В чем моя вера?, Толстой Лев Николаевич, Год: 1884
Время на прочтение: 217 минут(ы)
Я прожил на свете 55 лет и, за исключением 14 или 15 детских, 35 лет я
прожил нигилистом в настоящем значении этого слова, то есть не социалистом и
революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле
отсутствия всякой веры.
Пять лет тому назад я поверил в учение Христа — и жизнь моя вдруг
переменилась: мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало
хотеться того, что прежде не хотелось. То, что прежде казалось мне хорошо,
показалось дурно, и то, что прежде казалось дурно, показалось хорошо. Со
мной случилось то, что случается с человеком, который вышел за делом и вдруг
дорогой решил, что дело это ему совсем не нужно, — и повернул домой. И все,
что было справа, — стало слева, и все, что было слева, — стало справа:
прежнее желание — быть как можно дальше от дома — переменилось на желание
быть как можно ближе от него. Направление моей жизни — желания мои стали
другие: и доброе и злое переменилось местами. Все это произошло оттого, что
я понял учение Христа не так, как я понимал его прежде.
Я не толковать хочу учение Христа, я хочу только рассказать, как я
понял то, что есть самого простого, ясного, понятного и несомненного,
обращенного ко всем людям в учении Христа, и как то, что я понял,
перевернуло мою душу и дало мне спокойствие и счастие.
Я не толковать хочу учение Христа, а только одного хотел бы: запретить
толковать его.
Все христианские церкви всегда признавали, что все люди, неравные по
своей учености и уму, — умные и глупые, — равны перед Богом, что всем
доступна Божеская истина. Христос сказал даже, что воля Бога в том, что
немудрым открывается то, что скрыто от мудрых.
Не все могут быть посвящены в глубочайшие тайны догматики, гомилетики,
патристики, литургики, герменевтики, апологетики др., но все могут и должны
понять то, что Христос говорил всем миллионам простых, немудрых, живших и
живущих людей. Так вот то самое, что Христос сказал всем этим простым людям,
не имевшим еще возможности обращаться за разъяснениями его учения к Павлу,
Клименту, Златоусту и другим, это самое я не понимал прежде, а теперь понял,
и это самое хочу сказать всем.
Разбойник на кресте поверил в Христа и спасся. Неужели было бы дурно и
для кого-нибудь вредно, если бы разбойник не умер на кресте, а сошел бы с
него и рассказал людям, как он поверил в Христа.
Я так же, как разбойник на кресте, поверил учению Христа и спасся. И
это не далекое сравнение, а самое близкое выражение того душевного состояния
отчаяния и ужаса перед жизнью и смертью, в котором я находился прежде, и
того состояния спокойствия и счастия, в котором я нахожусь теперь.
Я, как разбойник, знал, что жил и живу скверно, видел, что большинство
людей вокруг меня живет так же. Я так же, как разбойник, знал, что я
несчастлив и страдаю и что вокруг меня люди также несчастливы и страдают, и
не видал никакого выхода, кроме смерти, из этого положения. Я так же, как
разбойник к кресту, был пригвожден какой-то силой к этой жизни страданий и
зла. И как разбойника ожидал страшный мрак смерти после бессмысленных
страданий и зла жизни, так и меня ожидало то же.
Во всем этом я был совершенно подобен разбойнику, но различие мое от
разбойника было в том, что он умирал уже, а я еще жил. Разбойник мог
поверить тому, что спасение его будет там, за гробом, а я не мог поверить
этому, потому что кроме жизни за гробом мне предстояла еще и жизнь здесь. А
я не понимал этой жизни. Она мне казалась ужасна. И вдруг я услыхал слова
Христа, понял их, и жизнь и смерть перестали мне казаться злом, и, вместо
отчаяния, я испытал радость и счастье жизни, не нарушимые смертью.
Неужели для кого-нибудь может быть вредно, если я расскажу, как это
сделалось со мной?
I
О том, почему я прежде не понимал учения Христа и как и почему я понял
его, я написал два большие сочинения: Критику догматического богословия и
новый перевод и соединение четырех Евангелий с объяснениями. В сочинениях
этих я методически, шаг за шагом стараюсь разобрать все то, что скрывает от
людей истину, и стих за стихом вновь перевожу, сличаю и соединяю четыре
Евангелия.
Работа эта продолжается уже шестой год. Каждый год, каждый месяц я
нахожу новые и новые уяснения и подтверждения основной мысли, исправляю
вкравшиеся в мою работу, от поспешности и увлеченья, ошибки, исправляю их и
дополняю то, что сделано. Жизнь моя, которой остается уже немного, вероятно,
кончится раньше этой работы. Но я уверен, что работа эта нужна, и потому
делаю, пока жив, что могу.
Такова моя продолжительная внешняя работа над богословием, Евангелиями.
Но внутренняя работа моя, та, про которую я хочу рассказать здесь, была не
такая. Это не было методическое исследование богословия и текстов Евангелий,
— это было мгновенное устранение всего того, что скрывало смысл учения, и
мгновенное озарение светом истины. Это было событие, подобное тому, которое
случилось бы с человеком, тщетно отыскивающим по ложному рисунку значение
кучи мелких перемешанных кусков мрамора, когда бы вдруг по одному
наибольшему куску он догадался, что это совсем другая статуя, и, начав
восстановлять новую, вместо прежней бессвязности кусков, на каждом обломке,
всеми изгибами излома сходящимися с другими и составляющими одно целое,
увидал бы подтверждение своей мысли. Это самое случилось со мной. И вот
это-то я хочу рассказать.
Я хочу рассказать, как я нашел тот ключ к пониманию учения Христа,
который мне открыл истину с ясностью и убедительностью, исключающими
сомнение.
Открытие это сделано было мною так. С тех первых пор детства почти,
когда я стал для себя читать Евангелие, во всем Евангелии трогало и умиляло
меня больше всего то учение Христа, в котором проповедуется любовь,
смирение, унижение, самоотвержение и возмездие добром за зло. Такова и
оставалась для меня всегда сущность христианства, то, что я сердцем любил в
нем, то, во имя чего я после отчаяния, неверия признал истинным тот смысл,
который придает жизни христианский трудовой народ, и во имя чего я подчинил
себя тем же верованиям, которые исповедует этот народ, то есть православной
церкви. Но, подчинив себя церкви, я скоро заметил, что я не найду в учении
церкви подтверждения, уяснения тех начал христианства, которые казались для
меня главными, я заметил, что эта дорогая мне сущность христианства не
составляет главного в учении церкви. Я заметил, что то, что представлялось
мне важнейшим в учении Христа, не признается церковью самым важным. Самым
важным церковью признается другое. Сначала я не приписывал значения этой
особенности церковного учения. ‘Ну что ж, — думал я, — церковь, кроме того
же смысла любви, смирения и самоотвержения, признает еще и этот смысл
догматический и внешний. Смысл этот чужд мне, даже отталкивает меня, но
вредного тут нет ничего’.
Но чем дальше я продолжал жить, покоряясь учению церкви, тем заметнее
становилось мне, что эта особенность учения церкви не так безразлична, как
она мне показалась сначала. Оттолкнули меня от церкви и странности догматов
церкви, и признание и одобрение церковью гонений, казней и войн, и взаимное
отрицание друг друга разными исповеданиями, но подорвало мое доверие к ней
именно это равнодушие к тому, что мне казалось сущностью учения Христа, и,
напротив, пристрастие к тому, что я считал несущественным. Мне
чувствовалось, что тут что-то не так. Но что было не так, я никак не мог
найти, не мог найти потому, что учение церкви не только не отрицало того,
что казалось мне главным в учении Христа, но вполне признавало это, но
признавало как-то так, что это главное в учении Христа становилось не на
первое место. Я не мог упрекнуть церковь в том, что она отрицала
существенное, но признавала церковь это существенное так, что оно не
удовлетворяло меня. Церковь не давала мне того, чего я ожидал от нее.
Я перешел от нигилизма к церкви только потому, что сознал невозможность
жизни без веры, без знания того, что хорошо и дурно помимо моих животных
инстинктов. Знание это я думал найти в христианстве. Но христианство, как
оно представлялось мне тогда, было только известное настроение — очень
неопределенное, из которого не вытекали ясные и обязательные правила жизни.
И за этими правилами я обратился к церкви. Но церковь давала мне такие
правила, которые нисколько не приближали меня к дорогому мне христианскому
настроению и, скорее, удаляли от него. И я не мог идти за нею. Мне была
нужна и дорога жизнь, основанная на христианских истинах, а церковь мне
давала правила жизни, вовсе чуждые дорогим мне истинам. Правила, даваемые
церковью о вере в догматы, о соблюдении таинств, постов, молитв, мне были не
нужны, а правил, основанных на христианских истинах, не было. Мало того,
церковные правила ослабляли, иногда прямо уничтожали то христианское
настроение, которое одно давало смысл моей жизни. Смущало меня больше всего
то, что все зло людское — осуждение частных людей, осуждение целых народов,
осуждение других вер и вытекавшие из таких осуждений: казни, войны, все это
оправдывалось церковью. Учение Христа о смирении, неосуждении, прощении
обид, о самоотвержении и любви на словах возвеличивалось церковью, и вместе
с тем одобрялось на деле то, что было несовместимо с этим учением.
Неужели учение Христа было таково, что противоречия эти должны были
существовать? Я не мог поверить этому. Кроме того, мне всегда казалось
удивительным то, что, насколько я знал Евангелия, те места, на которых
основывались определенные правила церкви о догматах — были места самые
неясные, те же места, из которых вытекало исполнение учения, были самые
определенные и ясные. А между тем догматы и вытекающие из них обязанности
христианина определялись самым ясным, отчетливым образом, об исполнении же
учения говорилось в самых неясных, туманных, мистических выражениях. Неужели
этого хотел Христос, преподавая свое учение? Разрешение моих сомнений я мог
найти только в Евангелиях. И я читал и перечитывал их. Из всех Евангелий,
как что-то особенное, всегда выделялась для меня Нагорная проповедь. И ее-то
я читал чаще всего. Нигде, кроме как в этом месте, Христос не говорит с
такою торжественностью, нигде он не дает так много нравственных, ясных,
понятных, прямо отзывающихся в сердце каждого правил, нигде он не говорит к
большей толпе всяких простых людей. Если были ясные, определенные
христианские правила, то они должны быть выражены тут. В этих трех главах
Матфея я искал разъяснения моих недоумений.
Много и много раз я перечитывал Нагорную проповедь и всякий раз
испытывал одно и то же: восторг и умиление при чтении тех стихов — о
подставлении щеки, отдаче рубахи, примирении со всеми, любви к врагам — и
то же чувство неудовлетворенности. Слова Бога, обращенные ко всем, были
неясны. Поставлено было слишком невозможное отречение от всего, уничтожавшее
самою жизнь, как я понимал ее, и поэтому отречение от всего, казалось мне,
не могло быть непременным условием спасения. А как скоро это не было
непременное условие спасения, то не было ничего определенного и ясного. Я
читал не одну Нагорную проповедь, я читал все Евангелия, все богословские
комментарии на них. Богословские объяснения о том, что изречения Нагорной
проповеди суть указания того совершенства, к которому должен стремиться
человек, но что падший человек — весь в грехе и своими силами не может
достигнуть этого совершенства, что спасение человека в вере, молитве и
благодати, — объяснения эти не удовлетворяли меня.
Я не соглашался с этим, потому что мне всегда казалось странным, для
чего Христос, вперед зная, что исполнение его учения невозможно одними
силами человека, дал такие ясные и прекрасные правила, относящиеся прямо к
каждому отдельному человеку? Читая эти правила, мне всегда казалось, что они
относятся прямо ко мне, от меня одного требуют исполнения.
Читая эти правила, на меня находила всегда радостная уверенность, что я
могу сейчас, с этого часа, сделать все это. И я хотел и пытался делать это,
но как только я испытывал борьбу при исполнении, я невольно вспоминал учение
церкви о том, что человек слаб и не может сам сделать этого, и ослабевал.
Мне говорили: надо верить и молиться.
Но я чувствовал, что я мало верю и потому не могу молиться. Мне
говорили, что надо молиться, чтобы Бог дал веру, ту веру, которая дает ту
молитву, которая дает ту веру, которая дает ту молитву и т.д., до
бесконечности.
Но и разум и опыт показывали мне, что средство это недействительно. Мне
все казалось, что действительны могут быть только мои усилия исполнять
учение Христа.
И вот, после многих, многих тщетных исканий, изучений того, что было
писано об этом в доказательство Божественности этого учения и в
доказательство небожественности его, после многих сомнений и страданий, я
остался опять один с своим сердцем и с таинственной книгою пред собой. Я не
мог дать ей того смысла, который давали другие, и не мог придать иного, и не
мог отказаться от нее. И только изверившись одинаково и во все толкования
ученой критики, и во все толкования ученого богословия, и откинув их все, по
слову Христа: если не примете меня, как дети, не войдете в Царствие Божие…
я понял вдруг то, чего не понимал прежде. Я понял не тем, что я как-нибудь
искусно, глубокомысленно переставлял, сличал, перетолковывал, напротив, все
открылось мне тем, что я забыл все толкования. Место, которое было для меня
ключом всего, было место из V главы Матфея, стих 39-й: ‘Вам сказано: око за
око, зуб за зуб. А я вам говорю: не противьтесь злу’… Я вдруг в первый раз
понял этот стих прямо и просто. Я понял, что Христос говорит то самое, что
говорит. И тотчас не то что появилось что-нибудь новое, а отпало все, что
затемняло истину, и истина восстала предо мной во всем ее значении. ‘Вы
слышали, что сказано древним: око за око, зуб за зуб. А я вам говорю: не
противьтесь злу’. Слова эти вдруг показались мне совершенно новыми, как
будто я никогда не читал их прежде.
Прежде, читая это место, я всегда по какому-то странному затмению
пропускал слова: а я говорю: не противься злу. Точно как будто слов этих
совсем не было, или они не имели никакого определенного значения.
Впоследствии при беседах моих со многими и многими христианами,
знавшими Евангелие, мне часто случалось замечать относительно этих слов то
же затмение. Слов этих никто не помнил, и часто, при разговорах об этом
месте, христиане брали Евангелие, чтобы проверить — есть ли там эти слова.
Также и я пропускал эти слова и начинал понимать только со следующих слов:
‘И кто ударит тебя в правую щеку… подставь левую…’ и т.д. И всегда слова
эти представлялись мне требованием страданий, лишений, не свойственных
человеческой природе. Слова эти умиляли меня. Мне чувствовалось, что было бы
прекрасно исполнить их. Но мне чувствовалось тоже и то, что я никогда не
буду в силах исполнить их только для того, чтобы исполнить, чтобы страдать.
Я говорил себе: ну хорошо, я подставлю щеку, — меня другой раз прибьют, я
отдам, — у меня отнимут все. У меня не будет жизни. А мне дана жизнь, зачем
же я лишусь ее? Этого не может требовать Христос. Прежде я говорил это себе,
предполагая, что Христос этими словами восхваляет страдания и лишения и,
восхваляя их, говорит преувеличенно и потому неточно и неясно, но теперь,
когда я понял слова о непротивлении злу, мне ясно стало, что Христос ничего
не преувеличивает и не требует никаких страданий для страданий, а только
очень определенно и ясно говорит то, что говорит. Он говорит: ‘Не
противьтесь злу, и, делая так, вперед знайте, что могут найтись люди,
которые, ударив вас по одной щеке и не встретив отпора, ударят и по другой,
отняв рубаху, отнимут и кафтан, воспользовавшись вашей работой, заставят еще
работать, будут брать без отдачи… И вот если это так будет, то вы все-таки
не противьтесь злу. Тем, которые будут вас бить и обижать, все-таки делайте
добро’. И когда я понял эти слова так, как они сказаны, так сейчас же все,
что было темно, стало ясно, и что казалось преувеличенно, стало вполне
точно. Я понял в первый раз, что центр тяжести всей мысли в словах: ‘не
противься злу’, а что последующее есть только разъяснение первого положения.
Я понял, что Христос нисколько не велит подставлять щеку и отдавать кафтан
для того, чтобы страдать, а велит не противиться злу и говорит, что при этом
придется, может быть, и страдать. Точно так же, как отец, отправляющий
своего сына в далекое путешествие, не приказывает сыну — недосыпать ночей,
недоедать, мокнуть и зябнуть, если он скажет ему: ‘Ты иди дорогой, и если
придется тебе и мокнуть и зябнуть, ты все-таки иди’. Христос не говорит: