…21 ноября 1898 года ‘Lake Hurone’1 вышел из Ливерпуля в Батум.
Нужно было, чтобы к его приходу все едущие с ним были уже в Батуме.
Возник вопрос, куда поместить 2140 человек духоборов на те несколько дней, которые им придется просидеть в Батуме, ожидая пароход. Местные ‘духанщики’* отказались принять духоборов, находя их невыгодными постояльцами, так как пищу они едят свою и ни мяса, ни водки, ни табаку не употребляют.
* Трактирщики.
Из этого затруднения вывел нас некто г-н Рихнер, любезно предложив в распоряжение духоборов все здания своего неработающего керосинового завода. Двор этого завода застроен огромными амбарами, и хотя амбары эти с одной стороны открыты, но все же под защитою крыши и трех каменных стен можно укрыться от дождя и ветра. Тут же стоят большие навесы, под которыми было бы удобно сложить багаж и провизию. Г-н Рихнер не потребовал никакой платы за постой, взяв только обещание, что перед отъездом мы очистим двор и мусорные ямы за свой счет.
Осмотрев здания завода, мы убедились, что в них может поместиться более двух тысяч человек.
Остановиться на этом заводе было выгодно еще в том отношении, что он расположен не далее как в полуверсте от гавани. Кроме того, к нему был проведен подъездной путь от Закавказской железной дороги, так что духоборам не нужно будет нанимать подвод для перевозки багажа с вокзала на завод.
Вчера в Батум пришел первый поезд с 560-ю духоборами.
Сергей Львович2, я и английский консул г-н Стивенс пошли встречать их.
Еще издалека, сквозь шум и свистки окружающих заводов донеслись к нам протяжные, заунывные звуки пения подъезжающих духоборов. Из-за поворота показался черный громоздкий паровоз, и мимо нас, подрагивая на ходу, медленно, вагон за вагоном, потянулся длинный поезд. В открытых дверях вагонов стояли рослые духоборы в синих казакинах, молча кланяясь на наши приветствия.
Нерешительно двинувшись несколько раз то взад, то вперед, звякнув буферами и цепями, поезд, подойдя вплотную к самому заводу, остановился. С визгом откатываются тяжелые двери вагонов, оттуда выпрыгивают мужчины, приставляют к вагонам деревянные лестницы, имеющиеся при каждом вагоне, и по ним слезают на землю женщины, дети, старики.
Вон молодая баба, стоя в дверях вагона, передает ребенка на руки стоящего уже внизу отца. Ребенок косится на открывающуюся под ним пропасть, извивается всем телом, собираясь заорать во всю мочь, но его уже держат знакомые руки, и рев откладывается до более удобного случая, тем более что теперь вряд ли удалось бы обратить на себя этим путем особое внимание. Не до того. Нужно еще помочь сойти старику, старухе, вытащить свой скарб, состоящий из огромных тюков постели, одежды, разных кадок, корыта, ведер, ухватов и т. д. Надо разведать, где расположатся односельчане, как будут варить обед и нельзя ли отыскать, какой-нибудь укромный уголок, где можно было бы выкупать своего мальчика.
Скоро все население вагонов уже на насыпи, и из широких дверей теперь выкатываются на землю тяжелым дождем пузатые тюки с постелями. Мягко упав на насыпь, они скатываются по ней далеко вниз, неуклюже, точно нехотя переворачиваясь с боку на бок и мелькая черными буквами, обозначающими имя хозяина. Вслед за тюками осторожно выгружаются сундуки, корыта, кадки, ведра. Возле сундуков хлопотливо увиваются женщины, поправляя на них покрышки, сшитые из грубого холста.
Насыпь ожила. Пестреют на ярком солнце цветные уборы духоборок, а мелкий, частый говор суетящейся толпы мягко журчит и переливается в ясном, прозрачном, осеннем воздухе.
Из толпы отделилось несколько ‘старичков’. Они идут к нам. Что за рослые мощные фигуры, с широкими спинами и точно вылитыми из железа могучими плечами! Движения у них сдержанные, как всегда бывает у очень сильных людей. Идут они твердым шагом, степенно, не торопясь. Головы подняты с чувством собственного достоинства. Глаза глядят прямо в лицо из строгих бровей.
Лица у всех бритые, с большими усами, опущенными по-малороссийски вниз. Одетые в тесные синие казакины, которые сидят на них так, что того и гляди лопнут по швам при малейшем неосторожном движении, в барашковых шапках, они похожи на запорожских атаманов, идущих куда-нибудь на ‘раду’.
Подойдя к нам, они остановились, сняли шапки и, держа их над головами, низко поклонились, показав коротко остриженные головы.
— Здорово живете!
Мы ответили. Они выпрямились и, все еще держа шапки в руках, поклонились снова.
— Как ваши домашние?
Получив ответ, они надели шапки и протянули нам руки.
Для приветствия друг друга у духоборов существуют известные правила, и, хотя мы отвечаем им не так, как следовало бы по их обычаю, они, со своей стороны, делают это каждый раз со всей правильностью.
При встречах же между духоборами происходит следующий разговор:
— Здорово живете!
— Слава богу. Как вы себе?
— Спаси господи. Как ваши домашние?
— Спаси господи.
— Кланялись вам домашние наши.
— Спаси их господи.
При каждой фразе говорящий кланяется с непокрытой головой. В уставе духоборческом, представляющем из себя нечто вроде катехизиса, сказано при этом, что ‘здороваясь с братом своим, христианин должен быть сердцем кроток и со взором умильным’. Все это проделывается степенно, не торопясь, и какое бы важное и спешное дело ни предстояло им рассмотреть, никогда я не видел, чтобы они пропустили или поторопились бы с исполнением этой церемонии.
Осмотрев места, отведенные под провизию и багаж, а также и амбары, в которых должны разместиться люди, старички вернулись к гудящей толпе, и скоро через двор от поезда к амбарам потянулся народ.
Вот, согнувшись под тяжелым, плотным тюком, туго перевязанным крест-накрест веревкой, идет мужчина. Кажется, что земля вгибается под каждым шагом этой массивной фигуры. Девушки, весело переговариваясь, носят по двое сундуки, подвесив их к ухвату. На самой дороге два малыша, сопя носами, с озабоченными лицами возятся над большой кадкой, которую они поставили на землю, чтобы отдохнуть, и теперь никак не могут изловчиться поднять ее снова. Еле волоча ноги, плетутся с решетами, корытами старики, а парни вприпрыжку переносят мешки с сухарями.
Только через двор протянулись две вереницы. Одна спешит за вещами к поезду, а другая, нагруженная уже, медленно двигается к амбарам. У поезда, среди разбирающих провизию и багаж духоборов, выделяется дородная фигура старика Васи Попова, распоряжающегося выгрузкой вагонов. Говорит он спокойно, внушительно. В черной смушковой шапке с красным верхом и в новом казакине Вася Попов и фигурой и лицом очень напоминает Тараса Бульбу. Я не удержался и сказал ему, как хорошо он выглядит.
— Да и то уже грузины говорят: ‘Это, говорят, ихний старший’, — отвечает Вася Попов. — Даже городовой подходил, спрашивал: ‘Ты что же, говорит, старший, что ли, тут?’ — Э, не-е-ет, говорю, у нас, брат ты мой, старших нету: мы все равны. Этого, говорю, у нас не полагается… Это, должно, их красный верх на шапке смущает, — добавляет он, добродушно смеясь.
Скоро все приехавшие расположились в амбарах завода, сложив свой багаж и провизию под навесом. По всему двору задымились костры с черными казанами*, возле которых хлопочут женщины, приготовляя обед. Дети подкладывают в огонь щепки, которые нам привезли в подарок с соседнего завода. Кое-где чистоплотные духоборки уже стирают белье. Молодежь же, собравшись в кружок, поет хором веселые ‘стишки’, как называют они свои песни.
* Котел.
А под навесом, где сложен багаж, толпятся хозяева с мисками и мешками в руках. Здесь Вася Черенков, живой, горячий человек, раздает общественную провизию, рис, картофель и др., на обед и ужин. Оттуда то и дело долетают его нетерпеливые вскрикивания:
— Да не напирайте! А боже мой, братцы, дайте дыхать!.. Тебе на скольки душ?.. Ну, куды я тебе буду сыпать?.. А?..
С этим поездом приехало двести человек плотников, которых духоборы выбрали из своей среды для предстоящих работ на пароходе. Нескольким более опытным из них я рассказал все, что нужно было, о будущих работах, и они тотчас же отправились на склады закупать необходимый для построек лес. Сегодня пришел второй поезд с духоборами. По дороге тяжелой дверью вагона двое мужчин и одна девочка пришибли себе пальцы на руках. Пришлось свезти их на перевязку в городскую больницу.
Возвратись, я увидел во дворе собравшуюся в кружок толпу. Спрашиваю, что такое случилось. Оказывается, двое стариков, муж и жена, ехавшие со вчерашним поездом, слезли ночью на каком-то полустанке и, зазевавшись, отстали от поезда. Теперь они приехали с сегодняшней партией, и их встречают односельчане.
В середине круга, опершись на палку, стоял, согнувшись, худой, очень старый старик, с длинным красным носом и с бельмом на одном глазу, а рядом с ним — толстая, круглая старуха. Оба они, поворачиваясь во все стороны и сияя улыбками, отвечали на приветствия и рассказывали о том, как им пришлось прожить эту ночь.
Рассказывая, оба со счастливыми лицами, точно новобрачные, поглядывали друг на друга.
— Я вижу, — говорит старуха, — старичок-то мой слез, кричу, куда же ты, Миша? А он и не слыхал, должно, любошный, идет себе в темноту да идет…
— Да, не слыхал я, не слыхал — это верно… Не слыхал… — подтверждает скороговоркой старичок, кивая на все стороны головой.
— Я и думаю, как же это он один без меня будет? Взяла да и слезла. Меня тут все еще не пускали, — ан, пока догнала его, машина-то и тронулась. И я кричала тут, и он уж кричал, а нам только руками махают. Побегли мы было немного за поездом, да куда уж! Стали, да и давай плакать…
— Горе-то горе какое приключилось! Отбились, значит, от братии… Горе! — поясняет старичок, сокрушенно покачивая головой.
В толпе подсмеиваются:
— А ты что же, Марковна, думала, что уже убег от тебя старичок?
— Куда там убечь, — говорит старуха, — главное, хворый он у меня, вот главное дело. Пошли мы на станцию, а начальник-то, спаси его господи, добрый такой, говорит: ‘Ничего, завтра, говорит, пойдет еще поезд с вашими, вот и довезут, а пока, говорит, спите себе в будке’.
— И хлеба это нам дал и чаю… А утром точно — наши едут. Ну, вот и доехали…
— И таково это радостно, таково это хорошо опять с братией, сердешные вы мои! — говорит, улыбаясь во все стороны, старуха.
— Страху-то, страху что было! И-и-и…
Толпа смеется, и счастливых старичков ведут кормить и устраивать в амбар к односельчанам. И долго еще можно было их видеть то здесь, то там, все рядом, рассказывающими о своих приключениях.
26 и 27 ноября приехали остальные 1020 человек ссыльных. Теперь их в Батуме уже все 2140 человек, которые поедут на ‘Гуроне’. На заводе все помещения заняты. Под огромным навесом лежат целые горы сундуков, мешков, всякой домашней рухляди. На всех улицах города встречаются идущие куда-нибудь по делу или гуляющие духоборы, на постройках, на земляных работах, в гавани на выгрузке пароходов — везде виднеются их крупные опрятные фигуры. Страшно делается, как-то устроится все это огромное население на одном пароходе?..
Батум.
4 декабря 1898 г.
Пароход запаздывает, а погода за эти дни резко изменилась к худшему. День и ночь не переставая льет дождь, двор наполнился жидкой слякотью, и, принужденные сидеть в амбарах без движения, люди зябли, в особенности дети.
Варить пищу тоже очень трудно. Щепки намокли, площадь с казанами наполнилась дымом, который, смешавшись с туманом, не поднимается и ест глаза.
Сверху из мрачного, серого неба, почти не дающего света, льет косыми струями осенний дождь.
Шлепая ногами по холодной, жидкой грязи, вяло бродят в едком, желтом тумане унылые фигуры. Покрывшись мешками, одни ни них стоят согнувшись над кострами, другие стараются раздуть дымящиеся щепки, которые не хотят гореть на дожде.
По ночам в огромных амбарах стоит сырой, пронизывающий туман. Холодно. Мигая, уныло горит фонарь, окруженный мутным, желтым пятном света, и качается, жалобно взвизгивая ржаным кольцом, каждый раз, как со двора потянет холодный ветер. Но крыше гулко барабанит дождь и монотонно булькает и шипит и набежавших на дворе лужах.
И кажется, что в глубине непроглядной, черной ночи кто-то горько плачет, и всхлипывает, и вздыхает шумными вздохами, которые врываются в амбар и безжалостно пронизывают своим леденящим холодом прижавшихся друг к другу людей, которые вместе с детьми лежат вповалку на полу. Тогда эта живая площадь, теряющаяся в жуткой темноте, слабо шевелится, темные фигуры ежатся, стараясь согреться под своими бурками, а матери, озабоченно бормоча, плотнее укутывают детей и крепче прижимают их к своей груди. То там, то здесь, точно переговариваясь, кашляют сухим, отрывистым кашлем, похожим на собачий лай. Иногда в дальнем углу, точно сговорившись, вдруг закашляют хором. Где-то жалобно плачет ребенок…
А одну ночь поднялся такой ветер, что амбары дрожали и железные крыши грохотали так, точно их срывали. Спать было невозможно. Мы попросили у хозяина брезентов и старались завесить ими открытые стороны амбаров. Ветер немилосердно трепал их, и брезенты шумели и хлопали, как флаги. В эту ночь кашель не умолкал.
Благодаря такой погоде люди стали болеть. Многие жаловались на кашель и в особенности на лихорадку, пароксизмы которой теперь усилились. Появился понос.
Страшно было, чтобы не появилась какая-либо эпидемия. Пришлось просить городского врача, чтобы он осмотрел духоборов. При осмотре оказалось очень много больных. Доктор прописывал им лекарства, а вечером мы с Васей Черненковым раздавали их. Но, конечно, при таких условиях жизни лекарства много помочь не могли. За время стоянки в Батуме, то есть в течение семи дней, умерло трое детей, двое от поноса и одна девочка, еще раньше страдавшая водяным раком.
Однажды, при обходе больных, доктор обнаружил у одной девушки скарлатину. Из опасения, чтобы болезнь эта не распространилась между скученным народом, девушку вместе с ее семьей нужно было отделить в особое помещение, которое приберегалось именно на случай заразных заболеваний. Сделать это, однако, было не легко. Больная и родные ее страшно обиделись за то, что их отделяли от ‘мира’. Они уверяли, что такие болезни бывали у них часто и дома, что это вовсе не заразительно, и т. п. И только при помощи ‘старичков’ удалось переселить их и изолировать от остальных людей, хотя нужно сказать, что и сами ‘старички’ тоже не особенно охотно содействовали нам в этом случае.
Сегодня ко мне подошел один из духоборов и со смущенным видом очень длинно и неясно стал говорить что-то о своей жене, о тяжелых обстоятельствах, о том, что он не виноват и чтобы я никому ничего не говорил… После длинного разговора наконец выяснилось, что жена его собирается рожать и он просит, чтобы на это время найти для нее где-нибудь уединенное помещение.
В том, что женщина собиралась рожать, я не видел ничего предосудительного, и мне показалось странным, почему ее муж говорил об этом таким сконфуженным, извиняющимся тоном. Но спустя некоторое время причины такого его поведения выяснились. Дело в том, что духоборы, с тех пор как попали в Тифлисскую губернию, то есть в течение трех с половиною лет, жили врозь от своих жен, находя, что при тех тяжелых условиях жизни, в которых они находились в продолжение этого времени, невозможно, то есть не следует иметь детей. Так было решено всем обществом. Поэтому если случалось все-таки у кого-нибудь рождение, то к семье такой общество относилось неодобрительно, с оттенком некоторого презрения за непростительное малодушие. И сама роженица и муж ее, чувствуя свою виновность перед обществом, старались как можно незаметнее держать себя и провести роды по возможности в стороне от общества.
Этим самым объяснялось и поразившее меня отсутствие маленьких детей среди духоборов.
Комнату для роженицы дал управляющий завода, и вечером, проходя мимо ее дверей, я видел, как оттуда выбегали озабоченные женщины с ведрами и корытами и, торопливо пошушукавшись, возвращались опять назад. И хотя все население завода знало о том, что происходит в маленькой комнате при конторе, однако никто не говорил об этом вслух и, проходя мимо, всякий делал вид, что не замечает ничего особенного. В ту же ночь женщина благополучно разрешилась мальчиком.
Батум.
7 декабря 1898 г.
Лес был куплен, и теперь нужно было перевести его со склада на набережную, к тому месту, где предполагалось поставить пароход. Нанять для этого лошадей стоило бы слишком дорого, и потому духоборы решили перетаскать лес на себе.
Мужчины, женщины и дети, в общем около семисот человек, длинной вереницей шли попарно, неся на плечах доски и рейки, это длинное шествие тянулось через весь город и набережную, возбуждая в прохожих удивление и сочувствие. Подобрав полы, люди весело шагали по блестящим лужам под мелким дождиком, и на следующий день весь лес был уже сложен у завода.
А парохода все не было. Наконец из Константинополя пришла телограмма, извещавшая, что ‘Lake Hurone’ будет в Батуме в субботу, 5 декабря. Весь этот день все население завода напряженно следило за горизонтом, не покажется ли там дымок нашего парохода, но, прождав его напрасно до самого вечера, люди разошлись спать. Сон, однако, был плохой, так как от волнения почти никто не мог заснуть. И вот уже незадолго до рассвета, сквозь сырой, влажный туман донесся с моря солидный гудок, потом еще и еще раз, точно прося о чем-то. Заслышав его, многие вышли на самый край мола и глядели в глубину темной ночи. Но сквозь частую пелену моросившего дождя ничего нельзя было увидеть. Еще раз с трудом пронизывая густой туман, добрался до земли короткий неуверенный гудок, и затем все смолкло, выл только беспорядочно мотавшийся ветер, да с тяжелым уханьем разбивались о мол леденящие волны, посылая из темноты тучи соленых брызг, смешанных с каплями дождя.
И только на рассвете далеко на рейде можно было увидеть черный силуэт большого трехмачтового парохода, плавно качающегося на мертвой зыби. Это и был ‘Гурон’.
Через несколько часов он зашел в гавань и остановился возле завода, прижавшись бортом к молу. Войти на пароход еще, однако, нельзя было, так как там производился таможенный осмотр.
Часа в три наконец нас пустили. В кают-компании встретил нас маленький, коренастый человек с энергичными, уверенными движениями и отрекомендовался капитаном парохода. Лицо у него было простодушное, доброе, с определенно нарисованными губами. Острые серые глаза глядят умно и проницательно, и, несмотря на маленький рост, вид у него внушительный — чувствовалось, что это человек с характером, умеющий владеть и собой и другими.
Мы пошли с ним по пароходу, сверяя его с планом, присланным раньше и на основании которого я распланировал нары и другие постройки. В сравнении с планом, пароход оказался даже шире на один фут.
Можно было приступать к работам. Пока на пароходе приготовляли необходимые для этого лампы, с завода пришли плотники, которых я разделил на две смены по сто человек в каждой, чтобы работа не останавливалась ни на минуту, ни днем, ни ночью.
На пароходе духоборы вначале чувствовали себя неловко, неуверенно жались в кучу и не представляли себе ясно, что они могут делать здесь со своими топорами и пилами, в этом большом железном ящике с железными потолками, с сетью запутанных ходов.
После общего ознакомления с пароходом в одном из кормовых трюмов приступили к работам, разметив мелом места для нар. Начали несколько опытных плотников, так как нужно было отыскать прием для сложной и необыкновенной работы. Остальные, стоя кругом, присматривались. Мало-помалу и они стали присоединяться к работавшим, и скоро все сто человек уже с уверенностью двигались среди оглушительного грохота топоров и визга пил.
Темные фигуры их, освещенные фонарями, толклись по трюму, перепутавшись с рейками, досками и другим лесом, выделявшимся своей белизной из окружающего полумрака. А длинные, трепещущие тени плотников беспокойно метались по бортам, то сливаясь в одно большое пятно, то быстро, бесшумно разбегаясь в разные стороны. Казалось, они тоже были заняты какими-то своими делами. И со стороны было похоже на то, что эта суетливая, шумящая толпа, с мелькающими между ними резкими огнями фонарей, делает какое-то страшное, непонятное дело.
Грохот стоял невообразимый, в ушах звенело. Работа шла чрезвычайно успешно. Но к концу смены, во втором часу ночи, люди стали уставать, меньше стало крику, удары топора ложились реже и тяжелее прежнего, пилы, точно жалуясь, лениво визжали. Везде виднелись потные лица, воспаленные глаза, напряженно сжатые брови.
Пора отдыхать.
В два часа ночи пришла вторая смена. Из первой смены остались только десять человек, хорошо понявших дело, чтобы показать новичкам, как работать.
В начале дело несколько замялось, но скоро опять дружно застучали топоры и заскрипели пилы.
В пятом часу утра я вышел из этого содома на верхнюю палубу посмотреть, достаточно ли принесенного за день леса, и невольно остановился.
Небо совершенно очистилось, светилась луна, в бухте тихо-тихо. Где-то далеко сонный колокол пробил склянку. А снизу доносился стук топоров, крики, шум, казавшиеся странными и неуместными в такую прекрасную, тихую ночь.
Одна луна только не удивлялась и спокойно и грустно глядела на землю, как бы не веря, что когда-нибудь ей придется увидеть вечно суетящихся, враждующих людей живущими разумно и любящими друг друга…
Уже стало светать, и небо осторожно занималось бледным огнем, когда в сером сумраке потянулась вереница людей, перетаскивавших лес от завода к пароходу.
Сегодня в полдень значительная часть работы была готова. В этот же день капитан заявил, что ему нужны рабочие для перегрузки угля из трюма в угольные ямы. Он предложил по 80 коп. и в день по 1 р. 20 к. за ночь. Духоборы, не занятые на постройке нар, с удовольствием взялись за это дело.
Батум.
Вторник утром, 8 декабря 1898 г.
Всю ночь строили нары в нижних трюмах. Окончили кормовую часть верхней палубы. В эту ночь шум на пароходе еще увеличился от несмолкающего треска лебедок, перегружавших уголь.
Батум.
Среда, 9 декабря 1898 г.
Весь вторник и ночь под среду прошли в тех же работах. Со вторника вечера начали грузить багаж, что продолжалось до среды вечером. Для этого пришлось взять еще шестьдесят человек духоборов, которые посменно работали в нижних трюмах, раскладывая подаваемый им туда лебедками багаж так, чтобы при качке тюки не перекатывались и не побились. Сверху все было заложено мешками с мукой.
Сегодня, около полудня, все нары были окончены. Но и нары и палубы во всех трюмах за время перегрузки угля покрылись толстым слоем мельчайшей угольной пыли. Невозможно было сажать людей, не помывши предварительно парохода.
Привинтили пожарный рукав к паровой помпе, как это всегда делается при мойке пароходов, и вскоре оттуда с порсканьем и шипеньем вылетела сильная струя горячей воды. Мне пришлось вспомнить прежнюю морскую практику и взяться за рукав насоса. Человек тридцать духоборов, вооружившись длинными щетками и швабрами, ожесточенно терли палубу и нары.
Шумно, весело шло дело. Широкая струя воды быстро уносила грязь, а духоборы, оживленно болтая и шутя, без нужды иногда попадали под струю воды, как бы желая показать, что и такая работа им не в диковинку.
В пять часов вечера, после очистки парохода, пришла к нам комиссия, составленная из двух капитанов со стоявших в Батуме пароходов и английского консула. Они должны были осмотреть построенные нами приспособления для пассажиров.
Обойдя весь пароход, они одобрили постройки и, потребовав в нескольких местах добавочных скреп, ушли, выразив удивление быстрой и прочной работе духоборов.
Завтра, в четверг, в двенадцать часов дня, кончается срок бесплатной стоянки парохода, и надо торопиться с посадкой пассажиров.
Но прежде чем приступить к этому, необходимо осмотреть багаж, который люди хотят иметь при себе, чтобы все большие предметы и тюки, ненужные в дороге, были сданы в трюм и не занимали бы места на нарах. При обходе этом, забирая слишком большие сундуки в трюм, часто приходилось наталкиваться на жестокое сопротивление со стороны духоборок-хозяек.
Видишь целую груду мешков, ведер, бочонков, ящиков всяких, кроме того еще два огромных сундука, спросишь:
— На сколько душ этот багаж?
— На четыре. А что? — спрашивает баба и иной раз улыбается, иной раз уже собирается плакать.
— Я же вас просил брать с собой как можно меньше: чайную посуду да смену белья. Ведь из трюма каждую неделю будут выдаваться сундуки.
— Да нешто тут много? Тут, кабыть, на четыре-то души и вовсе нет ничего. А мне без него, без сундука-то, ничуть, ну ничуть нельзя. Право-о-о!..
— Ну, что же там у вас?
— Да что… чайная посуда.
— Это на четыре-то души!
— Конечно! Ну, там нитки, иголки, заплатки, мыло, белья по три смены, смертельная одежа…
— Ну, как хотите, а сундук этот пойдет в трюм. Вынимайте чайную посуду да смену белья, а остальное будете доставать из трюма.
Баба сразу падает духом и сквозь слезы делает последнюю попытку:
— Да-а-а! А Рязанцевым оставили еще больше мово!
— Да ведь у них двадцать одна душа.
— Ну уж, видно, берите, што-лича, — говорит она решительно после грустного раздумья, — только будь благодетелем, догляди, чтобы он как поцелее был, а то, сказывают наши сестры, дюже шибко кидают сундуки-то, так, как орехи, говорят, только щелкают любошные сундуки.
В девять часов вечера старичкам был сообщен план, по которому предполагалось произвести посадку на пароход.
Старички одобрили план, однако же просили позволить им садиться своим порядком, по селениям. Они уже обошли весь пароход и разметили мелом места для каждого селения.
По многим причинам их план казался неудобоисполнимым, но, не видав никогда их порядка, я решил уступить.
Последний раз я осмотрел трюмы.
Там было пусто и тихо. От недавно помытых палуб отдавало сыростью, шума и беспорядка не осталось и следа, а лабиринты нар выглядели стройно и торжественно и, казалось, ожидали своих пассажиров. У входного трапа появилась первая фигура духобора с багажом. Взглянув друг на друга, мы невольно сказали:
— В добрый час.
За ним робко, доверчиво прошла его семья.
А с верхней палубы, насколько позволяла ночь, можно было видеть, как откуда-то из мрака медленно выползала нескончаемая вереница людей с вьюками постели на спинах, с детьми на руках.
Часов до двенадцати ночи движение шло довольно свободно, но затем мало-помалу кучки людей стали собираться возле спардека*, у входа в трюм и на набережной возле наружного трапа. Поднялся шум, крики: задние торопили передних, а передние кричали назад, что места нет, хотя еще не была занята даже и половина парохода.
* Передняя, возвышенная часть парохода.
Добравшись кое-как до входа в трюм, я увидел, что дальше идти нельзя было. Толпа стояла по всей лестнице до самого низу.
Я прошел туда другим ходом и попал в невообразимую кашу. Темные фигуры людей в полумраке, в невозможной тесноте суетились, шумели, толкали друг друга, споря о том, какие нары принадлежат орловским, какие тамбовским. Но так как разобраться в сложном плане парохода они не могли, то и толпились со своими тюками, загромождая все входы и выходы.
Никто не устраивался на нарах, и нельзя было понять, сколько места займут они, расположившись как следует. Только дети сидели возле неразвязанных постелей и широко раскрытыми глазами глядели на все происходящее кругом их.
Потные лица со вздувшимися жилами на лбу растерянно смотрели, спрашивая друг друга о том, чего никто из них толком не знал. В воздухе стояла пыль и какой-то туман от испарений.
Завидев меня, все бросились с расспросами:
— А где ж нам садиться, — мы орловские… Старички говорили, как войдешь — сейчас налево, а тут сидят теперя тамбовские да ефремовские. Вот горе-то!
— Их места вовсе не тута, — отвечают тамбовские, — они, знаешь, спутали. Им надоть бы в трюму номер второй…
И так далее.
Видя, что таким образом они никогда не усядутся, я велел садится везде, где есть свободное место.
Но и это не сразу помогло. Многие, стоя около свободных нар, упорно продолжали искать ‘своего’ места, которое уже было занято другими, а занявшие место не разбирали постелей и толклись тут же в проходах, и все так же невозможно было пробраться ни в трюм, ни из трюма. Пришлось объявить всем, что посадка прекращается до тех пор, пока зашедшие уже на пароход не устроятся на своих местах окончательно.
Вскоре все пришло в порядок, и движение возобновилось. Река людей медленно ползла, наполняя пароход, занимая нары шаг за шагом.
Последний трюм был уже заполнен шумящим народом, а на набережной при метавшемся от ветра пламени ламп видно было еще около ста пятидесяти человек, стоявших и сидевших в усталых позах около своего багажа.
Места для них, очевидно, не было.
Вместе с взволнованными старичками, которые спрашивали, куда сядут эти люди, мы пошли в трюмы, с которых началась посадка и в которых мы не были уже часов пять.
Там было тихо. Все спали.
Но достаточно было взглянуть на нары, чтобы увидеть, что люди занимали вдвое больше места, чем следовало. Одни лежали вдоль нар, занимая таким образом место для двоих, другие почему-то нашли удобным улечься по диагонали, загородившись со всех сторон ведрами, корытами, какими-то узлами с тряпьем и даже кадушками. Кое-где были совсем незанятые места.
Как ни жалко было будить измученных всевозможными треволнениями людей, это нужно было сделать. Но, несмотря на весь шум, произведенный нами, далеко не все проснулись.
Объяснив, в чем дело, мы просили всех сдвинуться в одну сторону.
Проснувшиеся стали будить соседей, а детей передвигали вместе с постелями. Лишние мешки, посуда — все это снималось с нар и ставилось на палубе.
Люди охотно перемещались, говоря, что необходимо поместить всех братьев. В особенности охотно делали это женщины, вздыхая и приговаривая:
— Любошные, и доси все на дворе, с малыми ребятами… Ох! Сколько еще этой стражды* придется видеть…
Одна сторона трюма, сдвинувшись, освободила места человек на тридцать. Передвигая людей по другой стороне трюма, мы разбудили одного старика. Разбуженный, он присел, ничего не понимая со сна. Маленькие глаза, которыми он беспокойно хлопал и поводил во все стороны, огромные, сильно выдающиеся вперед губы и подбородок и торчащие клочками усы делали его уморительно смешным.
Когда его попросили подвинуться в ту сторону, куда двигались все, он, ничего не ответив, молча подвинулся в противоположную.
Старички объяснили ему, куда нужно подвинуться. Тут он вдруг, обиженным голосом, с запальчивостью, заявил:
— Да-а! Как же! Буду я тебе передвигаться туда!
— Да почему же нет? Нешто не все одно?
— А коли все одно, так и гутарить нечего! Куды хочу, туды и подамся!
— Да пойми, Шамширин, что все сдвинутся в одну сторону, вот и очистится с одного конца место. На дворе ведь люди стоят еще. Бра-а-ать!
— А я не подался? Гликось*, скольки места осталось. И чего вы пристали, право, с пустяками? Не пойду я в таю сторону: не желаю. Понял?
* Погляди-ка.
Мало-помалу весь трюм начал уговаривать его, и только после очень длинных и горячих споров несговорчивый старик подвинулся, ворча о насилии, которое преследует его и по дороге в Канаду.
— А говорили, теперь уж конец будет!.. Да!.. видно, далеко еще!.. — бормотал он, перетаскивая свою постель.
Батум.
Четверг. 10 декабря 1898 г.
Было уже восемь часов утра, когда последние духоборы взошли на пароход.
Лебедки не умолкая трещали, нагружая последнюю провизию и муку. Из огромной трубы повалил дым — в машине подымали пар, и пароход по временам гудел и дрожал, как бы удерживаясь от нетерпения поскорее двинуться в дорогу.
Вскоре пришел полицеймейстер с приставами и городовыми.
Возле трапа поставили стол, за который сел полицеймейстер. Когда начальство устроилось, всех духоборов выгнали с парохода на набережную. Жандармы и таможенные, осмотрев все помещение парохода, доложили полицеймейстеру, что на пароходе русских подданных нет.
Началась посадка.
Каждая семья подходила к столу и предъявляла свое проходное свидетельство. Полицеймейстер отыскивал соответствующий заграничный паспорт, называл каждого члена семьи, пересчитывал всех и пропускал на пароход.
Заграничные же паспорта духоборам не выдавались, так как они уезжали под условием никогда больше на родину не возвращаться. Поэтому паспорта со столика полицеймейстера переходили в руки таможенных чиновников, где хранятся, вероятно, и до сих пор.
При входе на пароход стояли два судовых врача и осматривали каждого входящего духобора.
Делалось это во избежание занесения на пароход какой-либо заразительной болезни, от которой могли бы переболеть все находящиеся на пароходе. При этом по прибытии в Канаду мы, конечно, подверглись бы длинному, утомительному карантину.
Семью Рязанцева, в которой незадолго перед этим была скарлатина, общим советом решено было оставить на берегу.
На Рязанцева это решение произвело ужасное впечатление. Он плакал, умолял, приводил массу причин, по которым ему необходимо было ехать именно теперь, но, конечно, должен был подчиниться.
Я уже стоял на верхней палубе спардека, следя за последними приготовлениями, как мимо меня прошла на берег семья Рязанцева, выносившая свои вещи с парохода.
Поравнявшись со мной, Рязанцев поднял свое бледное как полотно лицо с враждебно сверкавшими глазами, и до меня сквозь рев прощающегося с землей парохода и шум тысячной толпы донеслись слова:
— Ну, спасибо тебе!.. Это все ты!..
Я знал, что через семь дней из Батума пойдет следующий пароход, который возьмет Рязанцева, но, несмотря на это, мне стало жутко от этих слов, произнесенных дрожащими от подавленного волнения губами.
И долго еще вспоминалось мне его лицо и слова обиды и упрека.
Под гул последнего гудка мы распрощались с остающимися в России. Как только они сошли на берег, сняли сходни — и последние концы, связывавшие нас с землей, были убраны.
Берег медленно отделился от нас вместе со стоявшими на нем людьми.
За кормой осторожно забурлил винт, пароход вздрогнул и, плавно повернувшись, медленно двинулся вперед, окруженный стаей яликов с провожающими нас друзьями.
Духоборы запели псалом.
Грустные, протяжные звуки, полные безысходной тоски, понеслись к быстро удалявшемуся берегу.
Тысячи голосов слились теперь в один вопль отчаяния, горечи, обиды. Не только люди, но, казалось, и вся природа притихла, потрясенная этими раздирающими душу рыданиями тысячной толпы, оплакивающей свою разлуку с землей-матерью.
С обнаженными головами, печальные и торжественные, с глазами, полными слез и горя, стояли духоборы лицом к земле, на которой они выросли, где жили и умирали их деды и прадеды, где погребены их вожди, где пришлось им столько перестрадать, понести столько дорогих утрат…
Все шире и шире разливался неудержимым потоком псалом, прося у земли прощения за покидавших ее сынов.
А берега уходили все дальше и дальше, как уходит сама жизнь, и вернуть их уже нельзя…
Чувствовалось, что совершается нечто неслыханное по своей жестокости, нечто непоправимое.
Порой сквозь густые волны псалма прорывался дикий, резкий визг сирены парохода, точно ужасавшийся всему, что происходило здесь…
Высоко в воздухе лопнула выброшенная пароходом ракета, и далеко в синем небе таяло маленькое белое облачко, оставшееся после нее.
Ялики вдруг разом отстали: пароход пошел полным ходом.
Псалом стих.
Окаменевшая толпа, с мокрыми от слез лицами, молча, притаив дыхание, смотрела на затуманившийся гористый берег. В мертвой тишине слышно было, как где-то у мачты билась в слезах женщина…
Очнувшись, мы увидели, что берег уже далеко, а вокруг парохода расстилается огромное пространство темно-синей воды.
Звуки города и земли исчезли.
В теплых солнечных лучах суетливо кружились чайки, нарушая тишину своим резким криком. А свежий ветерок и ласково плескавшие в борта парохода маленькие, острые волны напоминали о том, что пора забыть о земле и ее жизни, что вокруг нас теперь другая жизнь, другие силы, что нам придется считаться с этой незнакомой, малопонятной жизнью и зависеть только от ее законов.
Невольно взоры всех обращались к ясной, спокойной линии горизонта, за которой нас ждала таинственная неизвестность, навстречу которой так уверенно шел наш пароход.
И, глядя туда, всякий бывший на пароходе с более или менее тяжелым вздохом думал: