OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 25 мая 2002 года
Короленко входит в круг нашего чтения рано. Чаще всего запоминаются с детских лет его ‘Дети подземелья’ {Правда, книги с таким названием у Короленко нет: так назвали обработанный для детского чтения отрывок из его повести ‘В дурном обществе’.}.
Вместе с героем повести Васей, мальчиком из ‘благополучной семьи’, мы вдруг оказываемся в заброшенном склепе, в компании отверженных городским обществом отважного и дерзкого Валека и его сестренки Маруси…
Потом мы знакомимся с историей слепого музыканта. Слепорожденный мальчик, жизнь которого должна пройти в темноте, смог не замкнуться в себе, не ожесточиться. Увлечение музыкой стало в его жизни путеводной нитью… Позже, если возвращаемся к ‘Слепому музыканту’ повзрослевшими, мы начинаем понимать глубинный, философский смысл повести. Для человека врожденным является неутолимое стремление к свету, к полноте жизни, говорит нам Короленко, и на этом пути он способен преодолеть все преграды.
Эти знакомые с детства произведения — лишь небольшая часть того, что написано Владимиром Галактионовичем Короленко.
Нельзя понять Короленко-писателя, не зная хотя бы в общих чертах личность этого замечательного человека, события его жизни, в которой писательский труд занял место не сразу и никогда не осознавался исключительным, единственным и главным. С ранней молодости до конца своих дней Короленко прошел ‘трудным путем героя’, как сказал о нем Горький.
Славу Короленко составляют десятка полтора прекрасных рассказов, повестей, несколько публицистических книг, им написана масса газетных и журнальных статей. Но еще больше осталось после него незавершенного, начатого, оставленного на середине, необработанного. Главная его книга, автобиографическая ‘История моего современника’, над которой писатель работал последние шестнадцать лет своей жизни, также осталась незаконченной.
Слишком часто писателю приходилось делать выбор, который однажды он сформулировал прямо: быть ли революционером, практическим участником жизненной борьбы, или художником, наблюдающим и описывающим жизнь?
В ‘Истории моего современника’ Короленко писал: ‘У меня с юности была привычка облекать в слова свои впечатления, подыскивая для них наилучшую форму, не успокаиваясь, пока не находил ее’. Судьба рано предназначила ему быть писателем. Не вообще литератором, а русским писателем, которому дано выступить после Тургенева и Толстого, продолжить начатое славными предшественниками. Но посвятить себя без остатка писательскому делу Короленко не хотел и не мог.
В той же автобиографической книге есть глава — воспоминания о похоронах Некрасова, когда, казалось, вся молодежь Петербурга пришла проститься с любимым поэтом, и о речи Достоевского на его могиле. Короленко врезался в память не знаменитый спор между Достоевским и молодежью, который возник во время его речи, — о том, кому, Некрасову или Пушкину и Лермонтову, должно принадлежать первенство в русской поэзии. Поразило другое: ‘когда Достоевский своим проникновенно-пророческим голосом назвал Некрасова последним великим поэтом из ‘господ’. Придет время, и оно уже близко, когда новый поэт, равный Пушкину, Лермонтову, Некрасову, явится из самого народа…’ В этих словах Достоевского Короленко и многие его сверстники увидели предсказание близости ‘глубокого социального переворота’, пророчество о народе, ‘грядущем на арену истории’. Ведь в это время он и сотни, тысячи его сверстников, юношей и девушек 1870-х годов, были воодушевлены стремлением узнать свой народ, облегчить его участь, послужить ему, поднять на борьбу. Готовился к собственному ‘хождению в народ’ и ‘интеллигентный пролетарий’, бывший студент Владимир Короленко: обучался сапожному ремеслу, внимательно прислушивался к пропаганде народников.
И вот эти два стремления: облекать в наиболее точные слова свои впечатления и содействовать наступлению будущего — Короленко осознавал порой как несовместимые, мешающие одно другому. Заключая воспоминание о пророчестве Достоевского, он пишет: ‘…померкла даже моя давняя мечта стать писателем’. Логика этих раздумий была такова: раз близится время, когда станет ‘новое небо и новая земля’, когда придут ‘другие Пушкины и другие Некрасовы’, то стоит ли повторять путь, уже пройденный создателями старой культуры? Содействовать скорейшей ‘перемене этого строя на лучший’ — в этом прежде всего видело свое предназначение поколение Короленко. ‘Мысль о грядущем перевороте, которому надо уготовить путь’, уводила от ‘чистой’ беллетристики.
И хотя ни в молодые годы, ни позже Короленко не примыкал к какой-либо революционной организации, характер, темперамент этого человека то и дело заставляли его активно вмешиваться в жизнь, бороться с насилием и ложью, выступать в защиту тех, кого все считали виновными, будить в окружающих чувство человеческого достоинства.
Сознательная жизнь Короленко приходится на пять последних десятилетий царизма. Русская жизнь этих лет постоянно испытывала на прочность его гражданское и человеческое мужество: в тюрьмах, на этапах, в ссылках он провел долгие годы. Вернувшись из ссылки, в голодный год в Нижегородской губернии он спасает от смерти сотни голодающих. Когда семеро крестьян-удмуртов были осуждены на каторгу по обвинению в принесении человеческой жертвы языческим богам, Короленко разоблачил судебный подлог, добился отмены приговора, сняв клеветнический навет, по существу, с целого народа. В ответ на отмену царем избрания Горького в Академию наук, Короленко публично отказывается от звания почетного академика. В начале XX века он поднимает голос против еврейских погромов, в защиту крестьян Полтавской губернии, на которых была послана карательная экспедиция, против разгула смертных казней после первой русской революции… Это лишь некоторые, крупные проявления гражданской активности Короленко, не считая десятков его статей на темы повседневной русской жизни.
Он назвал себя ‘писателем и политическим партизаном’. В схватки с голодом, с неправедным царским судом, с продажной прессой, с погромщиками, с карателями Короленко бросался вооруженный ярким и стремительным словом публициста — газетчика, журналиста. Итогом каждого такого дела становились блестящие публицистические статьи и книги: ‘В голодный год’, ‘Мултанское жертвоприношение’, ‘Дом No 13’, ‘Сорочинская трагедия’, ‘Бытовое явление’, ‘Дело Бейлиса’. Они становились известны всей читающей России и за ее пределами.
Начатые романы и повести нередко при этом откладывались, оставались неоконченными. Но Короленко не смотрел на публицистические выступления, то и дело отрывавшие его от художественных замыслов, как на писательство второго сорта. Жизнь требовала от него вмешательства, немедленного отклика — и каким действенным был этот отклик! Прочитав статью ‘Бытовое явление’, направленную против смертных казней, Лев Толстой писал Короленко: ‘Ее надо перепечатать и распространять в миллионах экземпляров. Никакие думские речи, никакие трактаты, никакие драмы, романы не произведут одной тысячной того благотворного действия, какое должна произвести эта статья’. С письмом Толстого в качестве предисловия статья была напечатана на многих языках. Уже после смерти Короленко, читая его неоконченные произведения, Горький заметил: ‘Отдавая свои силы художника борьбе за справедливость и против бытового зверства, он недописал этих вещей. Изумительна и поучительна была в нем добросовестность художника!’
А художническое начало всегда жило в Короленко. Окружающая жизнь будила его фантазию, человеческие судьбы требовали осмысления, выстраивались в законченные сюжеты. Были периоды в его судьбе, когда художественное творчество поглощало и захватывало.
Так было в годы тюрем и ссылок. Рассказ ‘Чудная’, ставший потом одним из знаменитых, Короленко писал, сидя на нарах вышневолоцкой политической тюрьмы. Писал, не зная еще, что к читателю его рассказ будет доходить долгим и сложным путем. В годы якутской ссылки Короленко оказался в самых неблагоприятных условиях жизни, когда должны были, казалось, отмереть все иные интересы и инстинкты, кроме одного — выжить, не замерзнуть, не одичать. Но тут-то и начало впервые по-настоящему разворачиваться писательское воображение.
Живя в якутской слободе Амге, в юрте, где вместо оконца — глыба льда, а спасительное тепло печки уходит в дыру на потолке, вглядываясь в огромные холодные просторы, знакомясь с людьми сурового края, Короленко запоминал чужие рассказы, заносил на бумагу увиденное и услышанное, оживлял воспоминания детских лет. И рождались первые наброски тех рассказов и повестей, которые окончательно он обработал уже в Нижнем Новгороде, где с 1885 года поселился, вернувшись из Сибири.
Стремительным оказался взлет Короленко-писателя в середине 80-х годов. Он сразу занял видное место в русской литературе, особенно когда рассказы и очерки, которые в 1885-1886 годах печатались в лучших столичных журналах, были им собраны воедино и вышли отдельной книгой.
Уже тогда определились первые два источника, питавшие творчество Короленко темами и образами. Рассказы в первой книге как бы делились на две группы: украинские и сибирские.
Как Гоголь, Короленко пришел в русскую литературу с земли Украины, с детства впитав ее краски и звуки, легенды и песни, выработав умение выразить в русском слове богатство, музыкальность и лиризм украинской народной культуры. ‘Лес шумит’, ‘В дурном обществе’, потом ‘Слепой музыкант’, ‘Ночью’, ‘Судный день’ — многое в этих и других произведениях пришло из воспоминаний детства писателя.
Совсем иной колорит у сибирских рассказов и очерков. Немало было встреч у Короленко с ямщиками, станционными смотрителями, поселенцами, бродягами, крестьянами — сибиряками коренными и пришлыми, переселившимися в Сибирь по своей воле и пригнанными, сосланными… Их рассказы, услышанные в юртах, избах, на постоялых дворах, в поездках, а то и в тюремных камерах, наполняют страницы первых произведений писателя. Еще раз Короленко вернулся к сибирским воспоминаниям в конце 90-х — начале 900-х годов, когда были написаны новые произведения сибирского цикла.
Третьим жизненным источником, образовавшим еще одну группу художественных произведений Короленко, стали Волга и обширный приволжский край. Прожив более десяти лет в крупном волжском городе, Короленко исходил и изъездил то пешком, то в лодке или на пароходе заволжские леса, берега Ветлуги, изучил и описал жизнь приокских кустарей и керженских раскольников, купцов и мещан в маленьких захолустных городишках и крестьян, великорусов и представителей народностей Поволжья. Для Короленко Волга — ‘колыбель русского романтизма’, ее берега еще помнят походы Разина и Пугачева. И раздумья о прошлом, настоящем и будущем русского народа слышатся в рассказах ‘Река играет’, ‘За иконой’, ‘На затмении’, ‘В облачный день’, ‘Художник Алымов’…
Были и еще путешествия, поездки, давшие и место действия, и сюжеты новым произведениям Короленко: в Америку в 1893 году на Всемирную выставку (самым крупным из завершенных произведений Короленко стал рассказ, а по сути, целый роман о скитаниях украинского эмигранта-крестьянина ‘Без языка’), на реку Урал, за материалами для романа о Пугачеве, так и не завершенного, на Дунай к казакам-некрасовцам, в Крым…
Так складывался мир художественной прозы Короленко.
Заявив свои темы, произнеся новое слово, он по-своему продолжил традиции русской литературы XIX века и мировой литературы и первым сказал многое из того, что потом вошло в литературу следующей эпохи, прежде всего в творчество Горького.
Уже в ‘Чудной’, одном из самых первых произведений Короленко, когда он еще не мог не осваивать чужой опыт, во многом проявилась эта оригинальность писательской позиции, его художническая самостоятельность. Создавая этот рассказ в самой неблагоприятной обстановке общей тюремной камеры, Короленко спешил прояснить для себя некоторые важные вопросы, ответить на сомнения, с которыми столкнулись он и его товарищи.
Рассказ, при внимательном чтении, допускает по крайней мере не единственное толкование его смысла. Увидеть в нем прославление несгибаемой революционерки верно, но недостаточно.
Портрет героини, ‘политички’ Морозовой, действительно замечателен. Непреклонность, которая не ищет ни сочувствия, ни уступок. Только презрение к врагам-жандармам, доходящее до брезгливости. Видеть во враге человека (‘Ведь и враг тоже человек бывает…’)? Нет! Это книжный гуманизм, он сродни равнодушию, а что страшнее равнодушия для настоящего борца!? Пусть товарищи упрекают ее в фанатизме, сектантстве — она не пойдет ни на малейший компромисс, не даст никому отнестись к себе с жалостью. ‘Уж порода такая: сломать ее… можно… Ну, а согнуть — сам, чай, видел: не гнутся этакие’.
Такими же бескомпромиссными представали революционеры 70-х годов в тургеневском стихотворении в прозе ‘Порог’, на картине Репина ‘Отказ от исповеди’.
Короленко как художник (а не проповедник, не пропагандист) понимает, что сила портрета такого человека — в освещении, в фоне. Резкость достигается контрастом. Для героини все ‘просто’ (мы ‘люди простые. Враги, так враги, и нечего тут антимонии разводить. Ихнее дело — смотри, наше дело — не зевай’). Короленко же показывает, что осложняет картину и, соответственно, жизненную ситуацию.
Остальные ссыльные, товарищи Морозовой, ее единомышленники, в главном не доходят до крайности ее позиции. Под конец рассказа приберегается эпизод со старушкой матерью.
Это — тургеневский мотив, напоминающий о взаимоотношениях Базарова со своими стариками. Тут та же молодая безжалостность — и затаенная любовь, скрываемая за грубоватостью, размолвками. И то же родительское непонимание истинной сути дела детей, но гордость за свою ‘голубку’.
Более же всего заставляет задуматься о бескомпромиссности главной героини основной художественный прием, примененный Короленко в ‘Чудной’. Если бы среди врагов Морозовой были только такие, как унтер-офицер Иванов, негодяй, бесчувственный и злой мучитель, как костромской полковник и сибирский исправник, это лишь укрепляло бы ее ‘простой’ взгляд на вещи. Но тут есть рассказчик, тогда совсем молодой, а сейчас умудренный жизнью жандарм Гаврилов. И читатель видит то, чего не дано увидеть и понять героине. Гаврилов выполняет обязанности по службе аккуратно, основательно, не видя до поры до времени ничего страшного в своей службе, и есть в этом что-то от его крестьянского умения впрягаться во всякую работу. А другая черта истинно народного характера Гаврилова — его чувство правды, понятие о справедливости. Потому-то так захватывает, тревожит его воображение встреча с ‘чудной’. Все в ней непонятно, все против его, крестьянской логики, его ‘здравого смысла’. Так непонятны были и крестьянскому уму Санчо Пансы поступки Дон Кихота, казавшиеся по всем признакам безумными. А были те поступки рыцаря без страха и упрека не безумными, а дерзновенными.
Гаврилов до конца остается со своей непонятной, тревожащей тоской. Это не просто признание силы своего противника. Тут именно человеческая реакция, тяга человека к свету и правде, как бы далеко жизнью своей он ни был отделен от света и правды. Много ли значат такие проблески человечности в эпохи схваток, размежевании? Героиня не замечает в Гаврилове человека, Короленко видит в этом ошибку, но не просто ее личную. Сам озадаченный не понимаемой им ‘барышней’, Гаврилов, по мнению автора, не подозревая того, задает загадку таким, как она.
Короленко-художник сделал все, чтобы светом высшей справедливости озарился образ героини, не склонившей головы. Пусть ‘здравый смысл’ назовет ее фанатичкой, безумной, чудной. Все равно ‘дерзновенность’, ‘безумство храбрых’ (так называли это в разное время великие писатели) выше всех остальных качеств на всемирной и вечной шкале человеческих достоинств. В финале рассказа ‘глухие рыдания бури’ звучат как реквием — словно природа, весь мир оплакивает одну из своих славных дочерей. Гаврилов так и не смог понять силу, которая двигала всеми поступками ‘барышни сердитой’, но он никогда не сможет и забыть ее образ. Это — победа ‘чудной’ в перспективе всечеловеческого, общеисторического времени.
Но в рассказе упомянута дата: 1874 год, действие его относится к ближайшим после этой даты годам. А именно тогда начиналось массовое ‘хождение в народ’. Тысячи юношей и девушек тогда воодушевляла одна вера: вера в народ, чувство вины перед ним, страстная ненависть к его угнетателям, желание вывести его из мрака к свету. Они были первыми. На них правительство обрушило карательные акции, многие были схвачены и брошены в тюрьмы, состоялись судебные процессы с сотнями обвиняемых. Но была горькая ирония, сопровождавшая ‘хождение в народ’. Ирония жизни, ирония истории. Народ (крестьяне в массе своей) не понял, не принял этого движения. Более того, видел в народниках ‘ряженых’, ‘господ’, чужих, часто встречал их враждебно. Нередко мужики, как горько замечал Короленко, не ведая, что творят, сами ‘тащили лямкой своих защитников в тюрьму’. Перед молодыми людьми вставали мучительные вопросы.
Многие из них народа просто не знали, для них это был Magnus Ignotus, Великий Неизвестный. Влекомые идеей, чистым порывом, они впервые сталкивались с народом не книжным, а реальным: с крестьянами в местах ссылок, а некоторые еще по пути туда с теми же крестьянами, одетыми в солдатские или жандармские шинели. Многие становились в тупик перед первыми же противоречиями, не знали, как отнестись к тому, что не укладывалось в простые формулы. Оказавшись в тюрьме или ссылке, они пытались осмыслить совершившееся, ожесточенно спорили о правильности или ошибочности избранных путей. Часть видела выход в революционном сектантстве, террористической деятельности. ‘Революционеры без народа’ — назовет их Короленко.
В рассказе Короленко — отголоски этих споров, которые вели его товарищи по ссылкам. Короленко в ‘Чудной’ осмыслял эти вопросы как художник. В рассказе проблема взята во всей сложности: тут и озаренная огнем огромной убежденности несгибаемость революционерки, и бессознательная тяга простого человека к ее правде, и боль от непонимания народом своих защитников, и оторванность революционеров от народа.
У каждого большого русского писателя был свой путь к теме русского народа, своя история ‘странной любви’ к Отчизне и ее народу. Непростой путь к пониманию русского мужика, к своему слову о нем прошел и Короленко.
Известность к писателю пришла после того, как в 1885 году появился его ‘Сон Макара’. Внешне немудреный рассказ о простом человеке воспринимался как эпическая картина, обобщающая и величественная.
Эпично, собирательно уже имя героя: Макар, бедный человек, бедняга русских пословиц. В пределах небольшого рассказа умещается вся его жизнь, от рождения до смерти. Все вместило повествование о Макаре — его труды и слезы, все, что входит в его кругозор: его быт и его чаяния, убогие, примитивные, соответствующие суровой природе, суровой жизни. Пахать, сеять, рубить и возить дрова, ставить в тайге плахи-ловушки, молоть зерно на ручном жернове — все под силу Макару, все он может. А что ждет его после трудов? Платить подати исправнику, попику за его требы и относить заработанные гроши торгашам, которые опаивают его разведенной водкой с махоркой.
Все против Макара в земной жизни, и нет надежды на воздаяние после смерти. Жизнь Макара, его грехи и добродетели оказываются на весах последнего суда: праведником он был или нечестивцем? В боге из последнего сна Макара соединились признаки христианского владыки и якутского тойона-начальника. Для бедняка бог — еще один из начальников, притом самый суровый, слугам его при жизни Макар платит ругу, а самую тяжелую повинность он может назначить бедняку после смерти.
К концу рассказа образ Макара вырастает: это уже не восточносибирский ‘объякутившийся’ поселенец, а вообще русский крестьянин. Его беды и слезы — беды и слезы всех мужиков, его трудной, тяжелой жизнью живет всякий простой человек, его недруги: исправники, попы, кабатчики — это враги и недруги всякого бедняка.
Интересно, что в этой эпической картине находится место и для русских ссыльных революционеров. (Сам В.Г.Короленко, несомненно, один из них. Ведь и образ Макара списан с его амгинского знакомца, Захара Цыкунова.) Только Макару невдомек, ‘как попали они сюда, какая непогода кинула их в далекие дебри’, для него они просто ‘чужие, дальние люди’. Он ‘любил вести с ними дела’, рубил дрова для обогрева их юрты. Они, пожалуй, могли бы стать единственными настоящими друзьями Макара. Но нет в рассказе никакой надежды на то, что могут они изменить его судьбу, что перестанут быть чужими.
Тружеником, мучеником, святым, чья судьба оплакивается, предстает человек из народа в ‘Сне Макара’.
Есть в сибирских рассказах Короленко и иные образы людей из народа. Это — бродяги, беглые, ушедшие с каторги, ‘гулящие люди’, бредущие по сибирской тайге. Главное в них, что подметил Короленко, — их тяга к ‘вольной волюшке’. Она и заставила их бежать с каторги. Куда? Домой, ‘в Россию’. Но это не просто тяга в родные края. Ведь из родных мест на каторгу их нередко приводило то же желание воли, неподчинение гнету и чьему-то произволу.
С сибирскими рассказами соседствовал в первом сборнике Короленко рассказ ‘Лес шумит’. Тень сибирской каторги мелькает и в этой ‘полесской легенде’. Прямой путь в Сибирь грозит леснику Роману и доезжачему Опанасу, которые убивают пана, задумавшего разорить семейное гнездо лесника, да лесная буря скрывает их вину. О таких людях, страшных в гневе, когда заденут их человеческое достоинство, Короленко слышал в детстве в украинских легендах. Но таких же, идущих на какой угодно риск ради воли, он увидел в Сибири и запечатлел их в своих сибирских очерках и рассказах.
Подлинным шедевром, воспевшим человека ‘вольной волюшки’, стал рассказ ‘Соколинец’. Этому произведению суждено было сыграть важную роль в русской литературе 80-х годов. Младший современник Короленко Чехов, перечитав рассказ, писал его автору: ‘Ваш ‘Соколинец’, мне кажется, самое выдающееся произведение последнего времени. Он написан как хорошая музыкальная композиция, по всем тем правилам, которые подсказываются художнику его инстинктом’.
В самом деле, мало кто в русской литературе 80-х годов, эпохи безвременья, думал еще о музыкальности, о красоте композиции, о соответствии художественной формы важному содержанию. Писатели-народники, задававшие тон в массовой литературе, чаще всего видели в образе иллюстрацию к идеям, лишь заботу о назидательности и поучительности считали достойной русского писателя. Короленко показывал, как демократическая литература может соответствовать самым высоким требованиям словесного искусства. Это, кстати, сразу почувствовал молодой и никому тогда не известный самоучка Алексей Пешков, принесший как раз в конце 80-х годов на суд Короленко свои первые произведения: ‘Короленко первый сказал мне веские человечьи слова о значении формы, о красоте формы, я был удивлен простой, понятной правдой этих слов и, слушая его, жутко почувствовал, что писательство — дело не легкое’.
Как симфоническая картина построен ‘Соколинец’. Рассказу предшествует своеобразная увертюра: молчание и мрак зимней ночи, одиночество человека в затерянном среди тайги поселении, вдали от родных краев, потом первые живые звуки огня в разожженном камельке. Уже здесь звучит борьба двух начал: враждебной всему живому страшной стужи — и огня, тепла, жизни, сопротивляющихся тяжелому, сковывающему их гнету. Здесь основная тема рассказа, тема сопротивления, стремления к жизни, к воле, которые овладевают человеком и не отпускают его, ‘испившего из этой отравленной неутолимым желанием чаши’, до конца дней.
Рассказ самого ‘соколинца’ Василия тоже словно в музыкальных переливах, в развитии главной темы, проводимой по разным ‘голосам’. Вначале явственно звучит мелодия народная, русская, с ее тоской и удалью. Зачин рассказа ‘соколинца’ — как в народных песнях о добром молодце, который ‘ослушался родителей’, и о его разбитой жизни. История о прибытии партии арестантов на Сахалин, о созревшем решении бежать дается вначале в литературном пересказе. Потом, в рассказе о побеге, ‘инструментовка’ повествования меняется. Голос ‘соколинца’ словно окреп, звучит сам, без посредников. Короленко искусно передает все оттенки речи человека бывалого, решительного, до конца привязанного памятью к родным краям и способного на безоглядную дерзость в своем стремлении к свободе.
В конце, перед заключительной информацией о последней встрече с ночным гостем, еще раз звучит тема, начатая увертюрой. ‘Холодная и унылая краса’ ночи — и мысли и чувства, навеянные на рассказчика услышанной от ‘соколинца’ бродяжьей одиссеей. ‘Сумрачные грезы’ — и ‘горный орел, который реет, тихо взмахивая свободным крылом’: это ‘молодая жизнь, страстно рвущаяся на волю’.
Письмо к Короленко о музыкальности ‘Соколинца’ Чехов писал в январе 1888 года, когда сам создавал свою поэтическую ‘Степь’. Уроки Короленко, художника-музыканта, слышатся в этой знаменитой чеховской повести. И не стал ли рассказ Короленко о побеге с Сахалина одним из толчков, привлекших внимание Чехова к каторжному острову, на который он отправится два года спустя? В своем письме Чехов правильно угадал то восприятие мира, которое владело Короленко в эти годы, после возвращения из сибирской ссылки. Как позже напишет Короленко, жизнь представлялась ему ‘могучим гулом морского прибоя, в котором, однако, есть своя гармония’.
К типу людей, подобных ‘соколинцу’, Короленко не раз возвращался в своих рассказах. В рассказе ‘Марусина заимка’, также начатом в ссылке, но завершенном через полтора десятилетия, Короленко рисует три контрастных характера. ‘Вечный работник’ пахарь Тимоха, хозяйка таежной заимки Маруся, как ‘молодая искалеченная лиственница’, со своей мечтой о простом человеческом счастье, — и удалой охотник Степан, ‘беспокойный, неудовлетворившийся’, которого то же ‘неутолимое желание’, что и ‘соколинца’, срывает с места, уводит от оседлой жизни.
И в повести ‘В дурном обществе’, далекой по теме, по жизненному материалу от сибирских рассказов, Короленко пишет о людях, отвергнутых обществом, бросающих ему вызов. Колоритный Тыбурций, находящийся на самом дне жизни, — носитель поэзии, свободы, гордости, независимости. Как и сибирские бродяги, Тыбурций — прямой предшественник романтических босяков из ранних рассказов Горького.
Итак, сибирские встречи и впечатления открыли Короленко много нового в русском мужике, но не ответили до конца на неотвязные вопросы о народе и его грядущих судьбах. С одной стороны, такие, как Макар, труженики и мученики, грешные и святые, но бесконечно бедные сознанием своего положения. Работать и нести тяготы — вот весь их удел. С другой стороны, не решают сомнений и люди, подобные ‘соколинцу’. В них неистребимо стремление к ‘вольной волюшке’ — но только для себя. Они вырваны судьбою из земли, не хотят и не могут пустить в нее корни. Изменить в жизни таких, как Макар, их собственный порыв к воле ничего не может.
Что же такое ‘народ истинный’? И как соединить в одном понятии — ‘народ’ — ‘непосредственные брюховые и животные интересы’, смирение и покорность, отсутствие, казалось бы, ‘малейших запросов нравственного и умственного свойства’ — и затаенную тягу к воле, к справедливости, нерастраченные силы? Где же правда о русском народе? Эти вопросы продолжали стоять перед Короленко и после возвращения из сибирской ссылки. Ответа на них он искал не в народнических теориях, а все пристальнее вглядываясь в народную жизнь.
По-новому подошел к ответу на вопросы о народе Короленко в рассказе ‘Река играет’. Рассказчик, ‘проходящий’, сравнивает два поражающих его явления народной жизни. Богомолья, секты разных толков, все эти ‘заупокойные молитвы над заснувшей навеки народной мыслью’ — и тоже словно дремлющие, скованные либо ленью и безалаберностью, либо бесшабашной пьяной гульбой, но просыпающиеся в минуту опасности сила, сноровка, решительность действий. И с тем и с другим он сталкивается на берегу ‘играющей’ в короткое время разлива красавицы Ветлуги, которая обычно, наверное, смиренно участвует в незаметных и неизбежных трудах человека.
В русской природе, в жизни реки ищет ‘проходящий’ ответ на не дающую ему покоя думу о русском народе. Что же составляет его сущность? Духовная спячка, физическая лень, пустота бездействия, словесных бесплодных споров, гульбы и пьяного самоистребления — или тот резкий взлет духовной и физической собранности, готовность противостоять стихийной беде, смертельной опасности, которую обнаруживает перевозчик Тюлин посреди речной круговерти?
Словно сталкиваются две стихии, необузданные, внезапно находящие и так же мгновенно способные схлынуть, войти в спокойные берега. Да, взыгравшая река, природная стихия многое могут объяснить в загадке тюлинского характера, поведения и образа жизни. Шум реки — непрерывный звучащий фон, напоминающий о главной теме рассказа.
И еще одно направление раздумьям читателя давали эти ‘эскизы из дорожного альбома’. В начале и в конце рассказа звучат поэтические строки: ‘Все это было когда-то, Но только не помню когда…’
Это направление — русская история, прошлое русского народа.
Короленко в своем рассказе не делает пояснений, отчего увиденное на берегу Ветлуги заставляет его задуматься, где и когда прежде ‘все это было’. Можно вспомнить предшественников Тюлина и в русской истории, и в русской литературе. Один из них — Тихон Щербатый, мелькнувший среди сотен персонажей эпопеи Л.Толстого ‘Война и мир’. В обычное время деревенский шут, в минуту смертельной опасности, нависшей над Отечеством, он делается партизаном, твердым и упорным в уничтожении врага. Но будет изгнан враг — и вчерашний герой вновь станет Тишкой, растворится в общей массе. Толстой в этих скрытых до поры до времени потенциях русского народного характера видел причину спасения России в Отечественной войне 1812 года.
У ‘Реки играет’ был внимательный и влюбленный в этот рассказ читатель, который продолжил мысль автора именно в этом направлении, в глубины истории. Этим читателем был Горький. Он считал, что образ Тюлина дает ответ на такие загадочные и могучие явления русской истории, как Козьма Минин и Пугачев. В канун великих потрясений начала XX века Горький увидел в герое Короленко предвестие того, что не ‘навеки заснула’ народная мысль и сила, что русская история будет двинута вперед ‘могучим толчком’, который способны дать ей миллионы безвестных Тюлиных.
Раздумья о народе, поиски ответа на загадку русского народа очень многое определили и в человеческой, и в писательской судьбе Короленко. И еще одна проблема решается писателем.
‘Для чего, в сущности, создан человек?’ — так поставлена эта проблема в рассказе ‘Парадокс’. Она же с разных сторон рассматривается и в ‘Слепом музыканте’, и в аллегорических произведениях 80-х и 90-х годов. Вопрос, казалось бы, более философский и отвлеченный, чем ‘неотвязные вопросы серой мужицкой жизни’. Но для Короленко они связаны между собой, на них наталкивала сама русская действительность его эпохи.
С тех пор как человечество научилось ставить вопросы о смысле жизни и назначении человека, мыслители и художники давали на них различные, нередко взаимоисключающие ответы.
Человек приходит в этот мир для неминуемых страданий, чтобы без сожалений покинуть его, утверждали одни философы. Да, назначение человека — жить, постоянно помня о предписанном ему долге, о неминуемом конце, отказываясь от призрачных надежд на земное счастье, вторили им другие. Во второй половине прошлого века эти вопросы оказались неразрывно связаны с главными проблемами русской жизни, мимо них не прошел ни один крупный художник. В выполнении своего долга и отказе от личного счастья видят смысл человеческой жизни герои Тургенева, Толстой, великий создатель ‘Войны и мира’ и ‘Анны Карениной’, в 80-е годы в своих религиозно-философских трактатах превратился в сурового проповедника аскетизма: все равно ‘все кончится одним и тем же: страданиями и смертью, уничтожением’, только три аршина земли в конце концов и потребуется человеку. Противоположных убеждений придерживались, например, революционеры 60-х годов. Отказ от счастья так или иначе ведет к примирению с жизнью как она есть, с ее враждебным человеку состоянием. И наоборот, утверждение законных и естественных прав человека на счастье должно неминуемо вести к стремлению изменить жизнь, сделать ее устройство разумным, соответствующим человеческой природе. Так считали герои романа Чернышевского ‘Что делать?’.
‘Человек создан для счастья, как птица для полета’, — провозглашает в рассказе Короленко существо, исковерканное судьбой. Вступая в философскую полемику, не прекращавшуюся в русской литературе и общественной жизни, Короленко до предела заостряет свою позицию. Да, в устах ‘феномена’, который сам менее всего мог рассчитывать на полет и счастье, эта формула звучит парадоксом, если не сказать, — издевательством над реальностью.
Но если самый отверженный судьбой человек носит в себе такую веру, человек, несомненно, умный, порой циничный, презирающий всякие иллюзии, значит, действительно, как говорил в одном из писем Короленко, ‘все-таки общий закон жизни есть стремление к счастию и все более широкое его осуществление’. Правило парадокса: закон справедлив, если его действие обнаруживается в самых неблагоприятных для его проявления условиях.
Оптимизм, который утверждал Короленко, отнюдь не бездумный, не закрывающий глаза на реальности жизни. ‘Человек создан для счастья, только счастье не всегда создано для него’. Тяготы, преследования, потери близких, борьба за существование — очень многое в действительности несет человеку несчастье. И как быть счастливым, когда кругом миллионы несчастных, голодных, угнетенных? Короленко не ограничивается только провозглашением права человека на счастье. В своих произведениях он утверждает свое понимание того, в чем следует видеть реальное счастье.
В ‘Слепом музыканте’ заключено немало личного, автобиографического. Не только в воспоминаниях о ласковой украинской природе, не только в раздумьях о прошлом Украины, не только в любви к народной песне. Немало личного в сюжете повести, в судьбе слепого Петра Попельского. Короленко наделил своего героя тем, что хорошо знал по собственному внутреннему опыту, через что прошел в своей жизни сам. Это — врожденное стремление к свету, к полноте бытия, преодоление преград на пути к свету. Этот путь у героя, как и у автора, лежал через познание народа, погружение в его жизнь, разделение его тягот. И главное — это понимание полноты жизни как служения другим, как ‘напоминание счастливым о несчастных’.
В утверждении необходимости борьбы за счастье со ‘Слепым музыкантом’ перекликаются другие произведения Короленко, например рассказ ‘Соколинец’: в рассказе утверждается сопротивление до конца мертвящим силам, а в повести — сопротивление необъятному океану непроницаемой тьмы.
В рассказе ‘Море’, написанном в 1886 году, а через четырнадцать лет переработанном в очерк ‘Мгновение’, вновь задается вопрос: для чего живет человек? Жить, чтобы просто жить, — или рисковать жизнью во имя свободы?
И вновь, несмотря на экзотичность обстановки, все здесь соотносимо с думами русского революционера о русской жизни, русском народе. В описании нагнетается тема сна, охватившего жизнь за окнами тюрьмы, в которую заключен повстанец. Аллегорический смысл приобретает ‘сонное спокойствие’ родного берега, ‘лениво и тупо дремавшего в своих туманах’. До отчаяния, до утраты всех надежд может довести это сонное рабское смирение, годами царящее в родной стране. Кажется, в летаргию впал народ, и у тех, кто мог бы его пробудить, ‘жизнь уже вся была сном, тупым, тяжелым и бесследным’.
И все-таки малейшая надежда на движение, на пробуждение родного берега заставляет узника сделать выбор: ‘все хотят жизни… А он… Он хочет только свободы’. И его безрассудный подвиг не пропал бесследно, он заставляет размышлять о себе: ‘Да, вероятно, погиб… А может быть, смотрит на свою тюрьму с этих гор. Во всяком случае, море дало ему несколько мгновений свободы. А кто знает, не стоит ли один миг настоящей жизни целых годов прозябанья!..’
Такое понимание счастья как борьбы, порыва к свободе Короленко утверждал и в самые темные годы реакции, и накануне первой русской революции. Начальные слова короленковского ‘Мгновения’: ‘— Будет буря, товарищ. — Да… будет сильная буря’, — приобретали особый смысл в 1900 году, перекликаясь с горьковским: ‘Буря, скоро грянет буря!’
Этим и измеряется главная заслуга Короленко перед русской литературой: сохранив и умножив традиции и заветы славных предшественников, он передал их литературе века двадцатого. Живая преемственность литературных традиций осуществилась в его творчестве.
Неизменный интерес к проявлениям героического, яркая незаурядность многих его персонажей, небоязнь прибегнуть к условной, порой аллегорической форме заставляли многих читателей видеть в нем писателя-романтика. Возрождение романтизма в конце XIX века ставят в заслугу Короленко многие исследователи. Но зачисление Короленко ‘по ведомству’ романтизма еще мало что проясняет в своеобразии его писательской манеры, дело обстоит сложнее.
В 1901 году Короленко пишет рассказ ‘Мороз’, в котором по ходу сюжета он сам говорит о романтизме и как бы проливает свет на свои взаимоотношения с романтизмом. В рассказе, вновь переносящем на берега Лены, есть персонаж — ссыльный поляк Игнатович. Он воспитан на поэзии романтизма и сам по натуре своей, по взгляду на жизнь и на людей — романтик.
Те, кому доводится узнать Игнатовича ближе, видят противоречие в его натуре: то восторг и обожествление человека, особенно женщины, то мрачный цинизм и мизантропия, презрение к роду человеческому, к ‘подлой’ человеческой природе. Тогда страстную любовь он переносит на больных или раненых животных.
На самом деле никакого противоречия в этом нет. И жизнь, и гибель Игнатовича, ушедшего в лютый мороз в тайгу спасать человека, необыкновенно последовательны, сам он — цельная во всем натура романтика. Романтизм как норма жизненного поведения знает лишь крайности обожествления либо ненависти. Полутона, переходы для него чужды и презренны, в реальной жизни Игнатович ‘был непрактичен и беспомощен, как ребенок… Никогда он не умел найти дорогу’. Сталкиваясь в действительности с чем-то, что расходится с его представлениями, он может пойти на подвиг, а может впасть в ошибку, уйти в никуда, в ложном направлении. Вспомним, такой, в сущности, была и Морозова из рассказа ‘Чудная’, и многие знакомые Короленко по движению народников.
О гибели таких, как Игнатович, можно только скорбеть. Но такой бесконечно далекий от реальной жизни романтизм все-таки чужд Короленко. Его взгляд зорко замечает все несовершенство человека и жизни, но он теплее, он чужд холодной мизантропии романтика. Таким, собственно, было издавна отношение к романтизму больших русских писателей. Лермонтов создал образ Демона, но он же увидел в реальной жизни и тепло и человечно изобразил Максима Максимовича.
В ‘Морозе’ Короленко есть Игнатович, но есть и староста ямщиков, в котором не видно ничего ни романтического, ни героического. Способен же этот староста, оказывается, на человеческое душевное движение: просто, без аффектации он соглашается не за деньги, без вознаграждения ехать в страшный мороз спасать человека в тайге. Для ‘чистого’ романтика такое душевное движение ничтожно, он его просто не замечает, уходя от презираемой им толпы на свой подвиг. А Короленко и отдает должное безоглядной отваге романтика, и говорит о присущей такому герою слепоте, писатель дорожит и самым малым проявлением человечного, тем человеческим началом, которое скрыто в людях.
Все это, пожалуй, позволяет точнее определить творческий метод Короленко. Он — реалист, которого неизменно привлекают проявления романтики в жизни. Реалист, размышляющий о судьбах романтического, высокого в суровой, отнюдь не романтической действительности. У Короленко немало героев, чей яркий духовный накал, самосжигающая беззаветность поднимают их над тупой, сонной действительностью, служат напоминанием о ‘высшей красоте человеческого духа’. Но пожалуй, не менее важны для Короленко не эти исключительные и выдающиеся личности, сгустки романтизма.
Короленко-художнику важно заметить под толстой грубой корой обыденности, повседневности живое движение, порой один миг пробуждения (как у перевозчика Тюлина). ‘У каждого из нас есть свой выдающийся период в жизни’, — замечает писатель в ‘Марусиной заимке’, рассказывая о ‘вечном пахаре’ Тимохе. Свой героический час, даже мгновение есть и у охотника Степана, и у Тыбурция, и у ‘соколинца’. Даже в жандарме из ‘Чудной’, в старосте из ‘Мороза’ не все погибло: жизнь может обречь человека на горькую, даже низкую судьбу, но человеческое рано или поздно даст о себе знать. Писателю дороги эти незаметные и мгновенные огоньки, в них опора его гуманизма, основа его исторического оптимизма.
‘Открыть значение личности на почве значения масс’ — такое эстетическое требование выдвинул Короленко в эпоху, когда началось пробуждение масс.
О себе Короленко мог бы сказать словами одного из своих героев: ‘Его любовь была любовь к свободе, а его ненависть — вражда к угнетению… язык его был подобен мечу, поражавшему лживые измышления… По мере того, как ненавистный гнет усиливался, он отдавал свое сердце народу, — сердце, горевшее любовью’. Не только литературными произведениями — всей своей деятельностью Короленко подтверждал эту характеристику. Ни малейшего противоречия не было между тем, чему учил и к чему призывал он своих читателей, и тем, как жил и действовал сам. И в творчестве, и в жизни Короленко, по словам Горького, представал ‘редким человеком по красоте и стойкости духа’, ‘идеальным образом писателя’.