурь и грома.
С площадки семафорной башни открывается широкий вид на весь горизонт. На западном берегу бухты находится возвышенность, восточный склон которой занят четырехсторонним укреплением, лежащим как раз на параллели Антай и рассчитанным на весьма значительное количество орудий, до сих пор, однако, отсутствующих, гарнизон же его, предполагаемый в 1500 человек, состоит пока из шести солдат-сторожей. Крепость эта, — по замечанию командира нашего стационера, капитан-лейтенанта Татаринова, — хотя и нелепой китайской конструкции, могла б, однако, по своему положению действительно командовать всем рейдом. В юго-западном углу бухты, под самым берегом и как бы под фиктивным прикрытием этой крепости стоит стационером китайская канонерская лодка ‘Тай-Ан’, а за нею в две линии — двенадцать парусных военных джонок, вооруженных каждая четырьмя гладкостенными пушками на четырехколесных станках, преимущественно старыми датскими. Канонерка ‘Тай-Ан’ большую часть года стоит неподвижно, и только в декабре переходит на зимовку В Тяньцзин. Команда ее обучается артиллерийским действиям у одного из офицеров американского стационера (пароход ‘Мопасасу’). В Чифу и его ближайших окрестностях китайских войск не имеется вовсе, но, по замечанию господина Татаринова, на западном берегу бухты, в одном из сараев под присмотром двух сторожей хранятся запасы недавно доставленных сюда ружей Ремингтона, были и восемь полевых четырехфунтовых крупповских орудий, сгруженных в Чифу немцами в 1879 году, но месяца два тому назад их увезли куда-то к западу, через горы.
Благодаря господину Татаринову, я имею возможность сообщить также несколько небезынтересных сведений о местных способах сообщений и о чифуской торговле. Телеграфного сообщения Чифу ни с каким пунктом не имеет, но телеграммы могут быть посылаемы летом с почтой в Шанхай, через консульства, для отправления по назначению. Что же до почтового и пассажирского сообщений, то между Чифу и Шанхаем оно поддерживается на пароходах круглый год и идет почти регулярно через день, а с Тяньцзином только девять месяцев — с первых чисел марта до начала декабря. Держат эти линии пароходы двух обществ: ‘Chиna Merchant Steam Navиgation Company’ под китайским и ‘Chиna Coast Steam Navиgation Company’ под английскими флагами. Первое из них с основным капиталом в три миллиона таэлей11 хотя и считается акционерным, но в сущности почти всецело принадлежит китайскому правительству и нескольким знатным князьям, оно владеет двадцатью шестью хорошими пароходами, содержащими сообщение по всему берегу, начиная с Гонконга и до Тяньцзина, а также и по Ян-цзы-Киангу до Ханькоу. Второе же (английское) общество владеет только двенадцатью пароходами. Те и другие отходят от конечных пунктов (то есть Шанхая и Тяньцзина) безо всяких расписаний, по мере готовности, и по пути заходят в Чифу, минуя иногда этот пункт лишь по воскресным дням или когда уже имеют полный груз. Обе компании держат на этой линии обыкновенно по пяти пароходов каждая. Плавание от Чифу до Шанхая совершается при нормальных условиях в 60 часов, а от Тяньцзина — в 26 часов. На тех и других пароходах стоимость первоклассного билета в первом случае 30 таэлей, а в последнем — 26 таэлей.
Что до чифуской торговли, то в нашем распоряжении имеются цифровые сведения только за 1879 год, но так как вполне достоверно что за последние десять лет цифры приема и отпуска, а равно и количества судов ежегодно заходящих на рейд, остаются почти без изменений, то их можно принять за нормальные и для настоящего времени, тем более что портовые условия Чифу, при отсутствии телеграфа, железной дороги и прочих необходимых сооружений, нисколько не изменились против прежнего времени ни к лучшему, ни к худшему.
В течение 1879 года в Чифу заходило всего 688 судов, вместимостию в 406.872 тонны, {Паровых под европейскими флагами 221 (150.000 тонн), под китайским флагом 206 (162.306 тонн). Парусных под европейскими флагами 258 (94.110 тонн), под китайским флагом 1 (457 тонн).} вывезено товаров на сумму 4.456.546 долл. (без малого на 9 милл. руб. кредитных). Изо всей этой суммы собственно в чужие края отправлено на 298.005 долл. (в том числе во Владивосток на 47.014 долл.), а остальное в южные порты Китая. {*}
{* Главные предметы вывоза:
Лепешки из бобов на сумму — 1.247.708 долл.
Бобы на сумму — 278.622 ‘
Шелки в коконах и других видах — 713.049 ‘
Солома плетеная — 863.097 ‘
Вермишель — 614.145 ‘}
Ввезено за тот же год: опия 4.173 пикуля (т.-е. 5.518.670 английских фунтов) на сумму 3.022.570 долл., из китайских портов домашних произведений на 3.032.265 долл. {Главные предметы ввоза собственно китайских произведений: бумага писчая разных сортов на 564.675 долл., шелковые изделии на 291.575 долл., сахар песок, рафинад и леденец на 1.036.970 д.} и из других стран 1.047.481 долл. Итого, ввоз на сумму 7.102.316 долл. (около 14 милл. кред. рублей). Пошлины за ввоз, вывоз и других сборов собрано 454.706 долл.
Обратив внимание на приведенные цифры, не трудно заметить что как ввоз разных товаров внутреннего произведения из китайских портов, так и специально английский ввоз одного только опия держатся почти в одинаковых цифрах — разница всего лишь на 9.695 долл., и на сей раз она склонилась в пользу внутренних китайских произведений, но за то в другие годы бывает, и даже значительно, в пользу опия. Из этих данных безошибочно можно признать что опий и все прочие, балансирующие с ним, предметы внутреннего ввоза стоят у местного населения на равной степени потребности, то есть это значит что если китайский потребитель расходует на весь свой суточный обиход, положим один доллар, то другой доллар в течение тех же суток он прокуривает.
Из тех же цифр видно что общая сумма ввоза превышает таковую же сумму вывоза на 2.645.770 долл. Но если взять во внимание что главная масса чифускаго вывоза (на 4.158.541 долл.) направляется в свои же китайские порты, то есть относится ко внутренней торговле, а в чужие страны вывозится всего лишь на 298.005 долл., то окажется что иностранцы ежегодно эксплуатируют Чифу на 3.772.046 долл., и из этого счета более трех миллионов долларов падают на один только опий. Отсюда вывод ясен, а именно: Чифу, как и все прочие открытые для европейской торговли порты Китая, всецело находится в руках своих отравителей, Англичан, которые как морской спрут присосались к Китаю всеми своими щупальцами и, отравляя, вытягивают из него все жизненные соки.

——

Познакомясь с А. Д. Старцевым, естественно было коснуться в разговоре чайного дела, коего он состоит одним из видных наших комиссионеров в Китае. Заметив что я очень интересуюсь этим делом, он не отказался познакомить меня с ним в главных чертах, а затем, благодаря его же содействию, я получил от П. А. Пономарева из Ханькоу весьма любопытные сведения о современном состоянии нашей чайной торговли с Китаем, с правом воспользоваться ими при случае, почему и предлагаю их теперь вниманию интересующегося читателя.
Русская чайная торговля обосновалась теперь главнейшим образом в двух пунктах Китая: в порте Ханькоу и в Фучао. В первом из них она производится следующими пятью торговыми фирмами: ‘П. А. Пономарев и К®’, ‘Токмаков, Шевелев и К®’, ‘Пятков, Молчанов и К®’, ‘Черепанов и Марьин’ и ‘А. Л. Родионов и К®’. — Положение русской торговли в Ханькоу, поскольку оно касается сбыта наших отечественных произведений, можно назвать самым печальным. Уже несколько лет сряду на здешний рынок не поступало ни одного куска русских материй, а продано еще в 1878 году было всего только сто ‘половинок’ драдедама фабрики Тюляева, {3.646 аршин, по 46 фын за каждый, всего на сумму 1.676 лан и 70 фын.} поступившего на китайские рынки в 1872 году. Пролежав шесть лет на складе, товар этот пошел по самой низкой цене из-за того лишь чтобы не сгнил окончательно. В 1880 году русской мануфактуры на тяньцзинском складе уже не было. Насколько регрессировал сбыт наших шерстяных товаров, можно весьма наглядно уяснить себе из сопоставления только следующих данных:
В 1868 продано драдедаму 5.780 полов. на 202.300 лан (606.900 р.)
‘ 1878 ‘ ‘ 100 ‘ ‘ 1.677 ‘ (5.031 р.)
‘ 1879 ‘ ‘ 0 ‘ ‘ 0 ‘
Точно также и бумажные товары русской мануфактуры уже давно не ввозятся, тогда как английский и германский ввоз все возрастает. Даже морской капусты, добываемой преимущественно у наших же приморских берегов Усурийскаго края и Сахалина, и той ввезено сюда — только не вами, а иностранцами — за четыре года (с 1875 по 1878) почтенное количество в 364.142 пикуля. Стало быть, экономически, в торговом отношении мы вполне являемся данниками Китая. Посмотрим же как идет наше чайное дело.
Чайный сезон обыкновенно открывается впервой половине мая месяце (по нов. ст.). В начале сезона 1873 года покупки чаев Русскими были крайне ограничены: всеми пятью русскими фирмами в первые две недели было приобретено лишь 16 партий средних, хороших и высоких чаев, английскими же фирмами в это самое время было куплено 217 партий. В течение последовавших затем двух недель Русские купили 42 партии, Англичане же 584. Причину ограниченности заказов даваемых из России на покупку чаев к началу сезона тяньцзинские наши комиссионеры относят к плохому состоянию наших курсов на европейских биржах. Русские, приобретая здесь чаи, переводят на этот предмет капиталы из России большею частию чрез лондонские банкирские фирмы, так как русского банка в Китае нет, что, при плохих курсах на наш кредитный рубль, значительно увеличивает стоимость купленного для России чая. В Лондоне хотя и есть отделение ‘Русского для Внешней Торговли Банка’ и его кредитивы высылаются иногда в Китай, но так как у него нет здесь своего отделения, то и существование его не приносит пользы для русских заказчиков. Вероятно по этой же причине, как думают здешние русские комиссионеры, дальнейшие приказы из России на покупку чаев, для отправки в Кяхту, хотя и были довольно значительны, но касались почти исключительно дешевых сортов и в особенности черного кирпичного чая.
Кроме Русских, здесь покупают чаи для России еще и Китайцы из Сансийской губернии, направляя их исключительно в Кяхту для меновой торговли. Тяньцзинский рынок в особенности стал привлекать их с 1877 года, и на следующий же год они произвели там свои покупки уже в более широких размерах чем прежде, когда чаи для Кяхты покупались ими почти исключительно на Калганском рывке.
Пятью русскими фирмами куплено и отправлено байхового (красного) чаю в Европу (то есть чрез Лондон, Марсель и другие пункты в Россию), на Амур, в Тяньцзин и Японию:

Мест.

Пикулей.

Русек, фунт.

Руб.

В 1877 году

106.928

58.745

(8.694.344)

на 4.378.368

‘ 1878 ‘

96.673

53.703

(7.948.044)

‘ 3.792.546

То есть в 1878 году против 1877 года менее на 10.255 мест, на 5.042 пикуля, на 585.822 рубля. С каждым годом эти цифры прогрессивно все понижаются, если сравнить их хотя бы с цифрами 1873 года, когда было вывезено 79.588 пикулей, на 2.313.940 лан. {Лан = 3 рублям, по приблизительному курсу, лан с десятичными подразделениями составляют как денежную, так и весовую единицу.}
Но для здешних русских комиссионеров остается еще хорошая надежда на кирпичные чаи, выделкой коих они занялись сами весьма энергично. Опыт 1877 года наглядно убедил их в пользе совокупных дружных действий при покупке материала для черного кирпичного чая. С тех пор они покупают этот материал чрез одно, выбранное из своей среды лицо, чем и достигли значительного удешевления своего фабриката. Не устрой комиссионеры этого соглашения, дело приняло бы совсем иной оборот, так как спрос на хуасян (материал употребляемый для выделки черного кирпичного чая) в Англию. Америку и Австралию был значительно больше чем в предыдущие годы и, кроме того, заказы из России на этот сорт тоже значительно повысились против предшедших лет. Обе эти причины имели настолько сильное влияние что несмотря на полное согласие между русскими комиссионерами при покупке хуасяна, им не удалось купить полного его количества, но все же самая трудная задача, то есть возможно дешевая покупка оного, была исполнена ими с успехом. В начале сезона 1878 года Китайцы вдруг стали назначать за хуасян очень высокие цены: от 7 1/2 до 9 лан за 100 гинов лучшего сорта. Англичане для Лондона, Америки и Австралии сделали за это время массы покупок, платя без стеснения требуемые Китайцами цены, Русские же вынуждены были находиться в выжидательном положении, так как покупать по таким ценам хуасяна было бы крайне неблагоразумно. Цены на этот материал стали склоняться в пользу Русских лишь в июне месяце и упали к сентябрю до 4 и даже 3 лан за 100 гинов, когда дошедшие сюда сведения о продажах хуасяна на Лондонском рынке оказались крайне печальными для покупавших его здесь по таким высоким ценам: некоторые фирмы понесли от этой операции до 25% убытка.
Переходя к производству кирпичного чая на туземных русских фабриках, прежде всего нельзя обойти молчанием то воровство, которое производится на них Китайцами и на которое Русские сильно и много, но бесполезно жалуются. Тут практикуются всевозможные способы воровства: крадут все, начиная от гвоздя и кончая прессованным чаем и чайным листом для обыкновенного и зеленого чаев, последний крадут Китаянки-отборщицы, сохраняя его в мешочках нарочно вшитых для этой цели в такое место исподнего платья где обыскивать их неудобно. обращаться за помощью к китайской полиции бесполезно. Чрез наше вицe-консульство ежегодно передается в эту полицию с рук на руки множество воров с поличным, но она уже несколько лет сряду не в состоянии от них добиться кому сбывают краденое рабочие и посетители фабрик и кто потом перепродает его в переделанном виде Китайцам для местного потребления и для вывоза из Ханькоу в Хонань. Если же полиция, по требованию вице-консульствa, и накажет вора, то это отнюдь не способствует к уменьшению краж. Пойманный вор, например, сидит в ставне (деревянный ошейник) у фабрики, и в это же время караульные или городские полицейские ловят на той же фабрике другого. Уследить все воровство на наших фабриках, при многолюдстве их рабочих, чрезвычайно трудно. Со стороны же прикащиков-Китайцев кража идет другим способом, а именно, посредством приписки в счетах на материалы требуемые фабрикой при выделке чаев.
Приготовление кирпичных чаев Русскими производится в Ханькоу и отчасти в некоторых горных местностях, где еще и по сю пору существуют фабрики арендованные некогда Русскими у Китайцев. В Ханькоу, как в главном центре этого производства, работают ныне у Русских шесть заведений, седьмое же, за недостатком материала, занято лишь выделкой ящиков и служит казармой для рабочих. Три фабрики пользуются улучшенною системой распаривания материала посредством паровых ящиков, изобретенных одним Русским, и две из этих же трех имеют паровые прессы для приготовления чая. Вообще на прессование чая в Ханькоу Русские обратили особенное внимание и прилагают старание к улучшению и удешевлению этого производства. Теперь уже все фирмы имеют в Ханькоу собственные фабрики, и только по старой привычке некоторые из них продолжают еще арендовать таковые в горах у Китайцев.
Старание улучшить и удешевить производство кирпичного чая выразилось, кроме покупок сообща хуасяна, еще и в применении к этому делу паровых машин, хотя последние едва ли намного удешевят выделку продукта при изобилии и дешевизне здесь рабочих рук. Выгода разве в том что с уменьшением числа рабочих быть может уменьшатся несколько кражи, да еще в том что в сравнении с ручными прессом и чай прессуется значительно крепче, и браку бывает менее. А что до дешевизны, то достаточно сказать что плата за ручную прессовку, обертку в бумагу и укупорку в ящики бывает лишь от 25 до 33 копеек с ящика в 64 кирпича, на русские кредитные деньги.
С 1878 года, один из Русских в Ханькоу стал между прочим производить опыты прессования чаев новым усовершенствованным гидравлическим прессом, который прессует хуасян в форме шоколадных плиток. Эти опыты, по отношению к улучшению производства, дали очень хорошие результаты: прессованный материал сохраняет всецело аромат и дает чайный настой в три раза крепче против того же самаго материала в непрессованном виде, что весьма естественно, так как давление пресса на плитку чая в четверть фунта равняется 3.600 пудам. Вследствие такого громадного давления, раздробляются все ткани чайных листочков и раскрываются мельчайшие микроскопические клеточки, сохраняющие в себе эфирное масло, фибрин, белковину, гематин и теин, которые при обычном способе настоя остаются всегда нераскрытыми и теряются в выварках бесполезно для потребителей. По мнению П. А. Пономарева, плиточный чай, хотя не в близком будущем, положительно заменит в употреблении низкие сорты байхового чая, так как лучшим доказательством в пользу его, как экономического продукта, служить тот факт что настой плиточного чая дает колер воды гуще от ста до трехсот процентов в сравнении с байховыми чаями. Но чтобы ввести его в употребление в России, по его же мнению, потребуется пожалуй не менее десяти лет времени и много энергии со стороны тех лиц которые будут вводить его.
Чайные фабрики, заведенные Русскими в Ханькоу, все построены на землях купленных у Англичан и Китайцев. Сверх того, Русские начинают приобретать в свою собственность, кроме земель, еще и дома находящиеся в Английском квартале. На всех вместе русских фабриках в 1878 году было приготовлено кирпичных чаев 77.132 места весом в 77.996 пикулей (11.534.635 русск. фунт.) на сумму 373.515 ланов или 1.120.545 рублей. Производство это увеличивается, в сравнении с предшедшим годом, в 1878 году приготовлено было более на 19.801 место, весом в 20.909 пикулей, на сумму 222.796 рублей. Плиточные чаи наших фирм довольно успешно направляются во Владивосток, Николаевск-на-Амуре и в Петропавловск, для Камчатки. {Камчатский транспорт направляется через Японию.}
Кроме кирпичных чаев, в 1878 году было выделано Китайцами в Хунане на пробу, по заказу русских комиссионеров для Средней Азии, двадцать полен чая, по 64 гина в каждом. {Для громоздких предметов вес считается на гины или цзины, которые бывают в 16, 18, 20 и 24 лана, казенный гин равен 16 ланам или 1,47 русского фунта, сто таких гинов составляют английский пикуль или 147 русских фунтов. Для взвешивания употребляют контар, род безмена с подразделением на ланы и их десятичные части, а также обыкновенные весы с гирями, начиная от столанной доли.} Этого рода ‘поленчатый чай’ называется здесь ‘цюй-ву-чжуан’, а в Средней Азии, ‘Атбаш’, ханьковская же таможня дала ему название ‘яо-ца’, то есть лекарственный чай, вследствие того что в чайный лист примешивается четвертая часть какого-то лекарственного материала. Были, говорят, случаи, что приготовленный без этой подмеси чай среднеазиатские потребители не покупали, находя его невкусным. По частным сведениям, сбыт этого продукта в Средней Азии довольно значителен. Китайцы отправляют его ежегодно из Ханькоу по реке Ханьян с небольшим сухопутным волоком до Желтой Реки, а оттуда до Кукухото, Улясутая и Кобдо вьюком, на верблюдах. Теперь для русских комиссионеров вопрос в том, насколько дороже или дешевле будут расходы и доставка этого продукта в Среднюю Азию через Кяхту, хотя взимаемый ‘лицзин’ (полупошлина) и пошлина с поленчатого чая обстановлены в Ханькоу чрезвычайно выгодно, а именно лишь 37 1/2 фын {В лане считается 10 цянов или 100 фын, стало быть один фын равен приблизительно нашим 3 копейкам.} со ста гинов того и другого до Кяхты. Китайцы же, при провозе этого продукта чрез упомянутые местности, по всей вероятности, переплачивают очень много разных поборов. Это последнее и дает надежду на развитие торговли полеачатым чаем с нашими новыми подданными и соседями в Средней Азии чрез посредство Русских, а не Китайцев. Двадцать полен, весом в 12,80 пикулей, стоили до Тяньцзина со всеми расходами 62 лана 99 фын или около 3 лан 15 фын за полено. Есть однако надежда и на дальнейшее его удешевление при покупке, так как первый опыт сделан был нашими комиссионерами чрез Китайцев, а если при больших заказах послать в Ханькоу Русского, тогда стоимость по выделке обойдется еще дешевле.
Что до отправки чаев и фрахта, то до сих пор русские грузы перевозились из Ханькоу английскою, американскою и китайскою пароходными компаниями, причем товароотправители нередко подвергались необходимости платить довольно высокий фрахт, благодаря стачкам пароходных компаний, которые при этом поставляют еще Русским в непременное условие не давать посторонним пароходам в Тяньцзин никакого груза. До чего доходит в этом отношении произвол стакнувшихся компаний показывает хотя бы следующий пример: за провоз из Ханькоу в Тяньцзин одной тонны кирпичного черного чая, упакованного в 15 ящиках, в 1877 году пароходные компании брали 5 лан, а в 1878 году за такую же тонну, в 10 ящиках, заломили 10 лан. Такое положение вещей навело представителей здешних русских фирм на мысль выйти из-под давления местных пароходных компаний, учредив свое собственное пароходство по китайским водам для перевозки как русских, так и посторонних грузов, причем предполагается пригласить к участию в этом пароходном обществе всех своих доверителей в качестве акционеров. Фактические цифры выведенные в проекте сего пароходства, между прочим, указывают что от перевозки одних только русских грузов из Ханькоу в Тяньцзин, не считая китайских и прочих, оставался бы дивиденд на затраченный капитал до одиннадцати процентов в год, при хорошем вознаграждении всех служащих на пароходах и приличном содержании последних.
Действительно, было бы в высшей степени желательно осуществление русской пароходной компании в китайских водах, так как это положило бы прочное основание здесь русскому коммерческому флоту, и можно было бы ожидать постепенного его развития. Если теперь уже наши ‘добровольцы’ подымают значительное количество чайных грузов направляемых в Одессу, то все те грузы которые ныне идут сухим путем на Кяхту, все первосборные байховые и весенние кирпичные чаи могли бы идти чрез Амур до Сретенска, и тогда вся провозная плата поступила бы в руки Русских, а не Англичан, Китайцев и Монголов которые пользуются теперь ежегодно сотнями тысяч рублей звонкою монетой от одной только перевозки принадлежащих Русским чаев. {Например, в сезон 1878 года за перевозку наших чайных грузов только из Фучао в Тяньцзин заплачено английским и китайским пароходным компаниям 77.270 долларов или 154.540 руб.}
Между прочим, как на один из важных тормозов в деле развития русской чайной торговли, наши Ханьковцы указывают на крайнюю затруднительность в получении корреспонденции из Иркутска, и это благодаря лишь нашему почтовому ведомству. К удивлению, письма из Иркутска отправляются не на Кяхту, как было прежде, а почти что вокруг света, чрез Европу, с английскими и французскими почтами, и достигают сюда лишь чрез 85 и даже 96 суток, хотя адресы на некоторых заказных письмах были ясно отпечатаны: ‘чрез Тянцзин в Ханькоу’. Несмотря на это, несколько писем побывали даже в Москве, вернулись в Кяхту и потом уже получались чрез Тяньцзин в Ханькоу. Отсылаемая отсюда корреспонденция не доходила до получателей в Иркутск по прошествии двух и более месяцев, а несколько простых писем затерялись безвозвратно. От неправильной же пересылки корреспонденции и несвоевременной выдачи ее в Иркутске негоцианты немало теряют в своих коммерческих оборотах, так как бывали случаи что заказы на первосборные чаи получались тогда когда на здешнем рынке их уже не было. Также нередко здешние отправители писем, наводя справки в Тяньцзине отправлены ли такие-то письма, получают ответ что отправлены своевременно, а между тем из Иркутска сообщают что писем в получении нет. При подобной пересылке коммерческой корреспонденции, конечно, нельзя рассчитывать на развитие нашей торговли с Китаем, которая и без того все уменьшается {Например, фирма ‘Черепанoв и Марьин’ с 1 января 1879 года вовсе прекратила свои дела, чему одною из причин служила и несвоевременность доставки писем.}. Какие причины побудили Почтовый Департамент изменить пересылку корреспонденции адресуемой чрез Тяньцзин в Ханькоу здесь неизвестно, но ропот на это большой.
Рассказав о состоянии нашего чайного дела в Ханькоу, следует перейти к другому русскому чайному центру, каковым с 1875 года сделался Фучао, приобретающий все большее значение.
Хотя фучаоский рынок по сбыту чая есть самый древний и самый громадный в Китае, тем не менее Русские обосновавшиеся в Ханькоу, не имели с ним до 1872 года никаких дел. Первая мысль о Фучао была подана им из Москвы, покойным чаеторговцем К. А. Поповым, вследствие чего в 1872 году отправился туда из Ханькоу М. Ф. Пятков, сначала лишь для ознакомления с делом. Поместился он там в американском доме и стал ‘помаленьку’ приобретать чаи в небольшом количестве, а сам тем временем ‘приглядывался’ и приглядываясь обратил внимание что мелкие высевки и чайная пыль выбрасываются Китайцами, как никуда негодный сор, а если и продаются когда, то за самую ничтожную цену. Г. Пятков рискнул попробовать спрессовать из этого продукта черный кирпичный чай. Не быв практически знаком с выделкой кирпичных чаев, он установил с помощью Китайцев какой-то самобытный, тяжелый и медленно работающий пресс на котором приготовлялось едва лишь по семи ящиков в день, тем не менее в целый сезон ему удалось спрессовать на нем до 900 ящиков высевкового чая на пробу. Хотя и плохо спрессованный, чай этот по выделке стоил почти на две трети дешевле против ханьковских чаев и принес в Сибири громадную пользу производителю. На следующий год Сибиряки уже сами прислали ему заказы на кирпичные чаи, каковых и было в том году приготовлено для них г. Пятковым до 6.000 мест. Дешевизна сравнительно с ханьковскими плитками привлекла к нему еще больше заказчиков из Сибири, так что для удовлетворения их ему пришлось, кроме Фучао, заарендовать y Китайцев еще несколько фабрик в горах, где на 1875 год и было приготовлено до 16.000 ящиков.
С этогото года и началось в Фучао быстрое развитие выделки кирпичных и покупка байховых чаев для России. Тем и другим дедом г. Пятков занялся весьма серьезно: для приготовления кирпичных чаев достал он из Ханькоу сведущих мастеров, а к покупке байховых приложил свое собственное уменье и опытность. Ему бесспорно принадлежит честь основания русских торговых дел в Фучао. В том же 1875 году он открыл там собственную фирму торгового дома в компании с г. Молчановым, a затем стали открывать отделения своих фирм и другие Русские Ханьковцы, так что теперь в Фучао существуют уже три русские торговые дома: Пятков, Молчанов и К®, П. А. Пономарев и К® и Токмаков, Шевелев и К®, занятые выделкой кирпичных и покупкой байховых чаев. Требование последних для Сибири с каждым годом увеличивается, из чего можно заключить что потребители постепенно привыкают ко вкусу фучаоских чаев, тогда как при первом ввозе их, в начале 70-х годов через Кяхту, покупатели их обегали, находя во вкусе большую разницу против ханьковских, к коим успели привыкнуть за время почти десятилетней деятельности Русских в Ханькоу. По мнению П. А. Пономарева, низкие сорта байховых фучаоских чаев значительно лучше ханьковских по вкусу, и настой дают гораздо крепче, но в них есть один недостаток, а именно: много попадается мелкого ломаного листа и хуасяна. Тем не менее, есть все основания предполагать что со временем фучаоские низкие сорты чаев получат в сибирском сбыте преобладающую роль пред ханьковскими, вследствие чего должно ожидать блестящего развития русского дела в Фучао, в будущем, и в конце ковцов, Фучао будет пожалуй преобладать над Ханькоу не только по покупке байховых, но и по выделке кирпичных чаев.
Попытка торговли в Фучао русскими мануфактурными товарами, сделанная г. Пятковым в 1872 и 1873 годах, была неудачна: привезенное туда мезерицкое сукно, в количестве 150 половинок, было продаваемо несколько лет маленькими партиями, по ценам существовавшим в Шанхае для партионных продаж. Да и вообще, фучаоский рынок далеко не из первых для сбыта европейских мануфактурных произведений. В этом отношении Англичане едва ли не безвозвратно завоевали себе наше прежнее место. А было время когда в Китае с успехом шли только русские сукна, так что английские мануфактуристы, чтобы дать сбыт своим, должны были прибегать к наглому обману и выставлять на своих сукнах русские фабричные клейма… Впрочем и их царствию, кажись, наступает начало конца: Китайцы начинают заводить собственные фабрики, чтобы самим обрабатывать свои сырые продукты. В 1879 году сами же английские инженеры начали строить для них две большие фабрики с новыми усовершенствованными машинами: одну в Шанхае, для выделки бумажных тканей, а другую в провинции Ганьсу, в городе Ланьчжоу, для выделки разных сортов сукон. Кроме того, в Шанхае английские Евреи строят большой паровой завод для выделки кож, так как последние до сего времени в громадном количестве вывозятся в сыром виде из Китая в Англию и Германию. Быть может не далеко то будущее когда Китай начнет сам обрабатывать все свои сырые продукты и перестанет отправлять их для выделки в Европу, как делается теперь с хлопком, шерстью, кожей и т. п.
Приготовление Русскими фирмами чаев в самом Фучао производится пока еще в небольших размерах и едва ли превышает 17.000 ящиков в год, но за то главная их масса прессуется внутри страны, в горных наших фабриках, и это вследствие того что Китайское правительство за провоз хуасяна из гор в Фучао взимает полупошлину по 1 лану и 32 фына со ста гинов, а за готовый спрессованный чай из тех же мест только по 33 фына с того же веса. Выходит что сырой материал оплачивается пошлиной вчетверо дороже чем фабрикат из него приготовленный. Но выделка кирпичных чаев внутри страны, в горах, сопряжена с громадным риском и многими неудобствами и неприятностями. Главные риски зависят от огня (ибо страховать фабрики невозможно) и от бунтов китайской черни, которая однажды уже ограбила одну из русских фабрик и переломала в ней большую часть вещей, затем при доставке готовых чаев в Фучао водой, по речкам изобилующим камнями и порогами, лодки нередко разбиваются и гибнут вместе с грузом, на все подобные потери не раз уже и сильно-таки платились русские комиссионеры. Наконец, Китайцы живущие на русских чайных фабриках в горах в качестве приказчиков и в особенности управляющие приписывают в счетах неимоверно громадные суммы, благодаря чему сами наживаются очень быстро, и вот эти-то наживы также тяжело ложатся на стоимость наших чаев. Русские же фабриканты не в силах строго их контролировать, так как в противном случае ‘обиженный’ Китаец легко подстрекнет толпу черни на грабеж фабрики, а то и сам подожжет ее. От главных порогов в речках можно бы избавиться построив фабрики ниже их, но Китайское правительство почему-то никак не соглашается на это и в то же время тормозит тяжелым налогом свободный ввоз хуасяна в Фучао. Если б удалось устранить эту тягость налога, то фучаоские наши деятели, по примеру Ханьковцев, тотчас же перевели бы свои фабрики с гор в Фучаоский порт и тем избавились бы не только ото всех нынешних своих рисков, но главное, от тяжелой опеки Китайцев-прикащиков и управляющих, этих пиявиц высасывающих всевозможными способами лучшие соки из производства русских кирпичных чаев. С перенесением фабрик ниже речных порогов, или с понижением пошлины на хуасян, наши Фучавцы могли бы действовать совокупно при покупке материала и тем выгадывали бы громадные суммы, а это прямо влияло бы на удешевление кирпичных чаев в России. Но как в том, так и в другом случае помочь им могло бы только наше правительство чрез посредство своего представителя в Пекине.
В фучаоском районе работают в настоящее время девять русских фабрик {А именно: в Фучао 3, в Сицыне 2, в Навакеу 2, в Тайпине 1 и в Шимыне 1.} и одна английская, принадлежащая фирме ‘Jardine, Matheson and С®’. Дело это, как ничтожное в оборотах для такой солидной фирмы, она поручает своему компрадору, Китайцу, у которого в горах его сородичи и прессуют чаи, однакож весьма недобросовестно, ‘по врожденному уже у этой нации обычаю’, говоря словами почтенного П. А. Пономарева. Не имея над собою европейского контроля и зная что производимый ими продукт идет исключительно на потребление Европейцами, ‘сыны неба’ не стесняясь подмешивают к хуасяну песочную пыль, траву, разное удобрение и тому подобную дрянь и приготовляют кирпичные чаи для сбыта на Амур, в Кяхту, Иркутск и далее. Для неспециалистов кирпичного чайного дела, чай Ихэ (китайское название фирмы ‘Jardine, Matheson and С®’) не представляет большой разницы по виду, но не излишне было бы нашей администрации обратить на этот чай ‘ихэ’ внимание, сделав тщательный химический его анализ, и если действительно окажутся в нем посторонние примеси и земля, то запретить ввоз его в Сибирь и на Амур.
Общая сумма всего непосредственно русского оборота по чайному делу в обоих китайских портах в 1878 году представляла следующие данные:
Оборот в Ханькоу по вывозу и ввозу — 1.788.463 лана.
‘ Фучао — 754.067 ‘
За перевозку в проделах Китая — 1.006.581 ‘
Итого весь русский оборот 3.549.111 лан, или 7.098.222 рубля серебряных (звонкою монетой), или 10.647.333 рубля кредитных. Но если сравнить эту сумму с таковою же значащеюся в отчете по китайским таможням за 1877 год, то она окажется очень и очень скромною, так как сумма годового оборота всех иностранцев (преимущественно Англичан) в Китае представляет почтенную цифру в 143.529.968 лан, или на наши деньги, по приблизительному курсу 3 рубля за лан, 430.589.904 рубля {Цифра эта заслуживает полного доверия, так как она показана в отчете сёр-Роберта Гарта, на основании отчетов составленных управляющими в портах таможенными чиновниками, Англичанами, а не Китайцами.}.
В заключение остается сказать несколько слов о ходе общественной жизни русской колонии в Ханькоу. До 1874 года русские жили совершенно отдельно от англичан, и лишь двое-трое из представителей наших фирм были членами местного английского клуба, но с 1874 года все русские ханьковцы стали записываться его членами и покупать его акции. В конце следующего года на одном из собраний в комитете клуба П. А. Пономарев предложил акционерам выписывать для русских несколько газет из России, на что акционеры весьма охотно согласились и, таким образом, с 1876 года там постоянно выписываются за счет клуба четыре газеты и журнал, а в конце 1878 года на последнем общем заседании акционеров одним из них было предложено — к существующей большой английской библиотеке присоединить и русскую, для чего ежегодно отчислять из прибылей клуба от 25 до 50 фунтов стерлингов на покупку русских книг, а на первый раз ассигновать для обзаведения библиотеки от 70 до 100 фунтов (от 700 до 1000 рублей на наши деньги). Предложение это было принято сочувственно всеми акционерами, не только русскими, но и английскими, тотчас же поручили секретарю клуба просить от русских членов список книг, какие нужны для основания русской библиотеки, кроме того, вследствие заявления секретаря некоторые русские акционеры и члены клуба пожертвовали для той же цели бывшие у них сочинения Пушкина, Гоголя и других русских писателей, коих тогда же набралось более ста томов. Библиотека, учрежденная таким образом при клубе, полезна не только для постоянно живущих здесь русских (в каждом русском доме есть небольшие собственные библиотеки и получаются ежегодно газеты и журналы), но в особенности для офицеров и команд русских военных лодок, находящихся здесь почти постоянно. Для развлечения офицеров служили до того времени лишь кегли да биллиард, иногда концерты и любительские спектакли на клубной театральной сцене. Почти треть английского клуба в Ханькоу со всею обстановкой принадлежит теперь русским, а из постоянных членов в нем половина русские, другая же половина состоит из англичан, французов, немцев, португальцев и американцев.
Русская колония обзавелась даже собственною своею типографией, которая печатает ее коммерческие бюллетени и отчеты для рассылки своим корреспондентам и заказчикам в Сибири и Европейской России. Собран некоторый капитал и для постройки церкви, для чего начало положено было еще в 1871 году, в Москве, но принимая во внимание, кроме расходов на самую постройку, еще необходимость вполне обеспеченного фонда на содержание храма и на вечное обеспечение его священнослужителей, собранной пока суммы (42.059 р.) далеко еще недостаточно. Вследствие этого, в 1876 году, по предложению нашего тогдашнего посланника в Пекине, Е. К. Бютцова, П. А. Пономарев, во время своего пребывания в Кяхте, составил добровольную подписку, которую и предлагал в Сибири и России всем купцам ведущим торговлю в Китае, с тем чтоб они в течение семи лет платили на означенную цель комитету имеющему быть в Ханькоу некоторый жертвовательный сбор с байховых чаев, а именно: с ящиков по 10 фын (30 к.), с полуящиков по 7 фын (21 коп.), с четвертьящиков по 4 фына (12 к.), с кирпичных чаев по 6 фын (18 к.) и с сахара-леденца по 4 фына. Подобный сбор отнюдь не был бы обременительным для лиц ведущих торговые дела с Китаем, и в семь лет собралась бы вполне достаточная, с имеющеюся в наличности, сумма. Многие отнеслись тогда к этому предмету весьма сочувственно и беспрекословно обязались вносить ежегодно свою лепту, некоторые же подписали с разными оговорками, в роде следующей: ‘Если все будут участвовать во взносе этого сбора, как-то: русские ханьковские комиссионеры и их доверители и чайные фабриканты, тогда и я обязуюсь вносить означенную сумму с приобретаемых для меня чаев’. Затем три-четыре человека вовсе отказались участвовать во взносе сбора. Вследствие отказов как этих так и с оговорками в роде приведенной надписи, комитет в Ханькоу учрежден не был, и до сего времени никакого сбора не начиналось. Хотя некоторые лица ведущие здесь солидные дела предлагали П. А. Пономареву лично и чрез своих комиссионеров непременно брать с них ежегодно деньги на постройку храма и при нем дома для причта и служащих, но он отказался, ‘ибо сбор лишь с некоторых, а не со всех вообще никогда не приведет к желательным результатам’. Таким образом дело о постройке церкви, к сожалению, и до сих пор не двигается, тогда как, к стыду нашему, и англикане, и католики во всех открытых для них портах Китая давно уже имеют свои вполне приличные храмы.
8-го сентября.
Как зарядил с ночи ливень, так и идет весь день, не переставая. Я в первый раз еще вижу такое удивительное постоянство силы дождя: это не то, что у нас в летнюю пору, когда он вдруг возьмет да припустит на некоторое время, а там опять сдаст полегче и снова припустит, — нет, здесь вот уж более полусуток непрерывный ливень, ливень в буквальном смысле слова — идет совершенно ровно, с одинаковою силой, не сдавая и не припуская, все равно как наши осенние мелко сеющиеся дожди. Погода отвратительная, в особенности благодаря этой прелой, всепроникающей сырости. Надо всею окрестностью дождь стоит непроницаемым туманом. Сильный северо-восточный ветер развел на рейде пренеприятное волнение, которое наша ‘Африка’, благодаря своим размерам и осадке, чувствует лишь слегка, но бедную ‘Нерпу’ так и качает с борта на борт сильными размахами и притом с непрерывною правильностью часового маятника. Одно из английских военных судов сдрейфовало, и его чуть не натащило на нас. Над нашею палубой натянут широкий большой тент, и на нем скопляется столько дождевой воды, что тяжесть ее угрожает даже целости полотна: ее поминутно сгоняют оттуда целыми каскадами. С берегом почти никакого сообщения, да и ехать туда неохота.
Английский вице-адмирал Кут в сопровождении командира своей яхты отдал сегодня визит С. С. Лесовскому. Его встретили с почетным караулом, причем барабанщик и горнист проиграли ‘встречу’. Этот адмирал, без сомнения, почтенный и достойный во всех отношениях человек, но физиономия у него более напоминает методистского пастора, чем военного моряка. По отбытии этих гостей наш адмирал отдал визиты посетившим его вчера представителям французской и германской эскадры, и этим все ‘злобы’ нынешнего дня были исчерпаны. Скука, сырость: двое из наших офицеров схватили легкую простуду… Наползают ранние осенние сумерки, а дождь так и закатывает, наполняя окрестность своим глухим барабанящим шумом. Я весь день проработал в своей каюте.
9-го сентября.
С рассветом снялись с якоря и двинулись обратно в Нагасаки. Погода несколько получше: небо пасмурно, в воздухе, на горизонте, какая-то сероватость, но, по крайней мере, нет дождя, и то слава Богу.
10-го сентября.
В Желтом море. Погода благоприятная. Нового ничего.
11-го сентября.
При благоприятной мягкой погоде, под вечер, около пяти часов пополудни, вступаем в Нагасакскую бухту. На траверзе маяка Иво-Симо встретили ‘Россию’, пароход добровольного флота, возвращающийся под коммерческим флагом в Европу. Команда и офицеры ‘России’ были выстроены лицом к нам на шканцах. Отсалютовали друг другу троекратным приспусканием флагов и разминулись.
В Нагасакской бухте застали два наших клипера: ‘Наездника’ и ‘Забияку’, возвратившегося после отвоза К. В. Струве из Иокогамы. Адмирал сообщил, что через два дня, 14 сентября, уходим во Владивосток, где назначен сбор всей эскадры.

* * *

Пребывание во Владивостоке и других местах Южно-Уссурийского края уже описано автором в ряде очерков, помещенных в ‘Русском Вестнике’ 1882 и 1883 годов, а потому дальнейший рассказ начинается с возвращения генерал-адъютанта Лесовского из Владивостока в Нагасаки.

В шторме

Выход с Владивостокского рейда. Морские приметы и поверья. 13 число. Начало шторма. Что творилось внутри судна ночью. Несчастный случай с С. С. Лесовским. Критический момент. Наши потери. Угрожающие скалы. Остров Дажелетт и камни Менелай и Оливуца. Положение С. С. Лесовского. Буря стихает. Дети на нашем судне. Сюрприз волны. Приход в Нагасакскую бухту. Распоряжения, отданные адмиралом.

18-го ноября.
13 ноября, в три часа и пятнадцать минут пополудни, крейсер ‘Европа’, на коем находился флаг главного начальник эскадры Восточного океана, снялся с якоря на Владивостокском рейде, чтобы следовать в Нагасаки.
Хотя погода стояла ясная, солнечная, с морозом в пять-шесть градусов, но барометр начал падать еще с утра, притом же северный ветер еще на рейде, до снятия с якоря, порывисто и зловеще шумел между снастями. Все это являло признаки не совсем-то благоприятные для судна, выходящего в здешние моря в эту пору года, но, с другой стороны, моряки полагали, что если и захватит нас шторм, то при курсе на S он будет попутным, и потому вместо обычных десяти-двенадцати мы, быть может, понесемся со скоростью пятнадцати-шестнадцати узлов: ветер гнать будет в корму и тем значительно сократит время нашего перехода.
Но старая истина, что ‘человек предполагает, а Бог располагает’, как нельзя выразительнее подтвердилась над нами. Недаром моряки не любят, когда профаны морского дела, ‘сухопутные’ пассажиры вроде меня, задают им в море вопрос: ‘Когда, мол, придем мы туда-то?’ Старого или бывалого моряка при подобном вопросе всегда неприятно покоробит, и он, поморщившись, непременно ответит сдержанно-недовольным тоном: ‘Когда Бог даст!’ И другого ответа вы от него не дождетесь. Иной добрый человек разве прибавит к этому еще в назидание:
— Никогда не спрашивайте на судне, ‘когда придем’.
— А что так?
— Да так, примета нехорошая. Не любим мы этого.
— А в чем же примета-то?
— Примета в том: коли скажешь ‘придем тогда-то’, то наверное какая ни на есть мерзость или задержка да уж случится, словно вот нарочно, не загадывай, мол!
— Да неужели вы верите в подобные приметы? — спросил я одного моего моряка-приятеля.
— Э, батюшка, поверишь, как на собственной шкуре неоднократно убедишься, сколь они оправдываются. Чудно, поди-ка, вам кажется, а оно так. Приметы, скажу я вам, разные бывают у нас. Вот тоже, например, как запоют гардемарины у себя в ‘Камчатке’ этот самый дуэт: ‘Будет буря, мы поспорим’, — ну, и будет буря… неизбежно будет, так уж и жди!..
— А пели разве?
— Да как же!.. Вчера вечером дернула их нелегкая, словно прорвало… Я даже плюнул с досады, пошел да цыкнул им в люк: чего, мол, каркаете!.. Ну, замолчали, спасибо.
Действительно, как попригляделся я, между моряками тоже иногда не без суеверий, в особенности между людьми, ‘видавшими виды морские’ и не раз испытывавшими смертную опасность в жестоких штормах. Поэтому в кают-компании, между прочим, слышались мнения и замечания насчет 13 числа: ‘Нехороший, мол, день для выхода в море… Дай Бог, чтобы все обошлось благополучно…’
На этот раз суеверному убеждению относительно 13 числа суждено было оправдаться в полной мере.
Когда мы шли еще по проливу Босфор Восточный, сила северного ветра уже равнялась шести баллам. В исходе четвертого часа, пройдя мимо маяка на острове Скрыплева, взяли курс на юго-запад и поставили паруса: марсели, брамсели, кливер и фок12, с которыми крейсер при 56-ти фунтов пару и 56-ти оборотов винта имел от 12 1/2 до 13 узлов ходу.
Уже с полуночи начало нас значительно покачивать. К часу ночи 14 ноября порывы ветра стали налетать все чаще, а в половине второго сила его достигла десяти баллов при направлении от NNO. Около двух часов ночи вызвали наконец наверх всех офицеров и команду, чтоб убрать паруса. Но при уборке лопнули шкоты и гитовы {Шкоты — веревки которые притягивают нижние концы паруса к следующей рее, а гитовы служат при уборке парусов для подтягивания паруса к той рее к которой он привязан сверху.}, и одним сильным напором ветра сразу вырвало оба брамселя.
Та же участь постигла и грот-марсель, взятый на гитовы: закрепить его не представлялось уже никакой возможности, так как шторм к этому времени достиг полной своей силы (12 баллов), а реи и снасти покрылись слоями льда. Люди полезли было по вантам, но ноги их соскальзывали с обледенелых выбленок, и закоченелые пальцы линь с крайним трудом могли держаться за снасти. Все усилия не привели ни к чему, и эти паруса так и остались у нас трепаться клочьями по воле ветра. Уже с вечера мороз доходил до 15®, а теперь он все более крепчал: вся палуба, весь мостик, поручни, борты, стекла в рубке, — словом, все, что было снаружи, — покрылось льдом, слои которого нарастали все толще и висели со снастей большими сталактитовыми сосульками. Иногда ветер срывал их, и они с дребезгом разбивались о встречные предметы при падении или как головешки летели через судно в море. Студеные волны то и дело хлестали через палубу, а шпигаты13 затягивало льдом: поминутно приходилось расчищать их, чтобы дать сток воде, переливавшейся с борта на борт. Снежная завируха и замороженные брызги неистово крутились в воздухе, били в лицо, коля его как иголками, и залепляли глаза. Наверху почти ничего не было видно, — черное небо, черные волны и масса мятущихся снежинок… Ветер и море слились в один непрерывный лютый рев, мешавший различать крики командных слов и приказаний. Судно швыряло с боку на бок и сверху вниз как щепку, при этом обнажавшийся винт каждый раз начинал вертеться на воздухе со страшною быстротой, наполняя все судно грохотом своего движения и заставляя трепетно содрогаться весь его корпус. Налетавшие валы с шумом, подобным глухому пушечному выстрелу, сильно ударяя в тот или другой борт, напирали на его швы, вследствие чего все судно скрипело и стонало каким-то тяжким продолжительным стоном, точно больной человек в предсмертной агонии. И это его кряхтенье и стоны наводили на душу тоску невыразимую…
Никто, разумеется, не спал, да и до сна ли тут было!.. Вода в большом количестве проникла в жилую палубу и с плеском перекатывалась из стороны в сторону по коридорам и каютам. Люки закрыли наглухо, и потому внизу была духота: воздух спертый, дышится трудно… Диваны в кают-компании гуляли из угла в угол, посуда звенела и билась, офицерские и иные вещи, чемоданы, саки, коробки срывались и падали со своих мест, швырялись по полу, и весь этот хаос вдобавок сопровождался еще громким плачем и криками перепуганных детей. Мы везли с собой семейства двух морских офицеров Сибирской флотилии, находившихся на зимней стоянке в Нагасаки. Дамы, впрочем, оставались стоически спокойны, как истинные жены бывалых моряков, и все свои усилия вместе с няньками напрягали к тому лишь, чтобы хоть как-нибудь успокоить детей. Держаться на ногах почти не было возможности, в особенности мне, как человеку непривычному, да и привычные-то люди наполучили себе достаточно ссадин, шишек и ушибов, между которыми иные оказались весьма серьезными {Один из сильнейших ушибов в ногу получен был Dr. Кудриным в ту самую минуту, когда его потребовали в капитанскую рубку для подания помощи адмиралу Лесовскому. Несмотря на сильнейшую боль, В. С. Кудрин стоически исполнил как врач свою обязанность.}. Степень крена наглядно показывали висячие лампы: угол их уклона в сторону от вертикальной линии достигал сорока градусов.
Между тем мы продолжали идти с попутным штормом под фор-марселем, фоком и кливером. С. С. Лесовский находился наверху на мостике. Вдруг большая волна, быстро и сильно накренившая судно на бок, послужила причиной того, что адмирал, не удержавшись на ногах, упал грудью на поручни, окружающие наружные края мостика. Ушиб был значителен, и хотя нашего почтенного адмирала упросили сойти вниз в его каюту, тем не менее, едва успев оправиться, Степан Степанович через полчаса опять уже был на верхней палубе. Но надо же быть несчастью! Громадный вал, вкатившийся с кормы, вдруг подхватил его на себя и бросил вперед на несколько сажен к грот-мачте. При падении адмирал ударился правым бедром об окованный медью угол одного из ее кнехтов {Кнехтами называются деревянные брусья укрепленные вертикально в палубе, в них прорезаны шкивы (отверстия) в которые проходят снасти и крепятся за верхнюю часть самого кнехта.}. Когда к нему подскочили, чтобы помочь подняться, он уже не мог встать на ноги и держаться без опоры, не мог даже слегка коснуться о палубу правою ступней. На руках перенесли его в капитанскую рубку и позвали флагманского доктора В. С. Кудрина, который вместе с судовым врачом П. И. Преображенским, осмотрев ушибленное место, нашел перелом правой ноги в верхней части бедровой кости. Адмирала уложили на койку и наложили повязку, но более существенной помощи невозможно было ему подать, пока продолжалась эта неистовая буря, и можете представить себе то горестное впечатление, которое произвел этот несчастный случай на всех находившихся на судне.
В исходе шестого часа утра, при 14 1/2 узла ходу крейсер вдруг рыскнул, то есть самопроизвольно бросился в сторону, вправо (рулевые выбились из сил в своем обледенелом платье, и руки у них закоченели), и несмотря на руль, тотчас же положенный на борт, и на стоявшие еще передние паруса, привел на правый галс. {Галс — положение плывущего судна относительно направления ветра: он дул нам в корму, а теперь в правый бок, так что судно стало поперек волнения.} При этом вырвало фор-марсель и фок. В таком опасном положении, стоя поперек волнения и подставляя ударам налетавших волн свой правый борт, мы оставались довольно долгое время, так что в половине седьмого часа утра крейсер черпнул наконец левым бортом. Судно положило совсем на бок, да так и оставило. Вот когда настал самый ужасный, самый критический момент, тем более, что про этом баркас, стоявший на шкафутном планшире, наполнился водой и от удара вкатившейся с наветра волны повис на носовой шлюпбалке {Шкафутом называется пространство палубы между грот- и фок-мачтами, планшир — верхняя часть борта. Шлюп-балки — толстые железные брусья с блоками, на которых висят поднятые с воды шлюпки, на веревочных талях.}. Теперь вопрос жизни или смерти заключался в том, налетит ли сейчас с наветру новый сильный вал, который окончательно опрокинет судно. К счастью, стоявший на вахте молодой мичман Петр Иванович Тыртов не растерялся, а показал себя истинным молодцом. Он тотчас же крикнул ‘топоры!’ и приказал скорее обрубить тали, чтобы предохранить борт судна от колотившегося об него баркаса. Несмотря на крайнюю трудность, работа эта была исполнена живо, молодецки: быть может, ей помогало сознание крайней опасности, в какой находилось положенное на бок судно. Как только освобожденный баркас упал в воду, оно довольно тихо стало подниматься и приняло вновь нормальное свое положение. Но тут замечена была новая беда: якорь сорвался вдруг с найтова {Найтов — довольно толстая веревка служащая для удержания якоря у борта, для чего она кладется в несколько оборотов.} и стал колотить в борт носовой части, но к счастью без серьезных последствий, потому что, хотя и с неимоверными усилиями, его успели поднять и вновь занайтовить надлежащим образом. И все это во время величайшей трепки, когда нас швыряло буквально как легкую щепку по воле волн и качало такими сильными размахами, что люди валились с ног, если не успевали за что-нибудь схватиться руками.
Вскоре после этого последнего эпизода вновь налетает громадная волна, вышибает вовнутрь железный гакка-борт и сносит в море картечницу Пальмкранца, стоявшую на кронштейне выше левой раковины14. Ураган свирипел все более и более: силой волн у нас смыло с подветренных боканцев {Боканцы — то же что шлюп-балки. Подветренною называется часть противоположная той, с которой дует ветер. Если ветер справа, то левый борт будет подветренным.} катер, четверку, минный буксирный шест и приспособления для бросательных мин, последние частью уцелели, но в совершенно исковерканном виде.
Пришлось на время прекратить действие машины: если б еще и она испортилась, положение наше стало бы уже окончательно плохо, надо было всемерно поберечь ее, да и винт, беспрестанно обнажавшийся наружу, сильно потрясал весь корпус судна. К счастью, топки еще не залило.
Между тем нас несло по направлению к Корейскому берегу, одному из самых неприветливых и опасных благодаря его голым и большею частью отвесным скалам, где нас ожидала бы неизбежная гибель. Чтобы не приближаться к нему, командир крейсера в два часа пополудни приказал дать ход машине и повернуть судно на правый галс в направлении на NNO 1 1/2 О. Хотя и с трудом, но к счастью это удалось исполнить, и в таком-то положении, грудью против ветра, стараясь лишь удерживать свое место, для чего машине надо было работать изо всех сил, оставались около пятнадцати часов до рассвета 15 ноября, но и адская сила шторма оставалась все та же. Лишь 15 числа, к девяти часам утра, шторм начал несколько стихать, почему командир решился спуститься, то есть повернуть судно так, чтобы ветер дул опять в корму, и взял курс StW1/4W. До этого дня вследствие некоторой неточности счисления мы было думали, что успели пройти Дажелетт еще 14-го перед рассветом, но теперь, по проверке, оказалось, что мы его не миновали. Дажелетт — это брошенная посреди Японского моря голая пустынная скала, около десяти миль в окружности, с отвесно утесистыми и почти неприступными берегами {Дажелет, по-японски Мату-сима, находится под 37® 30′ сев. шир. и 130® 30′ 50′ вост. долг.}. Высота его пика, возвышающегося посредине острова, определена нашими гидрографами в 2100 футов, англичане же считают его до 4.000 футов. Дажелетт совершенно безводен и потому никогда и никем не был обитаем: кто разбивается о его скалы, тот гибнет {Исключения редки, и одно из таковых имело место в 1871 году, когда на этот остров было выброшено с разбившегося судна какое-то немецкое семейство. По счастью, оно было вскоре замечено с проходившего мимо нашего корвета Витязь и снято с берега нарочно посланным туда лейтенантом А. Р. Родионовым нынешним нашим флаг-офицером, за что император Германский пожаловал ему орден.}.
Но еще более, чем Дажелетт были опасны находящиеся в окрестности его два камня, Менелай и Оливуца, некогда открытые русскими мореходами и названные по имени судов, сделавших это открытие, чем оказана мореплаванию немаловажная услуга, так как оба эти камня торчат отдельно в открытом море, далеко, на сотни миль от ближайших обитаемых островов и на самом перепутье судов, идущих к северу или к югу по Японскому морю. Не желая проходить мимо Дажелетта и этих камней, командир крейсера 15 числа вечером, в половине девятого часа, повернул судно назад и, дав машине малый ход, пошел обратным курсом NtO с таким расчетом, чтобы к рассвету опять быть на прежнем месте.
В этот день, несмотря на килевую и бортовую качку, нашему бедному адмиралу успели несколько облегчить его положение, вложив переломленную ногу в ящик, особо к тому приспособленный, несмотря на страдания, Степан Степанович был чрезвычайно бодр и не изменил даже ни единым звуком голоса своему обычному настроению духа: только лицо его стало бледнее. Он приветливо принимал посещения лиц своего штаба, приходивших навещать его, и, со всегдашним своим радушным участием, расспрашивал нас, как перенесли мы шторм, и разговаривал о разных эпизодах, случившихся на судне за время этой бури, хотя и стихшей, но далеко еще не кончившейся: в море все еще было, как говорится на языке моряков, ‘очень свежо’. С самого выхода из Владивостока мы ничего не ели и не пили, да камбуз и не топился. Только вечером 15 числа, уже после того, как судно привели против ветра и дали малый ход, собрались мы по соседству в каюту Н. П. Росселя и закусили черствою булкой с сыром и паюсной икрой, выпив предварительно по рюмке водки. О стакане чаю нечего было и думать.
Но вот с рассветом 16 числа увидели мы наконец за собою в направлении к NO остров Дажелетт, по которому и получили возможность с точностью определить свое положение в 37® 10′, северной широты и 130® 23′, восточной долготы. Слава Богу, удалось благополучно миновать его ночью. Этот день, говоря относительно, прошел уже спокойно: хотя качка все еще была неприятна и неправильна, тем не менее явилась возможность и на палубе, и на мачтах, и в каютах прибрать печальные следы наших потерь и разрушений, а ‘коки’ на кухне попытались готовить горячую пишу.
Темой большей части разговоров на первое время, разумеется были разные впечатления и эпизоды только что перенесенного шторма и замечательная черта в характере моряков: раз что буря прошла, о ней уже говорится весело и не особенно много. В кают-компании раздались веселые звуки пианино, и дети, переставшие плакать, уже совершенно спокойно заходили тут же около стола и диванов, придерживаясь за них ручонками, и гурьбой облепили нашего добрейшего Ивана Ивановича Зарубина, который ради их развлечения принялся им рисовать китайскою тушью пушки, коньков, петушков и кораблики.
— Ну что, батюшка, — весело обратился ко мне А. П. Новосильский, — помните наш разговор при уходе из Гонконга?
— Какой это? — отозвался я.
— Да по поводу тайфуна-то, когда я вам говорил, что это будет почище всякого вашего сухопутного сражения. Вы предложили тогда помириться на том, что ‘оба лучше’, а я сказал, что как увидите, то и судить будете. Ну, вот вы теперь и видели. Так как же: ‘Оба лучше’?
— Ну, нет, говоря чистосердечно, пять сухопутных сражений предпочту я одному вашему ‘хорошему’ шторму, как этот, чтоб ему пусто было!..
— То-то батюшка!.. Только не ругайтесь: ругать едва окончившийся шторм никогда не следует.
— А что, примета такая?
— Н-да, примета… Не надо этого, нехорошо. Прошел, и слава Богу, коли целы.
— Да какой же прошел, коли все еще вон как качает?
— Ну, и тем более не надо браниться… Впрочем, это что уж за качка! Этак-то и малых ребят в люльке качает. Вон они, видите, как Ивана Иваныча облепили!
На 17 ноября, ночью, в четверть второго часа, находясь у северной оконечности острова Цусима в Корейском проливе, крейсер опять сообщил машине малый ход до рассвета и взял курс S3/4W. С рассветом же, определившись по острову Цусима, мы пошли уже в виду архипелага Гото.
Тут со мной случилось плачевно-комическое приключение. Умываясь в своей каюте, я не устоял перед искушением хоть чуточку освежить в ней страшно спертый, застоявшийся за трое суток воздух, и рискнул открыть иллюминатор. Но едва повеяло на меня освежающая благодатная струя свежего воздуха, как вдруг — надо же случиться такой беде! — какая-то шальная зеленая волна ударила в наш правый борт и сильным, толстым каскадом стремительно вкатилась ко мне, обдав меня с головы до ног холодным душем и моментально затопив на целый аршин каюту. По колено в воде еле-еле успел я захлопнуть иллюминатор, и хорошо, что мне удалось повернуть замыкающий стержень на два-три оборота, раньше чем новая волна, как раз прихлынувшая опять к нашему борту, закрыла собою его стекло. А то быть бы у меня еще большему потопу!’ Спасибо, вестовые ведрами вычерпали воду и кое-как обсушили мою каюту. Сам я, безо всяких последствий для здоровья, отделался только холодною ванной, после которой, конечно, пришлось переменить и обувь, и все платье, а при выходе в кают-компанию был награжден общим веселым смехом. Вперед наука: не открывай иллюминаторов в свежую погоду!
К вечеру, в начале шестого часа, при полном штиле и совершенно прояснившемся теплом небе, наш избитый, истерзанный крейсер, без шлюпок, без парусов и с вышибленным гакка-бортом вошел в Нагасакскую бухту и бросил якорь в виду российского консульства. Здесь на рейде мы застали английский броненосный фрегат ‘Iran Duke’ и японский корвет ‘Амади’. На этом переходе крейсер ‘Европа’ находился под парами 112 1/4 часов, израсходовав 7487 1/2 пудов угля.
Адмирала в тот же вечер перевезли на берег и поместили в доме, занимаемым его супругою. На следующий день, утром, на ногу ему была наложена гипсовая повязка находящимися в Нагасаки нашими флотскими врачами, под руководством доктора Кудрина, и адмирал чувствовал себя уже настолько хорошо, что мог даже заниматься служебными делами, принимая доклады и делая соответственные распоряжения. Между прочим, о прискорбном этом происшествии одною телеграммою было сообщено в Петербург, а другою послано во Владивосток предписание контр-адмиралу барону Штакельбергу прибыть немедленно в Нагасаки.
По первоначальному предложению главного начальника нам предстояло, зайдя предварительно на короткий срок в Нагасаки, идти в Иокогаму, так как С. С. Лесовский получил через японского морского министра адмирала Еномото (бывшего посланника при питербургском Дворе) приглашение туда от имени его величества микадо. Теперь предстояло объяснить японскому Двору невозможность для нашего адмирала воспользоваться в настоящем его положении высоким приглашением императора Японии, и эту миссию должен исполнить барон Штакельберг, как старший после главного начальника флагман.

Опять в Нагасаки

Нагасакская зима. — Лестница священных тори. — Храм Сува. — Дощечки жертвователей. — Средство против зубной боли. — Храмовый двор и его древние бронзы. — Зеркало Изанами. — Религиозный культ Ками или Синто. — Общественный сад в Нагасаки. — Буддийский храм Дайондзи. — Обед в японском ресторане. — Наша собеседница. — Церемониальная встреча и обход затруднений с обувью. — Обстановка столовой комнаты, ее холод и согревательные средства — хибач и саки. — Таберо. — Японские закуски. — Сюрприз с грибком. — Порядок японского обеда и характер его блюд. — Оригинальная дань благодарности за угощение. — Черта самолюбия и гордости в слуге-японце. — Наш уход в Иокогаму.

19-го ноября.
Прелестная погода. Совершенно ясное, лазурное небо, солнце греет. В нашем консульском доме двери (они же и окна), выходящие на веранду, в сад, отворены настежь. Пальмы, лавры, камелии и многие другие деревья одеты густою свежею зеленью, румяные померанцы и бледно-золотые миканы (японский апельсин) зреют на ветках, под окнами цветут алые и белые розы и, кивая своими пышными бутонами, заглядывают к нам в комнату. И все это 19 ноября!.. Воображаю, какая теперь слякоть и мерзость в Петербурге…
Нынешний день посвятил я осмотру нагасакских храмов. Судьба на сей раз послала мне в сотоварищи господина Раковича, хорошо знакомого не только с Нагасаки, но и с японским языком, которым владеют весьма порядочно иные из наших моряков, особенно служащие в сибирской флотилии. Мы сели в дженерикши и приказали везти себя к северной части города, лежащей на взгорьях той группы холмов, коих высшею точкой является гора Компира. От нашего консульства будет туда три версты с лишком, и чтобы добраться до места, надо проехать вдоль почти весь город, тем не менее, наши курамы не более как через полчаса были уже у подножия лестницы священных тори, ведущей во храм Сува. Но прежде надо объяснить вам, что такое тори? Присутствие тори во всяком случае служит необходимым указателем близости какого-либо священного места. Это священные врата, которые должен пройти путник, желающий поклониться святыне, они всегда имеют одну и ту же строго определенную форму, разница может быть в величине, в материале, но отнюдь не в форме. Тори по большей части бывают деревянные, иногда каменные, иногда бронзовые или окованные листовою медью, смотря по значению и богатству их священного места. Они представляют два столба, поставленные несколько наклонно один к другому и связанные между собою на известной высоте двумя поперечными перекладинами, из коих нижняя, прямая и плоская продевается в оба столба насквозь, а верхняя, потолще и с несколько изогнутыми к небу концами, венчает их собою. Между перекладинами оставляется просвет шириной около двух футов или менее, смотря по величине тори, а в середине обе они связаны стоячим бруском, на котором иногда прикрепляется доска в узорчато-резной или изваянной каменной раме, где начертана пояснительная надпись или молитва. Не только каждый храм или капличка, но даже каждое сколько-нибудь красивое уединенное место вроде небольшой рощицы, древнего ветвистого дерева, источника, скалы или камня, обросшего мхом и ползучими растениями, почти обязательно имеет свое тори, так как почти с каждым подобным местом связана какая-нибудь религиозная или демонологическая легенда, в силу коей оно служит предметом или священного поклонения, или суеверного ужаса. Нередко бывает так, что ко священному месту последовательно ведет целый ряд тори, невольно напоминая европейскому страннику идею греческих пропилеев15.
Лестница, ведущая в Сува, — одно из древнейших и самых монументальных сооружений Нагасаки. Она вся сложена из правильно обтесанных гранитных брусьев и окаймлена по бокам гранитным же бордюром, имея как в основании, так и в вершине одинаковую ширину в десять аршин. Внизу, как раз перед первою ступенью, высится массивное гранитное тори на двух круглых колоннах в восемь аршин вышиной, ширина прохода между колоннами четыре аршина, а длина верхней перекладины из цельного камня более десяти аршин. Отсюда вы видите в перспективе еще несколько подобных же гранитных тори, украшающих собою каждую площадку высокой, но отлогой лестницы, где по бокам их стоят массивные оригинальной формы фонари, высеченные из камня и украшенные на пьедесталах древними надписями. Поднимаясь по лестнице, вы не видите, куда ведут вас эти японские пропилеи, так как самый храм, где-то там наверху, совершенно скрыт в кудрявой зеленой чаше могучей растительности. По обеим сторонам лестницы и ее площадок ютятся разные деревянные домики, часовни, божнички и лавочки, построенные на массивных парапетах и террасах, сложенных из дикого камня, покрытого мелкими ползучими растениями. На этих отдельных небольших террасах, расположенных без симметрии, но очень красиво, — одна выше, другая ниже, третья как-то в бок или углом, — и соединяющихся там и сям каменными лесенками, вы замечаете отдельные дворики, садики, цветники с журчащим каскадиком и небольшие кладбища с изящными каменными памятниками, под сенью полого распростертых над ними широковетвистых изогнутых сосен. А главного храма все еще не видать из-за зелени громадных деревьев, в которой как будто теряется и самая лестница. Эти великаны-деревья — сосны, кедры, криптомении и камелии, из коих каждому насчитывают не менее как по триста, а то и свыше семисот лет, составляют неизменное и лучшее украшение всех здешних храмов.
Но вот перед нами еще одна, уже последняя лестница в 86 или около того отлогих ступеней, и, наконец, мы на верхней площадке. По краям ее, примыкая с обеих сторон к лестнице, тянутся длинные каменные перила на прямых четырехсторонних столбиках, а над перилами — деревянные решетчатые галереи на колоннах. Прямо перед нами раскрывает сень своего широкого навеса узорчато-резной деревянный фронтон главных ворот храма, весь раззолоченный и расписанный по резьбе ярью, киноварью, лазурью и прочими красками. За этими вратами находится передний двор, посреди коего видна древняя бронзовая статуя священного коня в натуральную величину, того знаменитого белого коня-альбиноса, на котором по преданию были привезены в Киото свитки ‘доброго закона’ всеблагого Будды.
Мы зашли сначала посмотреть окружающие этот двор наружные галереи. Здесь в особых рамах вставлены бесконечные ряды деревянных дощечек, длиной дюймов до десяти и около двух в ширину, на каждой из них записано имя кого-либо из жертвователей в пользу храма. Дощечек этих здесь, кажись, десятки если не сотня тысяч, что далеко не свидетельствует о религиозном индифферентизме японцев, в котором хотят уверить нас некоторые из европейских писателей. И не надо также думать будто побуждением к пожертвованию служит тщеславие, ‘чтоб и мое, дескать, имя красовалось на ряду с другими’, нет, тщеславие тут ни при чем уже потому что на этих простых тесаных дощечках, безо всяких красок, лаков и орнаментаций, пишется только личное имя жертвователя (будь то мужчина или женщина), но ни титулов, ни цифры пожертвованной суммы не выставляется. Один дает тысячу долларов, другой несколько медных грошей, но имена их стоят рядом по порядку поступления жертв. Тут же по стенам висят изображения некоторых полумифических героев прославившихся преимущественно своим патриотизмом, а также картины представляющие торжественные процессии и разные эпизоды большого празднества, которое ежегодно совершается всем городом в честь Сува. Далее идут изображения мореходных фуне (род джонок) и некоторых девиц-геек, в качестве артисток угодных божеству своим пением и игрой на разных инструментах. Что же до фуне, то изображения их приносятся в Сува теми из судохозяев и мореходов которые, отправляясь в плавание, поручают свои суда покровительству Бентен, богини моря. Один благочестивый человек пожертвовал зачем-то даже пару оленьих рогов, так что если бы тут были применимы европейские понятия, то можно бы подумать что это жертва радости по случаю смерти супруги, но рога в Японии, как и на всем Востоке, являются символом силы и могущества, поэтому нередко встречаем мы их и на старых шлемах здешних самюр’е {Рыцарское дворянское сословие обязанное в прежнее дореформенное время нести военную и государственную службу.}.
Тут же в правой галерее можно найти и оригинальное целительное средство от зубной боли. Мы были очень удивлены увидев большой деревянный щит исписанный в разных местах какими-то благочестивыми изречениями и молитвами и усеянный небольшими картонажными барабанчиками в дюйм вышиной и дюйма два в диаметре. Каждый такой барабанчик оклеен с боков золотою бумагой и дном своим прилеплен к деревянному щиту над молитвою или под нею, верхний кружок его плотно обтянут белою тонкою бумагой, а внутри заключен талисман,— бумажка исписанная какими-то таинственными словами. Самое курьезное здесь то что весь щит носит на себе бесчисленные следы плевков жеваною бумагой, которая пристав к доске на вей и засыхает, Помните в ваши школьные годы известную игру ‘в жвачку’, когда школяры, изжевав во рту клочок бумажки пока он не обратится в мягкую массу, старались попадать этою жвачкой посредством плевка в черную классную доску? То же самое и тут, только школяры игрывали бывало в жвачку (а может и теперь играют) на стальное перо, на карандаш или на булку, а здесь — это магическое средство против зубной боли. Страдающий зубами приходит во храм и покупает у дежурного бонзы свернутую бумажку на которой внутри написана какая-то заклинательная молитва. Подойдя с этою бумажкой к деревянному щиту, во отнюдь не развертывая ее чтобы, Боже сохрани, не прочесть, что там написано, страдалец отрывает от нее кусочек и начинает жевать его, читая в то же время про себя по порядку начертанные на щите молитвы. Вот он трижды прочел первую, клочок во рту к этому времени уже изжеван, остается только нацелиться в барабанчик приклеенный над первою молитвой и ловко плюнуть в него жвачкой. Если удалось попасть прямо в цель и пробить верхнюю бумажную шкурку барабанчика, зубная боль проходит, а не удалось, надо отрывать новый клочок от магической бумажки и пережевывая его, трижды читать следующую молитву и затем целиться в следующий барабанчик, не удалось,— начинай с третьей и так далее пока не удастся. Но действительно ли такое средство, надо спросить, конечно, не у бонз, которые клятвенно уверяют в его несомненности.
Из правой галереи прошли мы во двор посмотреть на бронзового коня, по обе стороны коего, отступя на приличное расстояние, красуется пара громадных каменных фонарей на высоких пьедесталах. Тут же, посредине двора, за конем стоить громадная бронзовая ваза очень древней и превосходной чеканной работы, где по праздникам возжигаются жертвенные курения. Осмотрев все эти достопримечательности, мы направились к широким каменным ступеням ведущим ко главному храму, представляющему собою подобие деревянной хижины приподнятой на деревянном помосте, метра на два над землей, и окруженной со всех сторон открытою верандой, куда ведут несколько деревянных ступенек. помост, служащий для храма основанием, составлен из целой системы балок, стоек, раскосов и поперечных брусьев, которые в общем придают ему весьма красивый сквозной рисунок. Особенно же оригинальную, строго условную форму носит соломенная крыша этого храма-хижины сравнительно очень высокая и лежащая на приподнятых вкось выступах потолочных балок, так что покрывает собою всю веранду, она отличается еще тем что верхние концы ее стропил выходят из-за гребня наружу и торчат в воздухе симметричными желобковатыми развилками, в виде римской цифры V или словно ряд ижиц поставленных вдоль гребня на равном расстоянии одна от другой, а в каждом их промежутке положено поперек гребня по одному небольшому бревнушку, равномерно обточенному с обоих концов в роде веретена. Это типичнейшая форма всех храмов культа Ками или Синто, носящих общее название миа, равнозначащее слову святыня. Каждый такой храм забран с трех сторон неподвижными досчатыми переборками, а передняя сторона его остается открытою и только в случае непогоды закрывается выдвижными деревянными ширмами или ставнями. Материалом для всей постройки, как снаружи так и внутри, служит исключительно кедровое дерево. Внутренняя обстановка миа крайне проста, в силу требований культа, но за то отличается безукоризненною, даже блестящею чистотой и опрятностью. Алтарь состоит из небольшого возвышения в две или три ступеньки и не покрывается никакими пеленами, на верхней ступеньке стоит главная эмблема всего культа — зеркало Изанами (по-японски кангами), над ним ни балдахина, ни ореола из лучей, ни каких-либо изображений из мира животно-фантастического или растительного, вообще, нет ничего побочного, украшающего, что могло бы мешать сосредоточению мысли и развлекать внимание молящегося. Зеркало представляет собою металлический диск большей или меньшей величины с простою ручкой, которая вставляется в деревянный резной постамент, изображающий клубящиеся облака. Металлическая поверхность зеркала отшлифована так искусно что оно сияет резким блеском в глубине полусумрачной миа против отворенного входа, напоминая встающее из-за облаков солнце, государственную эмблему Японии. Над зеркалом, от одной стены до другой протянута тонкая веревка, сплетенная из рисовой соломы, и к ней подвешено несколько фигурно сложенных лент из белой бумаги, слагается же каждая лента таким образом чтоб из нее образовалось семь трехугольных колен, выражающих символ семи духов небесных, покровителей Японии. Эти бумажные фигурки называются дзин-дзи, {От китайского слова дзин — дух, дзин-дзи значит посвященные духам.} и число их может быть не определенное, оне безпрестанно встречаются и в разных других местах: на тори, над входами домов и в самых домах, на стенах часовен и храмов, и даже на веревках протянутых над крышами через улицу, по близости какого-нибудь священного места. Дзин-дзи, в смысле священно-символическаго знака, усвоены не только синтойским, но и буддийским культом, как и всеми вообще религиозными сектами Японии, потому что будучи посвящены семи духам-покровителям страны, имеют и патриотическое значение. Стены миа совершенно голы, не крашены, даже не наведены политурой, но за то обструганы рубанком до идеальной гладкости и это придает им своего рода большое изящество. Пол как и везде застлан циновками, но очень тонкой, дорогой работы, в чем сказывается единственная уступка в пользу некоторой роскоши. Культ нарочно бьет на простоту, что, как увидим ниже, имеет свое значение. Из прочих принадлежностей культа, находящих себе место в миа, можно упомянуть только о двух бамбуковых стаканах с букетами цветов посвященных богине Изанами, да о кропиле лежащем между ними на одной из нижних ступенек алтаря пред зеркалом. Это кропило состоит из прикрепленного к кедровой палочке пучка топко нарезанных бумажных лент (для чего бумага предварительно должна быть освящена) и служит как для окропления стен, так и для обмахиванья вокруг себя во время молитвы, ради отогнания веяний злых духов, приносимых с собою извне молельщиками. Вот и вся обстановка миа. Но чтоб она стала понятною надо рассказать легенду связанную с кангами,— зеркалом Изанами, которое мы видим на жертвенниках синтоских миа.
Когда божественная чета (седьмая в японской теогонии) Изаваги и Изавами вызвала к жизни низший мир в виде Японского архипелага, то почувствовала влечение к своему созданию и задумала спуститься на землю. Опершись на балюстраду своего небесного жилища, боги смотрели на это свое создание, взоры их остановились на грациозном бассейне Внутреннего Моря Японии, и божественная чета решила направиться к самому красивому из островов, Авадзи, который, подобно корзинке с листьями и цветами, покоился на глубоких и тихих водах защищенных с одной стороны скалами Сикока, с другой — плодоносными берегами Ниппона. Спустившись туда, боги долго ре могли насытиться прелестями этого уединенного убежища. После долгих годов наслаждения жизнью и природой на Авадзи, они произвели наконец свое потомство и имели счастие видеть как на пороге их простаго жилища играли их веселые дети. Одаакоже, по мере того как дети подростали, облако печали нередко туманило взоры родителей. Небесная чета знала непреложный закон, в силу коего все рождающееся на земле подлежит смерти. Поэтому и дети их, как рожденные на земле, должны были рано или поздно умереть. Эта ужасная мысль заставляла содрогаться кроткую Изанами, которая не в состоянии была равнодушно представить себе что настанет день когда она должна будет закрыть глаза своим детям, оставаясь сама при своем божеском бессмертии. Ей хотелось бы лучше умереть вместе с ними. Видя это, Изанаги решился положить конец такому состоянию своей супруги, тем более что с каждым днем она становилась все грустнее, и начал убеждать ее возвратиться с ним в небесное жилище прежде чем образ смерти омрачит на земле их семейное счастье. ‘Правда, сказал он ей, — дети наши не могут последовать за нами на небеса, в место вечного и ненарушимого блаженства, но расставаясь с ними я сумею облегчить им горесть разлуки таким наследием которое даст им способ приблизиться к вам, сколько это возможно для смертных.’ Итак, решив покинуть землю, Изанаги пред разлукой попросил детей отереть слезы и внимательно выслушать его последнюю волю. ‘Хотя здесь на земле, сказал он им, вы никогда не будете обладать тем блаженством какое предназначено миру высшему, но от вас будет зависеть в течение земной своей жизни иметь как бы долю его, то есть созерцать и предвкушать это блаженство, с тем конечно чтобы вы свято исполняли мои заповеди.’ С этими словами он поднял правою рукой отполированный серебряный диск, много раз отражавший в себе чистый образ его божественной супруги, с тех пор как она низошла на землю, велел детям стать на колени и торжественно продолжал: ‘Оставляю вам этот драгоценный памятник. Он будет напоминать вам благословенные черты вашей матери. Но в то же время вы в нем увидите и свой собственный образ. Правда, для вас это будет невыгодным сравнением, но не останавливайтесь над грустным разглядываньем самих себя, а старайтесь усвоить себе божественное выражение возлюбленного образа, который отныне вам придется искать только на небе. Пред этим зеркалом вы должны каждое утро становиться на колени. Оно укажет вам морщины проводимые земными заботами на вашем лице,— стирайте эти печати зла, возвращайтесь к душевной гармонии, к ясному спокойствию и затем обращайтесь с молитвой к нам, но просто и нелицемерно. Знайте, что боги читают в вашей душе так же как вы читаете на своем лице смотрясь в это зеркало. Если в течение дня вы почувствуете в душе какое-нибудь мятежное чувство, нетерпение, зависть, жадность, гнев, и не в состоянии будете побороть его в начале, приходите скорей во святилище утренних ваших молитв и повторите в нем омовение, размышления и молитвы. Наконец, каждый вечер, пред отходом ко сну, последняя мысль ваша да будет обращением к самому себе и новым стремлением к блаженству того высшего мира в который мы предшествуем вам’.
Таким образом культ Ками оставляет своим последователям надежду на будущую загробную жизнь в лучшем мире.
По преданию, смертные дети Изанаги освятили место где простились они со своими божественными родителями и воздвигли на нем первый алтарь из кедроваго дерева, по подобно хижины в какой обитали родители, безо всяких украшений, кроме зеркала Изанами и пары ее бамбуковых стаканов, где всегда стояли любимые ею цветы. Пред этим алтарем они каждодневно сходились все для утренней и вечерней молитвы, как было завещано их божественным отцом. Они жили на земле Японии в семи поколениях, в течение около двух миллионов лет и умирая, в свою очередь, соделывались бессмертными, блаженными духами ками, достойными религиозных почестей. Эти-то калии и являются национальными гениями-хранителями Японии и ее народа, как непосредственных своих потомков, и предстателями за них пред богами. Первая дщерь Изанами, блистательная и животворная Тенсэ, в виде солнца и до сих пор ежедневно приходит к своим потомкам встречать их утренние молитвы божественной чете своих создателей, а в лице последних и верховнейшему Куно-токо-тадзи, Богу- творцу вселенной.
‘Кангами’ или зеркало Изанами служит символом всевидящего ока великого божества и его полного ведения тайников души человеческой, равно как и символом абсолютной истины. Белые же семиколенчатые бумажные ленты, кроме напоминания о семи гениях-покровителях, по объяснению Кемпфера, еще напоминают верующим и о том что они должны входить в миа с сердцем чистым и телом омытым ото всякой грязи. Последнее требование удовлетворяется тем что при входе в ограду миа всегда стоит под особым навесом каменный водоем с освященною водой для омовения лица и рук, и тут же, для обтирания их, висят небольшие красные, синие и белые полотенца с набойчатыми изображениями каких-то священных изречений {Правила очищения должны охранять верующих от пяти наибольших зол, а именно: от небесного огня, от болезни, бедности, изгнания из отечества и преждевременной смерти.}.
Теперь понятен и самый тип постройки миа в их традиционной форме хижины и непременно из кедра, непременно с рядом развилок на высокой кровле и прочими подобными атрибутами: таков был первоначальный тип жилища Айнов, первобытных обитателей Японии (в буквальном переводе — первых людей) и, конечно, религия посвященная чествованию их памяти должна была сохранить его для своих последователей в полной чистоте, тем более что этот тип напоминает им о патриархальной простоте жизни древнейших предков, следовать которой повелевает и самый завет Изанаги.
До введения буддизма, культ Ками вовсе не имел особого духовного сословия: старший представитель семьи или общины был в то же время и главным молитвенником в миа, тем более что обряды культа вовсе не сложны: соблюдение духовной и физической чистоты, празднование памяти ками и предков, посещение священных мест прославленных их рождением или подвигами, вот и все. Для первого требуется только тщательно сберегать у себя огонь па очаге и чистую воду, как два очищающие начала, и ежедневно совершать утреннее и вечернее омовение {Нечистыми считаются: имевшие предосудительную связь, те у кого умерли единокровные родные, кто прикасался к трупу кто проливал кровь, опачкавшиеся кровью и евшие мясо домашнего рабочего скота. Чтобы выйти из состояния нечистоты, требуется покаяние, смотря по вине, в течение большего или меньшего срока. Очищающиеея мужчины не могут стричь себе волосы и брить бороду, женщины же должны носить белую повязку на голове, а затем и те и другие безразлично обязаны в течение всего срока покаяния вести уединенную жизнь, сидеть дома, воздерживаться от известных кушаний и всяких шумных развлечений и, наконец, отправляться на богомолье, по возвращении с которого родные, в знак радости о состоявшемся очищении, устраивают им семейное празднество, причем среди двора зажигается большой костер и весь дом окропляется, для очищения, освященною водой и обсыпается несколькими пригоршнями выпаренной морской соли.}, а для второго и третьего — участие, хотя бы раз в год, в процессии матсури, в честь великих ками, которая всегда направляется к какому-либо посвященному им месту. Но замечательно что моление пред катами в подобной миа никогда не обращается к самому калии: молящиеся только призывают его для посредничества и предстательства за них пред богами. Впрочем, как религия без жреческой касты, культ Ками не удержался во всей чистоте после введения в стране буддизма: эта последняя религия сразу пошла па компромисс и охотно ввела у себя катами Изавами, в числе прочих своих наалтарных украшений, но за то исподоволь ввела и в культ Ками разные рельефные изображения, в роде священного ‘коня закона’, корейских полульвов-полуболонок, вазы-фимиамницы, колокол или связку бубенчиков над входом в миа для пробуждения и вызывание духа, наконец ввела даже идолов, под видом якобы тех же ками, только подвергшихся по смерти закону переселения душ и перевоплотившихся во святых подвижников буддийского культа. Поэтому в современной вам Японии вы более всего встречаете храмы смешанного синто-буддийскаго характера, что в значительной мере отразилось и на нагасакском Сува. Это смешение или соединение двух исповеданий получило даже особое название Риобу-Синто, вследствие чего буддизм в Японии сделался преобладающею религией. Под влиянием буддизма же, мало-помалу образовалось и в культе Синто {Синто есть китайское название этого культа, привившееся однако в Японии, не менее, если даже не более, чем их собственное Ками.} или Ками нечто в роде привилегированного духовенства. Началось оно с того что младшие сыновья почетнейших фамилий стали назначаться для надзора и охранения миа, а затем и для священнодействия. С этого времени и были введены известного рода правила и блеск внешней обстановки для религиозных процессий, порядок священнослужения, условные молитвы и жертвоприношения. Но все-таки уважение к преданию столь сильно что кануси (синтойские жрецы) никогда не осмеливались соединиться в замкнутую касту и, облекаясь в известный костюм только для богослужения, тотчас же по окончании последнего переодеваются в свою светскую одежду. В настоящее время, как неоднократно доводилось мне видеть в последствии, синтойское богослужение на восходе солнца сопровождается особою музыкой (кагура) при участии флейтраверсов (инструмент в роде румынского нуи или флейты бога Пана), простых тростниковых флейт, барабанов и какдико (высокотонный небольшой гонг). Жрец облекается в особый костюм в роде какого-то крылатого широкорукавного киримона, надевает лаковый головной убор в виде коробки с заушными воскрылиями, и взяв в руку иногда обнаженную саблю, а чаще всего кропило или веер, производит на эстраде пред миа священную пляску, сопровождаемую усиленною мимикой и жестикуляцией, которые под конец переходят в кривлянье и коверканье. Перебрасывая кропило из руки в руку, или нервно и с треском распуская и сжимая веер или, наконец, описывая над головой разные эволюции и круги священною саблей, кануси мечется пред миа как угорелый, под завывающие, звуки флейт, и затем, почувствовав надлежащую силу ‘наития духа’, спускается с лесенки и мерно, несколько театральным шагом, проходит между рядами своих прихожан, осеняя их направо и налево кропилом или распускаемым и сжимаемым веером и бормоча какие-то молитвы, а те в это время лежат ниц, приникнув лбами к циновке, и только гортанным звуком ‘кгхе’ (что значит да, так, верно, хорошо и т. п.) выражают принятие этого духовного наития. В этом и состоит все богослужение. В обыкновенные же часы дня каждый желающий помолиться приходит к миа ударяет в колокол, или за отсутствием такового дергает за ленту привязанную к одному большому либо к связке малых бубенчиков над входом, — ‘будит духа’, затем вешает пред кангами одну или несколько бумажных дзиндзи и, склонив голову, молится про себя с минуту, причем иногда коротко втягивает в себя воздух, так что получается свистящий звук ‘их!’ а в заключение, потерев ладонь об ладонь и испустив гортанное ‘кгхе!’ отходит прочь и удаляется по своему делу, уверенный, что добрый ками за него похлопочет пред божественною четой.
Из ограды храма Сува мы спустились в городской общественный сад, разбитый на одной из высоких площадок той же горы. Цветочные клумбы с красивыми декоративными растениями, извилистые дорожки, посыпанные мелкою галькой, водоем, неумолкаемо бьющий фонтанчик, — все это очень мило и в самом опрятном виде группируется под зелеными сводами разных японских хвой, перечных и камфарных деревьев. Тут же приютились на лужайках два-три небольшие чайные домики и два тира для стрельбы в цель из лука тупоносыми стрелами. Это одно из любимейших и популярнейших упражнений у японцев, в котором постоянно принимают участие и женщины, и дети. Десять выстрелов стоят всего один цент (копейка), и, благодаря такой дешевизне, перед тирами никогда не бывает пусто: там всегда толпятся кучки любителей, терпеливо ожидающих своей очереди, если все луки заняты. Мишенью же обыкновенно служит диск медного гонга или большой плоский барабан с туго натянутою и размалеванною шкурой, при верно попавшем ударе стрелы и тот, и другой возвещают торжество победителя громким густым и продолжительным звуком, причем все зрители непременно выражают свое одобрение разными знаками и несколько рычащим горловым звуком ‘э-э-э!’. В тирах, как и в чайных домах, распоряжаются и заправляют всем делом молодые красивые девушки, очень приветливые, очень кокетливые, но вполне скромные. Из сада открывается великолепный вид на весь город, раскинувшийся внизу под ногами, и на всю Нагасакскую бухту, далеко за Папенберг, за острова Койяки и Оки, до лиловых профилей Такосимы, где в серебристо-голубом эфире едва уловимая черта морского горизонта сливается с небом.
Спускаясь из сада к нижнему тори, где нас ожидали наши дженерикши, мы переехали в противоположную храму Сува северовосточную часть города. Там, на взгорьях Гикосана, находится главный городской храм Дайондзи буддийского вероисповедания.
Миновав необходимое тори, мы очутились перед входом в главные крытые ворота, ведущие в ограду храмового двора. Здесь находятся отдельные часовенки, где за решетчатыми окнами вы видите изваянные и резные из дерева изображения Будды, сидящего в цветочной чашечке лотоса, и раскрашенные истуканы каких-то святых и героев. Тут же, рядом с одной из таких часовенок, бритоголовый старый бонза под циновочною яткой продает с прилавка амулетки и талисманы, вешаемые на шею, разные четки, символы оплодотворения, скрытые в изящной форме нежно разрисованного раздвижного яблока или абрикоса из китайского крепа, жертвенные свечи и курительные палочки, тонкие облатки из рисового теста, разные священные изображения на тонких бумажных листах, душеспасительные книжки и молитвы.
Священные врата главного входа как в синтоиском храме изобильно украшенны позолотой, красками и очень изящною резьбой по дереву: какие-то листья, цветы, гирлянды, драконы и тому подобное. Внутри ограды, на главном дворе — такие же многовековые деревья как и в Сува, между ними в особенности замечательны массивные японские сосны с искривленными стволами и прихотливо, даже как-то фантастически изогнутыми и вывернутыми ветвями. Говорят, это достигается искусственным путем, когда дерево находится еще в раннем периоде своего развития. Дорожки во дворе тщательно вымощены массивными гранитными плитами, остальное пространство двора отлично утрамбовано мелкою щебенкой. Повсюду чистота замечательная, просто идеальная. Двор и здесь, как в Сува, украшен изваянными из камня массивными фонарями и древними бронзами в виде больших, выше человеческого роста, чаш-курильниц и пары корейских львов, сидящих на каменных цоколях и охраняющих проход ко храму. Изваяния подобных львов, специально называемые кома-ину, первоначально, говорят, были вывезены из Кореи и распространены по храма Японии знаменитою покорительницей Корейского полуострова императрицей Цингу, изображение коей можно видеть на бумажных иенах, выпускаемых государственным банком в Токио.
В одной стороне двора, на высоком каменном фундаменте возвышается особый, затейливо скомпанованный и узорчато изукрашенный резьбою деревянный павильон, где на вышке под характерною, высокою и массивною кровлей висит большой бронзовый колокол, которому приписывают здесь очень большую древность: в него ударяют не внутренним языком, а снаружи деревянным билом в виде продолговатого бруса, подвешенного горизонтально к особой перекладине на двух веревках. Форма колокола не такая как у нас, а цилиндрическая с закругленною верхушкой, и на позеленелой от времени его поверхности видны какие-то чеканные орнаментации, письмена и драконы. В этот колокол, как и во все ему подобные при буддийских монастырях и храмах, в известные часы дня и ночи делают особо положенное для каждого раза число ударов. Перед колокольней храма Дайондзи, в особом постаменте, покрытом небольшим навесом, выставлены в рамах длинные ряды поминальных дощечек, точно таких же, как и в галереях синтойского Сува, и назначение их здесь то же самое, что и там: они были восприняты культом Синто от буккьйо, то есть от буддизма.
У подножия каменной лестницы, ведущей к главному порталу храма, около пары бронзовых львов, стоят под навесами двух легких павильонов два водоема, высеченные из камня в виде саркофагов четырехугольной продолговатой формы и украшенные снаружи врезными надписями, а над ними, как и в Сува, развешаны рядами небольшие разноцветные и узорчатые полотенца.
И вот мы уже перед храмом Дайондзи, со ступенек коего спустился навстречу нам дежурный бонза и, узнав, что мы желаем осмотреть эту буддийскую святыню, тотчас охотно предложил свои услуги в качестве путеводителя. Я окинул взглядом общий наружный вид храма. Корпус постройки, конечно, весь из дерева, на каменном, несколько возвышенном основании, с выступающим вперед дуговидным фронтоном, который покоится, как крыльцо, над каменною лестницей на четырех поставленных в ряд деревянных колоннах. Высокая массивная кровля из серой цилиндрической черепицы с разными украшениями, сложенная таким образом, что эти представляются непрерывными рядами коленчатых бамбучин, широко покрывает своими выгнутыми скатами и приподнятыми выступами все это здание с окружающею его галереей, но в общем отнюдь не давит его: напротив, все это одно с другим очень гармонирует, сохраняя как в целом, так и в деталях вполне самобытный тип и художественно выработанный стиль, полный своеобразной красоты, какой нигде, кроме Японии, не встретишь. У углах по обе стороны фронтальной лестницы посажены священные пальмы, а вверху из-за кровли выглядывают высокие кедры и раскидистые сосны. Хорошо, красиво, уютно, и все вместе исполнено какой-то гармонической тишины и безмятежно ясного спокойствия. Надо отдать справедливость, место для храма в этом уголке окружающей природы выбрано как нельзя поэтичнее.
Бонза-путеводитель любезно предложил нам снять и оставить у входа нашу обувь, после чего мы были введены им в одну из боковых дверей внутрь храма. Досчатый пол его, донельзя вылощенный и даже лакированный, был покрыт толстыми, эластично мягкими циновками отменной чистоты и замечательно изящной выделки. Два ряда резных деревянных лакированных колонн разделяют внутренность храма на три продольные части, из коих средняя значительно шире боковых. В каждом из этих трех отделов, с потолка, разбитого балками на квадратные раззолоченные клетки, спускается множество самых разнообразных фонарей: бумажных, шелковых, стеклянных и ажурно-бронзовых самой причудливой формы, начиная с простейшей складной цилиндрической до шарообразных, ромбовидных, шести- и восьмигранных и тюльпановых. Одни из них были громадны, другие средней величины, третьи маленькие, и все вообще ярки, но изящно расписаны разноцветными узорами и знаками японского алфавита или украшены по стеклу матовым рисунком. Фонари эти, на определенных местах, частью группируются как бы в целые люстры и со вкусом подобранные букеты, частью висят отдельно или парами, но все это с соблюдением строгой симметрии и при том необходимом условии, чтобы в общем оно представляло красивую картину.
Главный алтарь находится во глубине среднего отдела. Передний план перед алтарем занят так называемым ‘колесом закона’ и музыкальными инструментами, употребляемыми при буддийском богослужении. Здесь стоят разной величины там-тамы, металлические тарелки, как у наших военных песенников, пара гонгов и несколько барабанов, от самого маленького, издающего металлический звук, подобный колокольчику, до громадного, повсюду разрисованного золотом и красками барабанища на особой подставке, который гудит и гремит столь громоподобно, что с ним не сравнятся никакие наши литавры. Что же до ‘колеса закона’ (по-японски ринсоо), это тоже род барабана, вращающегося на внутренней вертикальной оси, на ободе его плотными рядами утверждены свернутые свитки священных книг ‘благого закона’ и весь ритуал буддизма. Это — остроумное изобретение первосвященника Фудайзи, пришедшего некогда из Китая. Каждый добрый буддист, по установлению позднейших учителей и истолкователей этой религии, обязан ежедневно прочитывать весь благой закон и в особенности богослужебные книги оного, что на их метафизическом языке обозначается выражением ‘обернуть колесо закона’. Но так как это невозможно физически, ибо для внимательного прочтения буддийских книг нужны не дни, а годы, то первосвященник Фудайзи, не желая, чтобы последователи ‘благого закона’ могли укорить его истолкователей в противоречии поставляемых ими требований со здравым смыслом, ухитрились дать их знаменитой фразе просто буквальное истолкование на самой реальной почве и притом в чисто механическом применении. С этой целью он и придумал барабанообразное колесо, которое достаточно раз обернуть вокруг, чтобы буквально исполнить требование отцов-истолкователей. Ученики Фудайзи, в награду за свое благочестие и смотря по степени последнего, получали от него разрешение обернуть ринсоо на четверть круга, на полкруга или на три четверти, и только в крайне редких, исключительных случаях, в виде особой величайшей милости, разрешалось тому или другому из них сделать полный оборот колеса. С тех пор это считается столь же важным, благочестивым делом, как прочесть громко от начала до конца все священные книги. Изобретение Фудайзи, вещь в высшей степени удобная, охотно было принято буддийскими жрецами во всей Азии и, получив самое широкое применение, оказалось для них очень выгодным делом: жрецы стали просто торговать правом верчения ринсоо, продавая его богомольцам по известной таксе за четверть круга, полкруга и так далее. В настоящее время, вследствие вообще некоторого упадка благочестия, это стоит даже очень дешево, так что богомольный любитель за какие-нибудь десять, пятнадцать центов может хоть каждый день доставлять себе такое благочестивое удовольствие, а заплатив несколько больше, вертеть сколько ему угодно.
Над главным алтарем, в таинственной и сумрачной глубине особого киота, помещается позолоченная статуя Будды, сидящего на лотосе. Размеры ее в полтора человеческого роста. Во лбу идола светится крупный алмаз, заменяющий тот небольшой клок седых волос, что в действительности, по преданию, рос у Сакья-муни на этом самом месте, и в то же время служащий символом его блистательно светлых, чистых и высоких дум.
Из главного храма нас провели небольшим коридорчиком в особый предел, посвященный памяти умерших. Здесь, у задней стены, во всю ширину этой часовни поставлен большой, длинный стол, от которого пологими ступеньками идут вверх почти до потолка такой же длины полки, сплошь заставленные снизу до верху рядами небольших двустворчатых киотиков. Эти последние сделаны все из дорогих сортов дерева, снаружи наведены черным японским лаком, а внутри вызолочены и заключают в себе разные священные изображения чрезвычайно тонкой работы из слоновой кости, бронзы, серебра, а более всего из дерева. Перед каждым киотиком на дощечках написаны имена умерших.
Деревянная лестница ведет из этого придела в верхний этаж, где находится подобная же часовня, но только посвященная памяти японских императоров. Хотя императоры, как первосвященники культа Синто или Ками, обязательно исповедуют эту государственную религию, но она с течением времени, как уже сказано, освоилась и даже переплелась с буддизмом. В силу давным-давно уже установившегося обычая, по смерти каждого микадо, его вдова или наследник обязательно присылают в Дайондзи киотик и пару скрижалей с именем покойного властителя. Почти все из императорских киотиков представляют замечательные образцы изумительно тонкой, артистической работы, где достойно спорят между собою искусства резчика, лакировщика, инкрустатора, художника-миниатюриста и каллиграфа. Это такой музей национально-религиозного японского искусства, какой вряд ли где можно еще встретить в подобном хронологическом порядке и количестве образцов.
По выходе из храма, мы расположились на одной из его галереек, выходящей во внутренний храмовый дворик, он же и садик. В своем роде это верх японского изящества. Тут, на небольшом пространстве ласкают ваш глаз искусственно нагроможденные камни, изображающие целые скалы с пещерами и гротами, и прихотливо извивающийся прудок с совершенно прозрачною ключевою водой, где плавают веселые вереницы маленьких золотых рыбок, ружеток, телескопов и всякой иной рыбешки, отливающей чуть ли не всеми цветами радуги. Дно его усеяно перламутровыми ракушками и разноцветною галькой, и поднимаются с него на поверхность воды лотос и другие водяные растения: над ними реют в воздухе пригретые солнцем блестящие мушки, жучки и голубые коромысла. В двух местах через прудок перекинуты каменные мостики, малорослые латании, сого и иные пальмы кокетливо смотрятся в его кристальные воды, причудливо искривленные карлики кедры торчат из расселин искусственных скал, а декоративным фоном всему этому дворику со стороны, противоположной нашей галерейке, служит природная громадная скала, по откосу которой взбегают вверх массы разнородных ползучих растений, роскошно опутывающих своими густыми побегами корни и стволы огромных многовековых дерев, что красят своею темною зеленью вершину скалы и склоняются ветвями, а отчасти и самыми стволами над храмовым двориком, словно охраняя его своею сенью. И везде-то, везде и во всем сказывается у этого народа присущее ему чувство изящного вместе с тонким чутьем и красотой природы!..
— Куда же мы теперь? — обратился ко мне мой сотоварищ, когда мы очутились за воротами Дайондзи, перед нашими дженерикшами.
— Да обедать, куда же больше! Осматривать кладбища уже поздно.
— И прекрасно. В таком случае, знаете что, поедемте есть настоящий японский обед. Это тут не особенно далеко, и хозяйки, кстати, мне знакомы.
Я осведомился, не в Фуку ли.
— Нет, в Джьютеи, на Мума-мачи: там совсем уж по-японски. А Фукуя что! Фукуя на европейский лад норовит.
— Ну, к Джьютеи, так к Джьютеи, мне все равно. Едем!
Оно в самом деле любопытно было на собственном опыте составить себе некоторое понятие о настоящей японской кухне, без примеси чего бы то ни было европейского.
Бойкие курамы покатили нас обычною мерною рысью. При подъеме на одну довольно крутую горку, желая облегчить им труд, мы вышли из дженерикшей, как вдруг в это самое время до нас долетает молодой женский голосок:— Гей, конни чива, Раковичи-сан! (Здравствуйте, господин Ракович!)
Оборачиваемся, — у самого подъема в горку, шагах в десяти от нас, на пороге маленького домика стоит в растворенных дверях молоденькая девушка, изящно одетая в киримон темного цвета, еще изящнее причесанная, но босая, по-домашнему. Оказалось — знакомая моему сотоварищу гейка.
— Хотите, за одно уж, для полноты японского стола, пообедаем и в японском обществе? — предложил он мне, и, получив утвердительный ответ, тотчас же пригласил свою знакомую.
Та отпросилась у своей окка-сан (то есть ‘великой госпожи’, как величают здесь дети матерей), очень кстати появившейся в дверях, чтобы процензуровать, с кем разговаривает дочка, и затем как была, только насунув на босые ножки деревянные стуканцы-сокки да кокетливо проронив нам мимоходом: ‘май-римашо-о!’ — вот и я мол! — порхнула в первую попавшуюся дженерикшу, в них же никогда нет недостатка на японских улицах, и мы, поднявшись на горку, покатили далее гуськом в трех экипажах.
Вот и Мума-мачи, одна из удаленных от городского центра, хороших и широких улиц, где вы менее всего встречаете лавочек и ремесленных заведений, которые все больше и больше уступают место укромно скрывшимся за заборы отдельным домикам с садиками. Здесь, так сказать, аристократический уголок города, где мирно и тихо, по-семейному, живут в свое удовольствие или доживают на покое век, невдалеке от нагорных храмов, люди ученые и зажиточные, старые самюре прежнего режима или нынешние местные чиновники из тех, что поважнее, или, наконец, богатые коммерсанты, уже прекратившие свои дела, либо ведущие их ‘в городе’, отдельно от своих жилищ, все те, кто может доставить себе более комфортабельное существование в более чистом воздухе и приличной обстановке, подальше от вечной базарно-ремесленной сутолоки городского центра. Тут же находится и лучшая японская гостиница для туземных постояльцев и лучший ресторан, принадлежащий фирме Джьютеи, которая, кроме Нагасаки, держит подобные же заведения еще в Осака и Киото, центральной древней столице Японии.
Вот и самый этот ресторан или, по крайней мере, вход в него, прорезанный раздвижными воротами в высоком деревянном заборе и приметный еще издали по двум качающимся в нем большим бумажным фонарям с какими-то цветами и красными надписями вместо вывески. Самый ресторан помещается в глубине закрытого двора в одноэтажном деревянном домике, к которому от уличного входа ведет каменный тротуар, через небольшой садик, наполненный по обыкновению причудливо развившимися деревцами, маленькими пальмами, пышными кустарниками и цветочными клумбами в коралловых бордюрах.
У входа, на крылечке, нас встретили три молодые девушки в роли хозяек, и первым же делом, после обычных приветствий с коленопреклонением и поклоном чуть не до земли, предложили нам скинуть обувь. Но после продолжительной прогулки по двум храмам и без того уже чувствуя, что ступни мои с непривычки просто заледенели, я наотрез отказался от повторения в третий раз этой церемонии, рискуя лучше заслужить себе название ‘иджин-сана’, сиречь ‘господина-варвара’, и предпочитая вовсе отказаться от прелестей японского обеда, если уже нельзя обойти такое требование этикета. Тогда молодые хозяйки, не желая упустить выгодных гостей (ибо с европейцев всегда берут гораздо дороже, чем с туземцев), пошли на компромисс: по их приказанию одна из незан (служанок) сейчас же явилась с какою-то тряпкой и обтерла ею мои подошвы, хотя на улицах не было ни малейшей грязи, ни пыли. После этого нас провели по галерейке в одну из боковых пристроек, долженствовавшую служить нам столовой.
Хотя любезные хозяйки, наперерыв одна перед другой, обращались к нам с любезными приглашениями садиться: ‘Доэо о каке ку да сай!’ Тем не менее исполнить это при всем желании не представлялось возможности, так как на полу здесь кроме циновок не было никакой мебели: не имелось даже приступки, ‘почетного места’, обыкновенно встречаемой в японских домах у одной из неподвижных стен, где устроены шкафчики и полки. Циновки, значит, должны были заменять нам и стол, и стулья, и диваны для послеобеденного кейфа.
Наружные стены состояли только из широких раздвижных рам с тоненьким решетчатым переплетом, на который был натянут белый клякс-папир, а между тем, с закатом солнца в воздухе вдруг значительно похолодало, и от этого в комнате, где у японцев всегда прохладнее, чем на улице, сделалось так холодно, что у нас зуб на зуб не попадал. Чтобы пособить беде, незаны притащили бронзовый хибач с горячими угольями для гретья: но, увы! это оказалось более воображаемым, чем действительным средством против холода, проникавшего сюда тонкими струями в щели рам и ставен. Просто удивительно, как эти люди могут жить зимою без печей и каминов в таких игрушечно-карточных домиках!
Вслед за хибачем внесли к нам пару толстых восковых свечей в высоких деревянных подсвечниках и несколько маленьких ватных одеялец, сложенных вдвое и даже вчетверо, чтобы класть их под локоть, но и это последнее приспособление нимало не помогло нам. Товарищ мой уже привык к японским обыкновениям и потому относился к ним с чувством достодолжной покорности, я же, не обладая искусством сидеть долгое время на корточках или с накрест поджатыми под себя ногами, без того, чтобы не почувствовать несносной боли в коленях, решительно не мог даже лежа приспособиться к мало-мальски удобному положению. Волей-неволей приходилось лежать, опираясь на локоть, который от этого вскоре затек до одервенения, и все-таки это положение изо всех прочих было наименее неудобно. Но… охота пуще неволи, говорится, и ‘местный колорит’ зато был соблюден во всей своей неприкосновенности, без малейших уступок европейским привычкам.
Пока шли все предварительные распоряжения и приготовления, захлопотавшиеся хозяйки, то и дело подбодряя незан возгласами ‘гай-яку широ!’ — скорей, торопись, ты! — беспрестанно шмыгали то из комнаты на галерейку, то обратно, что, конечно, не способствовало увеличению теплоты в нашей столовой. Но с этим обстоятельством, нечего делать, надо уже было кое-как мириться в ожидании чего-либо ‘согревательного’. Зато эти прелестные особы в своих нарядных киримонах с толстыми, подбитыми ватой шлейфами, изящно перехваченные в талии пышными оби, видимо, стремились восполнить недостаток тепла своею сугубою любезностью и, являясь поочередно на смену друг дружке, старались занимать нас приятными разговорами. При этом, присаживаясь в первый раз ко мне или к моему товарищу, каждая из них непременно считала нужным обратиться наперед к тому, около которого садилась с кокетливым вопросом: ‘Ожиги асоба суна?’ (Вы меня не прогоните?), на что, конечно, мы со всею предупредительностью должны были каждый отвечать любезным приглашением: ‘О! дозо о каке а со да сай!’ (Садитесь-де, пожалуйста), или ‘Гойенрио наку!’ (Не церемоньтесь, не стесняйтесь нимало).
Но вот наконец нам дали обедать.
Началось, по обыкновению, с японского зеленого чая, без сахара. ‘О-ча ниппон’ поставили перед нами со всем необходимым прибором на циновке и налили по крошечной чашечке, ‘чтобы погреться’, как пояснили хозяйки.
— Макаотони о-ча де су! — Ваш чай-де превосходен, делаем мы обязательный комплимент хозяйкам, — но… нет ли коньяку, джину или виски? Это, мол, будет посущественнее, в особенности прозябнув и проголодавшись.
Но увы! оказалось, что в японском ресторане есть только саки и… шампанское какой-то невозможной немецкой марки. Это единственная уступка в пользу европейских напитков, допущенная ради тех из японцев, что успели уже нюхнуть европейской ‘цивилизации’. Нечего делать, саки так саки!
Принесли расписанный цветами фарфоровый горшок с кипятком, куда был погружен по горлышко фарфоровый же флакончик. Налили нам из него тепленького саки в миниатюрные фарфоровые чашечки и с обычными вежливостями, то есть благоговейно приподнимая эти чашечки до чела, поставили по одной перед каждым из обедающих. Подогретое саки, на мой вкус, гораздо хуже холодного, но из вежливости, ради того, что хозяйки сами его налили и с такими церемониями ставили перед нами, пришлось скрепиться и до конца проглотить его. ‘Ну, думаю, для начала плохо: что-то будет потом…’
А хозяйки между тем налили по другой — и нам, и себе, и поднимая чашечки до чела, с поклоном заявляют, что пьют за наше здоровье: ‘О ме де то-о!’ Нечего делать, надо глотать вторую, с пожеланием и им того же. Две чашечки саки считаются обязательными: от третьей, слава Богу, можно отказаться, не шокируя тем любезность хозяек.
Незаны, между тем, принесли и поставили перед каждым из обедающих миниатюрные квадратные столики (таберо), вышиною в 2 1/2 вершка и шириною не более как в одну четверть. На эти игрушечные таберо поставили игрушечные мисочки, одну с отварным рисом, заменяющим хлеб, другую с ломтиками квашеной и слегка просоленой редьки, заменяющей соль, и третью с какими-то желтоватыми кореньями и грибами, как показалось мне на первый взгляд, маринованными в уксусе. Ничто же сумняся, я поспешил заесть проглоченное саки грибком, казавшимся на вид больше и вкуснее прочих, и — о, ужас! — эти грибки и коренья оказались очень сладким вареньем на сахарном сиропе. Должно быть физиономия моя изобразила при этом очень комический ужас, потому что Ракович, глядя на меня, невольно рассмеялся. Но мне-то было вовсе не до смеху, когда, опять-таки из вежливости к юным и столь любезным хозяйкам, пришлось проглотить и грибок, пропитанный сиропом.
— Что ж это такое! Помилосердствуйте! За что это они нас так притесняют!? — взываю я к моему состольнику. — Мог ожидать я всяких диковинок до акульих жабр включительно, но чтобы голодному человеку начинать свой обед прямо с десерта, да еще такого, как варенье из рыжичков, — ‘благодарю, не ожидал!’
Ракович объяснил мне, что тонкий обед у японцев принято начинать со сладкого и кончать ухою.
— Так нельзя ли начать прямо с конца и постепенно перейти к началу?
— Никак, — говорит, — невозможно: этим радикально нарушился бы весь порядок японского обеда.
— Буди воля твоя, покоряюсь!
Затем принесли маринованные в сладком соусе молодые ростки бамбука, нарезанные пластинками, и вареные бобы с водянистою подливкою, сладкую яичницу с соленою рыбой и луком, посыпанную вдобавок мелким сахаром, апельсинный мусс кусками и сладкое рисовое тесто, нарезанное правильными кубиками, в котором отдельных зерен не существовало: они были протерты сквозь мелкое сито и спрессованы в одну массу, вроде крутого горохового киселя. Принесли очищенные шейки морских рачков (шримпсов), но тоже сладкие, разварную рыбу под белым сладким соусом и со сладками потатами (род картофеля). Все эти блюда приносили на лаковых подносах отдельно, одно по окончании другого, ставили их на циновку и накладывали нам в маленькие чашечки с помощью двух палочек, которыми японки захватывают отдельные кусочки словно щипчиками, держа их между пальцами одной руки, и вообще управляются ими необыкновенно ловко. Но можете представить себе удовольствие кушать все эти прекрасные блюда под разными сиропными соусами и подливками!.. А тут еще внимательные хозяйки то и дело ухаживают за вами: ‘Наний во са щи-а-ге ма шоо ка? Наний га о-су-ки да су?’ — Чем могу-де служить? Что вам угодно? Что вы желаете?
Нам остается только благодарить на все стороны: ‘Аригато, аригато! Окине аригато! Аригато о мо-о-та-ку сан де су!’ — Бесконечно, мол, вам благодарен, не беспокойтесь, пожалуйста…
Но это только усиливает их внимательность.
— Вадон на де су? Как вы находите это блюдо? — обращается к вам то та, то другая, то третья.
— Кекко о ск су! Кекко! О-и-шу угоцай ма су! — Оно превосходно, прелестно, усладительно! — посылаете вы в ответ комплименты и направо, и налево. Хозяйки самодовольно улыбаются и подкладывают вам то того, то другого. Все эти их порции так миниатюрны, как бывают только у детей, когда те играют в ‘угощение’ со своими куклами. Но миниатюрность порций искупается количеством блюд, хотя должен заметить, что японцы вообще едят очень мало. Все, пересчитанные мною кушанья, составляли только начало или первую, вступительную часть обеда, который в дальнейшем своем меню состоял из разных рыбных и яичных блюд, причем яйца были от различных домашних и диких птиц. Но вот чего уж никак не мог ожидать я: принесли в фарфоровой лохани живую рыбу, величиной около аршина (не знаю, какой породы), сначала дали нам на нее полюбоваться, затем вынули, положили на большой лаковый поднос и стали тут же соскабливать с нее чешую, с живой-то! Рыба вся трепетала и билась хвостом, но выскользнуть из привычных рук двух ловких незан не могла, и мы видели, как они, очистив шелуху, стали вдруг резать несчастную рыбу со спинки острым, как бритва, ножом на тоненькие поперечные ломтики, посолили, посыпали перцем и, переложив на блюдо, торжественно поставили ее перед нами. Уверяют, будто это необыкновенно вкусно, — ‘самый деликатес’ — ‘мако-тони иерошии сакана де су!’ — Но, несмотря на уверения, у меня не хватило духу попробовать. Если б еще не на глазах ее резали, — ну куда ни шло: но в том-то и ‘шик’, чтобы обедающие видели всю эту процедуру, чтоб у них не могло уже быть и тени сомнения — не подали ль им вместо живой рыбы сонную.
Далее шли блюда из разной отварной зелени, причем главную роль играла цветная капуста, потом блюда из отварных устриц, каракатиц, морской капусты, опять грибов и слизняков каких-то. Нечего и говорить, что все это было пресно и, более или менее, приторно, а кто хотел подсолить или придать кушанью несколько пикантности, тот мог присоединить к нему в первом случае ломтики квашеной редьки, а во втором — японскую сою из черных бобов, подвергаемых брожению, или индийский перец — такой горлодер, что с ним едва ли и кайенский сравнится.
Разочаровавшись на самом начале, я уже с трудом решался отведывать дальнейшие блюда, а больше всего смотрел, как кушают их мои состольники. Тем не менее любезные хозяйки, укоряя меня в том, что я ничего не ем, ‘наний мо мещиаг аримасен!’, что я ‘амариго шо-о шо ку де су’, то есть очень плохой едок, — продолжали накладывать мне на блюдца каждого нового кушанья, так что они вытянулись наконец передо мною целым строем. Каждое блюдо сопровождалось глотком тепленького саки, потому что в такую маленькую чашечку, какие обыкновенно употребляют в Японии для этого напитка, более глотка и не входит, и я полагаю, что нужно употребить громадное количество этих глотков, чтобы почувствовать наконец некоторое охмеление. Хозяйки между тем зорко следили, чтобы чашечки-наперстки не оставались пустыми.
Но вот торжественно принесли целое блюдо, выше верху наполненное жареною дичью. То были какие-то болотные птички, вроде куличков, приготовленные особым способом, состоящим в том, что все кости, кроме бедровых, предварительно устраняются прочь из мяса, которое затем как-то выворачивается, получая вид котлетки, и жарится на кунжутном масле. Хозяйки при этом объявили, что так как японский обед обыкновенно кажется европейцам чересчур тощим, то это последнее блюдо приготовлено собственно для нас. — ‘Ну, думаю себе, и за то спасибо! По крайней мере, вознагражу себя за пост хотя птичками’. И попросив предварительно раздобыть для меня где-нибудь кусочек хлеба (через пять минут притащили целые десятки булок), попробовал я положить себе в рот одну птичку, но увы!.. трижды увы! — оказалось, что птички облиты сахарным сиропом. Далее этого мои попытки утолить голод уже не простирались, и я решился лучше оставаться до конца в пассивной роли постороннего наблюдателя.
Наша милая гостья-гейка первая окончила свой обед, не дожидаясь его продолжения, и при этом очень громко, что называется от всей души, икнула, присовокупив с легким поклоном: ‘Го чизо ониен оримашита’, что значит: ‘Я сделала честь вашему обеду’.
Пораженный этою неожиданностью, я невольно состроил недоумевающую физиономию, да спасибо Ракович поспешил предупредить меня.
— Ради Бога не расхохочитесь, — сказал он, — иначе вы ее обидите… Этим она выразила свой комплимент достоинствам обеда и, в некотором роде, благодарность нам за сытное угощение. Таков обычай.
Я, конечно, поспешил устроить себе самое серьезное лицо и, вместе с товарищем, в свой через воздал ей дань благодарности за компанию: ‘Аригато а мо-о-таку сан де су’.
В конце концов, выйдя из Джьютеи с легким желудком, отправился я обедать в Фукуя, к милейшей Окана-сан, которая кормит, если и не изысканно, то все же по-европейски. Там нашел я наших: М. А. Поджио, В. С. Кудрина и Новосильского, с которыми и пообедал как следует. Об этом, впрочем, нечего было бы и вспоминать, если бы не одно маленькое, но чрезвычайно характерное обстоятельство. Расплатившись за обед и выходя из отдельной столовой, мы оставили на тарелке два шиллинга ‘на чай’ прислуживавшему нам молодому лакею-японцу. Вдруг он нагоняет нас уже на дворе и почтительно докладывает на английском языке М. А. Поджио, что кто-то из обедавших русских джентльменов позабыл на столе деньги.
— Какие деньги?
— Два шиллинга, вот они.
И сам подает их на тарелке.
Ему пояснили, что это оставлено собственно ему, в его пользу, за услуги. Японец, по-видимому, сначала удивился, а затем несколько сконфузился.
— Извините, — промолвил он с наивозможною деликатностью, — за мои услуги я получаю жалованье и не считаю себя вправе принимать какие бы то ни было подарки от посетителей. Эти деньги вовсе мне не следуют и, воля ваша, я не могу принять их… Увольте, пожалуйста, и не сердитесь на меня за это.
Оно, конечно, пустяк, но какова черта народного характера, черта самолюбия и благородной гордости, сказавшаяся даже в такой мелочи! Какой бы это другой национальности трактирный слуга не принял от посетителя на водку!
— Э, господа, погодите, потрутся около европейцев еще годков с десяток и все такими же мерзавцами сделаются, как и прочие, утешил нас В. С. Кудрин.
20-го ноября.
По приглашению В. Я. Костылева, В. С. Кудрин, Поджио и я перебрались в дом нашего консульства, где много свободных помещений. Очень удобно и жить, и работать, а стол у нас общий, в складчину.
21-го ноября.
В восемь часов утра пришел из Владивостока и бросил якорь в Нагасакском рейде крейсер ‘Африка’, под флагом контр-адмирала барона Штакельберга. Переход совершен вполне благополучно.
22-го ноября.
Приказом по эскадре объявлено, что на время своей болезни С. С. Лесовский передает командование контр-адмиралу барону Олаву Романовичу Штакельбергу.
30-го ноября.
А. П. Новосильский и я назначены состоять при бароне Штакельберге. Остальные лица штаба остаются пока в Нагасаки с С. С. Лесовским. Вчера вечером перебрались мы на ‘Африку’, а сегодня, в семь часов утра, снялись с якоря. Идем в Иокогаму.

Иокогама

Ночной пожар в Иокогаме. — Американская совесть. — Иокогамские лодки и лодочники. — Вид на Иокогаму с рейда. — Bound {Набережная}. — Характер европейского квартала. — Культ всемогущего доллара. — Его международные жрецы и жрицы. — Эксплуатация японского казначейства европейцами в прежнее время. — Некрасивое поведение дипломатов. — Местоположение Иокогамы, характер улиц и построек. — Японская фотография и магазины на Ханчо-дори. — Специальность местной японской торговли и промышленности. — Как и почему возникла Иокогама. — Состав ее населения и состояние торговли. — Склад общественной жизни. — Визит в русское посольство. — Путь между Токио и Иокогамой. — Железная дорога. — Устричный промысел. — Каторжники. — Хутора и усадьбы. — Питомники фруктовых деревьев. — Полевые могилы и их значение. — Японские скирды. — Санги-яма и песня ‘Чижик’ по-японски. — Визит японским министрам. — Прогулка в окрестности Иокогамы. — Итонские похороны. — Христианское кладбище и русский памятник. — Культурный вид страны и способы хлебопашества. — Дети и птицы. — Канатава и ее ночная жизнь. — Японская полиция. — Генерал Сайго. — Обед у министра иностранных дел. — Рейдовые визиты и салюты. — Базар на палубе. — Землетрясение на море.

4-го декабря.
Вчера, в два часа ночи, крейсер ‘Африка’ бросил якорь на Иокогамском рейде. Я уже спал в это время, но случайно проснувшись в четвертом часу, с изумлением вижу, что на стене моей каюты играет красновато-огненный отблеск сильного зарева. Смотрю в иллюминатор, — над берегом значительная полоса большого пожара, отражение которой зыблется в темных водах залива. Иокогама горит и горит не на шутку. К семи часам утра двух кварталов города как не бывало. Сгорело несколько лучших европейских домов, несколько магазинов и складов. Убытки, говорят, весьма значительные. Но тут это случается довольно часто. В 1866 году, например, 20 ноября Иокогама выгорела вся, почти всплошную, а через шесть месяцев не было уже ни малейших следов пожара, все застроилось вновь и гораздо лучше прежнего. Говорят, что владельцы складов иногда и сами поджигают их, чтобы воспользоваться хорошею страховою премией, если можно обделать дело так ловко, что размеры ее превысят действительную стоимость застрахованного имущества и товара. При известном уменьи и опытности, такие дела по большой части проходят здесь безнаказанно, и если о них говорят, то даже с некоторою похвалой и завистью: ловко, мол, сделано, хорошо и чисто обработано! Тут на этот счет, что называется, ‘американская совесть’.
Утром я вышел на палубу в намерении съехать на берег. Громадный и неспокойный рейд. А встали мы довольно далеко от берега, так что надо с час времени, чтобы добраться с борта до пристани. Тем не менее, кликнул фуне, которые целою группой держались на волнах в недалеком от нас расстоянии, поджидая себе пассажиров.
Иокогамские фуне не такие, как в Нагасаки: здесь они открытые, без будочки, но с некоторым подобием палубы в носовой части, куда пассажир садится тылом вперед, то есть лицом к корме. Нос у них туповатый, обрезанный, но это, говорят, не мешает скорости хода, и на воде они очень устойчивы. Гребцы, в образе двух ‘голоштанников’, прикрытых лишь одним киримоном, вроде наших ‘затрапезных’ халатов, и перетянутых по чреслам известным полотенцем (фундаши), гребут, не иначе, как стоя, юлой, в два весла. Один из них всегда взрослый, а другой, по большей части, мальчик. Каждый полукруглый поворот весла в воде вправо и влево сопровождается у них в такт шипящим звуком ‘кшесть!.. кшесть!.. кшесть!’ Лица у них такие же добродушно беззаботные, как и у нагасакских лодочников. Поддавало нас шибко и раза два хлестнуло шальною волной через борт, но они ничего, только улыбаются, скаля свои белые зубы. Досталось от второй волны и моему пальто: все промокло насквозь. Мне досадно, а они, канальи, смеются. Глядя на них, и самому смешно стало. Это их добродушие просто заразительно и способно утихомирить в вас самое брюзгливое настроение духа.
Общий вид Иокогамы с моря не представляет ничего особенного, кроме Фудзиямы, потухшего вулкана в 12.500 футов высоты, который, поднимаясь правильным конусом изнутри страны, то открывается вдруг вдали, весь покрытый снегом, то вновь исчезает под завесой быстро проносящихся облаков. Находясь в расстоянии около ста вёрст от берега, он виден здесь с каждого открытого пункта и придает исключительную оригинальность местному пейзажу. С берега город обрамлен прекрасною набережной, откосы коей сложены из булыжника и кусков дикого гранита по японскому способу, без цемента, но очень прочно. В Иокогаме, как и во всех городах и прибрежных местечках Японии, берега каналов и рек облицованы точно таким же способом. На набережной, называемой здесь по-японски ‘Bound’, тянется вдоль прекрасного шоссе ряд двухэтажных белых домов с палисадниками и высокими консульскими флагштоками, что торчат из-за белых решетчатых заборов однообразного рисунка. В постройках преобладает все тот же скучный тип англо-колониальной архитектуры, с ее комфортабельным, но мещански пошлым однообразием. Впечатление это не изменяется и тогда, как сойдешь на берег и познакомишься с городом поближе. Это даже не город, а просто ‘европейский квартал’, такой же, как и все остальные в больших городах крайнего Востока, — квартал, если хотите, очень опрятный, очень благоустроенный: везде превосходное шоссе и узенькие неудобные тротуарчики, по сторонам коих тянутся чистенькие палисаднички в английском вкусе, везде газовые фонари, городская ратуша непременно с часами и указателем ветров на небольшой башенке, англиканская церковь условной тяжелой архитектуры, с высокою крышей и кирпичными контрфорсами, и католический костел со статуей Мадонны перед портиком, роскошно отстроенная таможня, телеграфное бюро, почтовая контора, английский госпиталь, консульская английская тюрьма, английский клуб, английские конторы и вывески, английские каптейны, английские миссионеры и католические патеры. Далее опять все то же, что и повсюду: ‘гранд-отель’ и отели ‘Колониаль’ со своею педантическою чопорностью в чисто английском вкусе, с отлично выдрессированною китайскою и японскою прислугой, английским и французским табльдотом по карте и более чем ‘солидными’ ценами, те же ‘баррумы’, попросту кабачки, сомнительные кафешки и пивные, переполненные пьяными английскими и иными матросами, те же китайские меняльные лавки с благожелательными дуй-дзи по стенам и с желтыми косоглазыми рожами за конторкой и стойками, где с утра до ночи непрерывно раздается позвякиванье доллара о доллар: все пробуют, не фальшивые ли, ибо в таковых здесь далеко нет недостатка, те же французские парикмахерские, где бреют японские ‘гарсоны’, за что француз-хозяин, с нахально-благородною физиономией, с величайшим апломбом берет с вас полдоллара (и это считается чрезвычайно дешево) за одно только довольно плохое, торопливое бритье, безо всяких других экспериментов над вашими волосами, ибо простая прическа с употреблением какой-нибудь ‘механической щетки’ или ‘афинской прически’ стоит еще полдоллара. Затем везде и повсюду — на улицах, в кафе, за табльдотом — все те же европейские международные, безукоризненно одетые джентльмены, у которых в общеприсущем им выражении лица так и просачивается ненасытная алчность к какой бы то ни было, но только скорейшей наживе. И вы видите, как в беспокойно бегающем, озабоченном их взоре скользит ищущая похоть, как бы только сорвать с кого куш, что-нибудь и где-нибудь хапнуть, жамкнуть хорошенько всеми зубами, купить, перебить, продать, передать, поднадуть, и все это с самым ‘благороднейшим’ и независимым видом истинно делового коммерческого человека. Это все народ авантюрист, прожектер, антрепренер чего угодно и когда угодно, прожженная и продувная бестия, — народ большею частью прогоревший, а то и проворовавшийся или окончательно компрометированный чем-либо у себя дома, на родине, и потому бежавший на дальний Восток, где можно еще с высоты своего европейского превосходства не только презирать и эксплуатировать этих ‘смешных и глупых варваров’ китайцев и японцев, но еще и ‘цивилизовать’ их, за хорошее, конечно, жалованье, в некотором роде ‘миссию’ свою европейскую исполнять, безнаказанно держать себя с нахальнейшим апломбом, да к тому же нередко еще и роль играть в местном европейском клоповнике. Наконец и здесь все те же ‘международные’ полублеклые и сильно подкрашенные женщины, преимущественно, впрочем, американки, с ‘шиком’ одетые по последней моде, разъезжающие по Баунду и Майн-стрит в затейливых плетеных экипажах и сами щегольски правящие, с длинным бичом в руке, парой красивых подстриженных пони. Здесь они вовсе уже не стесняются и прямо рассылают через отдельных комиссионеров всем новоприезжим, мало-мальски подозреваемым в денежных средствах джентльменам свои литографированные визитные карточки на английском языке с пояснениями, примерно, такого содержания: ‘Мисс Мери. 30 долларов. Адрес общеизвестен’ или ‘Мисс Нелли, американка, No такой-то. Принимает визиты с 19, вечера до 4 ночи. 500 долларов’. И все эти ‘мисс’, которым давно перевалило за тридцать и которым у себя на родине вся цена грош, к удивлению, здесь играют видную роль, заставляют говорить о себе не только мужчин, но и дам из общества (кажись, отчасти им завидующих), заставляют не только ‘золотую молодежь’, но иногда и солидных тузов биржевого мира добиваться ‘чести’ их знакомства и, как истые американки, не расточают зря, подобно француженкам, а систематически сколачивают себе капитал, ‘обеспечение на старость’, с цинизмом и нахальством, не останавливающимися ни перед какими препонами. В их красивых, но противных лицах и фигурах не ищите ни увлечения, ни кокетливости, ни грации, ни вообще чего бы то ни было женственного и человеческого. В этих наглых, продажных глазах и оскаленной улыбке вы сразу прочтете ту же самую, что и у здешних международных дельцов-мужчин бесшабашную и неудержимую похоть к доллару — и только к доллару, этому их всемогущему и всепокоряющему идолу, и никогда ничего больше.
Начиная от константинопольской Перы, если еще не от Одессы, и кончая пока Иокогамой, всегда и повсюду все эти международные дельцы-цивилизаторы с их благородно-подлыми, нахально-самоуверенными лицами, и все эти бездушные, противно-красивые, холоднокровные амфибии — жрицы доллара, и весь этот их ‘культ всемогущего доллара’, производят, как замечаю я по себе, и по другим, более или менее свежим еще в этой атмосфере людям, самое скверное, гадливое впечатление. И чем дальше, тем это чувство сильнее, хотя, казалось бы, присмотревшись, можно уже и привыкнуть. Не то чтобы мы не знали подобных у себя дома на родине, — нет, явление это более или менее встречается повсюду, как одно из знамений нашего времени, но, по крайней мере, у нас оно нигде не сказывается так нагло, не заявляет о себе с таким откровенным цинизмом и гордо-самодовольным сознанием своей бессовестности, словно так и нужно, словно в этом есть какая-то особая даже заслуга, дающая право на общее уважение и почет, — словом, нигде этот ‘культ доллара’ не господствует так над общим строем и складом жизни, как в европейских кварталах и ближнего и дальнего Востока, а в Шанхае и здесь, кажись, в особенности, И я понимаю теперь, почему все без исключения коренные обитатели Востока так ненавидят и презирают в душе европейцев. Ведь, за немногими исключениями, в мире коммерческом и, преимущественно, в среде лиц, отправляемых службы, сюда стремятся за неразборчивою наживой только жадная сволочь и подлое отребье всех общественных классов Европы, вышвырнутое у себя дома в помойную яму. Освобождаешься от этого противного чувства в Иокогаме только шагнув наконец из европейского участка в японскую часть города. Здесь на душе становится легко: здесь в нравственном смысле дышится свободнее.
Но то, что творится в Иокогаме теперь, это верх благородства и честности сравнительно с тем, что делалось там в начале открытия новейших сношений Японии с европейцами, с 1858 по 1866 год. Современник и очевидец этих деяний, Эме Эмбер, описывает их весьма яркими красками. Не вдаваясь в подробности, которыми изобилует его рассказ, резюмировать его сущность можно следующим образом:
Пионеры европейской торговли нахлынули сюда с авантюристами разных наций, которые выгружали в иокогамских складах ящики со всяким сбродным товаром: там сваливались в кучу съестные консервы, выдержавшие уже пробу китайского климата, спиртные напитки, сигары, мундиры, кивера и бракованные ружья, поддельные камни, дешевенькие и подержанные часы, корсеты, соломенные шляпы, эластическая обувь и даже коньки. За исключением нескольких выгодно проданных партий бумажного товара, сделки с местными маклерами велись вяло. Вообще положение дел не обещало много, но так как сделки совершались на наличные деньги, то европейцы ввели в употребление на японском рынке мексиканский доллар, главное разменное средство в торговле с Китаем. Устанавливая отношение доллара к японской монетной системе, они заметили, что монеты в этой стране имели курс условный, единственным регулятором коего было правительство. Это обстоятельство показалось им на руку для спекуляций при размене, и первое основание операций доставила им железная монета сцени, которая ходила наравне с китайскими кашами или чохами. Иностранные негоцианты принудили японскую таможню выдавать им по 4.800 сцени за один доллар, между тем как на шанхайском рынке они покупали тот же доллар за 800 или 1000 чохов или сцени, что все равно. Комбинация была недурна, но имела то неудобство, что брала много времени при пересчитывании и укладывании груд мелкой монеты. Тогда придумали более удобный и даже более прибыльный фортель с кобангами (самая значительная золотая монета у японцев). Рассказывать, в чем именно заключался фортель, я не стану, так как это потребовало бы слишком больших и специальных подробностей по сравнению веса и стоимости японской монеты с долларом, но сущность его в том, что ‘на основании трактатов’, доллар с действительною стоимость в 5 франков и 30 сантимов заставили обращаться в Японии по курсу в 15 франков и 75 сантимов. При продаже товаров иностранный продавец обыкновенно условливался с японским покупщиком, чтоб уплата производилась кобангами, и выходило так, что золото на иокогамском рынке принималось европейцами всего в четыре раза выше своего веса на серебро, вместо того, чтобы ходить в 15 и даже 15 1/2 раза выше, как везде в другом месте. Так как вследствие этого ажиотажа между рынками Шанхая и Иокогамы приносил в конце операции барыш от 60 до 90%, то каждый мелкий авантюрист, имевший не более десяти долларов в кармане, мог поселиться в Иокогаме и в первый же день выручить около тридцати долларов одним только разменом своих денег на золото, а золота на серебро, точно также самый ничтожный из торговцев мог при случае уступить свой товар на 50% ниже действительной стоимости и, несмотря на то, приобрести хороший барыш. Поэтому европейские шанхайские купцы разом завалили иокогамский рынок долларами и товарным хламом, не шедшим на китайском рынке. Все это свалилось на иокогамскую набережную и отдавалось по самой низкой цене, с целью получить вознаграждение в кобангах. По прошествии трех-четырех месяцев подобного торга, всякое понятие о нормальной и честной торговле утратилось на японском рынке. Цена всех мануфактурных товаров понизилась на 60%. Страсть к ажиотажу, жадность к барышу, опьянение игры кружили головы и господствовали в Иокогаме с бешенством калифорнийской золотой лихорадки. Можно после того понять, какое впечатление должен был произвести на правительство и народ японский подобный дебют торговых сношений, по поводу коих западные посольства надавали столько блестящих обещаний и торжественных протестаций!.. Правительство, видя с каждым днем, что число разменных требований все возрастает и возрастает, сначала платило исправно, но потом вынуждено было наконец разом запереть таможню, объявив, что у него ничего нет более в кассе. Шанхайские купцы обратились к содействию своих консулов, требуя с их стороны известного ‘давления’. Тогда казначейство объявило, что возобновит размен не иначе, как по представлении личных записок, — и англо-шанхайские торговые дома тотчас же наводнили таможню так называемыми ‘личными записками’, не только по счетам множества людей, якобы служащих в их конторах, если бы верить таким запискам, то в каждом доме находились в услужении чуть не легионы, в чем легко было убедиться, читая подписи расписок, где фигурировали остроумные имена господ Нонсенса, Джона. Джека. Робинзона. Бонн — авантюра и много других в подобном вкусе. Очутившись снова лицом к лицу с требованиями, превышавшими его ресурсы, казначейство объявило, что размен по личным требованиям будет производиться отныне только в соразмерной пропорциональности. Но тут стал выходить такой казус: трое лиц, например, предъявляют свои записки — первый на 500 долларов, второй на 1000, третий на 20 миллионов, в этом случае обладатель самой скромной разменной суммы получал золота на 12 долларов, второй товарищ его на 20, а все остальное количество драгоценной японской монеты попадало в карман господина с двадцатью фиктивными миллионами. Эта шутка, показавшаяся столь же остроумною, как и выгодною, нашла множество подражателей. Между прочим, какой-то ‘честный’ немец почтительнейше просил японскую таможню разменять ему сумму в 250 миллионов долларов. По поводу этой просьбы несчастные японские кассиры провели всю неделю в вычислениях, какие встречаются разве в астрономических трактатах. По словам английского консула Пембертона Гэджсона, официальный итог суммы, занесенный в таможенные регистры в течение лишь 2 ноября 1860 года, выведен был в 2.200.666.778.244.601.066.953 доллара!.. Таким образом, куда ни бросалось правительство, везде его поражали иностранные спекуляторы. Пожар, истребивший дворец сегуна, дал ему наконец предлог прекратить разом все разменные операции. Объявив, что не может более заниматься ничем, кроме поправок и расходов, причиненных этим бедствием, оно окончательно закрыло свои кассы. Но к довершению позора, даже самые посольства европейские не могли устоять против соблазна привилегии, предоставленной им правительством сегуна и заключавшейся в том, что они могли менять ежемесячно известную сумму по неизменной таксе — 311 ичибу за 100 долларов, между тем как обычный размен в городе колебался между 220 и 250 ичибу за 100 долларов. Не довольствуясь этим, посольства выканючили, чтобы такое же право было распространена на консульства, на офицеров иностранных отделов, на обязанности коих лежало охранение посольств и европейского квартала, на офицеров и экипажи военных судов, стоявших в японских водах. Таким образом, высшие чины и офицеры меняли, смотря по чину, от 1300 до 3.000 долларов в месяц, что, конечно, придавало некоторую прелесть пребыванию их на крайнем Востоке, хотя в то же время не способствовало увеличению к ним уважения со стороны японцев. С того времени золотая и серебряная местная монета положительно исчезла из обращения в Японии, где остаются в ходу одни лишь бумаги.

* * *

Фронт Иокогамы смотрит на северо-восток. К западу от нее или, так сказать, с левого фланга находится на берегу бухты уездный город Канагава, к правому же флангу, с востока, примыкает возвышенный холмистый кряж, называемый англичанами Bluft, а японцами Сенди-яма. На этих холмах лежит верхний город, отличающийся более дачным характером. Там находятся госпитали: английский морской, немецкий, американский и общественный городской, в зелени садов раскиданы хорошенькие домики, часто попадаются немецкие и английские бонны, мамки-китаянки и разодетые как куколки дети. Во всем складе жизни верхнего города, даже в уличных ее проявлениях, сказывается тихий, уютный, семейный характер. Весь культ доллара, магазины, склады, банки, коммерческие и пароходные конторы, кабачки и гостиницы, — все это сосредоточилось внизу, в параллелограмме, очерченном с одной продольной стороны морем, а с трех остальных обводным каналом Омура, доступным для небольших судов. Восточная половина этого параллелограмма принадлежит европейцам, западная — японцам. Он прорезан вдоль несколькими длинными и в японской части прямыми и широкими, а в европейской — большею частью узкими и ломаными улицами, которые пересекаются еще более узкими переулками. Главная улица, лежащая позади Боунда и параллельно ему, называется Мейн-стрит, а прямым продолжением ее в японской части города является Хончо-дори или, иначе, Куриоз-стрит. Границей между тою и другою служит широкий поперечный проезд, идущий от портовой пристани и упирающийся в городской общественный сад. Он обрамлен с обеих сторон красивыми палисадниками в вечно цветущей зелени и называется Портовою улицей. По левую его сторону идет ряд консульских домов, над которыми развеваются флаги: английский, русский, швейцарский и американский, а по правую — ряд казенных зданий: таможня, почта, присутственные места с домом японского градоначальника и, несколько далее уже на Хончо, высится небольшое красивое здание городской ратуши.
Хончо-дори противоположным концом своим упирается в мост на западном колене обводного канала, за которым находится довольно обширная площадка, украшенная сквером, что зеленеет перед фронтоном большого железнодорожного дебаркадера. Там, влево за каналом, виднеются из-за черепичных крыш японских домиков буро-желтые обсыпи холмов Бентен, увенчанных старорослою сосновою рощей, из которой выглядывают перекладины тори и высокая соломенная кровля синтоского храма. В японской части города улицы расположены почти в том же порядке, как и в европейской, но тут они вообще правильнее и несколько просторнее. Повсюду прекрасное шоссе и газовые фонари, по бокам улиц около домов везде проведены водосточные канавки, выложенные вглубь и снаружи брусьями тесаного камня, через них, перед входом в каждый дом и в каждую лавку настланы переносные мостки. На улицах — почти никаких запахов, потому что малейшая нечистота тотчас же убирается с них доброхотными дезинфекторами, в роли которых являются преимущественно мальчики-подростки из окрестных сельских обывателей. Их когда угодно можно встретить на любой улице с закрытою плетеною корзиной и деревянною лопаточкой в руке, целый день они бродят по городу, внимательно высматривая добычу для своего промысла, из которой в смеси с известью приготовляется пудрет для посевных полей и огородов. Постройки в японской части в большинстве своем отличаются легкостью, но между ними нередко встречаются и кирпичные, и глинобитные, облицованные или белым блестящим цементом, или же аспидно-серыми квадратными кафлями, в первом случае белила замешиваются на молоке с примесью порошка из мелко истолченных раковин, в последнем же наружная сторона стен получает вид шахматной доски, разлинованной сверху до низу в косую клетку белыми полосами. Некоторые кирпичные дома, в особенности на Хончо-дори, уже приняли европейскую наружность, но кровли у всех без исключения крыты тяжелою аспидно-серою черепицей.
После пожара живо приступают к новым постройкам: в ночь сгорело, а на утро многие подворные участки мы нашли уже обнесенными на живую руку высоким забором из длинных бамбучин и тростниковых циновок. Там, за этими заборами уже кипела работа, расчищались места, вывозился мусор, складывался новый строительный материал, стучали топоры, и японские рабочие, гурьбой вбивая для чего-то в землю какую-то сваю, сопровождали каждый приступ к ударом бабы общею песней, совершенно как наши русачки, только в ихней ‘Дубинушке’, как я ни прислушивался, не мог уловить мотива.
Хончо-дори щеголяет туземными магазинами и лавками, которые наполнены исключительно японскими изделиями. Вследствие этого она и получила еще другое свое название Куриоз-стрит. Тут встречается много лавок, где можно найти современные, а по случаю и древние вещи: разнообразные бронзы, инкрустации, резьбу из дерева, фарфор, лак, старинное оружие, разнородную утварь, акварельные картины в свитках, старинные характерные костюмы из дорогих материй, затканных шелками и золотом, и так далее. Тут же, между прочим, находится и чисто японская фотография, где начиная с хозяина до последнего мальчика на побегушках работают исключительно туземцы, и работают превосходно. Произведения их отличаются своею чистотой, отчетливостью и очень приятным тоном, в особенности хороши пейзажи, слегка пройденные специально японскими, исключительно растительными красками вроде акварели, — это чрезвычайно нежная и изящная работа. В выставленных витринах этой фотографии красуется большой и весьма разнообразный выбор окрестных видов и всевозможных местных типцев, сцен домашнего обихода и уличной жизни, а также очень красивых головок японских мусуме (девушек) и знаменитых геек. Все это сбывается почти исключительно европейским туристам, и дела фотографии идут отлично.
Из магазинов на Куриоз-стрит самыми знаменитыми считаются Шобей, Тамайя и Мусачио. Первый торгует шелковыми изделиями и вышивками собственной мастерской, но тоже исключительно для европейских потребителей и, в особенности, потребительниц. Здесь можно найти всевозможные платки, шали, шарфы, пеньюары, платья, мантильи, подушки, экраны и прочие подобные вещи, прелестно и с большим вкусом вышитые шелками: работа всегда самая тонкая, но исключительно по японским рисункам, что и составляет ее оригинальную прелесть. Тамайя славится своими лаковыми изделиями: в особенности матово-золотым лаком (так называемый сальвокат) с прелестною миниатюрною живописью золотом же разных тонов и оттенков. Вещи, вышедшие из его мастерской, ценятся знатоками очень высоко: они всегда отмечены особым шифром этого мастера. Магазин Мусачио торгует всевозможными товарами антиквариата как древними, так и новейшими, по всем родам и отраслям японского искусства. Это целая выставка, где непременно следует побывать, и неоднократно, чтоб получить понятие вообще о японском искусстве в применении его к утилитарным целям. Подобные же вещи можно найти и в европейском участке, в немецком магазине Куна, который отличается превосходным выбором и в состоянии угодить самому тонкому знатоку и любителю, но там они стоят по крайней мере в пятеро дороже, чем у Мусачио, хотя и этот последний вовсе не дешев. Вообще японская часть Иокогамы, а Хончо-дори в особенности, торгует всевозможными японскими поделками, имея в виду исключительно европейских и американских покупателей. Это даже, можно сказать, — главная специальность японской торговли в Иокогаме, поэтому из желания угодить на всевозможные вкусы здесь во множестве встречаются предметы европейского потребления, сделанные японцами на европейский лад: кофейный, чайные и столовые сервизы, лаковые столы и стулья, ящики для сигар и перчаток, портмоне, табакерки, папиросницы, бювары, крышки для альбомов, пресс-папье и так далее. Формы всего этого заимствуются у Европы, но орнаментация и рисунки на них исключительно японского характера и на японские сюжеты. Все такие изделия, если хотите, очень изящны, но не в этом истинный гений японского искусства. Подобные вещи стали выделываться сравнительно весьма недавно, — с начала 70-х годов, — исключительно для иностранных покупателей и сбываются они как туристам, так и наезжим оптовым торговцам, закупающим их для Европы, английской Индии и Америки. Предметы истинного искусства надо искать в древних буддийских храмах, во дворцах дай-мио (бывших феодальных князей) и у некоторых зажиточных горожан. Таковы, например, акварели знаменитых художников, древние храмовые бронзы в виде ваз, хибачей, курильниц и жертвенниц с их оригинальными чеканными изваяниями, или старый Садцумский фарфор, в котором нередко вы встречаете превосходное сочетание изящных форм самой вещи с тонкою орнаментацией, еще более тонкою живописью и скульптурой. Конечно, подобные вещи можно найти и в Иокогаме у Мусачио, у Куна и в двух-трех лавках, специально торгующих бронзами, но здесь как предназначенные исключительно на продажу европейцам они стоят очень дорого. Впрочем, если вы интересуетесь собственно искусством, то можете смело войти в магазин не с тем, чтобы купить, а просто полюбоваться вещами, даже не приценяясь к ним, и, будьте уверены, вам не будут мешать глядеть на них сколько угодно, потому что японцы, сами хорошо понимая чувство изящного, ценят его и в других, и если вы любуетесь произведениями их национального гения, то это им самим доставляет большое удовольствие.
Слово Иока-гама — составное: оно значит через берег. Этим именем называлась ничтожная рыбачья деревушка на косе, шедшей от подножия холмов Бетен в направлении с северо-запада к юго-востоку, между морем и материковым болотом, до подножия Сен-гиямы (Блуфф). Теперь едва ли уже остались следы тех бедных рыбачьих хижин, что ютились тут до возникновения нынешнего города. На месте прежней Иокогамы белеют теперь японские домики, но уже не рыбачьего, а торгового характера. Пята Иокогамской бухты превратилась в небольшое озеро с тех пор, как ее отрезала от моря искусственная дамба, понадобившаяся для рельсового пути, и по мере того, как возникала Иокогама европейская, разрасталась и бывшая рыбачья деревушка, подвигаясь позади европейской части все более и более к юго-востоку, пока наконец не охватила собою с трех сторон весь параллелограмм, отведенный европейцам, примкнув непосредственно к противному берегу окружающего его канала. Этому разрастанию предшествовало проведение каналов, способствовавших быстрому осушению болота. Отрезанные от моря дамбой на северо-западе японские дома, кумирни и лавки продвинулись теперь к самому морю с юго-восточной стороны, между каналом и подошвой Блуффа, а на вершине последнего они уже отчасти перемешались с европейскими постройками. Словом, теперь это целый туземный город с шоссированными улицами и переулками, соединенный с европейским параллелограммом несколькими перекинутыми через канал мостами. По переписи 1879 года японское население Иокогамы вместе с Канагавой простирается до 67.499 душ.
Возникновение европейской Иокогамы относится к 1859 году. В силу договоров, 1-го июля означенного года должны были открыться для иностранной торговли порты Нагасаки, Хакодате и Канагава. Но когда наступил назначенный срок, японское правительство неожиданно предложило европейцам вместо Канагавы другой порт, нарочно устроенный для них по соседству, двумя милями ниже. Действительно, европейцы нашли там и каменную набережную, и портовую пристань с брекватером16, и гранитные лестницы, спускающиеся в море, и канал, облицованный камнем, и обширную таможню, и даже временные бараки для контор и складов — все это возникло там, как по щучьему велению, в самый непродолжительный срок, нарочно устроенное к назначенному времени руками самих японцев, тогда как в Канагаве ровно ничего еще не было приготовлено. Сделано это было, конечно, не без задней мысли: японцы, с помощью вырытого ими канала, обратив Иокогамский параллелограмм в остров, рассчитывали, опираясь на господствующие высоты, создать из него для своих новых ‘друзей’ вторую Дециму и поэтому оставили только один проезжий мост на пути к Канагаве, заградив его, по обыкновению, рогатками, остальные мосты были все пешеходные и все без исключения охранялись военною стражей, якобы для безопасности самих европейцев, в то же время на Канганавском берегу был устроен ими новый форт, который мог анфилировать своим огнем всю Иокогаму. Причиной замены Канагавы Иокогамой они выставили то, что рейд в этом, месте лучше и глубже, чем где-либо, и в этом отношении они нисколько не солгали: промеры, сделанные несколькими европейскими судами, вполне подтвердили безусловную справедливость сего аргумента. Тем не менее, поняв истинную причину японского предложения, представитель Англии, сэр Ротерфорд Элькок, вместе с дипломатическими агентами некоторых других держав, заупрямились и стали домогаться открытия именно Канагавы, ссылаясь на букву договора. Но европейские купцы, понаехавшие сюда ко дню предполагавшегося открытия порта из Шанхая, Батавии и Сан-Франциско, нашли, что им вовсе не выгодно дожидаться с готовыми товарами решения спорного вопроса путем новых переговоров и, помимо своих дипломатов, самовольно сгрузили товары в иокогамские склады и заняли временные конторы. Таком образом ‘совершившийся факт’ и порешил сам собою вопрос о бытии Иокогамы. Но сделать из нее вторую Дециму не удалось правительству сегуна: когда выведенное из терпения наглостью европейских торгашей и их дипломатических представителей оно объявило им, что микадо приказал сегуну прекратить с ними всякие сношения и закрыть иокогамский порт, французы с англичанами, встретив это заявление смехом, в ответ на него высадили в Иокогаме свои войска, укрепили Блуфф, а военные их суда приготовились бомбардировать Иеддо и Канагаву. Японцы уступили и, в конце концов, должны были согласиться на требование дипломатов, во-первых, чтоб охранение Иокогамы было предоставлено европейским адмиралам, ‘которые примут меры предосторожности по собственному усмотрению’, во-вторых, чтоб японское правительство вывело свои войска из района ‘договорной территории’ {Договорная территория простиралась с севера на юг, от речки Лого (на половине пути между Токогамой и Иеддо) по всему полуострову Сагами за городъ Йокоску, захватив участок в длину более 50 верст, а в ширину — весь полуостров.}, и наконец, чтоб европейские военные патрули могли делать военные обходы за пределы территориальных границ, назначенных трактатами для иностранцев. Это случилось 24-го июля 1863 года, и с тех пор положение европейских эксплуататоров и плутов в Иокогаме стало уже на твердую ногу. Таким-то образом на гостеприимство сегуна, на его дружескую готовность вступить с Европой в дипломатические и торговые сношения, эта Европа ответила ему наплывом в открытые порты жадных торгашей и мазуриков и затем, защищая их права на бессовестную эксплуатацию японского казначейства, кончила насилием в виде высадки войск и занятия командующих пунктов. Это прославлялось газетами, как победа цивилизации над варварством.
Вслед за европейцами начался наплыв сюда и сынов Небесной империи, которых теперь в Иокогаме, по переписи 1879 года, считается 2305 человек, но наплыв этот продолжается чуть не ежедневно: каждый пассажирский пароход, приходящий из Шанхая и Гонконга, привозит и партию китайцев. Здесь они (как и повсюду, впрочем) сразу же стали захватывать в свои руки всю мелкую торговлю, которая со временем, по всей вероятности, и перейдет к ним всецело: они же держат и меняльные лавочки, и большую часть кабачков, опийных курилен и иных вертепов, равно как без китайца в качестве фактора или компрадора (род артельщика) не обходится ни один банкирский и торговый дом в Иокогаме, словом, здесь они играют такую же роль, как жидки в нашем Западном крае и Польше, с тою разницей, что в них неизмеримо больше чувства собственного достоинства. Китаец высок ростом и плотен, нередко даже толст, ходит с развальцем, поглядывая на всех с улыбкой самодовольства и несколько свысока, словно чувствует свое китайское превосходство надо всем остальным человечеством и, вероятно, в силу этого сознания, никогда не изменяет своему национальному костюму. Здесь китайское, почти исключительно мужское, население выделилось в особый квартал позади европейской части, в юго-восточном углу города, перенеся в него и все свои специфические запахи и грязные привычки. После китайцев большинство иокогамских обитателей европейской расы составляют англичане, затем идут американцы и немцы. Французов, голландцев, итальянцев и людей прочих национальностей здесь вообще немного {По данным 1880 года, иностранное население Иокогамы простиралось до 3.870 человек. Из них китайцев 2.505, англичан 567, американцев 250, немцев 200, французов 102, голландцев 51, португальцев из Макао 45, русских (преимущественно финляндцев и евреев) 42. Прочие национальности представляют совсем уже незначительные цифры.}, в них замечается даже, сравнительно с прежним, некоторая убыль, но зато немецкий элемент усиливается с каждым годом. Здесь уже немало немецких домов, образовался отдельный немецкий клуб, госпиталь, даже ученое общество, независимо от такового же английского. Хотя торгуют немцы сначала по большей части на английские капиталы, но, расторговавшись и нажившись, обыкновенно заводят свое собственное, независимое дело и таким-то путем начинают исподволь, мало-помалу вытеснять англичан с коммерческого поля. Здесь, стало быть, замечается то же самое характерное явление, что и в чисто английском Гонконге. Некоторые из дальновидных англичан хорошо понимают, куда клонится это дело, и мрачно морщатся, чуя в немце своего будущего врага и соперника, но… ничего с ним не поделаешь!.. Один наш знакомый моряк-француз, говоря об этом, очень удачно применил к тем и другим известную антитезу Виктора Гюго: ‘Ceci tuera cela’ {Notre Dame de Paris.}.
Тот же порядок постепенности, какой замечается в количестве иокогамских обывателей по национальностям, наблюдается по числу морских тонн и в коммерческих флагах: впереди всех идет флаг английский, за ним американский и германский, а затем уже следуют французский, голландский и прочие. Немцы пока еще мало ввозят продуктов собственно немецкой промышленности, а занимаются главнейшим образом перевозкой английских и швейцарских товаров: но зато их суда более других плавают между Иокогамой, Хиого, Нагасаки и Шанхаем, и коммерческий флаг их развевается решительно во всех ныне открытых, даже самых отдаленных и наименее посещаемых портах Китая и Японии. Впрочем, в торговых здешних сделках пока еще господствуют лондонский и ливерпульский рынки, которые в особенности устанавливают цены на шелк. По словам барона Гюбнера17 {Прогулка вокруг света, русск. изд. 1873 года, т. I, 285.}, значительная часть японских шелков, предназначаемых для французских фабрик, в первой половине семидесятых годов отправлялась на пароходах в Марсель, но оттуда проезжала через Францию в Лондон и Ливерпуль, и только там уже их покупали из английских рук лионские фабриканты. Теперь этот порядок дел уже изменился, и все наиболее крупные французские фабриканты имеют здесь своих собственных агентов по закупке шелка, этому примеру последовали и итальянцы. Япония берет пока лишь бирмингамские и манчестерские товары, американцы же ввозят из Орегона и Калифорнии строевой лес и муку, а в обмен вывозят чай, потребление которого очень распространено в Тихоокеанских штатах. Вообще торговля с Японией, вопреки блестящим надеждам пятидесятых и шестидесятых годов, идет вовсе не бойко: в ней ощущается даже некоторое угнетенное состояние, и это потому, что потребности японцев весьма ограничены. По таможенным данным 1880 года, весь ввоз в Иокогаму, играющую роль столичного порта, простирался до 26.343.108 долларов, а вывоз до 18.577.913 долларов. Главный предмет ввоза — котонады18, а вывоза — чай и шелк.
Склад жизни в Иокогаме совершенно английский, вроде гонконгского, и уличный язык ее тоже английский. К часу дня на улицах замечается некоторое оживление, так как в это время все деловое население европейского участка отправляется завтракать, либо домой, на Блуфф, либо за table d’hte в гостиницы, где обыкновенно собирается вся холостежь и молодежь торговых домов и учреждений, к двум часам они уже снова за конторками, затем все опять затихает до пятого часа, когда конторская деятельность прекращается. Около пяти часов на Баунде и на Блуффе появляются гуляющие. Одни смотрят группами на любителей в темных токах и полосатых фланелевых фуфайках на рейде, другие глазеют на разных мисс Мери и мисс Нелли, разъезжающих с грумами в вычурных экипажах по шоссе, где в то же время появляются разные джентльмены на пони и на велосипедах — это преимущественно офицеры с морских судов, которые устраивают на берегу тоже своего рода гонку, стараясь догнать и обогнать ‘этих дам’. Такие развлечения продолжаются часа два, пока не настанет время переодеваться во фраки к обеду. Затем опять водворяется на улицах тишина и пустота до одиннадцати часов ночи, когда на Мейн- и Куриоз-стритах появляется немалое количество дженерикшей, увозящих подгулявших за обедом холостых джентльменов и моряков в Кингаву, где их день заканчивается оргиями в туземных ганкиро. Семейных людей в Иокогаме немного: это преимущественно солидные представители солидных фирм, живущие, можно сказать, замкнуто для посторонних, в тиши своих семейств, в хорошеньких коттеджах на Блуффе, и не они сообщают тот несимпатичный тон иокогамской жизни, какой господствует на улицах этого города.

* * *

Сегодня (4 декабря) барон О. Р. Штакельберг и лица его штаба вместе с командиром ‘Африки’ Е. И. Алексеевым, собравшись к полудню на железнодорожном вокзале, отправились с первым отходящим поездом в Токио {Пишется То-о-кео, но выговаривается Токио, поэтому в орфографии сего слова я предпочитаю придерживаться фонетического способа.}, с целью представиться нашему посланнику К. В. Струве и его супруге. В русском посольстве мы были приняты с полным радушием и получили любезное приглашение посещать его почаще. Визит наш продолжался около часа, после чего мы немедленно же возвратились в Иокогаму. Я не стану описывать Токио, так как видел только незначительную часть его, да и то мимоездом. Зато на возвратном пути можно было вдосталь любоваться на предместья и окрестности этого города, лежащие по сторонам железной дороги, где сельские виды, один лучше другого, то и дело сменяют друг друга. Этот путь я и опишу теперь.
Дорога узкоколейная в два пути: вагоны вроде наших конок. Разницы между первым и вторым классами только в том, что в первом скамейки обиты красным сафьяном, а во втором на них натянута обыкновенная камышовая плетенка. Японская публика ездит исключительно во втором, предоставляя европейцам платить вдвое за удовольствие посидеть в течение сорока минут на красном сафьяне. Расстояние всего пути между предельными пунктами около двадцати шести верст. Вокзалы в Иокогаме и Токио обширны и отстроены по-европейски. Пассажиры двух первых классов ожидают первого звонка в одной зале, по середине которой стоит диван с сиденьем на обе стороны. Сторож, приставленный к дверям и одетый по-американски, с нумерованною плоскою шапочкой на голове, при входе европейца предупредительно указывает ему на левую сторону комнаты, а при входе японца — на правую. На стене левой половины вывеска гласит, что здесь находится ‘I класс’, и точно такая же вывеска на правой половине служит указателем ‘II класса’. Границей между тем и другим является двусторонний диван, не препятствующий, однако, публике смешиваться между собой, и японцы, таким образом, могут сколько угодно греться у пылающего камина, который составляет преимущество половины I класса.
Буфет находится в особом помещении, но там можно получить только саки, пиво и чай по-японски и разные сласти, а из закусок одни печеные яйца, которые желающим предоставляется кушать без соли и без хлеба. В главной общей зале устроены две или три лавочки, где в одной продаются японские стеганые тюфячки, одеяльца и дорожные подушки, а в других разные галантереи, шарфики, пледы, платки, перчатки, трости, табак и газеты.
Но вот по второму звонку мы садимся в вагон и по третьему тихо трогаемся с места. Миновав главную станцию с ее мастерскими, сараями и рядами всяких вагонов, поезд, следуя к югу, вступает в предместье Сиба или Шиба (выговаривается и так, и этак). Направо — канал, обложенный диким камнем, налево — взморье, с которым канал соединяется несколькими поперечными протоками: и там, и здесь стоят рыбачьи лодки и обыкновенные перевозные фуне. Над каналом тянется почти непрерывный ряд деревянных японских домиков с галерейками, где подвешены ряды красных и белых бумажных шаров-фонариков. На набережную иногда выходят поперечные, совершенно прямые, шоссированные улицы, правильно идущие в направлении к западу и обставленные точно такими же легкими деревянными домиками. За ними, на западе, над множеством крыш и садиков, развертывается на последнем плане декорация Сибайских холмов и обширного старорослого парка. Вот на взморье открывается шесть фортов, построенных среди вод на искусственно возведенных каменных фундаментах и защищающих на форватере доступы к Токио с моря.
Взморье во время прилива подходит к самому полотну железной дороги, при отливе же воды отступают далече, обнажая плоское иловатое мелкодонье, которое в эти часы завоевывается множеством сборщиков и сборщиц морских съедобных ракушек. Весь этот люд, и стар и млад, засучив повыше штаны, а то и вовсе без оных, в коротеньких синих распашонках, с плетеными корзинами в руках, торопливо и весело отправляется на свой кратковременный промысел и целыми стаями усеивает на далекое расстояние все отмелое взморье, где бродят голенастые цапли и местами беспомощно торчат повалившиеся на бок фуне и джонки. В прежнее время прибрежное население хаживало на этот промысел просто в костюме праотца Адама, но это очень шокировало леди Паркс, жену английского посланника, по настоянию которого правительство запретило ракушникам появляться на взморье без одежды. Вот Сибайские холмы подходят все ближе и ближе к дороге, вдоль которой все еще тянется облицованный камнем канал. На его набережной появились теперь премиленькие японские дачки и зеленые садики, где виднеются местами, вроде монументиков, каменные фонари и гранитные столбики. Тут же, параллельно железному пути, тянется шоссе, ведущее из Токио в Канагаву, — это часть Токаидо, великой государственной дороги, которая прорезывает весь Ниппон с юга на север. Наконец, железный путь врезывается в глубокую выемку в подошедших близко к берегу холмах, от 150 до 200 футов высоты, где на крайней вершине высится дом какого-то князя (даймио), чуть ли не Сатцумы, построенный уже в европейском стиле, — и затем наш поезд тихо приближается к станционной платформе.
Первая станция — Синагава, на самом берегу моря, которое вплоть подходит с тылу к ее строениям. Поезд стоит одну минуту. Трогаемся и, пройдя несколько сажен, опять вступаем в глубокую выемку, через которую перекинуты мосты — каменные для экипажей и деревянный для пешеходов. На верху выемки виднеются домики. Но вот с окончанием теснины выходим на открытую равнинную местность.
Тут, справа — какая-то фабрика, состоящая из нескольких красных кирпичных зданий. На нее невольно обращаешь внимание, потому что ни около Иокогамы, ни в окрестностях Токио не видать высоких фабричных труб, к которым так привык наш глаз в Европе, что без них мы даже не можем представить себе предместий большого города: здесь же это пока еще новинка, не особенно, впрочем, одобряемая японцами, так как сухая прозаичность ее архитектурных форм нарушает своим присутствием гармонию сельского пейзажа. С этой точки зрения, конечно, и железная дорога не должна им нравится.
Близ фабрики заметили мы у полотна дороги человек двадцать рабочих в неуклюжих шапках, вроде наших арестантских, и в подбитых ватою штанах и куртках. Весь костюм их был сделан из грубой крашенины кирпично-красного цвета и отличался своим, очевидно, форменным однообразием. На рукавах у них были черные нашивки, вроде унтер-офицерских, но не в равномерном количестве: у одних больше, у других меньше. С кирками и лопатами в руках они работали над исправлением пути и лишь на минуту приостановились в виду несшегося поезда. Оказалось, что это каторжники: содержат их в Токио в центральной тюрьме, устроенной по-японски, но с применением английской пенитенциарной19 системы, и употребляют на разного рода общественные работы. Количество же черных нашивок означает число лет, на какое арестант присужден к каторге.
Сельский пейзаж, открывшийся по обе стороны нашего пути, отличается простотой и миловидностью. Повсюду видите вы рисовые поля, разбитые на небольшие, правильные участки, местами попадаются озимые всходы пшеницы, правильно посаженной кустиками в узеньких грядках, словно какой огородный овощ. И куда ни глянь, все возделано самым тщательным образом, нигде ни малейшего клочка земли не пропадает втуне. Там и сям разбросаны по равнине древесные группы, рощицы сосен и кедров, камелий и бамбука, иногда попадаются пальмы-латании, миндальные, сливовые и абрикосовые деревья. Сельские домики разбросаны отдельными хуторами: при каждом из них непременно зеленеет садик с темнолистыми лаврами и золотящимися на солнце апельсинами, в саду нередко видна под деревьями домашняя божница в виде маленького храмика. Каждая усадебка обнесена либо живою изгородью, либо косым плетнем из тонких бамбуковых дранок. Ни одного хутора не заметил я здесь без того, чтобы на соломенной кровле домика или во дворе на каком-нибудь старорослом дереве не торчало гнездо аиста. Японцы, как и наши крестьяне, очень любят эту птицу и полагают, что она приносит мир и благополучие тому дому, где поселится.
Вдоль морского берега тянется почти непрерывный ряд деревень: но те живут не земледельческим, а более рыбачьим промыслом и сбором моллюсков, также толкут и мелют раковины на блестящий цемент для облицовки стен.
Вторая станция — Омори. Справа, взгорье, покрытое лесом и приветливо глядящий чайный домик, слева, рисовые поля и сельский пейзаж, подобный вышеописанному. Тут же встречается первый вишневый и грушевый питомник. Молодые деревца-подростки рассажены правильными рядами на широких грядках, между которыми вбиты в землю на известном расстоянии друг от друга деревянные колья в рост человека, соединенные между собою наверху вдоль и поперек дленными бамбучинами. Все это легкое сооружение образует род клетки, раскинутой надо всем питомником: летом на ней растягивают предохранительную сетку, с целью защитить деревца от птиц, а во время цветения, чтобы при сильных ветрах не обивался цвет, укрепляют на бамбучинах с наветренной стороны щиты, ставя сплошною стеной ряды камышовых мат или соломенных плетенок, эти же щиты во время жаров закладываются наверх, чтобы доставить деревцам благодатную тень. Правильная поливка совершается при помощи бамбуковых труб, проведенных на плантацию из ближайшей речки. Известная часть деревьев из подобных питомников обыкновенно высаживается осенью на продажу, для пересадки в сады любителей, остальная же часть постоянно остается на месте, но не для фруктов, а исключительно для цвету и для замены высаженных деревцов новыми отростками. Стволам их не дают тянуться вверх и ежегодно обрезают верхушки с тою целью, чтобы дерево шло в ветви и давало больше цветущих прутьев. Это приносит владельцам питомников хорошие барыши, так как японцы очень любят весной украшать свои покои, домашние алтари и родные могилы цветущими ветвями фруктовых деревьев, в особенности слив и вишен, ставя их в налитые водою бронзовые и фарфоровые вазы или просто в бамбуковые высокие стаканы. Хорошая, роскошно усыпанная цветами ветка стоит иногда в продаже до одного иена, и японцы не скупятся на такие покупки, с торжеством приносят их домой и забавляются ими, как дети. Первая такая ветка в доме, это истинный семейный праздник, предмет стихотворных экспромтов и поэтического созерцания для старых и малых.
Между тем наш поезд несется далее. Порой мелькают мимо маленькие тори и божнички под низко нависшими, широко-тенистыми ветвями отдельных деревьев. Вот справа идет навстречу большая прелестная роща и открывается вид на снежный, словно из серебра вылитый конус далекой Фудзиямы. Местность по обе стороны дороги опять широко покрыта рисовыми полями, между коими как живоносные артерии разветвляются оросительные канавы с перекинутыми через них кое-где гранитными и деревянными мостиками. На межах разбитых в клетку полей иногда тянется длинный ряд нарочно посаженных деревьев, иногда же там и сям торчат четырехгранные столбики, служащие полевыми пограничными знаками, а вместе с тем нередко и намогильными памятниками. Обычай хоронить на меже родного участка земли перенесен был некогда в Японию из Китая и имеет для нее, как для страны преимущественно земледельческой, чрезвычайно важное значение. Дело в том, что коль скоро под таким межевым знаком на родной земле погребен прах отца или предка нынешнего ее владельца, то этот земельный участок становится уже священною и бесспорною собственностью его рода, пока он будет арендовать ее у правительства для земледелия, и то обстоятельство, что тут лежит отчий прах, делает земледельческий труд досточтимым и как бы обязательным для всего прямого потомства данной семьи, в силу благоговейного уважения к памяти своих предков. Поэтому на таких участках, где-нибудь в углу пересечения двух межей, нередко можно встретить целое семейное кладбище, состоящего из целого ряда подобных столбиков. Чем больше памятников, тем, значит, крепче земля за семьею, и никто уже не дерзнет посягнуть на нее. Эти памятники — лучшие документы на право владения. Неподалеку от них всегда почти стоит и родовая усадьба: иногда вся она прячется в густой рощице, только крыша видна из-за зелени. На полях хранятся и запасы соломы для зимнего корма рабочих буйволов, но скирды здесь устраиваются совсем не по-нашему. Для этого обыкновенно выбирается какое-нибудь дерево, стоящее отдельно, поодаль от строений, ради безопасности от пожара: вокруг ствола его обвиваются связанные снопы рисовой соломы таким образом, что в конце концов из них выходит с виду словно цилиндрическая будочка с коническою крышей, защищенная ветвями выходящего из ее середины дерева. Оно и миловидно и практично, так как солома, не требуя для себя сарая, сохраняется всю осень и зиму совершенно сухою.
Незадолго до третьей станции, Кавасака, опять встречается питомник фруктовых деревцев, и тут же поезд проходит через реку Лого по довольно жидкому деревянному мосту, на котором обыкновенно съезжается со встречным поездом. Вопреки европейскому правилу вообще избегать встречи поездов на мостах, здесь оба поезда не только не замедляют хода, но проносятся через мост на всех парах, и если до сих пор он ни разу еще не провалился под их совокупною тяжестью, то это надо отнести к особой милости Провидения.
За Кавасаки равнина значительно расширяется: со всех сторон ее виднеется цепь селений и куда ни глянь, повсюду рисовые поля, на которых важно ходят и охорашиваются их неизменные обитатели, журавли (по-японски тсури) и еще совершенно белые, средней величины птицы из породы голенастых же, известные у японцев под именем иби или ‘рисовой птицы’. Они очень красивы в своем нежном, серебристо-белом одеянии и потому нередко служат вместе с тсури одним из любимейших сюжетов для японских художников-акварелистов. Иби довольно смелы, гуляют больше все парами и, по привычке, нисколько не пугаются бродящих тут же с ними черных буйволов, которых обыкновенно выпускают на залитые водой рисовые поля, чтоб они глубже разминали почву и тем способствовали наибольшему проникновению в нее необходимой влаги. Среди этих полей, на узеньких и несколько возвышающихся над общим уровнем почвы проселочных дорожках видны также и курума, развозящие в своих дженерикшах сельских обывателей между деревнями и усадьбами. Экипаж этот, как видно, получил большую популярность и распространение во всей Японии, так как сделался в короткое время потребностью не только городов, но и селений.
Перелетаем через одну речку, Тсуруми, берега которой укреплены сваями. Но вот и конец равнине: холмистый кряж, покрытый стройными соснами, обогнул ее справа подковой и подошел одним своим отрогом прямо к дороге.
Четвертая станция — Тсуруми. Слева, густое селение того же имени, справа же тянется вдоль самой дороги лесистый кряж, поросший, кроме сосен, еще лаврами и камелиями: иногда виднеются пальмы. Чуть лишь встретилась где в этом кряже маленькая падь или лощина, сейчас, глядишь, приютился в ней хуторок или засела маленькая деревенька: на склонах видны в зеленой листве храмик или божница. А слева опять открывается взморье, вдоль коего на самом берегу тянется длинное селение, где и каменные дома замечаются, виден рейд иокогамский, покрытый европейскими судами.
Пятая станция — Канагава. Местность слегка холмистая, и все эти холмы возделаны под ячмень и пшеницу, у некоторых из них образовались обсыпи и обрывы, где над песчано-глинистою подпочвой виден довольно значительный верхний слой чернозема. Пройдя под мостом, перекинутым через дорогу, подходим к станции, здесь находится запруда и озерко, так сказать, отвоеванное людьми у моря. С северной и западной стороны оно окружено обрывистыми возвышенностями, по гребню коих рисуются зубчатые силуэты хвойных рощ, а по берегам его тянется цепь деревянных и каменных домиков, у этих последних на фронтонах виднеются крупно начертанные черною краской не то гербовые, не то литерные знаки по одному на каждом. Вот и город Канагава. При въезде в него, на Токаидском шоссе отдельно стоит небольшой храмик или часовня, а затем пошел целый ряд ганкиро. Там на некоторых галерейках видны матерчатые вывески, на которых намалеваны веера, самурайские головные уборы, сабли и еще что-то в таком же роде, дабы указать, что это-де заведение ‘для благородных’. Дорога проходит в узкости между рядами подобных домов, подошедших к ней чуть не вплотную, так что вы из окна вагона невольно видите всю их внутреннюю обстановку благодаря раздвинутым ставням и рамам. Кое-где на галерейках стоят группы разрумяненных как куклы девушек, которые со смехом посылают поезду свои приветствия и воздушные поцелуи.
От Канагавы до Иокогамы тянется несколько в стороне почти непрерывный ряд деревянных домишек и лавочек. Рядом идущее шоссе Токаидо в этом участке довольно оживлено постоянным движением пешеходов, дженерикшей и малорослых лошадей, навьюченных какими-то товарными тюками и ящиками и обутых в соломенные башмаки. Вот и иокогамское предместье Бенкен со своим храмом ‘Владычицы моря и всех даров его’. Поезд замедляет ход, все тише и тише двигается мимо крытой станционной платформы и, наконец, — стоп, машина! Приехали. Через минуту бойкие курума уже весело везут нас гуськом в дженерикшах по оживленным улицам Иокогамы.

——

На вершине Блуффа есть одно укромное местечко, где под сенью старых дерев приютился в уединении очень милый чайный домик, носящий, по месту своего нахождения, название Сенги-ямы. Но у наших моряков он более известен под именем Ста одной ступеньки, которое дано ими же самими, вследствие того что кратчайший путь к нему из нижнего города ведет по значительной крутизне горы прямою каменною лестницей с деревянными перилами, в которой насчитывается 101 ступень. Этот скромный чайный домик — он же, в случае надобности, и ресторан — существует, кажись, исключительно для русских, которых там очень любят. По крайней мере, если на рейде стоят русские военные суда, то европейцы других национальностей туда уже и не заглядывают, разве по какой-нибудь случайности. Впрочем, молодая хозяйка Сенги-ямы, красивая, стройная и, для японки, высокая девушка с большими миндалевидными глазами, по-видимому, не имеет причины жаловаться на такую исключительность, так как постоянство русских посетителей с избытком вознаграждает ей временное отсутствие гостей других национальностей. Зовут эту прелестную особу О’Кин-сан, что по нашему значит ‘высокого качества золото-госпожа’ или проще — ‘золотая госпожа’. Она дочь весьма почтенных родителей, живущих с нею вместе внизу, под горой, в собственном домике, при собственной мастерской, специальность коей заключается в производстве из кусочков разных материй наклеенных на бумагу выпуклых кукол и в вязании разных европейских принадлежностей туалета, в роде чулок, перчаток, фуфаек и т. п. О’Кин-сан всегда одета очень изящно, но исключительно в скромные цвета темных оттенков, признак элегантности и добропорядочности. С утра она подымается на Сенги-яму, где сама заправляет всем хозяйством ресторана, а к ночи спускается домой. Помощницами у нее состоят несколько иезан из подруг и родственниц, между коими особенно выдается одна шустрая, востроглазая и ужасно смешная девчурка лет тринадцати, миловидной, ro какой-то безотчетно комической наружности, прозванная, благодаря ей, нашими моряками Мухтаркой. И сама она самым серьезным образом называет себя ‘Мухтарка-сан’, так и рекомендуется этим именем. Мухтарка-сан большая певунья и премило поет по-японски ‘Чижика’. Все они немножко болтают по-русски и стараются запоминать как можно больше русских слов. О’Кин-сан, кроме японских блюд, отлично умеет изжарить на вертеле бифштекс и курицу, делать разнообразные тартинки, изготовить на сковородке яичницу по-русски, с ветчиной и зеленым луком, и заварить байховый чай по вашему, во главное, она умеет всегда быть очень любезною хозяйкой, приветливою и внимательною ко вкусам и привычкам своих постоянных гостей и к довершению всех своих достоинств прекрасно играет на гато и сомсине.
В этом-то приютливом уголке провели мы в числе нескольких человек весь нынешний вечер, познакомились с кулинарными и артистическими талантами О’Кив-сав и слушали как Мухтарка-сан пела ‘Чижика’. А поется этот ‘Чижик’ по-японски с точным сохранением нашего мотива так:
Сузуме, сузуме, докой ита?
Сенги-Ямае саки номини,
Ному чаван, ному втац,
Сореюэ мэнга куранда
Й-иц-учи кара молиста
Со-ошите О’Кин-сан ушината.
Это сами они сделали точный перевод его с русского на японский, заменив только ради местного колорита вашу Фонтанку своею Сенги-ямой и в заключение вставив какой-то комплимент своей молодой хозяйке.
5 декабря.
Российский посланник К. В. Струве посетил сегодня барона Штакельберга на крейсере Африка, где с подобающим церемониалом был встречен начальством, офицерами и командой судна.
6-го декабря.
Командующий эскадры с лицами своего штаба сделал в Токио визиты японским министрам: иностранных дел, господину Инойе, морскому вице-адмиралу Еномото и военному — генерал-лейтенанту Ямагата, а также начальнику главного штаба, генерал-лейтенанту Ояма. Военный министр, узнав, что я сухопутный офицер, спросил меня, не будет ли мне любопытно видеть японские войска, познакомиться с их бытом и узнать организацию вооруженных сил Японии. Я, конечно, отвечал, что для меня этот предмет в высшей степени интересный, тем более у нас так мало еще знают о современной японской армии.
— О, в таком случае я постараюсь доставить вам в непродолжительном времени полную к тому возможность, — любезно сказал генерал и обещал прислать на первый случай данные, по которым я могу познакомиться с основаниями общей воинской повинности и вообще с организацией вооруженных сил Японии.
7-го декабря.
Сегодня вместе с О. Р. Штакельбергом, А. П. Новосильским и нашим иокогамским консулом А. А. Пеликаном сделали мы в открытом экипаже загородную прогулку в южные окрестности Иокогамы. Выехали в пятом часу дня и только что подъехали к мосту на восточном колене канала Омуру, как пришлось остановиться, чтобы пропустить перерезавшую нам путь похоронную процессию. Хоронили какого-то богатого японца. Хоронили какого-то богатого японца. Во главе шествия два человека несли нечто в роде коротконогого столика, покрытого белою бумажною салфеткой, на нем стояла бронзовая фимиамница, испускавшая сквозь несколько дырочек в крышке белые струйки священного курева, затем шли два герольда, несшие на бамбуковых древках белые щиты на коих черными знаками были изображены фамильный герб, звание, чины, заслуги и достоинства покойного, затем попарно следовали служители бонзерии с шестью значками, далее шли потупясь и попарно же несколько бонз в широких желтых и фиолетовых одежах из легкого японского крепа, а за ними в одиночку выступал в белой одежде со шлейфом старший бонза. Одна пара из шествовавших впереди имела в руках маленькие колокольчики, другая — медные музыкальные тарелки как у наших военных песенников, третья — маленькие гонги-какдико, четвертая — плоские барабаны, у остальных были восковые свечи и курительные палочки приготовляемые из коровьего помета в смеси с какою-то ароматическою травой, старший же бонза одною рукой опирался на длинный посох, а в другой держал священное опахало из белого конского волоса, медлительно помахивая им направо и налево, для отогнания враждебных веяний злых духов, у него у одного только была надета на голове оригинальная сквозная шапка из конской волосяной сетки, тогда как все прочие бонзы оставались с непокрытыми головами и тихо, что называется, под нос себе пели хором погребальные гимны, ro пение это более походило на жужжание шмелиного роя. За бонзами несли опять столик покрытый белою салфеткой, на нем была поставлена продолговатая скрижаль с изображением нового посмертного имени покойника, которое будет высечено и на его надгробном памятнике, пред скрижалью стояла фарфоровая чашка наполненная вареным рисом. За этими атрибутами четыре человека несли на плечах носилки с поставленным на них закрытым норимоном — род паланкина с куполом, задрапированный шелковою тканью и украшенный по четырем загнутым углам крыши известными семи коленчатыми дзиндзи из белой бумаги. Внутри норимона помещается заколоченный гроб из тесаного соснового дерева, сделанный в виде восьмигранного стакана, в котором покоится тело почившего сидя или, точнее говоря, в том положении в каком обыкновенно младенец находится в утробе матери. За норимоном следовали семейство и родственники покойного в белых костюмах и в плоских простонародных соломенных шляпах в знак траура, а за ними его друзья, знакомые, домашние слуги в обыкновенном городском платьи и наконец толпа случайных зевак, готовая, как и повсюду, глазеть на даровое зрелище.
Христианское кладбище в Иокогаме находится за каналом в лесистой лощине между холмами Сенги-Ямы. Там, среди каменных столбиков, стоячих плит со скругленным верхом и тумбообразных памятников возвышается на четырех серо-гранитных стройных колоннах мавзолей, увенчанный мавританским куполом с золотым восьмиконечным русским крестом. Под ним покоится прах мичмана Мофета и других русских моряков, изрубленных вместе с ним какими-то фанатиками-самураями на Хончо среди бела дня и безо всякого со своей стороны повода. Это были первые из иностранцев жертвы японского фанатизма, вслед за ними был убит купец, англичанин Ленокс Ричардсон. Англичане в возмездие за это сожгли бомбардировкой город Кагосиму и получили в обеспечение семейства убитого сто тысяч фунтов, мы же ограничились одним официальным ‘выражением сожаления’ о случившемся со стороны японского правительства. С тех пор японцы англичан ненавидят, но уважают, нас же, пожалуй, и любят, но уважают ли, пока еще не знаю. Сегодня мы проезжали мимо этого кладбища, местоположение коего выбрано весьма поэтично, причем темная зелень стройных сосен и кедров как нельзя более гармонирует с его элегическою тишиной и уединенностью. Русский мавзолей, никем не ремонтируемый, вполне заброшенный ‘за неимением источников’, покосился и грозит падением.
Держа путь на юг мимо европейских дач и скакового поля, выбрались мы, наконец, на сельский простор. Вид окрестных полей и лесистых холмов носит отпечаток высокой культуры: рощи расчищены как в парке и нигде ни одного невозделанного клочка земли. Даже шоссированная дорога нарочно вьется вдоль подошвы возвышенностей Блуффа, а не кратчайшим прямиком по равнине, для того чтобы не отымать лишнего места от пашен. Вся долина разбита межами на неравномерные небольшие участки, из коих одни обчерчены канавами и валиками в форме квадрата, другие в форме параллелограмма, трапеции или трехугольника, смотря по тому, как позволяет место. Все эти участки лежат, однако, не в одной, а в нескольких горизонтальных плоскостях: один на фут выше, другой ниже, третий еще ниже или еще выше, необходимое условие при этом только то, чтобы каждый участок сам по себе был безусловно горизонтален. Таким образом, все поле представляется как бы исполосованным широкими ступенями и низенькими террасами, смешавшимися в разных направлениях. Образующиеся при этом низенькие стенки по большей части выложены диким камнем. В канавках повсюду сделаны шлюзы для затопления по мере надобности каждого участка, излишек же воды спускается с него на соседний нижний участок и так далее, или может быть направлен прямо в нижележащую канавку. Подобное устройство (то есть горизонтальная плоскость и окружающая ее кайма земляных валиков) безусловно необходимо каждому участку, для того чтобы напущенная вода покрывала совершенно равномерно всю его площадь и могла быть задержана на нем подольше, все время пока ощущается в ней надобность для превращенія почвы в болотистое месиво. В этом состоянии обыкновенно пускают на поле буйволов, которым помогают месить почву ногами еще и рабочие люди, затем ее мотыжат чтобы разбить комки, и проходят поглубже сохой. Поле всех этих операций почва превращается в вязко жидкую, тестообразную массу. Тогда принимаются за дело посева ростков. Мужчины, женщины и дети целыми семьями выходят на свои межи, как на праздник и, помолясь святому Ивари, покровителю рисоводства, собственноручно бросают рисовые семена в особо отделенный рассадник, который после того разравнивается бороной. Затем излишняя вода с полей за исключением рассадников спускается в отводные канавы, для того чтобы земля успела несколько пообсохнуть и перейти из болотистого в рыхлое состояние, после чего ее разделывают на большие квадратные грядки. Тем временем рис в рассадниках уже успевает дать густые светло-зеленые всходы. Это опять новый рабочий праздник для семьи земледельца. Вся она, под водительством отца или старшего в роде, выходит с раннего утра на межу и принимается осторожно вынимать с корнем ростки из рассадника, а затем со всею тщательностию пересаживает каждый из них отдельно на гряды, наблюдая при этом чтобы кустики были посажены правильными рядами и достаточно просторно, на равном расстоянии один от другого. Посадка производится посредством заостренной палочки которую втыкают в землю чтобы сделать достаточно глубокую ямку,— гнездо для корня, и затем, посадив в него росток, приминают вокруг него землю пальцами. Из этого уже видно как кропотлива и какого труда, терпения и внимания требует такая работа, но японцы любят ее и предаются ей с увлечением. Высадив рис на грядки, оставляют его расти и созревать до времени жатвы, обыкновенно наступающей в октябре месяце. Но заботы земледельца о своем посеве далеко еще на том не кончаются. Когда рис начинает колоситься, надо тщательно полоть вокруг каждого кустика всю сорную поросль, а когда зерно наливается, необходимо оберегать посев от величайших врагов его, маленьких птичек, налетающих на рисовые поля громадными стаями. Достаточно на полчаса прозевать их появление, чтобы все поле было расхищено: низко рея над грядами и хлопая по стеблям крылышками, эти лакомки обивают все зерно на землю и затем жадно принимаются клевать его. Против таких хищников приходится не только ставить между грядами чучела и трещотки в виде крыльев ветряной мельницы, но и растягивать над целым полем предохранительную сетку и держать при ней постоянный караул, чтобы приводить ее в движение каждый раз, чуть только птички начнут на нее опускаться. Для этого обыкновенно устраивают на меже из четырех бамбучин вышку с соломенною кровлей и сажают на нее мальчугана который должен постоянно подергивать привязную к сетке веревку.
В Японии культивируются несколько сортов риса, между коими главнейшим образом различаются два: польний и горный. Последний разводится на террасах, опоясывающих в несколько ярусов склоны гор, и требует весьма сложного и тяжелого труда как по устройству самих террас, укрепляемых цементированными каменными стенами, так и по наполнению их пригодною землей и удобрением, а в особенности по устройству необходимого орошения. Для последнего на вершинах гор устраиваются особые водоемы, наполняемые частью дождями и тающим снегом, если поблизости нет естественного источника, а нередко приходится даже таскать для них воду ведрами и бочонками из долины. Затем эта вода растекается из резервуаров по террасам при помощи целой системы ирригационных бмбуковых труб и желобов, регулярно пускаемых в действие. Но при всем том горный рис считается хуже и продается дешевле.
В Японии с незапамятных времен господствует одна лишь плодопеременная система: иной там не знают. Пахотная земля никогда не оставляется под паром, и поле по снятии риса идет с будущей осени, а то и немедленно под просо или пшеницу, причем между грядами садят бобы или другие огородные овощи. Все сорта хлебных растений, даже рожь в более северных провинциях, разводят здесь не посевным, а огородным способом: садкой на грядах отдельными правильно рассаженными кустиками, и так как орошение тут искусственное, всегда в меру и в определенное время, то засухи в Японии неизвестны, а урожаи сам-сот — обычное дело. Пшеница садится в ноябре и декабре, жнется же около 9 мая, затем поле приготовляется под рис и по снятии его зачастую идет вместо пшеницы под просо, под табак или хлопчатник, пока опять не приспеет ежегодная очередь риса, культура коего во многих случаях не прекращается в течение целого года, так что нередко вы можете видеть на нескольких смежных участках почти всю последовательную процедуру его производства.
Подробностей пейзажа я не станут описывать: это все те же миловидные деревеньки, отдельные усадебки, уединенные сельские чайные домики, тори и каплицы, приютившиеся в роскошной зелени латаний, камелий, кедра, сосен и японского клена, очень красивого дерева с узкими семилопастными зубчатыми листьями. Иногда из-за зеленых холмов и рощ мелькнет на минуту вид на голубой кусочек моря с белыми парусами японских джонок, что придает картине особенную прелесть: иногда над горизонтальною чертою облаков открывается сверкающая серебром вершина Фудзиямы, и тогда пейзаж становится еще прелестнее.
Ездить в конных экипажах надо здесь с особенною осторожностью, чтобы не задавить ненароком какого-нибудь японского карапузика. Ребятишки от двух и более лет беспрестанно попадаются вблизи населенных мест, то и дело перебегают через дорогу перед самым экипажем или преспокойно располагаются на самой дороге, где они ползают, копаются в песке, строят что-то и запускают бумажного змея. Они так уже привыкли, чтоб им никто не мешал и чтобы дженерикши поэтому объезжали их сторонкой, что не обращают ни малейшего внимания на предупреждающие крики кучера ‘гай! гай!’ (берегись) и, не вставая с места, спокойно смотрят на его сердитую физиономию во все свои смеющиеся глазенки, и тот, хочешь, не хочешь, должен сдержать лошадей и тихонько с осторожностью объезжать детскую группу.
В последний час перед закатом солнца приморский сельский пейзаж в особенности оживляется разнообразными птицами, которые в эту пору как бы усиливают свою жизненную деятельность в поисках за добычей прежде, чем успокоиться в своих гнездах на ночь, голуби реют высоко в воздушной синеве, сверкая мгновениями белизной крыльев против солнца: меж ними турмана играют и кувыркаются к истинному наслаждению любителей голубиного спорта, собирающихся кучками у голубятен любоваться на их воздушные забавы, еще выше голубей описывают плавные концентрические круги орлы и ястребы, звонкий клекот которых отрывочно достигает до земли мелодическим свистом, словно трель отдаленной флейты: дикие гуси и утки вереницей тянут на ночлег над болотом, чайки и рыбалки тревожно носятся близ берегов над взморьем, несметные стаи галок и ворон с криком кружат и оседают над священными рощами, и одни только цапли как часовые сосредоточенно торчат там и сям над канавами. Румяное солнце между тем опускается все ниже, кидая косые лучи на красные верхушки сосен и на воды залива: тени растут и вытягиваются, в воздухе заметно начинает веять холодком, и весь пернатый мир постепенно затихает, оседая на гнезда, еще полчаса и глубокая синяя ночь тихо затеплится звездами над землей. Пора и нам восвояси.
9-го декабря.
Пообедав в Гранд-Отеле, мы взяли дженерикши и всею компанией отправились в Канагаву посмотреть на ее своеобразную вечернюю жизнь. Находится он в двух милях к северу от Иокогамы и лежит непосредственно на Токаидо, составляя его последнюю подорожную станцию перед Токио. Во времена сегунов24 это был цветущий город и порт, население коего промышляло рыболовством и торговлей с проходящими караванами и дорожными людьми, вследствие чего в нем преобладали всевозможные гостиницы, рыбные садки, чайные, съестные, зонтичные и соломенно-башмачные лавочки. Это отчасти остается и теперь, но, с возникновением Иокогамы, как европейской резиденции, Канагава обратилась чуть не в сплошные ганкиро для европейцев, что придало ей совсем особенный и не скажу, чтобы симпатичный характер. Там с тех пор появился целый ряд домов полуевропейского, полуяпонского характера, между которыми встречаются двух и трехэтажные, и все эти дома исключительно приюты для ночных оргий европейских моряков, матросов, клерков и приказчиков.
Подъезжая к Канагаве, еще издали увидели мы целую иллюминацию. Над входами и вдоль наружных галерей, вверху и внизу светились ряды пунцовых шаровидных и частью белых четырехугольных фонарей из промасленной бумаги, а изнутри домов доносились короткие звуки самсинов и тех особенных барабанчиков, похожих с виду на часы Сатурна, что при ударе в них пальцами издают собачий лай. Все эти звуки служили аккомпанементом тому своеобразному женскому пению сдавленным горлом, которое скорее всего напоминает кошачье мяуканье. Из этого сочетания собачьего гавканья с завыванием кошек выходило для непривычного уха нечто нелепое, ужасное по своей какофонии и в то же время смешное, потому что по характеру своему оно вполне подходило и к понятию о ночной оргии на каком-нибудь шабаше ведьм на Лысой горе, где ‘Жида с лягушкою венчают’, и к весенней кошачьей музыке на крышах.
Мы вышли из дженерикшей и направились вдоль главной Канагавской улицы. Все дома были ярко освещены внутри, и в каждом из них наиболее характерную внешнюю особенность составляла пристройка вроде закрытой эстрады или галереи, выходящая в уровень с нижним этажом прямо на улицу. Одни из этих галерей стекольчатые, другие же просто забраны деревянною решеткой. Фоном их на заднем плане обыкновенно служат широкие ширмы, ярко разрисованные по золотому полю цветами и птицами, изображениями житейских или героических сцен и пейзажами, в которых всегда фигурирует неизбежная Фудзияма. Там, за этими решетками, освещенные рефлекторами ламп и поджав под себя ноги, сидели на толстых циновках молодые девушки, одна возле другой, составляя тесно сплоченный, но довольно широкий полукруг, обращенный лицом к улице. Насчитывалось их тут, смотря по размерам галереи, от пяти до двадцати и более. Все они разряжены в богатые шелковые и парчовые киримоны самых ярких колеров, набелены, нарумянены, с окрашенными в густо-фиолетовый цвет губами, и все отличаются очень пышными прическами, в которых большую роль играют цветы и блестки, а главным образом множество больших черепаховых булавок, образующих вокруг каждой головы нечто вроде ореола. Перед каждою парой или тройкой из этой живой, гирлянды стоял бронзовый хибач для гретья рук, а рядом с ним табакобон и чайный прибор. Время от времени эти особы набивали табаком и, после двух-трех затяжек, вытряхивали свои миниатюрные металлические трубочки, принимаясь вслед за тем за чай, который прихлебывали из крошечных фарфоровых чашек. Большею частью все они пребывали в полном молчании, изредка разве перекидываясь с соседкой каким-нибудь тихим и кратким замечанием. В первое мгновение при взгляде на них у меня получилось невольное впечатление, что это куклы из кабинета восковых фигур, — такова была их неподвижность и как бы безжизненность. Выражение лица у всех какое-то апатичное, скучающее и утомленное, точно находятся они тут не по доброй охоте, а по принудительной обязанности, давно уже опостылевшей им по горло, но против которой ничего не поделаешь… Сидят они тут как на выставке, точно птицы в клетках, и это действительно выставка, так как фланирующие мужчины останавливаются на улице перед каждой галереей, нагло глазеют и рассматривают их сквозь решетку и, не стесняясь, громко полагают циническую оценку внешним качествам и предполагаемым достоинствам каждой такой фигурантки: иные обращаются к той или другой с грубыми шутками, на которые те даже и бровью не поведут, иные кидают им за решетку разные лакомства, — совсем зверинец. Да оно и точно напоминает наши зверинцы, где перед такими же решетками толчется ‘публика’, глазея на диковинных зверей заморских.
Мы побродили по улице, поглазели вместе с другими на этих живых кукол и, видя, что тут, куда ни глянь, все одно и то же, вернулись к своим дженерикшам и покатили обратно в Иокогаму. Тут с моим курамой случилась маленькая неприятность: на пути у него погасла от чего-то свеча в бумажном фонаре, который каждый курама обязан по ночам иметь в руке всегда зажженным, так как на фонаре обозначен нумер его экипажа. Не желая отставать на ходу от товарищей, мой возница продолжал бежать, но не прошло и двух минут, как был остановлен полицейским, который приказал ему зажечь при себе фонарь и тут же записал в свою книжку его нумер. Вследствие этого курама подвергнется неизбежному штрафу, который взимется либо деньгами, либо в виде запрещения на известный срок заниматься своим промыслом. Вообще, полицейские здесь исполняют все свои обязанности очень строго и вполне добросовестно: полиция, как слышно, поставлена в столь почтенное и авторитетное положение, что службою в ней не только в качестве чиновников, но просто хожалых, вроде наших городовых, не гнушаются молодые люди даже из числа окончивших курс в Токийском университете. Главный же контингент доставляют теперь полицейской службе самураи, бывшие офицеры феодальных князей (даймио), оставшиеся после переворота 1868 года без дела и средств к пропитанию. Новое правительство, видя в этих ‘людях о двух саблях’ довольно опасный для себя элемент, дало им в полицейской службе довольно сносный выход из критического положения.
12-го декабря.
Вчера барон О. Р. Штакельберг с состоящими при нем лицами был приглашен на обед к нашему посланнику К. В. Струве, а сегодня обедали мы у японского министра иностранных дел, господина Инойе. Вчера, между прочим, познакомился я в русском посольстве с германским посланником, бароном Эйзендеккером, и с одною замечательною личностью, игравшею видную роль в событиях, последовавших за переворотом 1868 года. Это генерал-лейтенант Сайта, который из простого самурая, служившего в войсках князя Сатцумы, достиг должности военного министра, лишь недавно сданной им генералу Ямагата. Это человек большого, а для японца даже громадного роста и крепкого, широкого сложения в плечах, лицо открытое, мужественное и в высшей степени симпатичное: глаза полны ума и добродушия, но движения некоторых мускулов в лице изобличают в нем присутствие громадной силы воли и характера, способного двигать за собою массы. Во время переворота, оставаясь по-прежнему простым офицером, он, однако же, сумел приобрести себе на всем острове Кюсю такое влияние на умы населения, что деятели переворота сочли нужным, для закрепления успеха своего дела, отправить к нему в поместье одного из своих выдающихся членов, Ивакуру Тотоми (ныне товарища государственного канцлера), чтобы попытаться склонить Сайго на свою сторону и заручиться через него поддержкой южных провинций. Миссия эта удалась, и Сайго вместе со своим князем примкнул к перевороту. Ему же на долю досталось впоследствии во главе императорских войск укротить известное Сатцумское восстание 1877 года. В нашем посольстве он важная персона, свой человек и, по-видимому, всею душой сочувствует русским. Сегодня за обедом у господина Инойе мы вновь с ним встретились, и уже как со старым знакомым. Обедали: К. В. Струве с супругой, наш адмирал, морской министр Японии, вице-адмирал Еномото, Сайго, первый секретарь министерства иностранных дел с женой, бывшею в японском костюме, А. П. Новосильский, Е. И. Алексеев, толмач нашего посольства господин Маленда и я. Семейство господина Инойе состоит из жены и дочери, шестнадцатилетней девушки, воспитанной по-европейски и отлично говорящей по-английски. Обе эти особы были в европейских платьях, а японцы во фраках, за исключением Сайго и Еномото, которые присутствовали в своей военной форме.
Дом-особняк, занимаемый господином Инойе при министерстве иностранных дел, в участке Тора-Номон, близ Русского посольства, не велик, но уютен и по внешности напоминает наши царскосельские дачи. Отделан он на европейский лад, при смешанной меблировке японо-европейского характера, это выходит очень оригинально и красиво. Стол сервирован был по-европейски, меню тоже европейское, но все блюда подавались и кушались на великолепном японском фарфоре, где каждая тарелка была в своем роде художественный шедевр. Посередине стола стояла большая сатцумская ваза, из которой высоко поднимались роскошнейшие ветви сливы, усеянные массой только что распустившихся бледно-розовых цветов, разливавших тонкий и нежный аромат по всей столовой зале. К фруктам, в роли коих фигурировали местные апельсины и виноград и привозные из Сингапура бананы и ананасы, поданы были мягкие бумажные салфеточки, похожие с виду на пройденные от руки бледно-водянистою акварелью, изображавшею цветы, насекомых и птичек. Эти вещи производятся, между прочим, в Токио, на казенной фабрике, устроенном тестем генерала Сайго, для изготовления и печатания государственных бумаг и ассигнаций, здесь такие салфеточки необычайно дешевы и служат для употребления только на один раз, после чего бросаются. Но что это за прелесть, в особенности рисунки!
13-го декабря.
Начиная с 6-го числа и до нынешнего дня включительно, у нас на ‘Африке’ продолжались нанесение и отдача всевозможных официальных визитов на рейде. Приезжали командиры иностранных военных судов, японские власти, некоторые посланники и все консулы. Последние в особенности любят являться на военные суда, так сказать, из внешнего честолюбия, ради семи салютационных выстрелов, полагаемых им при отплытии с судна по международному морскому уставу. Будучи гражданскими чиновниками и преимущественно из купцов, они полагают, что раздающийся в их честь гром семи пушечных выстрелов поднимает их престиж в глазах иокогамского населения. Вообще, это им ‘и лестно, и приятно’, — затем только и ездят. И что за эти дни было на рейде грому и траты пороха, так и не дай ты, Господи! То там, то здесь беспрестанные салюты.
Другим развлечением нашей команды были иокогамские торжники, ежедневно являвшиеся на судно от полудня до двух часов со своими товарами. Разложив на палубе у шкафутов всякую всячину из местных дешевых произведений, разные блестящие безделки, веера, запонки, чайники, фуляровые платки и лаковые вещицы, они устраивали пестрый базар для матросов. И любопытно было поглядеть, как без знания языка, с помощью только мимики и жеста, те и другие ухитрялись отлично понимать друг друга. В это же время другие торжники, но сортом значительно выше, открывали подобный базар изо всякой ‘японщины’ и для офицеров, в кают-компании. Соблазн велик, дешевизна тоже, ну и покупают люди каждый раз и то, что нужно, и чего не нужно, — ‘главное потому что дешево’.
Сегодня мы в первый раз испытали землетрясение на воде. Случилось оно ровно в одиннадцать часов вечера. Залив перед тем был зеркально спокоен, в воздухе полный штиль, ни малейшего дуновения. Сидели мы в кают-компании за холодною закуской и разговаривали, как вдруг чувствуем, что судно заметно шатнулось, как бы подхваченное волной. Все в недоумении переглянулись друг с другом, и вот опять подобный же толчок, только еще сильнее.
— Да это, господа, землетрясение! — догадался первым наш старший штурман, Николай Павлович Дуркин, — любопытно взглянуть на воду.
И мы высыпали все на верхнюю палубу.
В самом деле, замечательное явление: в воздухе мертвая тишина, а между тем море кипит вокруг судна словно в котле, и большая, широкая волна, гряда за грядой медлительно и плавно идет с северо-востока на берег. Еще одна минута, и все опять успокоилось, кипень стихла, и залив принял вновь зеркально-гладкую поверхность, отражая в себе длинными тонкими нитями сторожевые огоньки на мачтах судов, разбросанных там и сям по широкому рейду.
Военный министр еще третьего дня прислал мне с ординарцем обещанные материалы для ознакомления с организацией военных сил современной Японии, кроме того, в дополнение к ним, я получил, благодаря любезности К. В. Струве, несколько весьма интересных данных о том же предмете из канцелярии нашего посольства. Все это, с позволения сообщивших лиц, дает мне полную возможность познакомить с этим интересным предметом моих военных читателей.

Военное дело в Японии.

Причины политического переворота 1868 года в Японии.— Битва при Фуеими.— Первые войска микадо.— Каста самураев.— Уничтожение феодализма.— Начало регулярной армии.— Французская военная миссия.— Указ о введении всесословной воинской повинности и главные основания оной.— Призывная комиссия.— Льготы, изъятия и послабления в приеме, допускаемые законом.— Наказания за уклонение от призыва.— Выкуп и заместительство.— Право усыновления.— Причины обилия лазеек для уклонения от службы.— Распределение новобранцев в военные части.— Форма присяги.— Администрация японской армии.— Военное министерство.— Состав армии.— Строевые и гражданские военного ведомства чины. — Армейские корпуса. — Гвардейский корпус.— Состав пехоты, кавалерии, артиллерии и инженерных войск.— Полевой обоз.— Общая численность действующей армии и резервов.— Проект о поселенных казачьих войсках на Матсмае.— Обмундирование, снаряжение и вооружение японской армии. — Права по службе.— Экзаменная комиссия. — Боевые опыты и боевые качества молодой японской армии.

В исторических судьбах Японии 1868 год отмечен особо знаменательным событием: власть сёгуна {Название тайкун не совсем правильно, оно почему-то дано сёгуну американцами, но не японцами, которые его не употребляют, а потому и мы не станем употреблять слово тайкун вместо сёгуна или шогуна, как выговаривают в некоторых провинциях Японии.} была уничтожена, а вместе с нею пали и семисотлетние привилегии многочисленных владетельных князей — феодалов (даймио). Совершилось это при помощи лишь небольшой борьбы, почти без шума, не вызвав повидимому никаких резких проявлений ни pro, ни contra этого события в самом народе, за исключением, конечно, значительной части лиц из класса самураев, которые теряли выгоды своего служебного положения с переменой в стране ее государственного строя. Но и с этим противником новое правительство, как увидим ниже, управилось пока довольно благополучно.
Дело в том что власть сёгунов, в сущности, не более как полномочных и наследственных премьеров или визирей японских императоров, в течение последнего пятидесятилетия намного уже утратила в стране обаяние своего прежнего могущества, и так как эта власть, господствовавшая здесь с 1192 года нашей эры, была в сущности узурпацией коронных прав, при бездеятельном существовании в стране ее законных государей в лице наследственных императоров (микадо), то сторонникам сих последних, когда наступил час удобный для борьбы, потребовалось не особенно много усилий чтобы свалить эту власть, а с ней уничтожить и феодальную систему даймио, по-видимому, безвозвратно. К такому исходу неизбежно вела совокупность многих причин, из которых слагалось политическое, общественное и нравственное состояние страны еще задолго до переворота. Ссоры и усобицы владетельных князей, их взаимные интриги и безумно честолюбивое соперничество из-за власти, из-за блеска и роскоши или придворного значения у сёгуна, противодействие друг другу в мероприятиях общего государственного значения, эгоистическая и своекорыстная политика всех вообще и каждого в отдельности, небрежение к нуждам своих подданных и важнейшим потребностям государства, стремление выделиться из общего строя, изнеженность и развращенность нравов не знавших никакого удержу в удовлетворении своих сластолюбивых похотей, а вместе с этим бессилие и самого сёгуна, не сумевшего с достоинством и твердостию противустоять наглым требованиям иностранцев об открытии Японии для торговых сношений с ними и, наконец, его войско, давно забывшее спартанский быт и дисциплину, плохо вооруженное и преисполненное кастового тщеславия,— все это постепенно и вполне естественно вело к распадению порядка государственной жизни созданной некогда сёгунами и к уничтожению феодальной системы. В конце концов либо сама Япония должна была распасться при первом ударе на нее иностранцев и обратиться в их колонию, либо прежняя законная власть микадо должна была восстановиться в полной своей силе и значении, причем, разумеется, и феодальным князьям волей-неволей пришлось поступиться своими владельческими правами в пользу возрожденного государственного единства. Случилось, как известно, второе, и это, кажется, может служить достаточным доказательством жизненности Японского народа и задатком его дальнейшего самостоятельного развития.
Феодальные князья, за весьма немногими исключениями, погрязшие в растлевающей неге чувственных наслаждений и роскоши доставляемой им чрезмерными их богатствами, очутились в момент переворота в таком бессильном и апатическом состоянии что им поневоле только и оставалось беспрекословно подчиниться ‘совершившемуся факту’, даже и не мечтая о борьбе и самозащите, коей слабые попытки были сделаны лишь со стороны некоторых наиболее так сказать морально сохранившихся владетелей, но попытки эти только еще более обнаружили их общую немощь.
Кто же был виновником этого переворота? Кто его задумал и кому удалось совершить его?
Совершителями явились ближайшие и довереннейшие слуги этих самых феодалов.
Высшие придворные и административные чиновники владетельных князей, принадлежавшие к классу самураев, то есть дворян, еще задолго до переворота сумели исподоволь приобрести себе большую, почти неограниченную власть в областях своих владетелей, благодаря именно растленной жизни и апатии сих последних. Наиболее способные и энергичные из этих чиновников, движимые недюжинным честолюбием и патриотизмом, сгруппировались в партию действия, которая — надо отдать им справедливость — отличалась редким единодушием и полным согласием между собою своих членов как в стремлениях и целях так и в средствах к их достижению. Эта-то партия более всего способствовала падению власти японских феодалов и, по возможности, ускорила его. Не упуская из виду не только общих, но и личных интересов, члены партии очень ловко и что называется ‘умненько’ воспользовались всеобщим переполохом какой повсеместно наделало прибытие и водворение в их стране Американцев и Европейцев: в удобный момент они захватили в свои руки власть и объявили восстановление в полной силе древнего законного владычества микадо, причем, конечно, не упустили случая воспользоваться сами для себя и для своих друзей наиболее высокими, выгодными и влиятельными местами и должностями в государственном управлении.
Если трехдневная битва при Фусими (неподалеку от Киото), происходившая с 27 по 29 января 1868 года, могла быть выиграна при ничтожных сравнительно потерях малочисленными императорскими войсками, коих сражалось только 6.000 против 25.000 войск сёгуна, то это служит лучшим доказательством безсилия партии самого сёгуна, которая состояла из нестройной толпы плохо вооруженных самураев и даймио, безучастно глядевших на собственное падение. Войска же микадо, вооруженные хотя и не лучше своих противников, но одушевленные верой в божественность Тенно, то есть личности самого микадо, сражались за его священные права, которые, впрочем, в принципе всегда признавались всеми и даже самими сёгунами. Кроме того, надо заметить что этими малочисленными войсками предводили энергичные и даровитые люди, из среды помянутой выше партии действия, для которых в исходе трехдневного фусимского боя заключался роковой вопрос ‘быть или не быть’: дело шло о голове каждого в случае неуспеха.
В северных кланах война тянулась до конца 1869 года, потому что князья Дева, Мутцу, Айдзу, Сёваи Эциго и Куванаи, связанные узами родства и личными интересами с низложенным сёгуном (из рода Токугава), все еще мечтали о возстановлении его власти. Но войска микадо, при содействии южных и западных провинций, успели настолько усилиться в своем численном составе что еще в апреле 1868 года могли захватить почти без боя столицу сёгуна, Иеддо, со всеми находившимися в ней военными запасами. Когда в ноябре того же года микадо торжественно шествовал из своей бывшей столицы Киото в Иеддо, долженствовавшее отныне стать для него новою столицей и резиденцией, то его свиту составляли уже волей-неволей помирившиеся со своим новым положением князья Сатцума, Тоза, Кью-сю и другие во главе своих войск, составивших в числе 5.000 человек почетный конвой императора. Эти последние войска явились в то время единственною опорой нового правительства в самом Иеддо, потому что другие части войск преданных микадо были еще по необходимости разбросаны в разных провинциях, для поддержания там своим присутствием новосозидаемого порядка государственной жизни и императорской власти. Когда же большая часть этих разбросанных отрядов, после победоносного окончания возложенной на них миссии, возвратилась летом 1869 года в Иеддо, то численность гарнизона в этом городе возросла до 12.000 человек, во эта толпа, лишенная всякой правильной организации, не могла служить для юной власти еще неокрепшего правительства надежною опорой и залогом его прочности в будущем. Несмотря на внешнюю покорность феодальных князей, в их среде усматривались некоторые недобрые признаки которые не могли не беспокоить новое правительство. Война в северных кланах еще не вполне окончилась, а уже некоторые из ‘преданных императору’ даймио, как например Овари и Кью-сю, вернулись со своими войсками в свои провинции, и правительству, чтобы придать этому факту сколько-нибудь благовидную форму, пришлось показать вид будто это делается по его произволению. Поэтому оно поспешило опубликовать указ, что князья Овари и Кью-сю назначаются губернаторами своих провинций.
Но и помимо князей всегда можно было опасаться возникновения новых беспорядков и восстаний со стороны самураев, во множестве разбросанных по разным провинциям и оставшихся при новом правительстве так сказать не у дел, в стороне от служебной деятельности и сопряженных с нею выгод, а потому имевших много причин негодовать на ‘новые порядки’. Пренебрегать этими людьми, не принимая их ни в какой расчет, становилось для правительства не безопасно, оставлять их далее в таком положении было бы неблагоразумно. Надо было парализовать самураев, обезоружить их и в буквальном смысле, и морально как особую касту.
Все это настоятельно вызывало в правительстве мысль об учреждении регулярной армии из новых элементов, не зараженных традиционным кастовым духом прежних самурайских ополчений,— армии, которая, будучи созданием самого правительства, могла бы служить ему надежною точкой опоры и орудием для борьбы со внутренними врагами. Но при тогдашнем всеобщем всполохе, правительство могло только исподволь, медленным и осторожным путем добиться осуществления своей заветной мысли. С этою целью в 1870 году oro издало указ, в силу коего разрешалось носить оружие всем без исключения сословиям в государстве, дворянам же дозволено ходить и без оного. Одновременно с этим, некоторое число наиболее влиятельных и беспокойных самураев были призваны в Иеддо, переименованное уже к тому времени в Токио, на ‘почетную службу’ ко двору микадо. Такие призывы то из одной, то из другой провинции повторялись все чаще и чаще, но люди прежних призывов, заменяясь новыми, не отпускались в полном своем составе в места своей родины, а направлялись порознь, под разными благовидными предлогами, в другие, отдаленные от их родины провинции, где они, точно так же порознь, входили в состав полков благонадежных, то есть преданных правительству. Таким образом, удерживая на службе вдали от их родины людей беспокойных или влиятельных у себя дома и окружая их средой чуждою им по духу, стремлениям и происхождению, правительство тем самым парализовало их как вредных для него деятелей и всегда имело под своим ближайшим служебным надзором этих возможных вожаков и зачинщиков будущей смуты, пока с усилением вполне окрепшей власти не миновала наконец для крамолы по-видимому всякая возможность. Вместе с тем и таким же путем исподоволь достигалось слитие в рядах войска разных каст и противоположных друг другу элементов. Число вербуемых таким образом офицеров и ратников из класса самураев простиралось в каждый призыв от пятнадцати до двадцати тысяч человек, и результат перетасовки людей, продолжавшейся непрерывно два года, оказался в конце концов столь благоприятным для правительства что oro могло, уже не опасаясь беспорядков и противодействия, отнять у князей, во имя принципа единства государственной земли и власти, управление их провинциями и заставить их самих переселиться на безвыездное житье в Токио чтоб ‘украшать собою столицу его величества микадо’. В сущности, это обязательное проживательство в столице было своего рода пленом или почетным арестом, благодаря которому бывшие феодалы ежеминутно находились под непосредственным негласным надзором центральной власти. Самураям, состоявшим на службе у этих князей и напоминающим нам отчасти польскую ‘дробну шляхту’ былых времен, проживавшую ‘на ласкавом хлебе’ у разных магнатов, правительство запретило следовать в Токио за своими господами и проживать в этом городе. Оно расчитывало что эта мера, лишив самураев главной опоры их существования, заставит их бросить наследственное ‘ремесло двух сабель’ и предаться мирным, мещанским занятиям, и этот расчет не был ошибочен: он уже достаточно оправдался на деле.
После всех этих так сказать предварительных маневров и мероприятий, правительство уже смело могло приступить к осуществлению своей заветной мечты об учреждении регулярной армии в Японии и с этою целию обратилось к содействию Франции.
С прибытием, осенью 1872 года, второй партии французских инструкторов, {Первая партия была выписана еще в 1867 году, по инициативе последнего сёгуна.} известной тогда под названием ‘mission militaire de France’ и состоявшей из восемнадцати офицеров и унтер-офицеров разных родов оружия, началась правильная работа над организацией армии по образцу европейских держав и, главнейшим образом, самой Франции.
1873 год прошел в необходимых подготовительных работах, в состав коих входили: полная народная перепись, разбивка всей страны на призывные участки, перевод на японский язык строевых уставов, инструкций и военных законоположений, заимствованных из разных армий, для их сличения и выбора наиболее подходящих к местным условиям и пр., так что только в самом конце года (именно 28 декабря) мог быть издан императорский указ о введении в Японии всеобщей воинской повинности, который в немногих словах порешил навсегда всю феодальную систему этой страны и в особенности все древние привилегии военной касты, в которой, по переписи 1872 года, насчитывалось 318.428 человек способных к действию орудием. {Документ этот сам по себе настолько любопытен, как по своей форме так и по содержанию, что а позволю себе привести его целиком, в дословном переводе. Он гласит:
‘В древние времена все, исключая хилых стариков, были воинами, то есть всякий способный носить оружие японец, в случае надобности, был призываем под знамена своим державным вождем, тенно. По миновании же надобности, каждый воин возвращался к своим мирным занятиям, вновь становясь тем чем был до призыва: земледельцем, ремесленником, купцом и т. п. Разумеется, в оны времена не водилось у вас таких людей которые, нося две сабли и называя себя самураями, только чванятся сидя дома в бездельи да в бражничаньи и, того еще хуже, совершают разные преступления, до смертоубийства включительно, не неся за то ответственности пред законом.
‘Уже при Цинму-тевво (первый микадо Японии, 660 год до P. X.) были учреждены у нас военные братства и корпус телохранителей государя. Во время правление Цин-ки и Тен-лей (Цин-ки с 724 по 729 год, а Тен-пей с 729 по 749 год по P. X.), в царствование Сёму-тенно страна была разделена на две сип и тесть фу. (Военное разделение соответствовавшее районам двух армий, сип, и корпусным округам, фу). Со времен сёгунов Хоген и Хей-цзи (1159 года по Р.Х.), в царствование Го-Сиоа-кава-тенно, императорская власть мало-помалу ослабела и в последствии перешла в руки касты самураев. В стране образовалась тогда феодальная система и весь народ поделился на касты: воинов, земледельцев, ремесленников и купцов. Монархическая власть потеряла всякое значение, и невозможно описать всех зол происшедших вследствие этого. Но теперь настало восстановление древнего: возврат к самодержавию, уничтожение двоевластия. Пенсии наследственных бездетных самураев сокращены и дозволено им снять с себя оружиё. Это только возвратило народу, поделенному на касты, его древнюю свободу и уравняло права всех сословий. Теперь самураи и народ уже не то чем они были еще так недавно: ныне они совокупно суть граждане, подданные империи, о разница остается только в способах служение государству.
‘Во всей вселенной нет ничего, что не служило бы так или иначе общему благу, тем более должен служить ему тот кто называется человеком. Люди обязаны употреблять все свои силы для достижение общего блага своего отечества. У европейцев эта обязанность называется ‘налогом крови’, то есть это значит, что подданные государства кровь и жизнь свою отдают на защиту общей своей родины. Каждый обязан заботиться об устранении невзгод своего отечества, так как иначе эти невзгоды падут в числе прочих граждан и на его голову. Из этого следует, что если во всех странах мира существуют воинские установления, то явились таковые не произвольно или случайно, а развились вполне правильно из необходимости оных.
‘Руководясь нашими установлениями древних времен и нуждами текущих дней, мы усматриваем необходимость ввести в нашем государстве такое воинское устройство которое соответствовало бы духу настоящего времени. Географическое положение нашей страны не позволяет нам принять иностранные воинские установление всецело, посему только наиболее пригодные из них будут приняты и слиты с нашими. Вследствие всего вышеизреченного, сим установляется, во-первых, постоянная регулярная армия и флот, во-вторых, как только сынам граждан народа нашего исполнится двадцатый год от рождения, они подлежат воинской повинности и являют собою оборону государства при всех опасных положениях оного.
‘Председатели советов всех ваших областей да постигнут высоту этой цели! Да огласят они и изъяснят народу ваши установление о всеобщей воинской повинности, внушая всем, что установление сии суть основа спокойствия государства.}
Указ этот весьма характеристичен. Из тех оговорок и аксессуаров какими обставлена его главная законодательная сущность не трудно усмотреть что правительство, хотя и успевшее уже победить все существеннейшие препятствия и враждебные элементы стоявшие на пути его реформ, все еще продолжало действовать в своем направлении с крайнею осторожностию, как бы нащупывая под собою почву для каждого своего шага. В этом указе вы видите и ссылки на историю и древнейший уклад страны, с целию убедить народ и доказать ему что всесословная воинская повинность, в сущности, не представляет из себя никакого новшества, а только возврат к старине. Тут же мимоходом бросается полемический камешек в касту самураев, причем вскользь, но очень ловко инсинуируются те стороны ее быта, которые могли быть более всего антипатичны остальным классам Японского народа. Затем следуют ублажающие убеждения о возвращении народу, благодаря новому правительству, его древней свободы и гражданского равенства. Но важнее всего было провести убеждение что регулярная армия с общевоинскою повинностию отнюдь не есть учреждение всецело заимствуемое у ненавистных народу иностранцев, что только некоторые наиболее пригодные из европейских воинских установлений будут допущены и в переделке слиты с коренными японскими установлениями, — и указ весьма предупредительно и заботливо старается заранее оговорить это щекотливое обстоятельство, как бы предвидя что без этой оговорки новая правительственная мера может показаться народу плодом подражательности иноземцам и, в силу этого, с разу же сделаться для него ненавистною, а народ, как известно, легко переносит свою ненависть на учреждение и на его создателей. Правительство более всего должно было опасаться именно сего последнего результата, тем более что учреждение всесословной регулярной армии было первою и важнейшею из радикальных мер на том преобразовательном пути на который поневоле должно было выступить правительство порвавшее всякие связи с прежним режимом и прежними устоями. За исключением самураев, для коих военная карьера являлась наследственно-родовым заветом и средством к существованию, остальные классы японского народа не имели о воинском деле никакого понятия, да не хотели и знать его, как дело им совершенно чуждое и недоступное, и в течение многих веков держались совсем обособленно, в стороне от правящей касты самураев, справедливо полагая, что чем от нее дальше, тем лучше, то есть спокойнее и безопаснее для собственной шкуры. Такое отношение, к военному элементу страны, разумеется, не могло развить в народе особенных симпатий и к военному делу. Поэтому молодые люди, подлежащие воинской повинности, даже в настоящее время, при всех ее льготах, стараются по призыве проскочить в какую-нибудь законную лазейку чтоб ускользнуть из-под солдатской шапки. Правительство, разумеется, понимало все это лучше чем кто-либо, и вот отсюда-то и происходят все те напоминание о священной гражданской обязанности защищать родину и проч., какими преисполнен указ 28 декабря 1873 года.
Посмотрим теперь на те основание на которых зиждется в Японии всесословная воинская повинность.
Начальный параграф ‘Положения’ гласит что ‘все казаку, сизоку и хей-мин (земледельцы, ремесленники и купцы) обязаны служить в армии или во флоте’. Вооруженные силы страны разделяются на три отдела: постоянная регулярная армия (Узё би-гун), резерв (Ко би-гун) и ополчение (Коку мин-гун). В регулярной армии обязательно должны служить по жребию все молодые люди коим минуло двадцать лет от роду. Срок службы трехлетний. Воинские части получают от правительства определенное содержание, обмундировку, снаряжение и продовольствие. Люди выдающиеся своими способностями, достаточным образованием и крепким телосложением выбираются в гвардию. желающие быть произведенными в офицеры или в унтер-офицеры обязаны выдержать предварительный экзамен из общеобразовательных предметов, после которого они принимаются в унтер-офицерскую школу (Киодо-дан), где и производятся в унтер-офицерский чин по окончании трехлетнего курса, и даже раньше, если достигнут надлежащих успехов в военном образовании. Те же из унтер-офицеров которые окажут особенные успехи в науках и отличаются вполне безупречным поведением могут, по окончании курса в Киодо-дане, поступать в офицерское училище (Сикан-гакко), откуда, по окончании трехлетнего курса, производятся прямо в офицеры армии. Произведенные в унтер-офицеры обязаны прослужить в рядах действующих войск не менее семи лет. Рядовые, как уже сказано, отбывают трехлетний срок службы, но для тех из них которые будут признаны вполне удовлетворяющими всем статьям воинского обучение по специальности своего оружия, этот срок, смотря по обстоятельствам, иногда сокращается и до двух лет.
Резерв (Ко би-гун) подразделяется на два призыва, первый и второй. По отбытии воинской повинности в действующих частях, люди перечисляются на два года в резерв первого призыва и, в случае объявление войны, немедленно созываются для укомплектование частей действующей армии. Для практического же обучения они ежегодно собираются, сроком на один месяц, в назначаемый для сего пункт, в районе того округа к коему приписаны по месту своей оседлости. Удовлетворяющие практически требованиям военно-образовательного ценза производятся во время этих сборов, в виде награды, в унтер-офицеры. Люди принадлежащие к резерву первого призыва не имеют права переселяться на оседлое жительство, ни вообще отлучаться на продолжительное время из пределов своего округа. Последнее разрешается им окружным начальством только в крайних, безусловно уважительных случаях.
По отбытии установленного срока службы в составе первого резерва, люди оного перечисляются в резерв второго призыва, где срок службы установлен также двухлетний. В военное время они созываются не иначе как после резерва первого призыва, а в мирное, если не желают сами, могут и не являться в лагерные сборы для практических учений, и если намерены удалиться из пределов своего округа, то лишь обязаны известить о том окружное начальство, равно как и о своем возвращении в округ. Если же резерв первого призыва созывается на службу не в обычный ежегодный срок, то люди второго резерва, все без исключения, немедленно обязаны возвратиться в свой округ и проживать в нем безвыездно впредь до роспуска первого резерва.
К составу ополчения или народной рати (Коку мин-гун) принадлежат все способные носить оружие граждане от семнадцати до сорокалетнего возраста. В случае сбора людей второго резерва, все они должны быть в полной готовности к призыву, на случай необходимости, в зависимости от которой правительство оставило за собою право увеличивать, по мере надобности, сроки службы, как в действующих войсках, так и в резервах.
Операция призыва новобранцев производится в Японии таким образом, что ежегодно к 10 ноября все молодые люди коим минуло 19 лет от роду обязаны явиться к своему участковому старосте, коцё, который ведет им особые списки. Коцё в течение десятидневного срока, то есть к 20 ноября, обязан передать эти списки окружному голове, куце, который, в свою очередь, не позднее 30 ноября представляет их в окружное правление Фу или Кен, а эти последние к 20 декабря пересылают все вообще списки подлежащих жребию молодых людей своего округа в военное министерство. {В этих списках обозначаются: 1) лица наиболее подходящие к условиям того или другого рода оружия, 2) лица желающие воспользоваться правом выкупа, 3) лица представившие надлежащие письменные удостоверение в том, что находятся в обучении какому-либо специальному мастерству или состоят воспитанниками призванных правительством учебных заведений и, наконец, 4) лица по каким-либо причинам негодные для военной службы.} Списки эти служат руководством для действий особых призывных комиссий, ежегодно командируемых от военного министерства во все фу и кены. Назначение таких комиссий состоит в том, чтобы совокупно с местными представителями (имеющими право только совещательного голоса) исследовать на месте разные, могущие встретиться недоразумение и злоупотребление по части призыва и в постановке окончательных решений относительно приема лиц на службу или освобождение от оной. {Призывная комиссия состоит из председателя (полковник или майор), вице-председателя (капитан) и пяти членов: одного штабс-капитана, одного поручика, штаб-доктора и двух младших врачей, его ассистентов. Кроме того, для письмоводства к ним прикомандировывается от двух до трех писарей из нестроевых. В состав комиссии входят также местный губернатор или вице-губернатор и некоторые чиновники фу или кена, не ниже VIII класса, обыкновенно приглашаемые председателем в качестве советников. А в тех случаях когда встречается надобность в каких-либо особых разъяснениях по поводу недоразумений или претензий со стороны новобранцев, в комиссию могут быть призываемы окружные головы (куце, в роде наших волостных старшин и голов мещанских обществ) и участковые старосты (коцё, соответствующие вашим сельским старостам).} С открытием действий комиссии, каждый окружной голова обязав лично представить в ее присутствие всех подлежащих призыву молодых людей своего округа {Если в это время кто-либо из последних заболеет или лишится возможности прибыть на сдаточный пункт по уважительным семейным причинам, то обязан уведомить о том комиссию, с приложением законно удостоверенного свидетельства: в первом случае, от врача, во втором, от местного старшины или начальства,— и тогда выдается отсрочка на один год.}. Закон предоставляет комиссии право освобождать от воинской повинности лиц тринадцати категорий, перечисленных в ‘Положении’, во не иначе как на основании коллегиального решения. {На основании закона, от воинской повинности освобождаются: 1) лица ниже пяти футов роста, 2) лица неудовлетворительного телосложение и вообще видимо слабосильные, а также и имеющия какую- либо физическую уродливость (безпалость, колченожие, сухорукость и т. л.), или одержимые с детства какою-либо болезнию, препятствующею несевию военной службы, 3) чиновники всех ведомств и даже тогаги, то есть низшие канцелярские служители вне класса, 4) воспитанники военного и морского училищ, 5) преподаватели, наставники и ученики всех общественных учебных заведений, 6) студенты и техники продолжающие свое научное образование за границей, 7) Синтоское и буддийское духовенство и публичные проповедники (косякума) направляющие свое слово в интересах государства и правительства, 8) глава семейств, 9) единственный сын-наследник или единственный внук-наследник, 10) единственный сын и единственный внук, не только кровный, но и легально усыновленный, 11) все заменяющие главу семейства, вследствие постоянно болезненного состояние их отца или вообще действительного главы семейства, 12) все те, у кого родной брат уже служит в рядах постоянной армии и, наконец, 13) все вообще преступники и даже казоку и сизоку (земледельцы и ремесленники) утратившие некоторые сословные права по судебному приговору или присужденные к заключению в исправительной тюрьме на один год и более.} Из перечня этих категорий, не трудно видеть что закон, по части изъятий от службы, в избытке предоставляет гражданам весьма широкие и гуманные льготы, тем более что лица освобождаемые, в громадном большинстве своем, не несут взамен того никакой соответственной денежной подати. Вводя столь радикальную законодательную меру как общая воинская повинность, правительство всеми этими льготами, изъятиями и послаблениями, вероятно, желало ослабить суровость ее впечатление на народ, не несший до сих пор никакой рекрутчины. Нельзя не заметить тоже весьма характеристичную черту относительно седьмого разряда льготных: правом освобождение от службы пользуются только те из публичных проповедников, которые проповедуют в интересах правительства. Так как параграф этот и до сих пор остается в своей силе, то можно думать, что правительство все еще нуждается пока, хотя бы и косвенно, в нравственной поддержке частных лиц могущих влиять на общественное мнение. Затем 13-я категория освобождаемых также представляет одну характерную особенность, именно в отношении лиц подвергавшихся заключению в исправительной тюрьме. Не допуская в ряды армии людей приговоренных хотя бы только к исправительному наказанию, стало быть не теряющих своих гражданских прав безвозвратно, закон, можно сказать, впадает в некоторую, быть может чересчур уже брезгливую щепетильность, но, с другой стороны, эта самая щепетильность показывает с каким уважением смотрит он на военную службу и как заботливо старается оградить личный состав армии от примеси не только порочных, но и хотя бы только подозрительных в нравственном смысле элементов.
Предусматривая, однако, со стороны подлежащих призыву возможность ложных показаний о своих семейных отношениях и обстоятельствах или о болезнях с целью уклонение от военной службы, закон предоставил призывным комиссиям право точного исследование и основательной проверки подобных показаний, предупреждая что виновные в даче ложных о себе сведений подлежат уголовному суду как за обман. Равным образом наказывается и представитель или старшина общины (куце и коце) если будет доказано что он заведомо потворствовал обману или скрепил своею печатью документ заключающий в себе ложное показание.
Закон в Японии допускает возможность выкупа от воинской повинности. Размеры этого выкупа бывают двоякие: одни для мирного, другие для военного времени. Таким образом, люди состоятельные, коммерсанты и т. л. всегда имеют законную возможность без хлопот и излишних изворотов избежать военной службы. Это, как думают здесь некоторые, сделано преимущественно в пользу купцов, так как занятие торговлей в старые рыцарски-аристократические времена не пользовалось в Японии особенным почетом, и купцы в кастовом отношении поставлены были ниже не только земледельцев, но и ремесленников. Трудно сказать, что тут было побудительною причиной: то ли что правительство не рассчитывало встретить в сынах купеческой среды особенно храбрых воинов, или же вынуждено было почему-либо сделать косвенную уступку старым самурайски-предразсудочным взглядам на это сословие, во всяком случае оно призвало целесообразным допустить принцип выкупа. Заплативший единовременно 270 иен (337 1/2 кредитных рублей) в мирное и 600 иен (750 кред. руб.) в военное время освобождается от военной службы навсегда, и военное министерство в таком случае само представляет за него заместителя-охотника. Впрочем, надо заметить что правом выкупа, как показала практика этого дела, пользуются весьма немногие, то есть около 20—30 человек ежегодно, и это потому что ‘Положение’ открывает большинству еще другую возможность избегать военной службы. Возможность эта заключается в праве усыновления.
Обычай усыновление существует в Японии уже с давних времен, и для признание за этим актом полной законной силы достаточно чтоб усыновитель подал ближайшему представителю своей общины простое письменное заявление что он, обыватель такой-то, усыновляет такого-то, вследствие ли своей бездетности, или просто из милости, из сострадание к сиротству, из недовольства своими кровными детьми и т. п. Но если усыновленный окажется в последствии недостойным сделанного ему благодеяния, или названные родители будут просто почему-либо им недовольны, то он легко лишается прав сопряженных с усыновлением, потому что названные родители, посредством столь же простого заявление местному старшине, всегда могут отказаться от усыновления, и тогда названный сын возвращается своим родственникам, буде таковые существуют, или в общину к коей принадлежал до усыновления. По закону, единственный сын или внук, хотя бы и усыновленный, не подлежит воинской повинности. Поэтому большинство лиц не желающих откупаться от службы деньгами ищет себе усыновителей между бездетными стариками и старухами и, разумеется, находит.
Такое обилие лазеек дающих законную возможность уклоняться от военной службы на первый взгляд может показаться довольно странным и невольно вызвать вопрос: чего ради правительство, сознававшее крайнюю необходимость всесословной регулярной армии, допустило все эти лазейки, которые ведут только к ослаблению численного состава его вооруженных сил? Но дело в том что при населении страны более чем в 33 миллиона душ, когда число лиц способных носить оружие (то есть от семнадцати до сорокалетнего возраста) простирается, как например в 1875 году, до 6.762.030 душ и при постоянной армии, наличная численность коей не превышает тридцати пяти тысяч человек {Хотя по спискам и считается 41.808 человек.}, закон может довольно широко допускать разные льготные изъятия без ущерба для дела, а потому и призывные комиссии, в свою очередь, могут быть весьма снисходительными даже и к несколько сомнительным иногда правам новобранцев желающих добиться себе льготы. Японцы в этом случае рассуждают так что кто ищет возможности увильнуть от военной службы, из того никогда не будет хорошего солдата, а потому нечего и портить им ряды армии. Такой взгляд очень широк, если хотите, но применимость его на практике может быть оправдана только в одной Японии, потому что армия нужна этой стране не для нападений и завоеваний, а единственно для защиты своих островных пределов и ограждение внутреннего порядка, поэтому она и немногочисленна.
Новобранцы призванные годными к службе и назначенные в пехоту, отправляются из комиссии в штаб дивизии расположенной в их округе, а выбранные в кавалерию, артиллерию, саперы и в обоз, препровождаются в Токио, в ведение штабов сих отдельных частей, и с этого момента деятельность призывной комиссии по округу (за исключением, конечно, отчетной части) считается законченною. По окончании же общего набора со всех округов, призывные комиссии распускаются, а на следующий год назначаются новые, и не иначе как с новыми членами, рекрута же, отправленные в штабы своих частей, приступают к ознакомлению с военными уставами, начиная с дисциплинарного, после чего приносят присягу и подписывают присяжные листы следующего содержания:
‘Обязуюсь своею жизнью: стоять за свое отечество, как в мирное, так и в военное время, исполнять беспрекословно приказание моего начальства, никогда не покидать самовольно службу и не проситься, когда мне вздумается, в отпуск по болезни моих родителей. Да исполнятся надо мною все кары не только мира сего, но и загробного, если я не сдержу сего, данного мною, обещания!’
Администрация японской армии сосредоточена в военном министерстве, во главе коего стоит министр с двумя своими помощниками: начальником главного штаба и начальником технической и хозяйственной части. Должность министра полагается в ранге генерал-лейтенанта 1-го класса, вторые же могут быть генерал-майорами 2-го и 3-го классов. Центральное управление министерства, соответствующее нашей канцелярии Военного министра, состоит изо ста офицеров и чиновников гражданского чина, и за сим все ведомство подразделяется на пять отделений, {I Отделение, состоящее изо ста офицеров и около ста чиновников, ведает: а) отдел общей корреспонденции, b) рекрутскую повинность и заместительство, с) генеральный штаб, d) главный аудиториат, е) списки лиц выбывших из военной службы, а также и f) расходы на погребение военнослужащих. При первом же отделении состоят и переводчики с иностранных языков на японский и с японского на иностранные.
II Отделение, из двадцати шести офицеров и ста чиновников) ведает: а) личный состав пехоты, кавалерии и обоза, b) дела о рекрутах уже принятых на службу и с) корпус жандармов.
III Отделение, из двенадцати офицеров и двадцати пяти чиновников, представляет собою инженерное ведомство, с заведыванием личным составом инженерных войск и снабдительным техническим отделом.
IV Отделение, состоящее из такого же числа служащих как и предшедшее, ведает личный состав артиллерии, фельдцейхмейстерскую часть, вооружение всех вообще войск и снабжение их боевыми припасами.
V Отделение, изо ста восьми офицеров и ста чиновников, заведует военным хозяйством вообще. На его обязанности лежит продовольствие и обмундирование войск и все что касается распределения, устройства и снабжение казарменных помещений, госпитальная и санитарная части, инвалидный отдел (пенсии), денежное довольствие войск и военных учреждений, военная касса, ревизионный и канцелярский (то есть относительно устройства и снабжение канцелярской части в войсках) отделы.} с довольно ограниченным личным составом, так что вся военная администрация, со всеми ее специальными органами и частями, состоит из 711 служащих лиц, из коих около 300 принадлежат военному сословию.
Обратимся теперь к рассмотрению состава японской армии.
Генералы (циоку-нин) производятся в этот чин и назначаются на должности самим императором, штаб-офицеры (со-нин) представляются к производству из обер-офицерских рангов военным министром, по рассмотрении их прав в его канцелярии, но в чинах и должностях своих могут быть утверждаемы только императором, как лица имеющие право приезда ко двору, {Гражданские чиновники только с VII класса.} обер-офицеры (хан-пин) производятся в чины и утверждаются в должностях военным министром, по представлению корпусных командиров. Что касается нижних чинов, то фельдфебеля (цзюн си-кап) и унтер-офицеры (ка си-кап), из окончивших курс в унтер-офицерской школе, назначаются в должности и производятся, по представлению своих ротных и батальонных командиров, полковыми командирами, {В отдельных батальонах батальонными командирами.} но утверждаются в должностях штабом дивизии. Нестроевых чинов военного звание в японской армии нет, нестроевыми называются там лица гражданского ведомства служащие при войсках в качестве чиновников по разным отраслям военного управления, и никаких особых мундиров или военной формы для них не полагается. Сюда относятся делопроизводители, писаря, техники, фуражмейстеры, и т. п.
Во главе японской армии по строевой части стоит генерал-фельдмаршал (тай-сё), звание коего носит дядя ныне царствующего микадо, принц Арисугава. {Скончался в 1885 году.} Жалованья по должности ему полагается 4.800 иен и столовых 300 иен, что в совокупности, на наши деньги составляет 6.375 рублей кредитных. За генерал-фельдмаршалом следуют четыре генерал-лейтенанта (цу-сё), кои занимают должности корпусных командиров и начальников отдельных военно-территориальных округов (непостоянных, впрочем). Жалованья получают по 4.200 и столовых по 250 иен.
Генерал-майоров (сё-сё) во всей японской армии только 13, они командуют корпусами (иногда), дивизиями и бригадами, получая жалованья 3.000 и столовых 150 иен. С ними равняются по рангу генерал-интендант и генерал-доктор армии. Полковников (тай-са) еще меньше чем генералов, их только 9, и с ними равняются: советник интендантства, штаб-доктор и генерал-фармацевт, начальник военно-судного управления и обер-аудиторы в чине тай-са. Жалованье полковников не равномерно и градируется по роду их оружия, {Так, в пехоте полковник получает 2.245 иен, в кавалерии и обозе 2.280 иен, в артиллерии и инженерах 2.340 иен и в генеральном штабе 2.400 иен.} столовые же деньги отпускаются всем в равном количестве, по 120 иен каждому. Подполковников (цю-са) на всю армию только 35, а майоров (сё-са) 111 человек, первые командуют полками, вторые батальонами, получая жалованье, так же как и полковники, сообразно с родом своего оружия. {Так, в пехоте подполковнику идет 1.644 и майору 1.044 иене, а в генеральном штабе 1.800 и 1.200 иен, столовых же подполковнику 105 и майору 90 иен. С подполковниками равняются: младший советник интендантства 1-го класса, младший врач и фармацевт 1-го класса и казначей или ревизор 1-го класса, а с майорами те же чины 2-го класса и старший ветеринар.} Капитанов (ай-и), штабс-капитанов, ротмистров и штаб-ротмистров, разделяемых притом еще на два класса, числится 353 человека. Столовых им отпускается по 45 иен, а жалованье неравномерно и градируется не только по роду оружия, но и по классу. {Так, капитан 1-го класса получает: в пехоте 624 иен, а капитан 2-го класса 576 иен, в кавалерии, обозе, артиллерии и инженерах 720 и 672, а в генеральном штабе 810 и 780 иен. С капитанами равняются чиновники военного министерства, интендантства, военного казначейства, младшие врачи 2го класса, аптекаря и ветеринары.} Поручиков и подпоручиков (цю-и), разделяемых также на два класса, полагается 448 человек, а прапорщиков и корнетов (сё-и), на классы не делимых, 573 человека. {Столовых денег поручикам и подпоручикам 36 иен, а прапорщикам 30 иен, жалованье — для первых по классам и по роду оружия (от 384 иен в пехоте до 600 иен в генеральном штабе по 1-му классу), для последних же только по роду оружия (от 360 в пехоте до 400 в генеральном штабе). С первыми равняются младшие чиновники военного ведомства, с последними — кандидаты на должности чиновника, врача и ветеринара.} Таким образом весь строевой офицерский состав японской армии, от генерал-фельдмаршала до прапорщика включительно, состоит из 1.547 офицеров.
Что касается нижних чинов, то старший фельдфебель (изе-то-канго), с которым равняется один только вольнонаемный гражданский чин армии—капельмейстер (из Немцев), получает 373 иен жалованья. Затем идут фельдфебеля 1-го и 2-го классов (со-це), унтер — офицеры (го-сё) и сержанты (гун-со), делимые также на классы и, наконец, рядовые, коих в мирное время состоит на лицо 34.017 человек. Жалованье всем вообще нижним чинам производится, так же как и офицерам, по роду оружия и по классам. {Фельдфебель 1-го класса в пехоте получает жалованья 93 иен и столовых 80 иен и 5 центов, в кавалерии и обозе жалованья 103 иена, в артиллерии 112 иен и столовых 78 иен и 5 центов. Жалованье унтер-офицеров 1-го класса 95 иен, а 2го класса 60 иен, сержантов: в пехоте 67 и 64 иен, в кавалерии 81 и 63 иен, в артиллерии 77 и 69 иен, кроме того, столовых им идет от 57 до 35 иен. Рядовые получают жалованья: в пехоте 18 иен, в кавалерии и обозе 20 иен, в артиллерии и саперах 21 иен, столовых же отпускается равномерно, по 25 иен каждому, что составляет в совокупности до 57 руб. 50 коп. по вашему курсу.}
Принимая в расчет относительную дешевизну жизни и продуктов в Японии, неприхотливость ее обитателей и полное казенное содержание войск, нельзя не сказать что служба японского солдата оплачивается очень удовлетворительно. Нины и звание армии, от генерал-фельдмаршала до рядового включительно, как можно видеть из приведенного перечня, подразделяются на четырнадцать степеней, из коих генеральские, часть обер-офицерских и все унтер-офицерские чины градируются еще на два класса каждый. Подразделение это быть может почему-либо и нужно, но на наш взгляд кажется совершенно излишним, оно как-то скрупулезно и чересчур уже отзывается педантическим формализмом канцелярии.
Действующая армия делится на семь корпусов, из коих, впрочем, седьмой остается пока еще в проекте. {I корпус (штаб в Токио) состоит из трех полков пехоты (NoNo 1, 2 и 3), 1-го эскадрона конно-егерей, двух батарей (гвардейской и (No 1), двух рот сапер (гвардейской и No 1) и 1-го отделения полевого обоза. Численный состав сего корпуса, по мирному положению, простирается до 8.202, а по военному времени до 10.084 человек. (Гвардейская пехотная бригада и эскадрон лейб-улан в счет не входят.)
II корпус (штаб в Сендай): бригада пехоты (полки NoNo 4 и 5), 2-й эскадрон конно-егерей, 2-я полевая батарея, 2-я рота сапер и 2-е отделение полевого обоза. Численность корпуса по мирному положению 5.396, а по военному 6.629 человек.
III корпус (штаб в Нагойе): бригада пехоты (полки NoNo 6 и 7), 3-я батарея, 3-я рота сапер и 3-е отделение обоза, всего по мирному положению 5.237, по военному 6.629 человек.
IV корпус (штаб в Осаке): три полка пехоты (NoNo 8, 9 и 10), 4-я батарея, 4-я рота сапер и 4-е отделение обоза, 2-я резервная батарее и 4-я резервная саперная рота, всего по мирному времени 8.043, по военному 9.895 человек.
V корпус (штаб в Хиросиме): бригада пехоты (полки 11 и 12), 5-я батарея, 5-я рота сапер и 5-е отделение обоза, по мирному времени 5.237, по военному 6.440 человек.
VI корпус (штаб в Кумамото): бригада пехоты (полки 13 и 14), 6-я батарея, 6-я рота сапер, 6-е отделение обоза, 3-я резервная батарея и 3-я резервная рота сапер, всего по мирному положению 5.697, а по военному 7.015 человек.
VII корпус предполагается расположить на острове Кью-сю, со штабом в Нагасаки. Боевая сила этого корпуса должна простираться до 6.500 человек.}
Штаб-императорской гвардии, равно как и штаб I корпуса, в состав коего в строевом отношении входит и гвардия, находятся в Токио, где расположены и все гвардейские части. Гвардия состоит из двух полков пехоты трехбатальонного состава, эскадрона улан, составляющего особый, почетный конвой микадо, полевой батареи и роты сапер. {Каждый гвардейский полк состоит из 3 штаб, 44 обер- и 234 унтер-офицеров при 1.344 рядовых, затем в полковом унтер-штабе полагается: один штаб-доктор, два младшие врача, один ревизор и два его помощника, ведающие казначейскую и квартирмейстерскую части. Итого в гвардейской пехотной бригаде числится 3.262 человека.
В эскадроне гвардейских улан: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 31, рядовых 150, штаб-доктор, младший врач, ветеринар и ревизор, итого 190 человек.
Гвардейская полевая батарея состоит из шести дальнобойных крупповских орудий, того же образца и калибра что и в турецкой артиллерии. Командир батареи в майорском чине, обер-офицеров числится в ней 11, унтер-офицеров 51, артиллеристов 260 человек, штаб-доктор, его помощник, ветеринар и ревизор,— итого 327 человек.
Рота гвардейских сапер: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 26, рядовых 150, итого 184 человека.
При всех вообще гвардейских частях и в штабе оных состоят 33 чиновника (военного ведомства).} Всего в гвардейских частях, как по мирному так и по боевому положению, числится 3.994 человека и 336 лошадей.
Пехотные армейские полки четырехбатальонного состава носят название по порядку своих номеров и состоят каждый из 5 штаб-, 65 обер- и 349 унтер — офицеров, 1.920 рядовых, трех врачей, ревизора и его помощника, итого в полку по мирному времени 2.346, а по боевому положению 2.880 человек.
Вся японская кавалерия состоит только из трех эскадронов: лейб-уланского и двух конно-егерских. Численность ее столь незначительна, потому что по островному и гористому положению страны кавалерия не может играть здесь большой самостоятельной роли: назначение ее ограничивается ординарческою (рассыльною), конвоирною и отчасти побережною аванпостною службой. Сорт лошадей — местной породы, малорослый. В армейских эскадронах полагается в каждом: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 31, рядовых 120, два врача, ветеринар и ревизор, итого 160, а в военное время 189 человек.
Артиллерия состоит из восьми полевых и двух горных батарей шестиорудийного состава. Орудия смешанных систем, начиная от старинных гладкостенных, с цампфами, до крупповских дальнобойных. Сорт лошадей такой же как и в кавалерии, запряжка — от четырех до шести коней под орудие. Горные шотландские пушки возятся в строю не на вьюке, а на уносах. Батареи делятся на полевые действующие и полевые резервные. Личный состав тех и других одинаков, а именно в каждой: майор 1, обер-офицеров 11, унтер-офицеров 51, артиллеристов 240, два врача, ветеринар, ревизор, итого по мирному положению 306, а по военному 386 человек. В Сивагаве, Йокогаме, Ниигате, Хакодате, Кавацзи (близь Осаки), Симоносаки и Нагасаки есть береговые батареи на положении крепостных, при коих имеются особые команды артиллеристов, но назначение их при этих батареях скорее для салютов в честь микадо и в ответ иностранным военным судам чем для защиты названных портов от неприятеля. В случае войны береговые батареи потребуют радикального перевооружения.
Инженерные войска состоят из десяти отдельных рот сапер, подразделяющихся, подобно артиллерии, на полевые действующие и полевые резервные. В каждой роте состоит: обер-офицеров 5, унтер-офицеров 26, рядовых 120, врач, ветеринар (для лошадей понтонного и прочего технического обоза) и ревизор. В мирное время состав каждой роты ограничивается 154 чинами, а в военное восходит до 189 человек.
Полевой обоз делится на шесть отделений, из которых в каждом состоит: 4 обер-офицера, 26 унтер-офицеров, 53 возчика, врач и ветеринар, итого по мирному и военному положению 85 человек в отделении, а во всем полевом обозе 510 чинов служащих.
Итого стало быть в действующей японской армии в настоящее время состоит: 2 гвардейские и 14 армейских полков пехоты (62 батальона), 3 эскадрона кавалерии, 8 батарей полевых и 2 батареи горные (60 орудий), 10 саперных рот, из коих четыре резервные и 6 отделений обоза, всего по спискам в мирное время 41.806 человек, а в действительности с небольшим 35 тысяч, по военному же положению 50.497 человек, а с будущим VII корпусом боевая сила армии разовьется до 57.000 человек. Для резервов 1-го и 2-го призыва в арсеналах хранится до 200.000 ружей, преимущественно систем Снайдера и Генри-Мартини.
В настоящее время все действующие войска расположены в двадцати пунктах государственной территории и размещаются все сполна в сорока одном казарменном дворе, так что обыватели вовсе избавлены от постойной повинности. Кроме ныне существующих воинских частей, на севере страны, и именно на соседнем Сахалину острове Матсмае (Иессо), учреждается новый род поселенного войска, по идее и организации своей похожий будто бы на наше казачество. Имеется в виду привлечь в это войско охотников из бывших самураев, предоставляя им землю и разные льготы, во что из этого выйдет, пока еще неизвестно.
Обмундирование японских войск принято преимущественно по французскому образцу. Люди в пехоте имеют для парадов кожаное шако с двумя козырями, в роде как у некоторых стрелковых батальонов германской армии, и с длинным белым султаном (в гвардии) опускающимся почти до плеча, а для обыкновенной службы и домашнего употребление — темно-синюю фуражку русского образца, с пятиконечною медною звездой вместо кокарды в одних и с медною розеткой астры (личный герб микадо) в других частях, с черным кожаным лакированным козырьком, с желтым околышем и желтою выпушкой. Мундир состоит из однобортной синей суконной куртки на крючках, без пуговиц, с узеньким стоячим красным или желтым воротником, шаровары синие суконные, с красным или желтым лампасом в мизинец шириной, поверх башмаков и нижнего края шаровар настегиваются белые суконные или холщовые (для летнего времени) гамаши. Патронная кожаная сумка носится спереди на кожаном ременном поясе с бляхой, на котором с левого бока имеется особое гнездо куда вкладывается штык-ятаган, носимый в черных кожаных ножнах со стальным наконечником. В числе предметов снаряжения полагается ранец из телячьей шкуры или из юфти, ремни коего пропускаются под мышки, на ранце вместо шинели кладется свернутое в трубку байковое одеяло крапового, зеленого или розового цвета, смотря по номеру батальона, унтер-офицеры с тылу отличаются в строю по особому цвету своих одеял. {Эти ранцы солдаты таскают с собою всюду: на ученье, в караул, на вести, и стоят в них на часах. В некоторых полках на ранцах носятся медные котелки в роде чашек, в других же этого приспособление я не заметил.} Для зимнего времени полагаются синие суконные шинели длиной по щиколотку, с рукавами и капюшоном, у офицеров же, кроме пальто, есть еще и короткие плащи-накидки в роде ‘кардиналок’ из черного сукна, длиной по поясницу. Мундир офицеров составляет черная суконная венгерка французского образца, с черными шнурами на груди, с таким же шитьем на рукавах и с отложным воротником, который для зимы опушается червою мерлушкой. Непременная принадлежность строевых офицеров — красные, белые или золотые аксельбанты, смотря по части войск и по чину, вооружение их — револьвер в кобуре и сабля в стальных ножнах, на двух лассиках. Вооружение пехотных солдат — скорострельные ружья системы Снайдера. Обмундировка артиллеристов и сапер сходствует с пехотною, разница только та, что у гвардейских артиллеристов околыши и мундирный приклад из красного, а у сапер из белого сукна, специальное же снаряжение последних по французскому образцу. Кроме того, у артиллеристов, вместо башмаков и гамашей, длинные сапоги кавалерийского образца из желтой неваксованной кожи, и вооружена артиллерия магазинными укороченными карабинами Альбани, с которыми и несет она караульную службу, а в строю при орудиях люди носят их на погонном ремне, за правым плечом, дулом кверху.
Кавалерия, как уже сказано, организована не полками, а отдельными эскадронами, если не ошибаюсь, трехвзводного состава. {По крайней мере на всех смотрах, парадах и ученьях, за исключением гвардейских улан имеющих четыре взвода, остальные эскадроны я видел всегда в трехвзводном составе. Может быть, впрочем, четвертый взвод оставался частию в ординарческом расходе, частию во внутреннем наряде по казармам и конюшням.} Во взводе, по боевому составу, полагается 20 рядов, но в обыкновенное время в строю бывает от девяти до двенадцати, не более. Вооружение — сабля с расширяющимися дужками для наиболее надежного прикрытия всей руки, носится она в стальных ножнах на двух пассиках, при ременном широком поясе с бляхой, затем магазинный карабин, а у офицеров и унтер-офицеров револьвер системы Смитт и Вессона. Гвардейские уланы, кроме того, вооружены (обе шеренги) довольно короткими тонко-древковыми пиками с широкими красно-белыми значками, в роде как у румынских королевских эскортеров. Седельное снаряжение, вьюк и конский убор по французскому образцу. Сапоги у людей высокие, желтой кожи, с настежными шпорами, синие суконные чахчиры в обтяжку, с лампасами по цвету воротников, мундиры тоже синие, суконные, курточного покроя, Ra крючках, против которых на груди с обеих сторон нашивается по шести широких поперечных петлиц с заостренными внешними концами, цвета одинакового с обшлагами и воротником, который выкраивается так же как и в пехоте, то есть по узкой, скругленно-скошенной форме. У гвардейских улан эти петлицы зеленого цвета (фуражки темно-синие с красным околышем), у 1-го эскадрона конво-егерей — красные, а у 2-го эскадрона лиловые, и этот последний цвет в строю производит на глаз очень приятное впечатление. Для парадов полагается тоже шако с назатыльником (двухкозырное), с белым султаном, такого же образца как в пехоте, только у гвардейских улан тулья обтянута, вместо черного, красным сафьяном, спереди на ней бронзовый герб микадо — круглая астра.
Потери убитыми и ранеными, понесенные молодыми японскими войсками в течение двух уже выдержанных ими боевых кампаний, естественно, вызвали необходимость обеспечить раненых и семейства убитых особыми пенсиями со стороны государства. Вследствие сего правительство озаботилось изысканием потребных на это средств из части государственных доходов и, учредив пенсионную кассу, обнародовало устав о пенсиях построенный на следующих основаниях. Право на пенсию приобретается для офицеров двадцатипятилетнею, а для нижних чинов пятнадцатилетью беспорочною службой {Размеры пенсий: генералу 1-го класса 1.600 иен, полковнику 800, капитану 375, прапорщику 214, унтер-офицеру 74 и рядовому 55 иен в год.}. За службу же сверх определенного законом срока делается ежегодно прибавка к жалованью: генералу 1-го класса в 20 иен, а рядовому в 50 центов, промежуточным, между сими двумя, чинам размеры прибавки производятся соответственно чину. Пенсии выдаются за боевые раны и увечья или по причине неизлечимых болезней нажитых во время прохождение службы и вследствие исполнения служебных обязанностей. За раны легкие, не препятствующие снискивать себе пропитание, выдается единовременное пособие в размере годовой низшей пенсии по чину: генералу 1.200 иен, рядовому 45 иен и 50 центов. Если воинский чин пал на поле сражения, или умер от ран, или же хотя бы и в мирное время, но при исполнении служебной обязанности, то пенсия выдается вдове его до вступления во вторичный брак или детям до двадцатилетнего возраста, причем высший размер пенсии 800 иен, низший 28 иен {В случае смерти отца выслужившего пенсию, сироты его до двадцатилетнего возраста получают таковую в размере одной трети против заслуженной их отцом,— высший размер 400, низший 14 иен.}. Если военнослужащий увольняется в отставку по болезни или вследствие других уважительных причин, прослужив не менее половины срока положенного для полной пенсии, то таковая выдается ему в половинном размере {Если же увольняется в отставку унтер-офицер или рядовой по неспособности, за болезнию, увечьем и т. л., прослужив не менее девяти лет, то пенсия выдается первому в 40, а последнему в 30 иен в год. Срок службы считается со времени принятия его в рекруты призывною комиссией, а тем которые поступили в ряды окончив предварительно курс в военных училищах Сикан-гакко и Киоо-дан,— по производстве их в офицерский или унтер-офицерский чин, прибавляется к общему сроку на выслугу пенсии также и время проведенное ими в означенных училищах, обыкновенно два года.}. В случае войны, как внутри так и вне пределов государства, год службы считается за два и начавшийся год принимается за целый. В мирное же время сокращенный срок полагается только для служащих в Хоккайдо (на острове Матсмае), где, по местным условиям жизни и службы, шесть месяцев считаются за год.
Дисциплинарные взыскания, начиная с восьмисуточного ареста, влекут за собою продление срока службы до права на пенсию. Так, вышесказанный арест отдаляет выслугу на один месяц, и так далее, смотря по степени взыскания. Преступление же влекущие за собою лишение чинов, тюремное заключение по судебному приговору или телесное наказание бамбуками (для штрафованных рядовых по суду) вовсе лишают права на пенсию, равно как лишаются его и те лица которые по какой-либо причине исключаются из японского подданства, или которые самовольно покинут отечество.
За личные долги военнослужащих, как во время службы из жалованья, так и в отставке из пенсии, вычитается 1/5 часть поступающая на удовлетворение кредиторов.
Но полагая пенсии за беспорочную службу, закон в то же время, сообразно с чином, определяет и возраст, по достижении коего служащий обязательно увольняется в отставку, с предоставлением ему как пенсии, так и всех преимуществ приобретенных службой, и такая отставка считается почетною {Таким образом, генерал-доктор армии, советник интендантства, старший ветеринар и старший фармацевт увольняются по достижении шестидесятилетнего возраста. Стало быть, принимая в расчет, что начало службы для советника интендантства совпадает с его двадцатым годом от роду, а для остальных, как специалистов медицинской науки, со временем окончание ими курса на токийском медицинском факультете, то есть приблизительно около 23-го или 25-го года от роду,— первый до обязательной отставки может прослужить 40, а последние от 35 до 37 лет.
Полковник и все чиновники равного с ним ранга, а также и полковник генерального штаба увольняются в 57 лет от роду, значит maximum службы, считая с 20го года жизни, будет 37 лет.
Подполковник и все чиновники соответственного ему чина, а равно и майор генерального штаба,— в 54 года. Maximum службы 34 года.
Майор и все равного с ним чина, и капитан генерального штаба — в 51 год. Maximum службы 31 год.
Капитан и все состоящие в соответствующих ему чинах, должностях и званиях, а также поручик и подпоручик генерального штаба — в 48 лет. Maximum службы 28 лет.
Поручик, подпоручик, прапорщик и все равных с ними чинов и званий — в 45 лет. Maximum службы 25 лет.
Унтер-офицеры — в 35 лет. Maximum службы 15 лет.}. Впрочем, рядовые служат не стесняясь возрастом, а для генералов особых постановлений в этом отношении не существует, так как и назначение их, и отставка зависят исключительно от воли микадо.
Повышение по службе всех офицерских чинов производится ежегодно, но не по линии и не за выслугу известного числа лет в чине, а исключительно по экзамену, для чего военное министерство ежегодно назначает особую экзаменационную комиссию, которая командируется последовательно во все корпуса. Результаты произведенных ею испытаний вносятся в особую книгу. Не желающие подвергать себя экзамену могут и не являться в комиссию, но в таком случае им предстоит перспектива прослужить в одном и том же чине до предельного возраста, с которым сопряжено обязательное увольнение в отставку. Эту меру, по всей вероятности, надо считать временною, пока существуют вызвавшие ее обстоятельства. Я уже упоминал, что при создании регулярной армии, правительство было вынуждено создавать одновременно и корпус офицеров, в который, по крайней необходимости, вошли на первое время элементы далеко не соответствующих офицерскому назначению качеств. Правительство, как мы видели, нередко дарило офицерское достоинство как синекуру преданным ему лицам. Понятное дело что от большинства подобных офицеров нельзя ожидать никакой существенной пользы для армии, они скорее составляют ее бремя,— и вот для того-то чтобы, по мере возможности, очистить личный состав офицерского корпуса и не дать возможности командовать частями людям несоответствующих достоинств, правительство и постановило закон о производстве в чины не иначе как по экзамену. Со временем, когда военнообразовательный ценз сделается достоянием всех без исключение офицеров армии, этот закон, без сомнения, будет отменен, как мера уже исполнившая свое временное назначение. Теперь же, кроме своей положительной стороны (то есть что право на дальнейший чин, а стало быть и на командование соответственною частью приобретается только посредством определенного военнообразовательного ценза), закон этот приносит правительству еще и ту косвенную, во весьма для него существенную выгоду что экзаменационная комиссия всегда имеет более или менее возможность так сказать процеживание и сортировки офицеров, смотря по степени их даровитости, и главное, политической благонадежности в приятном для правительства духе: офицера мало-мальски подозреваемого в симпатиях старому порядку и могущего иметь в этом смысле нравственное влияние на товарищей и подчиненных всегда можно что называется ‘срезать’ на экзамене и, таким образом, не давая ему дальнейшего хода по службе, не допускать и расширение сферы его дальнейшего влияния. Словом, экзамен ведет к тому что командование частями может доставаться только в руки людей достаточно образованных и политически безусловно преданных новому правительству.
Патентов и денежных вычетов за производство в чин, а равно и за пожалованный орден в Японии не существует.
В настоящее время внимание военного министерства направлено, главным образом, на усиление корпуса офицеров людьми достаточно образованными в военном отношении, с целью возможно скорейшей замены ими прежних, не удовлетворяющих требованиям военного образования. Дальнейшего же усиление армии — ни в настоящем, ни в ближайшем будущем, за исключением быть может учреждение VII корпуса,— не предвидится, так как для поддержание внутреннего порядка и обороны страны от покушений извне нынешний численный состав армии, по мнению правительства, считается достаточным, тем более что по географическому положению Японии не сухопутная армия, а военный флот ее всегда должен и, вероятно, будет играть важнейшую роль при всех ее политических внешних столкновениях.
Что до боевых качеств, то, несмотря на недавность своего существования, японская армия уже имела два случая показать себя в деле. В первый раз молодому японскому солдату пришлось идти в огонь в 1875 году, во время Формозской экспедиции, а во второй — при усмирении Сатцумского восстания 1876—1877 годов, причем второй опыт, как говорят, был в военном смысле посерьезнее первого. В обе эти кампании, по свидетельству посторонних очевидцев, японские солдаты в наилучшем свете показали свою выносливость в походе и храбрость в бою. Мне говорил барон Эйзендеккер, германский посланник в Японии, человек сам военный и бывший очевидцем, что они спокойно встречают и стойко выдерживают неприятельский огонь,— и это, в числе других причин, быть может и потому что японец вообще довольно равнодушен к жизни,— но сами не любят долго заниматься перестрелкой. Древний рыцарский дух, как видно, не угасший и доселе в японском народе, влечет его солдата к личному столкновению с противником, не издалека, а грудь с грудью, чтобы померяться с ним личною доблестью и ловкостью и искусством на холодном оружии. Прятаться в цепи за пни и камни, залегать в ямы и канавы и стрелять в большей безопасности из-за закрытий японцы не любят: ‘Это война трусов или разбойников, честный человек идет на противника прямо’, говорят их солдаты. Да и офицеры, в особенности принадлежащие к сословию самураев, проникнуты тем же убеждением, и оттого-то военные здесь, во-первых, не уважают огнестрельного оружия вообще, как не особенно уважают и своих европейских учителей, впервые познакомивших их с таким способом ведение современного боя, а во-вторых, в самом бою с нетерпением ожидают сигнала атаки. В значительном числе случаев бывало даже так что чуть лишь представится малейшая возможность атаковать, японские солдаты в ту же минуту, не заботясь о подготовке атаки огнем, а иногда и безо всякого приказания сами отмыкали от стволов свои штыки-ятаганы, закидывали ружья за спину и с визгом, похожим на гик нашей казачьей лавы, быстро кидались на противника в рукопашную. В этом они схожи с черногорцами, которые, как известно, атаку в ятаганы предпочитают всякому иному способу, и очевидцы свидетельствуют, что ятаган в руках японца является страшным оружием. В минуту такой атаки японец, весь проникнутый воинственным экстазом, доходит до полного самозабвения. Пренебрегая или, лучше сказать, не помня об опасности, он стремится только к одному — как бы поскорее дорваться до противника для одиночного с ним боя, и туч, говорят, надо видеть изумительные скачки этих людей, их прыжки и ловкие увертки из-под ударов, все время сопровождаемые визгом и рычанием, которыми они стараются подражать вою диких зверей и реву тигров: сущие черти. Так говорят очевидцы, и если эти качества действительно таковы, в чем, конечно, мы не имеем поводов сомневаться, то надо сказать что они составляют такой драгоценный материал для выработки истинно военного духа каким обладают далеко не все из европейских армий. Можно пожелать для японских солдат только большей выдержки, больше дисциплины и самообладания, чтоб они умели безусловно подчинять свой беззаветный азарт воле командиров до того момента пока эти последние сами не двинут их в атаку. Достигнуть этого при доброй воле не трудно, и оно без сомнения будет достигнуто со временем.
Вот почему японская армия заслуживает полного к себе внимание со стороны иностранцев, которые в виду таких ее качеств, полагаю, должны относиться к ней с достодолжным уважением и не пренебрегать изучением оной. Можно надеяться, что в случае надобности она сумеет померяться в доблести со всяким противником, и при свойственном всем вообще японцам патриотизме, до конца и достойным образом постоит за свое отечество.

Токио

Топография города. — Мосты. — Цитадель О-Сиро. — Округ Сото-Сиро. — Яски, бывшие дворцы феодалов. — Округ Мщу. — О-дори или Большая улица. — Ниппон-баси, географический центр Японии. — Улица Гинза. — Подразделения округа Мицу. — Заречные части. — Островок Ицикава. — Численность населения в Токио. — Школы и народное образование. — Национальная журналистика. — Русская духовная миссия. — Отец Павел Савабе и история его обращения ко Христу. — Школы русских миссионеров и успехи православия в Японии. — Храмовый буддийский праздник в Иокогаме. — Военная школа Сикан-гакко. — Токийский арсенал и его музей. — История перевооружения и пересоздания японской армии. — Военный бюджет. — Стремление к военно-технической самостоятельности. — Ярмарочная площадь Ямаста. — Парк Уэнна. — Идол Дай-Буддса. — Пропилеи храма Тоо-сиогу. — Пагода. — Храм Тоо-сиогу и придел Канде-миоджина. — Пруд Нетерпения. — Асакские храмы. — Праздничная толпа. — Японские ‘вербы’ и ярмарка детских игрушек. — ‘Княжеские ворота’ и их небесные стражи. — Каплицы и идолы. — Храм Кинриусан или Асакса-тера и его увеселительная ярмарка. — Отсутствие нищих и пьяных. — Лейб-уланский эскадрон, гвардейская артиллерия и пехотные войска. — Пожар в участке Суруга. — Устройство пожарной части в Токио.

14-го декабря.
С чего начать? Это дело довольно мудреное, когда приходится говорить о таком огромном и своеобразном городе. Начнем, как начинают обыкновенно в учебниках географии! Токио или То-о-кэо, бывший во времена сегунов Иедо или Эдо, ныне столичный город и резиденция микадо, лежит при заливе того же имени, в устьях реки Тоды, по обоим берегам ее правого или западного рукава и на правом берегу рукава восточного.
Представьте себе громадную площадь в 63 квадратные версты или в 42 версты по окружности, окаймленную с севера и востока широкою дугой большой многоводной реки, изрезанную в разных направлениях широкими проточными каналами и разбитую на правильные кварталы прямыми продольными и поперечными улицами, — это будет одна лишь западная половина города Токио, в состав коей входит и его центральная часть, цитадель, где помешался некогда дворец сегуна. На левом берегу реки, в дельте Тоды, лежит, хотя и не столь обширная, но сама по себе все же громадная, восточная половина города. Имя этой реки — Сумида или Сумида-гава, но чаше всего зовут ее просто Огавой, то есть большою рекой (гава, река): она составляет правый рукав реки Тоды и впадает в Токийский залив, омывающий вогнутым полукругом южные пределы обеих половин громадного города, который делится на 15 больших частей или округов, подразделяемых в свою очередь на множество меньших участков и кварталов, носящих каждый свое особое название. Чтобы соединить все части города с его центром, где помещается главное городское полицейское управление, потребовалось 200 миль (или 350 верст) телеграфной проволоки. Уже по одному этому можете судить, каковы здешние концы и расстояния. Словом, ‘дистанция огромного размера’. Шесть больших мостов на сваях соединяют западную половину города с восточною. Начиная с севера, мосты эти носят названия: Оскио, Адзума, Юмайя, Риогоку, Син-о-хаси и Иётай: к каждому имени добавляется еще слово баши или баси, что значит мост.
Займемся сначала западною половиной и постараемся понагляднее сделать ее краткий очерк. Почти в центре, но несколько ближе к устью Огавы, находится невысокий, продолговатый от юга к северу холм, до восьми верст в окружности, со всех сторон опоясанный широким проточным каналом, коего берега и внутренние высокие откосы облицованы грубо стесанным камнем. Это цитадель, внутри которой помещались два дворца: Озори, где жил сегун, и Низио, принадлежавший его наследнику. В первом из них после переворота 1868 года поселился было микадо, но оба дворца сгорели во время странного пожара 3 апреля 1872 года, когда огонь истребил в ближайшей окружности более пяти тысяч домов и не оставил в цитадели ничего, кроме каменных стен и башен {После пожара, когда императору были представлены смета и план для сооружения нового дворца, то он отказался утвердить их, сказав что сам он может легко обойтись и без дворца, деньги же, для него предназначаемые, гораздо нужнее теперь государственному казначейству на более важные потребности. Слова эти, повторяемые японцами и доселе, как лучшая характеристика микадо, доставили ему в то время громадную популярность.}. В юго-западном конце ее находится отделенный особою внутреннею стеной двор, где при сегунах помещалось Городжио, здание государственного совета. Канад Тамори-ике, в изобилии наполненный роскошными цветами лотоса, заменяет для цитадели ров, а его внутренние откосы служат ей валами, где поверх высокого каменного фундамента насыпаны земляные брустверы: скаты их облицованы вечнозеленым дерном, а на гребне и вдоль валганга красуются двойным рядом аллеи роскошных сосен, кедров, дубов и кленов, посаженных еще великим Тайко-сама (1598 год). Через канал перекинуто в разных местах несколько приспособленных к обороне мостов: углы же и выступы цитадели фланкируются четырехугольными каменными башнями японского стиля. Каждая башня строена в три яруса, один несколько меньше другого, которые отделяются друг от друга выступами черепичных крыш со вздернутыми наугольниками. Тут же, в самой цитадели, при бывших дворцах, находится императорский сад Фули-яджи, разведенный в народном вкусе тем же Тайко-сама и замечательный множеством редкостных растений. Эта цитадель со всем, что заключается внутри ее, носит название Сио (замок), коему в официальном языке всегда предшествует для пущей важности словцо О-о, то есть великий замок. Эспланаду цитадели опоясывает неправильным кругом другой большой и тоже наполненный лотосами канал по имени Чори или Канда-гава, берущий начало из Отавы, у моста Риогоку, и впадающий ниже ее устья в Токийский залив. Откосы его точно также облицованы диким камнем и дерновые валы их служат для цитадели внешнею оборонительною линией. Территория, лежащая между этими двумя каналами, называется Сото-Сиро и занимает площадь в двенадцать квадратных верст и около шестнадцати верст в окружности: средняя же ширина ее от канала до канала около полуторы версты. Во время сегунов она была наполнена яшками или ясками, то есть дворцами феодальных князей, придворных вельмож и министров, составляя самую аристократическую и в то же время военную часть Иеддо: но теперь эти яски обращены большею частью в казармы, школы и другие правительственные и общественные учреждения, так что ни одна из них, за исключением своих наружных прямоугольных оград, не дает уже понятия о вельможных жилищах времен сегунов. Ограды же эти представляют собою длинные, сомкнутые в квадратные каре, своеобразные и вовсе некрасивые с виду помещения на высоком бетонном фундаменте, с низким деревянным верхом, под тяжелою серо-черепичною кровлей. Редкие, широкие и низковатые окна, выходящие на улицу, всегда загорожены черными, прямыми решетками, чем напоминают не то тюрьму, не то кавалерийскую конюшню. И только один затейливо резной выступ фронтона над тяжелыми, с железною оковкой, воротами посредине передней стены несколько разнообразит скучную архитектурную монотонность этих построек, где обыкновенно помещались конюшни и казармы собственной надворной гвардии владетельного князя. Самые дворцы были заключены внутри этих оград и оставались невидимы снаружи для постороннего глаза, а в этих-то дворцах и сосредоточивалось все великолепие княжеской обстановки.
Восточная часть Сото-Сиро примыкает к берегу Отавы в ее нижнем течении, а также и ко взморью. Она изрезана в разных направлениях целою сетью проточных каналов, принадлежащих к системе Тамориике и впадающих частью в Огаву, частью в море. Англичане по справедливости назвали ее токийским City, так как здесь сосредоточиваются лучшие магазины, банкирские дома, конторы и вообще высшая торговля. Весь округ Сото-Сиро подразделяется на несколько участков, как то: Даймио-Кодзи, Суру-га, Бандзио, Саку-рада, Цукиджи, примыкающий непосредственно к морю, и другие.
К северу, западу и югу от Сото-Сиро, уже вне валов, залегает Ми-цу, самая обширная часть западной половины города, занимающая площадь в 50 верст квадратных, и около 42 верст в окружности. Это наиболее населенная, ремесленная и торгово-промышленная часть Токио, представляющая смесь самых оживленных и чуть не рядом с ними самых пустынных улиц то городского, то сельского характера, где вы встречаете множество храмов, парков, садов, огородов и даже рисовых полей.
Я уже упоминал о большой государственной дороге, пролегающей через весь Ниппон с юга на север. Южная половина ее от Внутреннего моря до Токио называется Токаидо (Восточная дорога), а северная, от Токио до Сунгарского пролива, Оскио или Осию-каидо (Северная дорога). Она же проходит и через самый город, прорезывая восточные части Мицу и Сото-Сиро, под общим именем О-дори, или Большой улицы, которая в свою очередь подразделяется на несколько участковых названий, как-то: Гинза, Нихом-баси-тоори, Муро-мати и Сензю. Собственно Токаидо кончается на площади, где ныне стоит здание дебаркадера железной дороги, перед Син-баси (мост на канале Канда-гава), но считается, что продолжение ее под именем Гинзы и Нихом-баси-тоори достигает до моста Нихон или Ниппон (на одном из каналов Тамори-ике, прорезывающих Сото-Сиро), который принимается за географический центр Японии {Все маршрутные расстояния в государстве исчисляются от Ниппон-баши, по каковому расчету высчитываются путевые деньги для лиц и воинских частей командируемых из Токио в разные пункты государства по делам службы.}. По ту сторону Ниппон-баши уже начинается Оскио-каидо, первый участок коей носит название Муро-мати.
Гинза — это Тверская улица или Невский проспект Токио: она достаточно широка, прекрасно шоссирована, освещена газом и отличается широкими каменными тротуарами, вдоль которых тянутся аллеи тенистых деревьев. На Гинзе теперь уже немало каменных домов европейского характера: некоторые здания устроены с арками, как у нас Гостиный двор. Здесь сосредоточены лучшие магазины и лавки, из коих многие отличаются даже роскошью своих выставок: одни из них торгуют японскими произведениями, другие европейскими и американскими товарами. На вывесках рядом с японским повсюду господствует английский язык, этот истинный волапюк21 земного шара. Тут вы встречаете японский и европейский фарфор и фаянс, причем последний подделывается под японский рисунок для лучшего сбыта, встречаете жестяную и поливчато-железную кухонную посуду со всеми ее принадлежностями, мебель и прочие предметы домашней обстановки и роскоши: магазины медных стальных, каучуковых, кожаных и чемоданных изделий, лавки ювелирных и серебряных вещей, мастерские часовщиков, магазины европейских шляп и готового платья и тому подобное. Между прочим, тут же находятся пять или шесть книжных лавок, где, сверх громадного выбора японских книг, можно найти разные издания на европейских языках и в том числе на русском. Хозяева этих лавок исключительно японцы. Вдоль всей О-дори (Большой улицы) ходят общественные дилижансы, в которых возят за баснословно дешевую цену, — что-то вроде трех центов за весь конец, но пользоваться ими могут разве очень досужие люди, потому что разбитые клячи, запряженные в эти неуклюжие желтые кареты, ползут с ними точно смоченные дождем осенние мухи. Северный конец Муро-мати вливается в ярмарочную площадь Ямаста, лежащую в северной части Мицу, перед холмами Уэнно, где находится обширный, прекрасный парк, и затем, прорезав этот парк великолепною кленовою аллеей, Большая улица, уже под именем Санаю, выходит к Северному мосту (Осикио-баши) на Сумида-гаве и далее идет на север под своим общим названием Северной дороги (Оскио-каидо),
В южной части города находятся лесистые холмы Шиба и Сиба, на которых также разведен обширный старорослый парк, вмещающий в себе, подобно парку Уэнно, разные храмы и намогильные мавзолеи сегунов.
Мицу делится на несколько частей, из коих наиболее замечательны: на северо-востоке Асакса-Окурамайя, далее к северу — Асакса-Имато и в ней знаменитый квартал куртизанок Иошивара, огражденный даже особою стеной словно отдельный город, в углу самой излучины реки лежат Инака и Сенэю, к западу от Асакс находятся Стайя и парк Уэнно, а за ними начинаются уже северозападные части: Аска-Яма, Оджи-Инари и другие, примыкающие к большой западной дороге Кисо-Кандо, иначе называемой Нака-Сендо, на западе лежат Койсикава и Усигоме, на юго-западе — Ме-гуро, Акасака, Ао-Яма и другие, и наконец на юге — Сиба, Таканава и Сингава, последние две примыкают своими восточными окраинами к морю. Кроме того, вправо от Син-Баши, между Гинзой и морем, в соседстве с устьем О-гавы, лежит совершенно отделенный и пересеченный каналами квартал Цукиджи, где с 1869 года дозволено селиться европейцам, а к юго-западу от него, в двух довольно больших очерченных каналами и морским берегом четырехугольниках, находятся морское министерство с морским училищем и летний императорский дворец Гаматоген с большим прекрасным садом.
Северные части Мицу, то есть обе Асаксы, Инака, Уэнно и Иоши-вара посвящены многочисленным храмам и разным увеселительным местам городского и сельского характера, которые в совокупности занимают площадь в 4 3/4 квадратных миль. Западная часть города заключает в себе пятьдесят храмов и значительное число дворянских домов, а южная, на пространстве 17 1/2 квадратных миль, около шестидесяти храмов. Вообще храмы в Токио надо считать сотнями.
Перейдем теперь в восточную или заречную половину города, которая лежит в дельте между двумя рукавами реки Тоды: Сумида-гавой (Огава тоже) и Нокогавой. Она делится на три главнейшие части или округа: на севере — Сумидагава-Мукостима, южнее в центре — Хонджо, еще южнее, у самого взморья — Фукагава. Все заречные части искрещены вдоль и поперек судоходными каналами, идущими большею частью параллельно друг другу, благодаря чему восточная половина Токио, а Хонджо и Фуканава в особенности, разбиваются на правильные, преимущественно прямоугольные кварталы, соединенные между собой частью новейшими, прямыми, частью горбатыми, прежней характерной постройки, мостами.
Округ Сумидагава-Мукостима отличается совершенно сельским характером. Он преимущественно снабжает столичные рынки всевозможными огородными овощами и плодами. Здесь разбросано немало весьма обширных садоводных заведений и фруктовых питомников, которые придают Мукостиме большую прелесть раннею весной, когда все эти камелии, азалии, груши, вишни, персик и слива пышно покрываются цветом со множеством нежных оттенков, от густо-пунцового до бледно-розового и снежно-белого, так что издали кажется, будто целые купы деревьев окрашены сплошь в один какой-либо колер: одни стоят точно покрытые пурпуром, другие словно снегом, и оно в особенности эффектно тем, что на фруктовых деревьях в это время почти нет еще зелени. На японских раскрашенных картинках зачастую встречаются изображения сельских видов раннею весной, где кисть рисовальщика сплошь прогулялась по целым рощам одною розовою краской, или кармином, или же оставила их совершенно нетронутыми, белыми. Не видавшим японской весны воочию, это кажется невозможным, фантастическим, или же детски наивным приемом неумелого рисовальщика: а между тем рисовальщик совершенно верен природе и точно воспроизводит общее впечатление, составляемое видом японских садов весной. Благодаря обилию садов, огородов и рисовых плантаций, в Мукостиме приютилось множество чайных домиков, разбросанных по берегам Огавы и каналов, равно как и в самих садах и бамбуковых рощах. Японец чутко любит природу и в созерцании ее прелестей ищет себе лучшего отдохновения: поэтому он идет наслаждаться ею в чайный дом, всегда построенный на избранном пункте так, чтоб у посетителя, сверх угощения, более всего удовлетворялось чувство изящного.
Второй заречный округ, Хонджо, носит совсем уже другой характер. На берегу Огавы набережная Хонджо простирается между мостами Адзума и Риогоку, и с нее открывается один из лучших токийских видов на противоположный берег Асаксы, покрытый садами, из-за которых выглядывают массивные кровли храмов и высокая, оригинальная башня буддийской пагоды. Хонджо вместе с Фукагавой имеет в окружности по четырнадцати верст, из коих около десяти приходится на долю первого. Площадь обеих этих частей равняется двенадцати квадратным верстам: из них три заняты садами, пять домами старого дворянства, полторы храмами, полторы казенными верфями и укреплениями и одна обывательскими постройками. Главный элемент населения Хонджо составляют ремесленники, снабжающие Токио лаковыми, столярными, железно-кухонными, гончарными, фарфоровыми и скульптурными изделиями. Тут же находятся несколько бумажно-ткацких и шелковых фабрик, красилен и белилен, заведений корзинного и циновочного производства и мастерских для выделки колонковых кистей, употребляемых при письме и рисовании, а также несколько черепичных и кирпичных заводов. Что до дворянских домов на Хонджо, то все они принадлежат представителям старой сегунальной аристократии. Это своего рода Сен-Жерменское предместье, где живут совершенно замкнуто, не имея ничего общего ни с нынешним двором, ни с правительством. Из сорока храмов Хонджо более всех замечателен Гойяка-Лакан или, иначе, Гойя-Рокон Канджа, храм ‘Пятисот роконов’ (святых) буддийской религии.
Фукагава, изрезанная в разных направлениях каналами, питающими множество небольших прудов, обладает преимущественно рыбачьим и вольноматросским населением. Для рыбных промышленников эти прудки служат садками, из которых продукты морского лова доставляются живьем на городские рынки. Здесь находятся большие рыбосушильные и балыковые заведения, где между прочим заготовляются впрок шримпсы, каракатицы, трепанги, а также фабрикуется рыбий жир, рыбий клей и поддельные ласточкины гнезда, вывозимые в большом количестве в Китай: материалом для сего последнего съедобного фабриката служат какие-то водоросли. Фукагава же снабжает весь город рыбьими сосисками, одним из любимейших лакомств простонародья. Кроме того, тут же главнейшим образом выделывается так называемая абураками — плотная, пропитанная маслом бумага, которая идет в лавки на обертку товаров, также как и на устройство дождевых зонтиков, больших фонарей, фордеков для дженерикшей и на многие другие поделки, до непромокаемых плащей для рабочего люда включительно. Многие мастерские занимаются выделкой из дерева щеток, зубочисток и палочек хази, употребляемых вместо наших столовых вилок, многие выделывают разные рыбачьи принадлежности, сачки и невода, лозняковые корзинки и верши, немало встречается тоже бочарных, коробочных и ящичных изделий. На улицах и площадях Фукагавы вечно толчется чернорабочий люд, так как здесь в некотором роде главная его биржа, с которой он нанимается артелями и порознь на разные поденные работы: тут и пильщики, и каменщики, и землекопы, носильщики, плотники и прочие. Промеж этого люда встречается множество всевозможных бродячих ремесленников вроде лудильщиков и медников, тряпичников и продавцов носильного платья, которые в то же время и скупщики поношенных вещей. Но всего типичнее между ними бродячие портные и башмачники, которые тут же, на улице, занимаются починкой носильного платья и исправлением соломенной и деревянной обуви прямо с плеч и с ног каждого нуждающегося в их услугах. Тут же бродят уличные рассказчики, импровизаторы, фокусники и жонглеры, между коими немало цыган.
Восточная половина Фукагавы, примыкающая к Нокогаве, левому рукаву Тоды. занята преимущественно садами и рисовыми плантациями, а на ее приморском берегу находятся склады бамбука и лесных материалов. В Фукагаве насчитывается до тридцати различных храмов синтского и буддийского исповеданий, из коих последователи первого в особенности чтут миа-Темманго и миа-Хатчимана, а буддисты — храм Санаю-санген-доо, в сущности пребезобразный, так как он имеет вид очень длинного деревянного сарая под серою кровлей, построенного на деревянных же подмостках и покрытого малиновой краской.
Между Фукагавой и кварталом Цукиджи, в самом устье Сумида-гавы, лежит небольшой островок Ицикава, около полуторы версты в окружности. Северную часть его занимает адмиралтейство, где находятся сухой док для судов до 800 тонн, мастерские и три эллинга для постройки деревянных шхун и бригов, а в южной части устроена каторжная тюрьма, отделенная со всех сторон каналом и известная под названием Иешиба, где заключенные, кроме государственно-общественных работ, занимаются еще в стенах самой тюрьмы обжиганием древесного угля и выделкой кунжутного масла.
Такова в общих чертах топография Токио. Наиболее красивые места этого города находятся в северной и западной частях его, окруженных цветущими холмами, откуда открывается превосходный вид на дальние горы Гаконе, среди которых возвышается серебряный конус Фудзиямы.
Население Токио, по переписи 1879 года, простиралось до 1.101.496 человек и в том числе 565 иностранцев, из коих 449 состояли на японской службе по договору с правительством, но с того времени число их уже значительно уменьшилось, так как правительство не возобновило с ними контрактов.
Я уже сказал, что число храмов в Токио надо считать сотнями, тоже самое относится и до школ, которых насчитывается здесь 830, а учащихся в них до 70.000 обоего пола. Народное образование в Японии реорганизовано по европейскому образцу лишь в 1870 году, и первые опыты в этом отношении были так успешны, что на Парижской выставке 1878 года Японии была присуждена за школьное дело первая премия. Уже в то время в одних приготовительных школах насчитывалось свыше 30.000 учеников: теперь же там имеется 160 гимназий и 80 учительских семинарий, а в самом Токио кроме военных училищ, гражданских гимназий и начальных школ, есть еще университет с четырьмя факультетами, медицинская и хирургическая академия, высшая нормальная школа для девиц, высшая школа иностранного языкознания, где преподаются английский, немецкий, русский и французский языки, инженерная школа при министерстве публичных работ, сельскохозяйственная школа, состоящая в ведении министерства земледелия, коммерческое училище, высшее техническое училище, школа изящных искусств и несколько ремесленных и разных профессиональных школ, состоящих под контролем министерства народного просвещения, не говоря уже о духовных школах при буддийских монастырях и храмах и об особых еще школах при христианских миссионерских учреждениях. При университете состоят 90 профессоров, из коих только 14 человек иностранцы, а студентов на всех факультетах числится 1.600 человек.
Несомненно, что в зависимости от развития народного просвещения находится и развитие национальной журналистики, которое, начавшись с 1869 года, идет здесь с необычайной быстротой так, что в настоящее время не найдется в Японии большого города, где не издавалось бы нескольких газет и журналов. В самом Токио выходит их на японском языке до сорока названий, между которыми выдающееся значение имеют четыре газеты: ‘Ници-ницы шимбун’, ‘Иоци шимбун’, ‘Чойя шимбун’ и ‘Акебоно шимбун’. Токийские артистки (певицы и балерины) основали свой журнал ‘Чочо-шимбун’ (Сообщительная Бабочка), редакция коего поручена ими балерине Декокуйя Озома. Драматическая труппа Сибайи, лучшего национального театра в столице, имеет также свой орган ‘Текие шимбун’ (Театральные Известия). Мало того, даже иошиварские и иные куртизанки завели свою специальную иллюстированную газету ‘Иери шимбун’, а журналы ‘Иоми-ури’ и ‘Канайоми шимбун’ специально заняты ‘женским вопросом’ и ведут пропаганду эмансипации женщин, хотя эти последние находятся в Японии вовсе не в угнетенном и не в бесправном положении. Немало выходит здесь и разных юмористических и сатирических листков, стрелы коих направляются частью на европейцев, частью на политических противников, в особенности на людей прежнего режима, а больше на разные общественные слабости и недостатки: но ни один из этих листков не пользуется в обществе сколько-нибудь серьезным значением. Вообще, во всем этом журнальном движении ужасно много подражательности европейцам и, как кажется, безо всякой к тому надобности. Общий недостаток японских газет заключается в том, что типографский набор их, при неудобном алфавите, требует слишком много времени, вследствие чего многие из них не успевают помещать даже телеграмм, а иногда и текущей городской хроники. Это неудобство в особенности испытывают некоторые серьезные издания, печатаемые символическими знаками, коих для большого органа требуется не менее 50.000 (разумеется, во многих экземплярах), а 30.000 из них находятся в постоянном употреблении. Такое положение заставляет журналистов склоняться в пользу замены не только символической системы, но и катаканы с гироканой просто латинским алфавитом с некоторыми дополнениями, и многие из редакторов уже усиленно пропагандируют пользу этого нововведения.

* * *

Сегодня (14 декабря), пользуясь воскресным днем и превосходной погодой, мы отправились к обедне в церковь русской духовной миссии, а по окончании литургии посетили преосвященного Николая.
Русская духовная миссия находится в северной части округа Сото-Сиро, в местности Суруга—дай (дай — гора), и занимает вершину холма, прилегающего своим северным склоном к каналу Чори (Канда-гава). В настоящее время миссия помещается в каменном двухэтажном доме, где находится и церковь. Около этого главного дома, в зелени деревьев, ютятся по склонам и под горой несколько деревянных японских построек, где помещаются разные состоящие при миссии учреждения. На площадке, близ главного дома, отведено место для постройки большого соборного храма, к которой будет приступлено как только соберется достаточное число доброхотных пожертвований из России и от местных православных христиан. Нынешняя церковь невелика: она домашняя, помещается в верхнем этаже и не может вместить всей токийской паствы. Богослужебная утварь и церковные принадлежности доставлены ей из России, вообще обстановка ее далеко не блещет роскошью, но вполне прилична: церковь чистенькая, светлая, иконостас белый с золочеными карнизами, местные иконы современного письма, без окладов. Литургию совершал на японском языке молодой иеромонах, отец Владимир Соколовский, с диаконом японцем, хор составлен из юношей, мальчиков и девочек, учащихся в нашей миссионерской школе: поют они очень стройно обыкновенным церковным напевом, без так называемого ‘нотного’ или ‘партесного’ пения, читают отчетливо, внятно, а не такою скороговоркой, как наши дьячки, лишь бы ‘отмахать’ поскорее. Церковь была полна прихожан, исключительно японцев, в их национальных костюмах. Мужчины занимали правую половину церкви, женщины левую: они чинно наполнили ее еще до начала ‘часов’, и ни один человек не опоздал, — вот что замечательно. Трогательно также было видеть общее их благоговейное отношение к самому священнодействию, их благочестивое, строго сосредоточенное на нем внимание: крестятся все они истово по правилам, а не болтают кое-как рукой по груди, кланяются не иначе как в пояс, а при малом и большом выходах, при молитве на ектении за микадо, равно во время чтения Евангелия и пения Молитвы Господней и, наконец, при явлении святых Даров причасникам, вся церковь, как один человек, опускается на колени и склоняется ниц. Перед причасным стихом вышел на амвон епископ Николай в обыкновенной рясе, и сказал проповедь без аналоя и без тетрадки, а просто, как Бог положил ему на сердце, — и чувствовалось нам, не понимая даже языка, что говорит он ото всего сердца, мирно, любовно и как человек глубоко убежденный, глубоко верующий во Христа и в дело своей миссии. Это была простая поучительная беседа как бы отца со своими детьми, а владеет он японским языком превосходно, речь его льется плавно, свободно и всецело доходит слушателям до сердца, насколько можно было судить по впечатлениям, отражавшимся на их лицах. С появлением епископа на амвоне, все они опустились на колени и слушали проповедь, сидя по-японски на пятках, как бы отдыхая от продолжительного перед тем стояния. При выносе святых Даров, в числе причасников оказалась почти вся церковь, и так бывает каждую воскресную литургию. Юная ветвь православной церкви Христовой напоминает в этом отношении времена апостольские, времена первых веков христианства с их глубокою верой, братскою любовью и единением. И как все члены этой паствы, видимо, любят своего первоучителя и просветителя! Какое искреннее, теплое и детски доверчивое чувство к нему написано на их лицах, светится в их обращеннных на него взорах!.. Видя все это, невольно проникаешься сознанием величия и благотворности принятого им на себя подвига и невольно шепчут уста: Помоги ему, Господи!
В настоящее время в самом Токио есть уже четыре православные церкви: одна при миссии, другая при русском посольстве, третья в Сиба, в улице Коодзимаци и четвертая в Ниццуме. В двух последних приходах настоятелями состоят священники-японцы, из них же в особенности замечателен отец Павел Савабе. Его личная история так поучительна и так тесно связана с историей возникновения православной церкви в Японии, что я позволю себе вкратце передать ее моему читателю.
По окончании курса в духовной академии, отец Николай был посвящен в сан иеромонаха и отправлен в Японию, на службу при русском консульстве, которое пребывало тогда в Хакодате, главном городе острова Матсмая (Иессо или Эзо). В этом же городе проживал со своим семейством жрец главной городской синтоской миа, Савабе-сан, человек старого дворянского рода, пользовавшийся по своему уму и родовитости большим почетом и влиянием в своей местности и получавший значительные доходы от их богоугодных приношений. Жизнь его была исполнена довольства и счастья: семья его радовала, молодая красивая жена любила его всею душой, шестилетний сын подавал большие надежды по своим способностям и уже отлично учился грамоте. Савабе-сан был знаком с нашим консулом И. А. Гошкевичем и посещал его довольно часто, причем встречался с ним и отец Николай, но, видя постоянно холодный взгляд и гордые манеры этого японца, не искал с ним сближения: а тот, как жрец национального культа Ками, считал себя вправе относиться свысока к представителям всех остальных ‘заблуждающихся’ религий. Но вот однажды Савабе вздумал сам вступить с отцом Николаем в разговор с нарочною целью выказать свое презрение и ненависть к христианской вере. Отец Николай спокойно принял этот вызов и еще спокойнее отвечал на все резкие замечания и насмешливые возражения своего противника, разъясняя ему основы христианского учения. Первая беседа их была довольно продолжительна, и чем дольше она длилась, тем серьезнее и задумчивее становился языческий жрец и, к удивлению отца Николая, обратился наконец к нему с просьбой продолжить и на другой день эту беседу. В следующий раз он был уже тих и мягок, видимо заинтересовавшись такими сторонами нового для него учения, каких он и не подозревал дотоле. Взяв кисть и бумагу, Савабе тщательно записывал себе все, что говорил ему отец Николай, избравший предметом второй беседы историю Ветхого Завета. Дальнейшие беседы следовали у них изо дня в день, причем Савабе все менее и менее делал возражений и все более записывал для себя заметки. Так тянулось у них это дело несколько месяцев. Перед отцом Николаем воочию совершался процесс перерождения человека к новой жизни, а в то же время начинался для этого перерождаемого и другой процесс самых тяжких испытаний. Замечательно, что как только Савабе без предубеждения и злобы стал прилежнее вникать в истину и дух христианского учения, на него одна за другою посыпались всяческие беды. Началось с того, что жена его стала обнаруживать признаки помешательства и вскоре затем сошла с ума безнадежно. В то же время и народ от него отшатнулся: прихожане начали укорять его в небрежном исполнении своих жреческих обязанностей, и в городе заговорили, что он предался врагам Японии, христианам. Не было той клеветы, какую на него не возводили бы за это время: друзья от него окончательно отвернулись, доходы от миа сильно уменьшились, началась нужда, а затем вскоре сумасшедшая жена, играя огнем, сожгла ему дом. Но он все это переносил хладнокровно и скорбел лишь о том, что, познав грубые заблуждения язычества, все еще вынужден оставаться жрецом и совершать все требы своего культа, так как в этом заключался единственный источник существования его семьи: отказаться от него значило пустить ее по миру. Он не мог даже, несмотря на свое пламенное желание, принять крещение, так как после этого ему уже нельзя было бы остаться в жреческом звании. Синотский культ допускает наследственность жреческих должностей: поэтому Савабе решился наконец сдать место своему семилетнему сыну, ради того, чтоб вся семья его могла оставаться на иждивении их миа, а сам принял крещение и отдался уже всецело на служение вере Христовой. Тут его посетило новое испытание: чтобы избавиться от преследования местных властей, он должен был, вместе с двумя обращенными им сотоварищами, переселиться временно на Ниппон, где был схвачен и посажен в тюрьму. В то время там кипела междоусобная война (в 1869 году), и Савабе был принят за шпиона противной стороны, но когда недоразумение это разъяснилось и ему удалось возвратиться в Хакодате, здесь над его семьей разразилась новая беда: новый дом, только что отстроенный синтоскими прихожанами для его жреца-сына, сгорел со всем имуществом в пожаре, причиненным артиллерийским огнем во время междоусобного сражения на Хакодатском рейде между приверженцами сегуна и сторонниками микадо. Пришлось ему с семьей поселиться в тесной и темной кладовой близ миа, но 9 октября 1871 года новый пожар в городе истребил и это помещение, причем несчастная семья едва успела выбежать в чем была, — все остальное достояние ее сделалось жертвой пламени. В буквально нищенском состоянии Савабе должен был скитаться по городу, пока наконец не нашел себе в отдельном предместье, на самой окраине города, опустелую, полуразрушенную хижину, где все его семейство разом получило сильнейшую простуду и ревматизм. ‘Я вижу, — писал о нем в то время отец Николай из Японии в Россию, — я вижу, как он страдает за участь своего сына. Исполненный ревности о Христе, напоминающей ревность апостола Павла, высокое имя которого носит, посвятивший себя безраздельно на дело призыва ко Христу других людей, он в то же время, гнетомый неисходною бедностью, находит себя вынужденным ради родного сына своего оставить его служителем языческих богов. Какое стечение обстоятельств!.. Но что я могу сделать? Оказать единовременную помощь, но это ли нужно? Что будет, если я заставлю Савабе за сына отречься от кумирни и, пропитав несколько времени всех, окажусь потом не в состоянии исполнить свое слово и оставлю семейство, как на зло состоящее из старых, малых и больных, буквально умирать голодною смертью?.. Люди за свои полезные труды получают чины, кресты, деньги, почет. Бедный Савабе трудится для Христа так, как редкие в мире трудятся. Он весь предан своему труду, весь в своем труде, и что его труды не тщетны, свидетельствуют десятки привлеченным им ко Христу. И что же он получает за свои труды? Тяжкое бремя скорбей, до того тяжкое, что редкий в мире не согнулся бы или не сломился бы под этою тяжестью! Высочайшею наградой для себя он счел бы, если бы кто выкупил его сына у языческих богов и отдал ему для посвящения Христу. Какая законная награда и какое утешение было бы труженику, которого, кроме других скорбей, постоянно гнетет мысль, что, призывая чужих ко Христу, он оставляет родное детище вдали от Него заражаться тлетворным воздухом кумирни!’
Но, несмотря на все испытания, Савабе ни на минуту не падал духом. К нему все более и более стекались с разных концов Японии алчущие новой истины, и он, до последней крайности нуждаясь сам, никому из них не отказывал ни в приюте у себя, ни в утешении и непрерывно проповедовал слово Христово. Следуя за эпопеей всех постигавших его, одно за другим, испытаний, кажется, будто языческий пандемониум вдруг восстал на него за одну лишь мысль о Христе и опрокинул на него чашу всевозможных бед и несчастий, чтоб устрашить и заставить его вернуться к прежней вере. Во время гонения на туземных христиан в феврале 1872 года, Павел Савабе снова был схвачен и посажен в подземелье, откуда редкий выходит, не утратив навсегда здоровья. Но Бог помог ему вынести и это испытание, которое, к счастью, было уже последним. Японское правительство издало акт полной веротерпимости, после чего освобожденный Павел Савабе вскоре был рукоположен преосвященным Вениамином, епископом Камчатским, во священника. В настоящее время он с семейством, обращенным ко Христу, без особенной нужды живет и священствует в Токио, непрестанно проповедуя и распространяя веру Христову.
Юная православная церковь японская мужественно выдержала все воздвигавшиеся на нее невзгоды. Во время февральских гонений 1872 года власти в провинции Сендай и в Хакодате хватали всех мало-мальски подозреваемых в сочувствии христианскому учению, причем многие чиновники-христиане лишились своих мест и многие были подвергнуты заключению в самых суровых условиях. На следствии были приводимы к допросу даже десяти- и двенадцатилетние дети, которые, как свидетельствует епископ Николай, поражали своими ответами верующих. Хотя между схваченными было еще много некрещенных, но никто из них не изменил перед угрозами властей своим убеждениям: напротив, это гонение еще более укрепляло их в вере. ‘Врагам Христа, — писал в то время отец Николай, — не было утешения слышать ни даже от жен и малых детей ни одного слова слабодушия и боязни в исповедании Христа. Гонение, видимо, послужило к славе Божией’. Во всем этом опять-таки невольно чувствуется нечто апостольское, нечто напоминающее первые века христианства с их высоким подъемом духа и готовностью на всякие жертвы во имя Христово.
В настоящее время при миссии в Токио имеются три училища: катехизаторская школа, семинария для мальчиков и женское училище. В катехизаторской школе, или школе благовестников, преподаются только богословские науки и притом исключительно на японском языке. Это — школа для взрослых, между коими есть даже седые старики: тем не менее все они безусловно подчиняются дисциплине и исправно слушают лекции. По окончании двухгодичного курса собирается в миссии сбор японских священников и старших проповедников, который производит слушателям серьезный экзамен по основному догматическому и нравственному богословию, церковной истории, каноническому праву, литургике и толкованию Священного Писания. В настоящее время, по сведениям, сообщенным нам отцом Владимиром, в катехизаторской школе находится 67 слушателей. Преподают там наш иеромонах-миссионер отец Анатолий и священник-японец отец Павел Сато, человек весьма ученый, изучивший всего Конфуция и долгое время находившийся под непосредственным образовательным влиянием отца Николая. Кроме преподавания нравственного богословия и канонического права в школе благовестииков он же преподает Закон Божий в женском училище и исправляет требы в своем приходе, распространяя в городе свет христианского учения при помощи восьми проповедников. Женское училище находится под ведением двух воспитательниц-японок и нашей русской миссионерки Марии Александровны Черкасовой, которая трудится теперь над основательным изучением японского языка и потому не может пока взять на себя преподавание. До пятидесяти учениц слушают там уроки по общеобразовательным и церковным наукам, а преподают им отец Павел Сато, несколько семинаристов старшего возраста и нанятые учителя. Обучение ведется на японском языке. Мужское училище организовано по типу наших семинарий, но без иностранных языков, за исключением коих в нем проходятся почти все науки нашего училищного и семинарского курса. Преподавание ведется двумя миссионерами на русском языке, при помощи старших воспитанников, успешно преподающих по-русски в младших классах. Исключение составляют только математика, физика, география Японии и китайский язык: учителя по этим предметам — нанятые японцы, которые поэтому и преподают лекции по-японски. Масса учеников весьма прилежна. По свидетельству отца Владимира, японцы до страсти любят учиться, особенно по-европейски: старшие весьма бойко владеют уже русским языком, часто роются в библиотеке (которая, кстати сказать, благодаря стараниям епископа Николая и его помощников-миссионеров, уже не мала и прекрасно подобрана), берут лучшие книги, упражняются в сочинениях, переводят книги религиозного содержания, и как переводы, так и оригинальные свои сочинения помещают в ‘Кеоквай Коци’, то есть ‘Церковном Вестнике’, издающемся при нашей духовной миссии для православных христиан Японии. Этому помогает раннее развитие японцев, а отчасти и вошедший во внутреннюю жизнь катехизаторской школы и семинарии обычай собираться всем по субботам в залу для совместного обсуждения богословских, научных и жизненных вопросов. Отец Владимир говорит, что умственные способности и переимчивость японцев замечательны и что в науках они пойдут далеко. Но развитию русской школы, по его словам, мешает теперь болезнь какке, свирепствующая между воспитанниками. Это страшная болезнь: начиная с оконечностей ног, опухоль и омертвление тела постепенно доходят до желудка и сердца, и человек во цвете сил умирает… Так умер недавно один ученик нашей миссионерской школы, сын японского камергера. Единственное лекарство от какке — это как можно скорее оставить Токио и переехать в горы, верст за двадцать пять от столицы, тогда болезнь сама собою проходит. Она совпадает с началом жаркого времени года, И, чтоб избежать этой страшной гостьи, ежегодно останавливающей успехи учебного дела, миссия наша озабочена теперь устройством помещения в горах Одовары, чтобы переводить туда своих воспитанников на летние месяцы, тем более, что это помещение соответствует и религиозным нуждам православной общины (168 человек) города Одовары, где необходимо бороться нашей школе и с буддизмом, и с недавно основанною католическою школой.
Число православных христиан между японцами достигает ныне уже до 9.000 человек, а через катехизаторов, из японцев же, православие с каждым годом все более распространяется и внутри страны, в провинциях, недоступных для европейцев {По последним сведениям за 1885 год, число это возросло уже до 11.275 челов. В 1885 году устроены три новые общины, а всех общин в настоящее время 184. Священнослужителей при них, кроме епископа и архимандрита, пятнадцать, из коих двенадцать японцы. Крещено в течение 1885 года Японцев 1.467. В училищах и школах миссии было до 350 учеников. Соборный храм при миссии во имя Воскресения Христова доведен уже постройкой до половины.}. Все признаки говорят за то, что Япония готова принять свет евангельской истины. Вот что по этому поводу еще в 1872 году писал отец Николай в Россию. ‘Взгляните на этот молодой, кипучий народ. Он ли не достоин быть просвященным светом Евангелия? Желание просвещаться, заимствовать от иностранцев все хорошее, проникает его до мозга костей… К вере ли одной останется равнодушен этот народ? О, нет! С каждым днем ко всем миссионерам, в том числе и к русским, приходят новые люди, любопытствующие знать о Христе. С каждым днем число обращенных растет. У католиков на юге только, говорят, оно возвысилось до восьми тысяч, у протестантов кто сочтет число обращенных, когда миссионеров так много, средств такое изобилие и когда пол-Японии учится английскому языку? И у православных было бы немало, если бы были средства рассылать катехизаторов… Вследствие приказания от центрального правительства, наши христиане, бывшие в тюрьме, выпущены на свободу, бывшие под надзором полиции, освобождены от надзора, и лишь только это состоялось, вдвое большее количество новых лиц притекло с желанием узнать Христа… Но вот и в другом месте слышно, желают иметь христианского проповедника, вот и в третьей провинции есть расположенные слушать проповедь о Христе, там и здесь народ обнаруживает впечатлительность мягкую, как воск. Не заболит ли после сего у вас сердце, видя, как другие опережают, потому что у них есть средства, а у вас их нет? Не заноет ли у вас грудь, видя, как инославные миссионеры по всем провинциям рассылают толпы своих катехизаторов, а у вас нет денег, чтоб отправить хоть в те места, где прямо желают слушать православного проповедника? Не вырвется ли у вас с глубоким стоном: ‘О, Господи!’, когда к вам приступают с просьбами со всех сторон дать или прислать православных книжек, а вы не имеете что дать и в то же время видите, как инославные книжки грудами расходятся по стране?.. Не выразишь вам всей великости нужд, гнетущих нас, не выльешь всей печали душевной… Не утешит ли чем матушка Россия? О, помогите, ради Бога!.. Не о себе молим, о деле Божием молим… юные чада наши, полные ревности о Христе, вопросительно глядят на нас. Есть и у нас кого послать на проповедь: слово одно — и десяток разойдется по всем направлениям’.
Это горячее, порывистое, с болью вырвавшееся из души слово не утратило своего веского значения и в настоящее время: наша миссия, сравнительно с другими, все так же небогата средствами, источник коих только в том, что доброхотно пришлют из России. И надо удивляться, как много сделано и сколько делается еще и теперь на эти скудные средства! Япония, повторяю, идет навстречу христианству, и она будет христианскою. Раньше или позже совершится это событие, но оно совершится наверное, И важно то, что свободный выбор самих японцев между западными исповеданиями и восточною церковью в значительном числе случаев склоняется на сторону этой последней. Они видят, что наша миссия никого не прельщает материальными выгодами и преимуществами, никого не заманивает, не насилует нравственно ничьей совести, а говорит приходящим к ней: ‘Смотрите сами, исследуйте сами, ступайте к англичанам, ступайте к католикам, к лютеранам, сравните всех между собою, и если после этого сердце ваше, дух ваш повлечет вас сюда, приходите’. Японцы, между прочим, как патриоты, очень высоко ценят в православии то, что оно никогда и ни в каком случае не мешается в политику страны, что оно не знает особого своего непогрешимого государя на Западе, в Риме, и, признавая безусловную законность власти микадо, повелевает молиться за него и чтить его. Это одно уже в большинстве случаев склоняет симпатии японцев на сторону православия. И я полагаю, что для России, как для ближайшей соседки, далеко не безразлично, будет ли Япония католическою, протестантскою или православною. В первых случаях из нее легко могут сделать нашего врага, в последнем же — она наш друг и естественный союзник. Вот почему мне кажется, что работая столько лет на пользу православия в Японии, епископ Николай совершает тем самым глубоко патриотическое дело, важность последствий коего может быть неисчислима для нас в будущем.

* * *

К вечеру мы возвратились в Иокогаму. Как хороша была сегодня Фудзияма! Озаренная лучами заката, она вся казалась лиловою. Во время пути по железной дороге, мы вдоволь любовались игрой и переливами этого отраженного света на ее серебряных ребрах. Пообедав с А. А. Пеликаном в иокогамском английском клубе, отправились мы вместе с ним на прогулку в Японский участок за каналом к одному из буддийских храмов, справлявшему свой годовой праздник. Ведущая к нему улица была в изобилии иллюминирована рядами разноцветных фонариков, подвешенных на натянутых поперек ее проволоках. Вдоль этой улицы, с обеих сторон, расположились на столах, ларях и просто на разостланных по земле циновках временные торговцы и торговки всевозможными детскими игрушками и продавцы ветвей, увешанных разными сластями и картонажами, тут же продавались искусственные цветы, домашние божнички, изделия из рога и черепахи, петушки, бумажные бабочки, сласти и прочее. Все это было иллюминировано свечами, керосиновыми лампами, шкаликами и фонарями, что производило в общем довольно недурной эффект, а около самого храма, в садике, расположился какой-то антрепренер, показывавший за несколько центов разные диковинки, вроде сирены, женщины-каракатицы и угря-черта с рогами. Все это было подделано весьма искусно.
15-го декабря.
Сегодня Мария Николаевна и Кирилл Васильевич Струве завтракали у нашего адмирала на ‘Африке’, а затем посетили броненосный фрегат ‘Князь Пожарский’ и клипер ‘Крейсер’. Я получил от них любезное приглашение переехать на время в Токио, в дом нашего посольства, чтоб удобнее работать и ближайшим образом знакомиться с японскою столицей и ее жизнью. Сердечное спасибо им за это!
16-го декабря.
Согласно вчерашнему приглашению, утром переехал в Токио. Военный министр прислал сегодня в наше посольство своего адъютанта, капитана артиллерии Гуц-Номиа и командира 13-го пехотного полка, полковника Ямазо-Сава, моего старого знакомца по задунайской кампании 1877—1878 годов, когда он, в качестве японского военного агента, состоял при главной квартире великого князя главнокомандующего. Этим двум офицерам было поручено показать мне военно-сухопутные учреждения, казармы, быт и учения войск и прочее. Капитан Гуц-Номиа провел семь лет во Франции, где обучался военному делу, и потому совершенно свободно изъяснялся по-французски. Мы начали с осмотра военной школы Сикан-гакко, находящейся в западной части Мицу за кварталами Усигоме.