В Америку с духоборами, Сулержицкий Леопольд Антонович, Год: 1905

Время на прочтение: 90 минут(ы)
Леопольд Антонович Сулержицкий
В Америку с духоборами
(Фрагменты из книги)
Date: 22 января 2009
Изд: Сулержицкий Л. А. Повести и рассказы. Статьи и заметки о театре. Переписка. Воспоминания о Сулержицком. М., ‘Искусство’, 1970.
OCR: Адаменко Виталий (adamenko77@gmail.com)
&lt,hr&gt,

В АМЕРИКУ С ДУХОБОРАМИ

(Из записной книжки)

В БАТУМЕ

Батум.
25 ноября 1898 г.
…21 ноября 1898 года ‘Lake Hurone’1 вышел из Ливерпуля в Батум.
Нужно было, чтобы к его приходу все едущие с ним были уже в Батуме.
Возник вопрос, куда поместить 2140 человек духоборов на те несколько дней, которые им придется просидеть в Батуме, ожидая пароход. Местные ‘духанщики’* отказались принять духоборов, находя их невыгодными постояльцами, так как пищу они едят свою и ни мяса, ни водки, ни табаку не употребляют.
* Трактирщики.
Из этого затруднения вывел нас некто г-н Рихнер, любезно предложив в распоряжение духоборов все здания своего неработающего керосинового завода. Двор этого завода застроен огромными амбарами, и хотя амбары эти с одной стороны открыты, но все же под защитою крыши и трех каменных стен можно укрыться от дождя и ветра. Тут же стоят большие навесы, под которыми было бы удобно сложить багаж и провизию. Г-н Рихнер не потребовал никакой платы за постой, взяв только обещание, что перед отъездом мы очистим двор и мусорные ямы за свой счет.
Осмотрев здания завода, мы убедились, что в них может поместиться более двух тысяч человек.
Остановиться на этом заводе было выгодно еще в том отношении, что он расположен не далее как в полуверсте от гавани. Кроме того, к нему был проведен подъездной путь от Закавказской железной дороги, так что духоборам не нужно будет нанимать подвод для перевозки багажа с вокзала на завод.
Вчера в Батум пришел первый поезд с 560-ю духоборами.
Сергей Львович2, я и английский консул г-н Стивенс пошли встречать их.
Еще издалека, сквозь шум и свистки окружающих заводов донеслись к нам протяжные, заунывные звуки пения подъезжающих духоборов. Из-за поворота показался черный громоздкий паровоз, и мимо нас, подрагивая на ходу, медленно, вагон за вагоном, потянулся длинный поезд. В открытых дверях вагонов стояли рослые духоборы в синих казакинах, молча кланяясь на наши приветствия.
Нерешительно двинувшись несколько раз то взад, то вперед, звякнув буферами и цепями, поезд, подойдя вплотную к самому заводу, остановился. С визгом откатываются тяжелые двери вагонов, оттуда выпрыгивают мужчины, приставляют к вагонам деревянные лестницы, имеющиеся при каждом вагоне, и по ним слезают на землю женщины, дети, старики.
Вон молодая баба, стоя в дверях вагона, передает ребенка на руки стоящего уже внизу отца. Ребенок косится на открывающуюся под ним пропасть, извивается всем телом, собираясь заорать во всю мочь, но его уже держат знакомые руки, и рев откладывается до более удобного случая, тем более что теперь вряд ли удалось бы обратить на себя этим путем особое внимание. Не до того. Нужно еще помочь сойти старику, старухе, вытащить свой скарб, состоящий из огромных тюков постели, одежды, разных кадок, корыта, ведер, ухватов и т. д. Надо разведать, где расположатся односельчане, как будут варить обед и нельзя ли отыскать, какой-нибудь укромный уголок, где можно было бы выкупать своего мальчика.
Скоро все население вагонов уже на насыпи, и из широких дверей теперь выкатываются на землю тяжелым дождем пузатые тюки с постелями. Мягко упав на насыпь, они скатываются по ней далеко вниз, неуклюже, точно нехотя переворачиваясь с боку на бок и мелькая черными буквами, обозначающими имя хозяина. Вслед за тюками осторожно выгружаются сундуки, корыта, кадки, ведра. Возле сундуков хлопотливо увиваются женщины, поправляя на них покрышки, сшитые из грубого холста.
Насыпь ожила. Пестреют на ярком солнце цветные уборы духоборок, а мелкий, частый говор суетящейся толпы мягко журчит и переливается в ясном, прозрачном, осеннем воздухе.
Из толпы отделилось несколько ‘старичков’. Они идут к нам. Что за рослые мощные фигуры, с широкими спинами и точно вылитыми из железа могучими плечами! Движения у них сдержанные, как всегда бывает у очень сильных людей. Идут они твердым шагом, степенно, не торопясь. Головы подняты с чувством собственного достоинства. Глаза глядят прямо в лицо из строгих бровей.
Лица у всех бритые, с большими усами, опущенными по-малороссийски вниз. Одетые в тесные синие казакины, которые сидят на них так, что того и гляди лопнут по швам при малейшем неосторожном движении, в барашковых шапках, они похожи на запорожских атаманов, идущих куда-нибудь на ‘раду’.
Подойдя к нам, они остановились, сняли шапки и, держа их над головами, низко поклонились, показав коротко остриженные головы.
— Здорово живете!
Мы ответили. Они выпрямились и, все еще держа шапки в руках, поклонились снова.
— Как ваши домашние?
Получив ответ, они надели шапки и протянули нам руки.
Для приветствия друг друга у духоборов существуют известные правила, и, хотя мы отвечаем им не так, как следовало бы по их обычаю, они, со своей стороны, делают это каждый раз со всей правильностью.
При встречах же между духоборами происходит следующий разговор:
— Здорово живете!
— Слава богу. Как вы себе?
— Спаси господи. Как ваши домашние?
— Спаси господи.
— Кланялись вам домашние наши.
— Спаси их господи.
При каждой фразе говорящий кланяется с непокрытой головой. В уставе духоборческом, представляющем из себя нечто вроде катехизиса, сказано при этом, что ‘здороваясь с братом своим, христианин должен быть сердцем кроток и со взором умильным’. Все это проделывается степенно, не торопясь, и какое бы важное и спешное дело ни предстояло им рассмотреть, никогда я не видел, чтобы они пропустили или поторопились бы с исполнением этой церемонии.
Осмотрев места, отведенные под провизию и багаж, а также и амбары, в которых должны разместиться люди, старички вернулись к гудящей толпе, и скоро через двор от поезда к амбарам потянулся народ.
Вот, согнувшись под тяжелым, плотным тюком, туго перевязанным крест-накрест веревкой, идет мужчина. Кажется, что земля вгибается под каждым шагом этой массивной фигуры. Девушки, весело переговариваясь, носят по двое сундуки, подвесив их к ухвату. На самой дороге два малыша, сопя носами, с озабоченными лицами возятся над большой кадкой, которую они поставили на землю, чтобы отдохнуть, и теперь никак не могут изловчиться поднять ее снова. Еле волоча ноги, плетутся с решетами, корытами старики, а парни вприпрыжку переносят мешки с сухарями.
Только через двор протянулись две вереницы. Одна спешит за вещами к поезду, а другая, нагруженная уже, медленно двигается к амбарам. У поезда, среди разбирающих провизию и багаж духоборов, выделяется дородная фигура старика Васи Попова, распоряжающегося выгрузкой вагонов. Говорит он спокойно, внушительно. В черной смушковой шапке с красным верхом и в новом казакине Вася Попов и фигурой и лицом очень напоминает Тараса Бульбу. Я не удержался и сказал ему, как хорошо он выглядит.
— Да и то уже грузины говорят: ‘Это, говорят, ихний старший’, — отвечает Вася Попов. — Даже городовой подходил, спрашивал: ‘Ты что же, говорит, старший, что ли, тут?’ — Э, не-е-ет, говорю, у нас, брат ты мой, старших нету: мы все равны. Этого, говорю, у нас не полагается… Это, должно, их красный верх на шапке смущает, — добавляет он, добродушно смеясь.
Скоро все приехавшие расположились в амбарах завода, сложив свой багаж и провизию под навесом. По всему двору задымились костры с черными казанами*, возле которых хлопочут женщины, приготовляя обед. Дети подкладывают в огонь щепки, которые нам привезли в подарок с соседнего завода. Кое-где чистоплотные духоборки уже стирают белье. Молодежь же, собравшись в кружок, поет хором веселые ‘стишки’, как называют они свои песни.
* Котел.
А под навесом, где сложен багаж, толпятся хозяева с мисками и мешками в руках. Здесь Вася Черенков, живой, горячий человек, раздает общественную провизию, рис, картофель и др., на обед и ужин. Оттуда то и дело долетают его нетерпеливые вскрикивания:
— Да не напирайте! А боже мой, братцы, дайте дыхать!.. Тебе на скольки душ?.. Ну, куды я тебе буду сыпать?.. А?..
С этим поездом приехало двести человек плотников, которых духоборы выбрали из своей среды для предстоящих работ на пароходе. Нескольким более опытным из них я рассказал все, что нужно было, о будущих работах, и они тотчас же отправились на склады закупать необходимый для построек лес. Сегодня пришел второй поезд с духоборами. По дороге тяжелой дверью вагона двое мужчин и одна девочка пришибли себе пальцы на руках. Пришлось свезти их на перевязку в городскую больницу.
Возвратись, я увидел во дворе собравшуюся в кружок толпу. Спрашиваю, что такое случилось. Оказывается, двое стариков, муж и жена, ехавшие со вчерашним поездом, слезли ночью на каком-то полустанке и, зазевавшись, отстали от поезда. Теперь они приехали с сегодняшней партией, и их встречают односельчане.
В середине круга, опершись на палку, стоял, согнувшись, худой, очень старый старик, с длинным красным носом и с бельмом на одном глазу, а рядом с ним — толстая, круглая старуха. Оба они, поворачиваясь во все стороны и сияя улыбками, отвечали на приветствия и рассказывали о том, как им пришлось прожить эту ночь.
Рассказывая, оба со счастливыми лицами, точно новобрачные, поглядывали друг на друга.
— Я вижу, — говорит старуха, — старичок-то мой слез, кричу, куда же ты, Миша? А он и не слыхал, должно, любошный, идет себе в темноту да идет…
— Да, не слыхал я, не слыхал — это верно… Не слыхал… — подтверждает скороговоркой старичок, кивая на все стороны головой.
— Я и думаю, как же это он один без меня будет? Взяла да и слезла. Меня тут все еще не пускали, — ан, пока догнала его, машина-то и тронулась. И я кричала тут, и он уж кричал, а нам только руками махают. Побегли мы было немного за поездом, да куда уж! Стали, да и давай плакать…
— Горе-то горе какое приключилось! Отбились, значит, от братии… Горе! — поясняет старичок, сокрушенно покачивая головой.
В толпе подсмеиваются:
— А ты что же, Марковна, думала, что уже убег от тебя старичок?
— Куда там убечь, — говорит старуха, — главное, хворый он у меня, вот главное дело. Пошли мы на станцию, а начальник-то, спаси его господи, добрый такой, говорит: ‘Ничего, завтра, говорит, пойдет еще поезд с вашими, вот и довезут, а пока, говорит, спите себе в будке’.
— И хлеба это нам дал и чаю… А утром точно — наши едут. Ну, вот и доехали…
— И таково это радостно, таково это хорошо опять с братией, сердешные вы мои! — говорит, улыбаясь во все стороны, старуха.
— Страху-то, страху что было! И-и-и…
Толпа смеется, и счастливых старичков ведут кормить и устраивать в амбар к односельчанам. И долго еще можно было их видеть то здесь, то там, все рядом, рассказывающими о своих приключениях.
26 и 27 ноября приехали остальные 1020 человек ссыльных. Теперь их в Батуме уже все 2140 человек, которые поедут на ‘Гуроне’. На заводе все помещения заняты. Под огромным навесом лежат целые горы сундуков, мешков, всякой домашней рухляди. На всех улицах города встречаются идущие куда-нибудь по делу или гуляющие духоборы, на постройках, на земляных работах, в гавани на выгрузке пароходов — везде виднеются их крупные опрятные фигуры. Страшно делается, как-то устроится все это огромное население на одном пароходе?..
Батум.
4 декабря 1898 г.
Пароход запаздывает, а погода за эти дни резко изменилась к худшему. День и ночь не переставая льет дождь, двор наполнился жидкой слякотью, и, принужденные сидеть в амбарах без движения, люди зябли, в особенности дети.
Варить пищу тоже очень трудно. Щепки намокли, площадь с казанами наполнилась дымом, который, смешавшись с туманом, не поднимается и ест глаза.
Сверху из мрачного, серого неба, почти не дающего света, льет косыми струями осенний дождь.
Шлепая ногами по холодной, жидкой грязи, вяло бродят в едком, желтом тумане унылые фигуры. Покрывшись мешками, одни ни них стоят согнувшись над кострами, другие стараются раздуть дымящиеся щепки, которые не хотят гореть на дожде.
По ночам в огромных амбарах стоит сырой, пронизывающий туман. Холодно. Мигая, уныло горит фонарь, окруженный мутным, желтым пятном света, и качается, жалобно взвизгивая ржаным кольцом, каждый раз, как со двора потянет холодный ветер. Но крыше гулко барабанит дождь и монотонно булькает и шипит и набежавших на дворе лужах.
И кажется, что в глубине непроглядной, черной ночи кто-то горько плачет, и всхлипывает, и вздыхает шумными вздохами, которые врываются в амбар и безжалостно пронизывают своим леденящим холодом прижавшихся друг к другу людей, которые вместе с детьми лежат вповалку на полу. Тогда эта живая площадь, теряющаяся в жуткой темноте, слабо шевелится, темные фигуры ежатся, стараясь согреться под своими бурками, а матери, озабоченно бормоча, плотнее укутывают детей и крепче прижимают их к своей груди. То там, то здесь, точно переговариваясь, кашляют сухим, отрывистым кашлем, похожим на собачий лай. Иногда в дальнем углу, точно сговорившись, вдруг закашляют хором. Где-то жалобно плачет ребенок…
А одну ночь поднялся такой ветер, что амбары дрожали и железные крыши грохотали так, точно их срывали. Спать было невозможно. Мы попросили у хозяина брезентов и старались завесить ими открытые стороны амбаров. Ветер немилосердно трепал их, и брезенты шумели и хлопали, как флаги. В эту ночь кашель не умолкал.
Благодаря такой погоде люди стали болеть. Многие жаловались на кашель и в особенности на лихорадку, пароксизмы которой теперь усилились. Появился понос.
Страшно было, чтобы не появилась какая-либо эпидемия. Пришлось просить городского врача, чтобы он осмотрел духоборов. При осмотре оказалось очень много больных. Доктор прописывал им лекарства, а вечером мы с Васей Черненковым раздавали их. Но, конечно, при таких условиях жизни лекарства много помочь не могли. За время стоянки в Батуме, то есть в течение семи дней, умерло трое детей, двое от поноса и одна девочка, еще раньше страдавшая водяным раком.
Однажды, при обходе больных, доктор обнаружил у одной девушки скарлатину. Из опасения, чтобы болезнь эта не распространилась между скученным народом, девушку вместе с ее семьей нужно было отделить в особое помещение, которое приберегалось именно на случай заразных заболеваний. Сделать это, однако, было не легко. Больная и родные ее страшно обиделись за то, что их отделяли от ‘мира’. Они уверяли, что такие болезни бывали у них часто и дома, что это вовсе не заразительно, и т. п. И только при помощи ‘старичков’ удалось переселить их и изолировать от остальных людей, хотя нужно сказать, что и сами ‘старички’ тоже не особенно охотно содействовали нам в этом случае.
Сегодня ко мне подошел один из духоборов и со смущенным видом очень длинно и неясно стал говорить что-то о своей жене, о тяжелых обстоятельствах, о том, что он не виноват и чтобы я никому ничего не говорил… После длинного разговора наконец выяснилось, что жена его собирается рожать и он просит, чтобы на это время найти для нее где-нибудь уединенное помещение.
В том, что женщина собиралась рожать, я не видел ничего предосудительного, и мне показалось странным, почему ее муж говорил об этом таким сконфуженным, извиняющимся тоном. Но спустя некоторое время причины такого его поведения выяснились. Дело в том, что духоборы, с тех пор как попали в Тифлисскую губернию, то есть в течение трех с половиною лет, жили врозь от своих жен, находя, что при тех тяжелых условиях жизни, в которых они находились в продолжение этого времени, невозможно, то есть не следует иметь детей. Так было решено всем обществом. Поэтому если случалось все-таки у кого-нибудь рождение, то к семье такой общество относилось неодобрительно, с оттенком некоторого презрения за непростительное малодушие. И сама роженица и муж ее, чувствуя свою виновность перед обществом, старались как можно незаметнее держать себя и провести роды по возможности в стороне от общества.
Этим самым объяснялось и поразившее меня отсутствие маленьких детей среди духоборов.
Комнату для роженицы дал управляющий завода, и вечером, проходя мимо ее дверей, я видел, как оттуда выбегали озабоченные женщины с ведрами и корытами и, торопливо пошушукавшись, возвращались опять назад. И хотя все население завода знало о том, что происходит в маленькой комнате при конторе, однако никто не говорил об этом вслух и, проходя мимо, всякий делал вид, что не замечает ничего особенного. В ту же ночь женщина благополучно разрешилась мальчиком.
Батум.
7 декабря 1898 г.
Лес был куплен, и теперь нужно было перевести его со склада на набережную, к тому месту, где предполагалось поставить пароход. Нанять для этого лошадей стоило бы слишком дорого, и потому духоборы решили перетаскать лес на себе.
Мужчины, женщины и дети, в общем около семисот человек, длинной вереницей шли попарно, неся на плечах доски и рейки, это длинное шествие тянулось через весь город и набережную, возбуждая в прохожих удивление и сочувствие. Подобрав полы, люди весело шагали по блестящим лужам под мелким дождиком, и на следующий день весь лес был уже сложен у завода.
А парохода все не было. Наконец из Константинополя пришла телограмма, извещавшая, что ‘Lake Hurone’ будет в Батуме в субботу, 5 декабря. Весь этот день все население завода напряженно следило за горизонтом, не покажется ли там дымок нашего парохода, но, прождав его напрасно до самого вечера, люди разошлись спать. Сон, однако, был плохой, так как от волнения почти никто не мог заснуть. И вот уже незадолго до рассвета, сквозь сырой, влажный туман донесся с моря солидный гудок, потом еще и еще раз, точно прося о чем-то. Заслышав его, многие вышли на самый край мола и глядели в глубину темной ночи. Но сквозь частую пелену моросившего дождя ничего нельзя было увидеть. Еще раз с трудом пронизывая густой туман, добрался до земли короткий неуверенный гудок, и затем все смолкло, выл только беспорядочно мотавшийся ветер, да с тяжелым уханьем разбивались о мол леденящие волны, посылая из темноты тучи соленых брызг, смешанных с каплями дождя.
И только на рассвете далеко на рейде можно было увидеть черный силуэт большого трехмачтового парохода, плавно качающегося на мертвой зыби. Это и был ‘Гурон’.
Через несколько часов он зашел в гавань и остановился возле завода, прижавшись бортом к молу. Войти на пароход еще, однако, нельзя было, так как там производился таможенный осмотр.
Часа в три наконец нас пустили. В кают-компании встретил нас маленький, коренастый человек с энергичными, уверенными движениями и отрекомендовался капитаном парохода. Лицо у него было простодушное, доброе, с определенно нарисованными губами. Острые серые глаза глядят умно и проницательно, и, несмотря на маленький рост, вид у него внушительный — чувствовалось, что это человек с характером, умеющий владеть и собой и другими.
Мы пошли с ним по пароходу, сверяя его с планом, присланным раньше и на основании которого я распланировал нары и другие постройки. В сравнении с планом, пароход оказался даже шире на один фут.
Можно было приступать к работам. Пока на пароходе приготовляли необходимые для этого лампы, с завода пришли плотники, которых я разделил на две смены по сто человек в каждой, чтобы работа не останавливалась ни на минуту, ни днем, ни ночью.
На пароходе духоборы вначале чувствовали себя неловко, неуверенно жались в кучу и не представляли себе ясно, что они могут делать здесь со своими топорами и пилами, в этом большом железном ящике с железными потолками, с сетью запутанных ходов.
После общего ознакомления с пароходом в одном из кормовых трюмов приступили к работам, разметив мелом места для нар. Начали несколько опытных плотников, так как нужно было отыскать прием для сложной и необыкновенной работы. Остальные, стоя кругом, присматривались. Мало-помалу и они стали присоединяться к работавшим, и скоро все сто человек уже с уверенностью двигались среди оглушительного грохота топоров и визга пил.
Темные фигуры их, освещенные фонарями, толклись по трюму, перепутавшись с рейками, досками и другим лесом, выделявшимся своей белизной из окружающего полумрака. А длинные, трепещущие тени плотников беспокойно метались по бортам, то сливаясь в одно большое пятно, то быстро, бесшумно разбегаясь в разные стороны. Казалось, они тоже были заняты какими-то своими делами. И со стороны было похоже на то, что эта суетливая, шумящая толпа, с мелькающими между ними резкими огнями фонарей, делает какое-то страшное, непонятное дело.
Грохот стоял невообразимый, в ушах звенело. Работа шла чрезвычайно успешно. Но к концу смены, во втором часу ночи, люди стали уставать, меньше стало крику, удары топора ложились реже и тяжелее прежнего, пилы, точно жалуясь, лениво визжали. Везде виднелись потные лица, воспаленные глаза, напряженно сжатые брови.
Пора отдыхать.
В два часа ночи пришла вторая смена. Из первой смены остались только десять человек, хорошо понявших дело, чтобы показать новичкам, как работать.
В начале дело несколько замялось, но скоро опять дружно застучали топоры и заскрипели пилы.
В пятом часу утра я вышел из этого содома на верхнюю палубу посмотреть, достаточно ли принесенного за день леса, и невольно остановился.
Небо совершенно очистилось, светилась луна, в бухте тихо-тихо. Где-то далеко сонный колокол пробил склянку. А снизу доносился стук топоров, крики, шум, казавшиеся странными и неуместными в такую прекрасную, тихую ночь.
Одна луна только не удивлялась и спокойно и грустно глядела на землю, как бы не веря, что когда-нибудь ей придется увидеть вечно суетящихся, враждующих людей живущими разумно и любящими друг друга…
Уже стало светать, и небо осторожно занималось бледным огнем, когда в сером сумраке потянулась вереница людей, перетаскивавших лес от завода к пароходу.
Сегодня в полдень значительная часть работы была готова. В этот же день капитан заявил, что ему нужны рабочие для перегрузки угля из трюма в угольные ямы. Он предложил по 80 коп. и в день по 1 р. 20 к. за ночь. Духоборы, не занятые на постройке нар, с удовольствием взялись за это дело.
Батум.
Вторник утром, 8 декабря 1898 г.
Всю ночь строили нары в нижних трюмах. Окончили кормовую часть верхней палубы. В эту ночь шум на пароходе еще увеличился от несмолкающего треска лебедок, перегружавших уголь.
Батум.
Среда, 9 декабря 1898 г.
Весь вторник и ночь под среду прошли в тех же работах. Со вторника вечера начали грузить багаж, что продолжалось до среды вечером. Для этого пришлось взять еще шестьдесят человек духоборов, которые посменно работали в нижних трюмах, раскладывая подаваемый им туда лебедками багаж так, чтобы при качке тюки не перекатывались и не побились. Сверху все было заложено мешками с мукой.
Сегодня, около полудня, все нары были окончены. Но и нары и палубы во всех трюмах за время перегрузки угля покрылись толстым слоем мельчайшей угольной пыли. Невозможно было сажать людей, не помывши предварительно парохода.
Привинтили пожарный рукав к паровой помпе, как это всегда делается при мойке пароходов, и вскоре оттуда с порсканьем и шипеньем вылетела сильная струя горячей воды. Мне пришлось вспомнить прежнюю морскую практику и взяться за рукав насоса. Человек тридцать духоборов, вооружившись длинными щетками и швабрами, ожесточенно терли палубу и нары.
Шумно, весело шло дело. Широкая струя воды быстро уносила грязь, а духоборы, оживленно болтая и шутя, без нужды иногда попадали под струю воды, как бы желая показать, что и такая работа им не в диковинку.
В пять часов вечера, после очистки парохода, пришла к нам комиссия, составленная из двух капитанов со стоявших в Батуме пароходов и английского консула. Они должны были осмотреть построенные нами приспособления для пассажиров.
Обойдя весь пароход, они одобрили постройки и, потребовав в нескольких местах добавочных скреп, ушли, выразив удивление быстрой и прочной работе духоборов.
Завтра, в четверг, в двенадцать часов дня, кончается срок бесплатной стоянки парохода, и надо торопиться с посадкой пассажиров.
Но прежде чем приступить к этому, необходимо осмотреть багаж, который люди хотят иметь при себе, чтобы все большие предметы и тюки, ненужные в дороге, были сданы в трюм и не занимали бы места на нарах. При обходе этом, забирая слишком большие сундуки в трюм, часто приходилось наталкиваться на жестокое сопротивление со стороны духоборок-хозяек.
Видишь целую груду мешков, ведер, бочонков, ящиков всяких, кроме того еще два огромных сундука, спросишь:
— На сколько душ этот багаж?
— На четыре. А что? — спрашивает баба и иной раз улыбается, иной раз уже собирается плакать.
— Я же вас просил брать с собой как можно меньше: чайную посуду да смену белья. Ведь из трюма каждую неделю будут выдаваться сундуки.
— Да нешто тут много? Тут, кабыть, на четыре-то души и вовсе нет ничего. А мне без него, без сундука-то, ничуть, ну ничуть нельзя. Право-о-о!..
— Ну, что же там у вас?
— Да что… чайная посуда.
— Это на четыре-то души!
— Конечно! Ну, там нитки, иголки, заплатки, мыло, белья по три смены, смертельная одежа…
— Ну, как хотите, а сундук этот пойдет в трюм. Вынимайте чайную посуду да смену белья, а остальное будете доставать из трюма.
Баба сразу падает духом и сквозь слезы делает последнюю попытку:
— Да-а-а! А Рязанцевым оставили еще больше мово!
— Да ведь у них двадцать одна душа.
— Ну уж, видно, берите, што-лича, — говорит она решительно после грустного раздумья, — только будь благодетелем, догляди, чтобы он как поцелее был, а то, сказывают наши сестры, дюже шибко кидают сундуки-то, так, как орехи, говорят, только щелкают любошные сундуки.
В девять часов вечера старичкам был сообщен план, по которому предполагалось произвести посадку на пароход.
Старички одобрили план, однако же просили позволить им садиться своим порядком, по селениям. Они уже обошли весь пароход и разметили мелом места для каждого селения.
По многим причинам их план казался неудобоисполнимым, но, не видав никогда их порядка, я решил уступить.
Последний раз я осмотрел трюмы.
Там было пусто и тихо. От недавно помытых палуб отдавало сыростью, шума и беспорядка не осталось и следа, а лабиринты нар выглядели стройно и торжественно и, казалось, ожидали своих пассажиров. У входного трапа появилась первая фигура духобора с багажом. Взглянув друг на друга, мы невольно сказали:
— В добрый час.
За ним робко, доверчиво прошла его семья.
А с верхней палубы, насколько позволяла ночь, можно было видеть, как откуда-то из мрака медленно выползала нескончаемая вереница людей с вьюками постели на спинах, с детьми на руках.
Часов до двенадцати ночи движение шло довольно свободно, но затем мало-помалу кучки людей стали собираться возле спардека*, у входа в трюм и на набережной возле наружного трапа. Поднялся шум, крики: задние торопили передних, а передние кричали назад, что места нет, хотя еще не была занята даже и половина парохода.
* Передняя, возвышенная часть парохода.
Добравшись кое-как до входа в трюм, я увидел, что дальше идти нельзя было. Толпа стояла по всей лестнице до самого низу.
Я прошел туда другим ходом и попал в невообразимую кашу. Темные фигуры людей в полумраке, в невозможной тесноте суетились, шумели, толкали друг друга, споря о том, какие нары принадлежат орловским, какие тамбовским. Но так как разобраться в сложном плане парохода они не могли, то и толпились со своими тюками, загромождая все входы и выходы.
Никто не устраивался на нарах, и нельзя было понять, сколько места займут они, расположившись как следует. Только дети сидели возле неразвязанных постелей и широко раскрытыми глазами глядели на все происходящее кругом их.
Потные лица со вздувшимися жилами на лбу растерянно смотрели, спрашивая друг друга о том, чего никто из них толком не знал. В воздухе стояла пыль и какой-то туман от испарений.
Завидев меня, все бросились с расспросами:
— А где ж нам садиться, — мы орловские… Старички говорили, как войдешь — сейчас налево, а тут сидят теперя тамбовские да ефремовские. Вот горе-то!
— Их места вовсе не тута, — отвечают тамбовские, — они, знаешь, спутали. Им надоть бы в трюму номер второй…
И так далее.
Видя, что таким образом они никогда не усядутся, я велел садится везде, где есть свободное место.
Но и это не сразу помогло. Многие, стоя около свободных нар, упорно продолжали искать ‘своего’ места, которое уже было занято другими, а занявшие место не разбирали постелей и толклись тут же в проходах, и все так же невозможно было пробраться ни в трюм, ни из трюма. Пришлось объявить всем, что посадка прекращается до тех пор, пока зашедшие уже на пароход не устроятся на своих местах окончательно.
Вскоре все пришло в порядок, и движение возобновилось. Река людей медленно ползла, наполняя пароход, занимая нары шаг за шагом.
Последний трюм был уже заполнен шумящим народом, а на набережной при метавшемся от ветра пламени ламп видно было еще около ста пятидесяти человек, стоявших и сидевших в усталых позах около своего багажа.
Места для них, очевидно, не было.
Вместе с взволнованными старичками, которые спрашивали, куда сядут эти люди, мы пошли в трюмы, с которых началась посадка и в которых мы не были уже часов пять.
Там было тихо. Все спали.
Но достаточно было взглянуть на нары, чтобы увидеть, что люди занимали вдвое больше места, чем следовало. Одни лежали вдоль нар, занимая таким образом место для двоих, другие почему-то нашли удобным улечься по диагонали, загородившись со всех сторон ведрами, корытами, какими-то узлами с тряпьем и даже кадушками. Кое-где были совсем незанятые места.
Как ни жалко было будить измученных всевозможными треволнениями людей, это нужно было сделать. Но, несмотря на весь шум, произведенный нами, далеко не все проснулись.
Объяснив, в чем дело, мы просили всех сдвинуться в одну сторону.
Проснувшиеся стали будить соседей, а детей передвигали вместе с постелями. Лишние мешки, посуда — все это снималось с нар и ставилось на палубе.
Люди охотно перемещались, говоря, что необходимо поместить всех братьев. В особенности охотно делали это женщины, вздыхая и приговаривая:
— Любошные, и доси все на дворе, с малыми ребятами… Ох! Сколько еще этой стражды* придется видеть…
* Страдания.
— Ничего, — возражали другие, — последнее, бог даст. Потерпи малость.
Одна сторона трюма, сдвинувшись, освободила места человек на тридцать. Передвигая людей по другой стороне трюма, мы разбудили одного старика. Разбуженный, он присел, ничего не понимая со сна. Маленькие глаза, которыми он беспокойно хлопал и поводил во все стороны, огромные, сильно выдающиеся вперед губы и подбородок и торчащие клочками усы делали его уморительно смешным.
Когда его попросили подвинуться в ту сторону, куда двигались все, он, ничего не ответив, молча подвинулся в противоположную.
Старички объяснили ему, куда нужно подвинуться. Тут он вдруг, обиженным голосом, с запальчивостью, заявил:
— Да-а! Как же! Буду я тебе передвигаться туда!
— Да почему же нет? Нешто не все одно?
— А коли все одно, так и гутарить нечего! Куды хочу, туды и подамся!
— Да пойми, Шамширин, что все сдвинутся в одну сторону, вот и очистится с одного конца место. На дворе ведь люди стоят еще. Бра-а-ать!
— А я не подался? Гликось*, скольки места осталось. И чего вы пристали, право, с пустяками? Не пойду я в таю сторону: не желаю. Понял?
* Погляди-ка.
Мало-помалу весь трюм начал уговаривать его, и только после очень длинных и горячих споров несговорчивый старик подвинулся, ворча о насилии, которое преследует его и по дороге в Канаду.
— А говорили, теперь уж конец будет!.. Да!.. видно, далеко еще!.. — бормотал он, перетаскивая свою постель.
Батум.
Четверг. 10 декабря 1898 г.
Было уже восемь часов утра, когда последние духоборы взошли на пароход.
Лебедки не умолкая трещали, нагружая последнюю провизию и муку. Из огромной трубы повалил дым — в машине подымали пар, и пароход по временам гудел и дрожал, как бы удерживаясь от нетерпения поскорее двинуться в дорогу.
Вскоре пришел полицеймейстер с приставами и городовыми.
Возле трапа поставили стол, за который сел полицеймейстер. Когда начальство устроилось, всех духоборов выгнали с парохода на набережную. Жандармы и таможенные, осмотрев все помещение парохода, доложили полицеймейстеру, что на пароходе русских подданных нет.
Началась посадка.
Каждая семья подходила к столу и предъявляла свое проходное свидетельство. Полицеймейстер отыскивал соответствующий заграничный паспорт, называл каждого члена семьи, пересчитывал всех и пропускал на пароход.
Заграничные же паспорта духоборам не выдавались, так как они уезжали под условием никогда больше на родину не возвращаться. Поэтому паспорта со столика полицеймейстера переходили в руки таможенных чиновников, где хранятся, вероятно, и до сих пор.
При входе на пароход стояли два судовых врача и осматривали каждого входящего духобора.
Делалось это во избежание занесения на пароход какой-либо заразительной болезни, от которой могли бы переболеть все находящиеся на пароходе. При этом по прибытии в Канаду мы, конечно, подверглись бы длинному, утомительному карантину.
Семью Рязанцева, в которой незадолго перед этим была скарлатина, общим советом решено было оставить на берегу.
На Рязанцева это решение произвело ужасное впечатление. Он плакал, умолял, приводил массу причин, по которым ему необходимо было ехать именно теперь, но, конечно, должен был подчиниться.
Я уже стоял на верхней палубе спардека, следя за последними приготовлениями, как мимо меня прошла на берег семья Рязанцева, выносившая свои вещи с парохода.
Поравнявшись со мной, Рязанцев поднял свое бледное как полотно лицо с враждебно сверкавшими глазами, и до меня сквозь рев прощающегося с землей парохода и шум тысячной толпы донеслись слова:
— Ну, спасибо тебе!.. Это все ты!..
Я знал, что через семь дней из Батума пойдет следующий пароход, который возьмет Рязанцева, но, несмотря на это, мне стало жутко от этих слов, произнесенных дрожащими от подавленного волнения губами.
И долго еще вспоминалось мне его лицо и слова обиды и упрека.
Под гул последнего гудка мы распрощались с остающимися в России. Как только они сошли на берег, сняли сходни — и последние концы, связывавшие нас с землей, были убраны.
Берег медленно отделился от нас вместе со стоявшими на нем людьми.
За кормой осторожно забурлил винт, пароход вздрогнул и, плавно повернувшись, медленно двинулся вперед, окруженный стаей яликов с провожающими нас друзьями.
Духоборы запели псалом.
Грустные, протяжные звуки, полные безысходной тоски, понеслись к быстро удалявшемуся берегу.
Тысячи голосов слились теперь в один вопль отчаяния, горечи, обиды. Не только люди, но, казалось, и вся природа притихла, потрясенная этими раздирающими душу рыданиями тысячной толпы, оплакивающей свою разлуку с землей-матерью.
С обнаженными головами, печальные и торжественные, с глазами, полными слез и горя, стояли духоборы лицом к земле, на которой они выросли, где жили и умирали их деды и прадеды, где погребены их вожди, где пришлось им столько перестрадать, понести столько дорогих утрат…
Все шире и шире разливался неудержимым потоком псалом, прося у земли прощения за покидавших ее сынов.
А берега уходили все дальше и дальше, как уходит сама жизнь, и вернуть их уже нельзя…
Чувствовалось, что совершается нечто неслыханное по своей жестокости, нечто непоправимое.
Порой сквозь густые волны псалма прорывался дикий, резкий визг сирены парохода, точно ужасавшийся всему, что происходило здесь…
Высоко в воздухе лопнула выброшенная пароходом ракета, и далеко в синем небе таяло маленькое белое облачко, оставшееся после нее.
Ялики вдруг разом отстали: пароход пошел полным ходом.
Псалом стих.
Окаменевшая толпа, с мокрыми от слез лицами, молча, притаив дыхание, смотрела на затуманившийся гористый берег. В мертвой тишине слышно было, как где-то у мачты билась в слезах женщина…
Очнувшись, мы увидели, что берег уже далеко, а вокруг парохода расстилается огромное пространство темно-синей воды.
Звуки города и земли исчезли.
В теплых солнечных лучах суетливо кружились чайки, нарушая тишину своим резким криком. А свежий ветерок и ласково плескавшие в борта парохода маленькие, острые волны напоминали о том, что пора забыть о земле и ее жизни, что вокруг нас теперь другая жизнь, другие силы, что нам придется считаться с этой незнакомой, малопонятной жизнью и зависеть только от ее законов.
Невольно взоры всех обращались к ясной, спокойной линии горизонта, за которой нас ждала таинственная неизвестность, навстречу которой так уверенно шел наш пароход.
И, глядя туда, всякий бывший на пароходе с более или менее тяжелым вздохом думал:
‘Что-то нас ждет там?’

В МОРЕ

Черное море.
12 декабря 1898 г.
Из 2140 человек духоборов, находящихся на пароходе, для образования команды было выбрано девяносто четыре молодых парня. Обязанности между ними были распределены следующим образом.
Двадцать человек — водоноши. Они носят ведрами пресную воду из цистерны на кухню. Вечером и утром они же разносят по трюмам чай, а в обед горячую пищу.
Шесть человек назначены часовыми к двум кранам от пресной воды. День и ночь, посменно, они должны наблюдать, чтобы никто, кроме водонош, не брал воды и чтобы, наливая свои ведра, они не расплескали бы воду, которая является большой ценностью на пароходе.
Два человека — фонарщики. Следят за чистотой всех находящихся на палубе фонарей, оправляют и зажигают их.
Три человека посменно дежурят у крана с морской водой и следят за тем, чтобы люди не умывались непосредственно возле кранов, не мыли бы тут посуды и вообще чтобы не наливали на палубу воды.
Девять человек — хлебопеки, на три смены по три человека. Двое из них месят тесто, третий печет хлеб в особой железной печке. Каждая смена работает через сутки по двенадцать часов.
Двенадцать человек — кашевары, на четыре смены. Чистка картофеля и другие подготовительные работы производятся женщинами.
Два человека выдают из трюма провизию и ведут ей счет.
Двенадцать человек следят посменно днем и ночью за чистотой отхожих мест.
Тридцать человек более ловких и расторопных парней были отобраны собственно для матросских работ. Они найтовят* все возможные вещи во время качки, моют палубы, следят за правильной вентиляцией всех трюмов, открывают и накрывают по мере надобности люки и т. д. Среди них есть на всякий случай два плотника. Один из них следит за исправностью нашего инвентаря, то есть за пожарным рукавом, при посредстве которого моется пароход, за щетками, швабрами, веревками, парусиновыми вентиляторами и т. д.
* Прикрепляют, привязывают.
Первое время с неопытными людьми было очень много затруднений.
Каждую мелочь нужно было объяснять, показывать. Некоторые из команды оказались недостаточно подвижными, многие оказались подверженными морской болезни. Всех таких пришлось заменить другими.
Но все же главным недостатком нашей команды была медленность. Не хватало быстроты, необходимой при морских работах.
Первый раз, например, мы в продолжение семи часов едва успели смыть две верхние палубы. Делали мы это по ночам, чтобы не мешать гуляющим днем на этих палубах духоборам.
Впоследствии работали в таком порядке: днем мыли нижние палубы, а через день, иногда через два, ночью — обе верхние.
Вскоре, однако, команда приучилась, и работы пошли спокойнее и успешнее.
На второй день плавания, к вечеру задул свежий ветер. На горизонте показались тяжелые, хмурые тучи, началось волнение, и пароход стало покачивать.
Нужно было занайтовить лежавшие на палубах корыта, столы, сундуки и другие мелкие вещи.
В темноте, при свете фонарей, возилась команда с веревками, крепя все это к железным стойкам и бортам. Трудно им было с непривычки ходить по палубе, то выскакивающей куда-то из-под ног, то в ту самую минуту, когда человек уже собрался бежать по ее уклону, вдруг поднимающейся перед ним крутой горой.
Путаясь в веревках, они то вдруг бежали, то почти садились и, хватаясь друг за друга, гурьбой летели все в одну сторону. Ударившись о борт, они рассыпались там во все стороны, цепляясь за что попало под руку.
Из кучи вещей, около которой работала команда, вырвалась тяжелая кадка и стремительно понеслась вниз по палубе, по дороге сбив с ног одного из парней. Не успел он еще оправиться, как, кадка, ударившись о борт, перевернулась и летела уже за ним вдогонку. Неуклюжий малый широко расставил руки и уже совсем было схватил ее, но она вдруг круто переменила направление, а он сам, обняв вместо кадки ноги своего товарища, поехал вместе с ним, точно по ледяной горе, вслед за кадкой. Наконец общими усилиями буйная кадка была поймана и крепко привязана рядом с толстым ушатом, тоже все время сердито порывавшимся на свободу.
Большинство духоборов, конечно, заболело морской болезнью, хотя качка была из небольших.
А старички, слыша поскрипывание парохода, печально покачивали головами:
— Дешевле-то дешевле взяли пароход, а как бы только беды не приключилось какой… Слышь, как трещит.
Но узнав, что весь пароход, даже и в подводной части скован из железа, все несколько успокоились.
Утро не принесло с собой никакой перемены.
Серое море все так же металось вокруг парохода, на палубах которого не было ни души. Все лежали в трюмах, за исключением нескольких человек команды, стоявших на своих вахтах, да водонош, разносивших по трюмам кипяток. Целый день люди ничего не ели, кроме черных сухарей, запивая их чаем. Одни только дети, всегда меньше страдающие от качки, с удовольствием поели рисового супу с картофелем. … 3
Средиземное море. На траверзе мыса Матапан.
16 декабря 1898 г.
14 декабря ‘Lake Hurone’ снялся с якоря и вышел из Константинополя.
Погода стояла отличная. В особенности хорошо было в Архипелаге. По чудному, ярко-синему морю разбросаны острова, покрытые густой растительностью, похожие издали на мохнатые шапки, вылезающие из воды.
В высоте прозрачного неба суетливо вертятся, сверкая на солнце белыми крыльями и назойливо гикая, чайки. Порой тяжелый баклан, вытянув шею, лениво взлетал возле самого парохода и, хлопая по воде крыльями, неуклюже убегал по направлению к острову. То там, то здесь белел косой парус рыбачьих лодок.
Духоборы с наслаждением рассматривали острова, не сходя с палубы до позднего вечера. Многие даже ночевали наверху.
На пароходе, как и в окружающей природе, все было тихо, спокойно. Жизнь этого плавучего городка наладилась и шла регулярно, а потому и незаметно.
Как-то утром, после обхода больных, пришел А. Бакунин, прося приготовить госпиталь, в котором до сих пор еще никого не было. Заболел мальчик лет пяти водяным раком. В госпитале вместе с больным поместились его отец и мать, так как болезнь не заразительна и других больных там не было.
Вчера ночью, после мойки палубы, я зашел в госпиталь и застал там обоих докторов, А. Бакунина и Мерсера, занятыми возле больного, которого держал на руках его отец.
На вопрос, в каком положении больной, доктор молча открыл мальчику рот и потрогал металлической ложечкой зубы, которые ужи совершенно не держались в почерневших, разложившихся деснах. От мальчика несся тяжелый запах разлагающегося тела. Все его лицо распухло. Многозначительно взглянув, доктор сказал, что остается только вспрыскивать эфир под кожу.
Мальчик метался, хрипел, кидался то к отцу, то к матери, ища спасения от мучительной боли. Маленькими беспомощными ручонками он хватался то за плечи, то за шею мрачного как туча отца, с трудом произнося его имя.
— Гриша… Гришенька, — хрипел мальчик. — Болит…
Когда сделали укол подкожным шприцем, он еще больше заметался.
— Не надо… Не надо так, Гришенька, — молил он, глядя отцу в глаза.
Григорий осторожно, большой, неуклюжей рукой успокаивал ребенка, ласково, тихим голосом приговаривая:
— Ничего, сейчас уже не будет больно. От этого ладно будет, вот погоди ужо… — и быстро метнул строгий взгляд на жену, которая плача хватала доктора за руку.
— Не мучьте его понапрасну, — просила она, — все равно ведь помрет, пусть хоть отойдет спокойно.
Из госпиталя, слабо освещенного небольшой лампой, мы вышли на палубу. В круглом окне госпиталя виднелись две фигуры, печально склонившиеся над больным.
А на палубе было тихо: пароход спал глубоким сном. Равномерно охала, точно вздыхая, машина, и мимо осторожно вздрагивающего парохода, с легким, чуть слышным плеском бежало ровное море, блестя и играя серебряной чешуей в лучах спокойного, грустного месяца.
И, глядя на эту чудную, полную равновесия картину, не верилось, что в эту минуту в ужасных мучениях маленькое существо напрасно борется со смертью, не знающей пощады ни возрасту, ни положению.
Сегодня на рассвете мальчик умер. В тот же день решено было хоронить его.
В госпитале, на койке лежал маленький, чисто одетый трупик. Возле него стоял, потупив голову, со сложенными руками, отец. Отец сильно осунулся за это время, на лице появились глубокие морщины, но горе его было покойно и полно достоинства. Ни одного жеста отчаяния или жалобы. Только вся его исполинская фигура точно меньше стала — опустились плечи да сурово сжались губы.
А мать, с умилением глядящая на изуродованное болезнью мирное личико ребенка, торопливо шептала ему последние слова любви и ласки и не раз, закрыв лицо платком, принималась неутешно плакать, трясясь всем телом от беззвучных рыданий.
В госпитале тесно, и хор человек в двадцать поместился на палубе у открытых дверей. Хор поет соответствующие случаю псалмы. А вокруг покойника стоят родственники. Все одеты чисто, по-праздничному. У женщин в сложенных на животе руках белеют чистые, аккуратно сложенные квадратиками платочки. Держатся все спокойно, торжественно, точно боятся разбудить умершего.
Унылый, грустный псалом медленно тянется стройными, протяжными звуками. Один за другим они уносятся куда-то далеко отсюда, в высоту безоблачной, неведомой дали и тонут там в умиротворяющей глубине.
Когда пение умолкает и последний вздох его улетает из слуха и становится неуловимым, на смену выступает женщина и певучим голосом читает с ласковой, успокаивающей интонацией псалом.
На палубе ко мне подошел Григорий и, глядя усталыми глазами, сказал:
— Мне уже говорили, что надо его зашить в холст и положить в ноги железо, так тогда дадите мне железо-то. Я уж сам это сделаю… только… — тут лицо его дрогнуло, и вдруг он, точно решившись, просящим шепотом добавил: — нельзя ли как-нибудь, чтобы его в земле схоронить? Берег ведь — вот он.
И большими пальцами, которые странно было видеть дрожащими, он показал в сторону, где виднелся мыс Матапан.
Как ни тяжело было отказать Григорию в этой просьбе, но удовлетворить ее было невозможно.
Мысль, что маленькое тельце единственного сына бросят в море и что не будет даже могилы, куда, хотя бы мысленно, можно было прийти и посидеть, мысль эта особенно отягощала матери смерть сына.
Да и всем духоборам это было тяжело.
К тому же по этому поводу ничего не было сказано ни в их псалмах, ни в молитвах. В преданиях также не говорилось о погребении в воде. Обстоятельство это сильно смущало многих, так как, хотя духоборы обходятся без всяких обрядов и не имеют священников, которые так или иначе исполняли бы их требы, но все же в важных случаях жизни, будь то рождение, свадьба или смерть, между ними установились известные обычаи.
И понятно, что большинство придает и этим порядкам, установившимся обычаям почти такое же значение, как и тому, что составляет сущность учения духоборов.
Несомненно, что были среди них люди, не умевшие отличить одно от другого настолько, что даже покрой платья, который они носят, считают одним из нераздельных обстоятельств христианского учения.
‘Христианская форма’, ‘настоящая христианская обряда’, — ложно было слышать не раз.
Но, впрочем, где нет людей, путающих форму с содержанием или даже придающих большее значение форме, чем содержанию?
Григорий сам зашивал труп сына в тоненький холст, а потом уже в брезент. Сам положил он в ноги сыну старый, перегоревший колосник, который принесли ему для этого из машины. И только когда пришлось зашивать лицо, он долго возился с краями грубого брезента. Слишком уж трудно было ему закрыть это милое лицо, зная, что больше его никогда уже не увидит.
Мать, все время стоявшая тут же, так горько плакала, что нельзя было безучастно смотреть на нее. Многие женщины, бывшие при этом, тоже плакали. Да и вся толпа сочувственно печалилась. Везде слышались вздохи, соболезнования.
— Как же, милые вы мои, в море! Прямо-таки в воду!..
— Вот горе-то!
— А никак нельзя на берег?
— Сказывают, нельзя.
Мальчишка дергает деда за рукав и громко спрашивает:
— Старичок! а, старичок! А тамотка его рыба съест? А?
— Буде болтать-те!— сердито отзывается дед.
Мальчик хлопает в недоумении глазами и смотрит на прыгающих в море дельфинов, стараясь разрешить этот вопрос самостоятельно.
Труп зашит.
Снова поет печальный хор, и толпа медленно движется на ют*. Впереди с суровым лицом идет Григорий, держа на руках небольшой сверток серого брезента, с одной стороны которого неуклюже торчит железный колосник.
* Корма.
На юте, где уже разобрана часть борта, печальная процессия останавливается. Машина не работает, и пароход чуть покачивается с боку на бок.
Трогательный женский голос читает последнюю молитву при сдержанных рыданиях матери.
Молитва кончена. Мать последний раз целует серый сверток и, обхватив его руками, не может с ним расстаться.
— Любошный мой, и затем ли ты родился, чтобы тебя в море кинули? — кричит она.
Ее потихоньку отводят в сторону. Григорий, поцеловав ребенка в голову, передает его дрожащими руками мне. Он вдруг побледнел как мертвец. Вся толпа, затаив дыхание, с ужасом ждет.
Нагнувшись как можно ниже с палубы, я сразу разжал руки, и труп упал в воду.
Громко бултыхнула вода, с шумом полетели брызги, и вся толпа как один человек разом ахнула, застонала и бросилась к борту. Женщины зарыдали во весь голос, да и мужчины тоже почти все плакали, озираясь друг на друга с беспомощными, жалкими лицами.
А в прозрачной, ярко-изумрудной глубине моря долго еще виднелся белый сверток, казавшийся теперь голубым. Он тихо опускался стоймя все ниже и ниже. С ним играли косые, наискось пронизывающие прозрачную воду теплые солнечные лучи и, дрожа и переливаясь, бежали за ним вдогонку в таинственную, неясную глубь.
Но вот пароход вздрогнул, зашумела за кормой вода, и снова побежали мимо нас игривые волны, ласково журча у бортов, и опять потянулись от носа парохода две белые расходящиеся струи, точно два уса какой-нибудь исполинской рыбы, равнодушно двигающейся по водной пустыне.
И уже нельзя было узнать места, где был брошен маленький Владимир. Там море так же спокойно играло и улыбалось небу, как и на всем видимом пространстве, — так спокойно, как будто бы ничего особенного не случилось.
Толпа тихо разошлась.
Только Григорий с женой долго еще стояли на самой корме, у флагштока, и, прижавшись друг к другу, грустно глядели на воду вдоль пенящейся, бурлящей струи, оставляемой в море винтом нашего парохода.
Средиземное море.
19 декабря 1898 г.
Тепло и тихо, как в Архипелаге. Легкий ветерок только освежает душный воздух.
Женщины по целым дням стирают белье. По всей палубе стоят корыта, бадьи и только и слышно плесканье да веселый говорок хозяек. А к вечеру на всех трех мачтах поднимаются до самого верха канаты с привязанным к ним для просушки бельем.
Со средней части парохода доносится звонкая дробь барабанящих по железу кирок. Это около ста человек мальчиков оббивают ржавчину с железной палубы, которой окружены машинные люки.
Вечером, после окончания работ, они собираются на ют. Туда приносят из пекарни свежие лепешки, и фельдшерица М. Сац намазывает их апельсиновым вареньем и раздает мальчикам в награду за работу. На это время взрослые на ют не допускаются. Церемония эта очень нравится детям. Весь ют загроможден пузатыми мальчишками и девочками. Они один за другим солидно подходят к Марии Александровне, не торопясь берут свои порции и, размахивая огромным, тяжелым картузом, кланяются. Сопя носами, а для большей важности надув губы, они произносят:
— Спаси господи.
Затем мальчишка отходит в сторону, надевает картуз и немедленно вместе с носом погружается в варенье.
Замечательно, что при этом не происходит ни ссор, ни драки. Не случалось также, чтобы кто-нибудь, съев свою порцию, подошел бы во второй раз. Между тем самым старшим из этой маленькой публики было не более десяти лет. Все шло без толкотни, без давки, и таким образом ни для кого это удовольствие не оканчивалось слезами, за исключением, впрочем, одного случая.
Как-то во время церемониала благодарности у одного маленького духобора кусок варенья стал сползать с хлеба и уже собрался упасть на палубу, чего, конечно, никак нельзя было допустить, и, желая поймать его, мальчик выпустил из рук картуз, который, подхваченный ветром, колесом покатился по палубе и погиб в волнах Средиземного моря, произведя своим появлением среди рыб, вероятно, немалый фурор.
Несчастный младенец, расставив обе руки с растопыренными пальцами, вымазанными в варенье, горько рыдал, подрагивая головой:
— Ой, ня-я-нечка! Калтуз по-то-о-о-нул!..
К го утешали, как могли, товарищи, пока не пришла за ним нянечка, то есть мать.
У духоборов не принято, чтобы дети называли родителей ‘папой’ или ‘мамой’. Большей частью отца зовут по имени, иногда ‘старичком’. Мать же всегда называют ‘няней’.
Пользуясь хорошей погодой, мы погружали уголь из трюмов в угольные ямы и перетаскивали мусор с одного борта на другой, так как судно шло, несколько накренившись.
На все эти работы назначалось как можно больше людей, чтобы поддержать их в движении, что при судовой жизни в большой мере гарантирует здоровье. Однако, несмотря на то, что придумывались даже ненужные, по существу, работы, на всех ее не хватало, и многие продолжали сидеть в трюмах, так что приходилось почти насильно вытаскивать их из трюмов наверх. И, только выйдя на палубу, они простодушно замечали:
— Ну, и впрямь благодать! Чего же там-то сидеть было!
Возле трубы, на спардеке, защищенном со всех сторон шлюпками, — месте, особенно полюбившемся молодежи, — сидят группами, точно клумбы ярких цветов, девушки. Они шьют флаги, разбирают парусные нитки или занимаются рукоделием, на которое духоборки вообще большие мастерицы.
А около них увиваются парни, среди которых выделяются своим важным видом свободные от вахты матросы. К слову сказать, они почти все переженились за дорогу.
Молодежь, как говорят духоборы, ‘гутарила’, то есть беседовала. Кое-где слышно было веселое пение. Пелись стишки. С другого конца парохода доносится торжественное, густое гудение, — это старички поют псалом.
Из каюты, которая была отведена для двух очень древних старичков, выходят на палубу Махортов, отец ходока Петра Махортова, посланного в Канаду, и Боков.
Старику Махортову около девяноста лет. Это единственный из духоборов, носящий длинную седую бороду. Несмотря на свои годы, человек он очень еще крепкий, до сих пор сохранивший все свои зубы. Фигура у него коренастая, широкоплечая, с гордо приподнятой головой. Из-под седых бровей глядят грозные, повелительные глаза. Ходит он важно, по-генеральски, твердо и решительно, точно в бой куда собирается. В руках всегда палка, которую он носит с собой только затем, кажется, чтобы стучать ею при случае об пол, так как никогда на нее не опирается.
На дворе очень тепло, но так как по времени года теперь ‘зима’, то Махортов вышел на воздух во всем теплом, а на голову надел сибирский меховой треух, вывезенный им из ссылки.
Еще при Николае I он был боцманом на кораблях того времени, и теперь, когда мимо него проходит матрос, он поднимает вверх палку, точно собирается ударить ею, и, закинув несколько назад голову, коротко, повелительно спрашивает:
— Куда?
При виде Махортова матрос сразу вянет, точно его кипятком обварили, и, потупившись, робко отвечает:
— Швабру мыть.
Несколько мгновений Махортов молча оглядывает его грозным взглядом и, опуская палку, говорит:
— То-то…
И, точно помирившись, уже более мягко добавляет:
— Ступай с богом.
Иногда он подходит ко мне, треплет по плечу и многозначительно говорит:
— Нда! Здеся моря… Другие порядки… Не земля, братец ты мой, не-е-т! Главное, — говорит он, внезапно меняя тон, — главное, их хорошенько держи в руках. Чтобы без баловства. Строго!
И резко повернувшись к стоящей тут же команде, суровым, почти крикливым голосом, стуча об палубу палкой и показывая на меня трясущимся пальцем, восклицает:
— Этого человека слушать и исполнять!.. Чтобы все в точности было!.. Понятно?
И команда, переминаясь с ноги на ногу, робко поглядывает на бывшего боцмана, не зная, что сказать.
Но Махортов и не ждет ответа. Он уже повернулся и идет, постукивая палкой, дальше, с видом сделавшего дело человека и заглядывает во все углы парохода.
Иной раз, проходя мимо матроса, он хитро подмигивает ему и говорит:
— Свистать всех наверх!* А?
* Команда, вызывающая в экстренных случаях матросов.
Когда он подходит к месту, где сидят женщины и девушки, то разговоры среди них смолкают, и многие при его появлении почтительно встают.
— У-у-у… Кррасавицы! — говорит он, вытянув вперед голову и обводя всех своими выпуклыми глазами. Девушки смущаются, и редко кто скажет ему что-нибудь. Простояв несколько минут молча, он идет дальше.
Даже старички, и те в его присутствии как-то скупее на слова становятся. На сходках же свою речь он обыкновенно громко и властно начинает чем-нибудь вроде:
— Чтобы все было по-правильному, по-христиански, справедливо. Чтобы не вилять ни туда, ни сюда. Твердость надо в слове иметь. Сказано — сделано.
С Махортовым в одной каюте помещается другой старик — Григорий Боков, или Гриша, как его все называют.
Гриша — глубокий старик, с согнувшейся под бременем лет спиной, со слезящимися глазами. Лысины у него, как и у Махортова, еще нет, да, вероятно, и не будет. Лицо его гладко выбрито, а в руках он всегда держит чистенький, аккуратно сложенный платочек, которым время от времени вытирает набегающие слезинки.
У Гриши нет ни одного человека родни, и уже издавна он живет ‘при обществе’. Человек этот страшно много испытал на своем веку.
За свои убеждения, которые он очень стойко отстаивал, ему не раз пришлось побывать в тюрьме, а от тяжелых кандалов, которые ему были одеты еще в ранней молодости, у него до сих пор ломота в ногах.
Но, несмотря на все испытания, которые пришлось ему перенести в течение своей почти вековой жизни, ему удалось сохранить до сих пор необыкновенно ясное, любовное отношение к людям.
— Брат, любить надо, — говорит он, бывало, убеждающим голосом, — в любви все дело, вся христианская жизнея… Так-то…
Гриша — всеобщий любимец, до малых ребят включительно. На Кавказе мне как-то удалось увидеть, как двое малышей тащили его на крутую гору. Один из них тянул за руку вверх, а другой сзади подпихивал.
— Гриша, сюды, сюды ногу ставь, — говорил заботливо один из них, и Гриша дрожащим голосом переспрашивал, нащупывая ногой выступ в горе:
— Сюды, голубенок?
В руках у него был букет из всяческих трав и цветов, которые он собрал на прогулке.
Молодые парни, собравшись в кружок, любят слушать рассказы Гриши из его жизни, от которых не раз мороз по коже продирает. А иногда они, смеясь, спрашивают его:
— А что, Гриша, скоро жениться будешь?
Боков благодушно улыбается беззубым ртом:
— Э-э-э… милка, — скоро! Моя жена — одна сыра земля… Должно, скоро уже. Сделайте хороший белый гробик да и закопайте… И-и-их! Как обнимет она меня!
— Не вырвешься тогды, старичок!
— Где уж!
— А и верно, скоро ты помрешь, Гриша!
— Пора тебе.
— Да вот только бы до Канадии добраться, — говорит Гриша, — чтобы там уже свои косточки старые схоронить, при братии. Довезете, милки?
И лицо у него светится милым, кротким выражением.
Недовольным его, кажется, никто не видел, за исключением, впрочем, случая, когда кто-то при нем сказал, что Махортов старше его годами. Тут Гриша рассердился и обиженным голосом переспросил:
— Кто? Махортов? Он еще мальчик против мене. Да!.. Так-то… Я тут старше всех. И не говори!
И долго еще после этого разговора он имел обиженный вид. Но, вообще говоря, это человек, совершенно лишенный какого бы то ни было честолюбия. Достаточно оказать ему небольшое внимание, какую-нибудь пустячную услугу, чтобы лицо его распустилось в самую трогательную улыбку, а глаза засветились восторгом.
Особенно хорош он бывает, когда на сходке порешат оказать кому-нибудь помощь или простят долг. Тогда он весь распускается, как бы тает в атмосфере любви.
— Так, так, братцы, вот это так!
Махортов покровительственно ухаживает за Гришей: колет ему мелкими кусочками сахар, наливает на блюдце чай и т. д., проделывает все это он с таким видом, что, мол, надо же снисходить к старости и услужить старичку. И только по отчаянно трясущимся рукам Махортова можно догадаться, что не много нужно было бы прибавить ему, чтобы оба стали ровесниками.
Ни сам Боков, ни кто-либо другой не знают в точности его лет, но, судя по рассказам, ему должно быть не менее ста лет.
Посидев немного на палубе, Боков под прикрытием Махортова пошел к себе в каюту.
Средиземное море.
20 декабря 1898 г.
На спардеке окруженный подростками сидит наш судовой врач, молодой англичанин Мерсер. Показывая пальцем то на море, то на трубу, то на свой живот, он записывает английскими буквами русские названия.
Оттуда часто доносится смех мальчишек, когда англичанин, желая правильно произнести слово, повторяет его несколько раз.
— На-а-ка, — старательно повторяет Мерсер, тыча вытянутым средним пальцем в ногу.
Мальчики хохочут.
— Да не на-ка, а но-о-га! — кричат они в несколько голосов.
— Но-о-ка, — тянет англичанин.
— А! Какой он немец! Ну, просто: но-га, понял? Ну, нога…
— Нуога, — терпеливо повторяет Мерсер и наконец, после многих поправок, задержав дыхание, отчетливо выпаливает: — Нога!
— Верно!.. вот верно! — кричат одобрительно мальчики. — Это будет ‘оррайт’.
И так все свободное время он проводит среди мальчишек.
Результаты занятий скоро сказались при ежедневных утренних обходах больных. Встает одна из женщин и слезливым голосом жалуется на боль под ложечкой. Обыкновенно Мерсер ждет, пока ему переведут, в чем дело. Но теперь он, посмотрев в книжечку, кладет ей на живот свою руку и, глядя в глаза, уверенно спрашивает:
— Гивот палит?
Женщина одобрительно кивает головой:
— И как еще палит-то!.. Господи!.. Сил моих нету. Так и палит, так и палит, словно бы огнем.
И Мерсер доволен. Это — славный, трудолюбивый человек, в высшей степени любезный, а главное, он очень хорошо относится к людям: внимательно и с уважением. На пароходе все очень скоро сошлись с ним.
Его товарищ по службе, другой судовой врач, рыжий, высокий англичанин с первых же дней плаванья стал очень грубо и надменно относиться к духоборам и к нам. Однажды он позволил себе потушить лампу в аптеке в то время, когда там работала М. Сац. Сделал он это только потому, что, по его мнению, Сац расходовала слишком много лекарств. После этой дикой выходки пришлось попросить его совершенно не вмешиваться в дело медицинской помощи на пароходе.
С тех пор он целые дни проводит в своей каюте, лежа на диване и ежедневно напиваясь допьяна. Изредка только, в сумерки, выходит он на палубу и, став у борта, тупо смотрит в море своими прищуренными, надменными глазами, заложив руки в карманы и хрипя трубкой, которой не выпускает из зубов.
Самой неудовлетворительной частью нашей судовой жизни была пресная вода. Вода, которая получается посредством перегонки из морской воды, даже из хороших опреснителей, всегда бывает неприятна на вкус, у нас же она часто бывала отвратительной.
Наш опреснитель действительно очень плох, но все же от внимания механика тут зависит очень многое. Вчера и сегодня вода настолько плоха, что ни в каком виде ее нельзя употреблять. Виноват был несомненно механик, и после небольшого запирательства он сам признался в этом. Пришлось припугнуть его, что если это повторится, то он не получит награды, которая была обещана всем служащим по окончании плавания, а также что будет составлен протокол.
Механик наш, мистер Диксон, старательный работник, хорошо знает свое дело, и мне не хотелось с ним с первого же разу ссориться, тем более что тогда он мог бы во многом насолить духоборам.
Добродушный, толстый шотландец, мистер Диксон — очень веселый человек, любит посмеяться, попеть, но сильно труслив. Всегда он чего-нибудь да боится.
Желая попугать его, я сказал ему, что лишение награды и протокол — еще не все, чего он может ждать в случае, если вода будет плоха, а что не мешало бы ему принять во внимание, что сами духоборы могут бог знает что с ним сделать за это.
Выслушав такое предостережение, мистер Диксон побледнел и озабоченно заморгал глазами.
— Что вы говорите, мой дорогой? Разве они… такие? Они? Такие тихие всегда?
— В том-то и беда, что раз только они порешат наказать кого-нибудь, то тогда ничто уж не может их остановить.
— Тсс!.. — сказал он с величайшим изумлением, — кто бы мог подумать это! Я предполагал… Гм… Гм… Я не предполагал…
И бормоча что-то себе под нос, заметно смущенный, беспокойно похмыкивая, он пошел в машину, подозрительно косясь на стоящих группами духоборов.
Вечером, когда на юте собралась вся команда для работ, мистер Диксон вместе с капитаном и другими служащими вышел после ужина на палубу. Подойдя к команде, я сказал, чтобы того из англичан, кому я положу на плечо руку, они тотчас же схватили и качали его до тех пор, пока не скажу им отпустить.
Добродушный толстяк как раз в это время повествовал капитану о новых, открытых им якобы, свойствах духоборов. Докурив сигару и сказав несколько раз со вздохом ‘yes’, мистер Диксон направился было в машину. Но тут я положил ему на плечо руку, и не успел он повернуться, как уже мелькнули в воздухе подошвы его сапог, а сам он скрылся в толпе молодых духоборов. При громком хохоте капитана и других мы увидели, как большое его круглое тело вынырнуло из общей каши и полетело вверх с растопыренными руками и развевающимися фалдами. Лицо его было бледно, рот широко открыт, а в круглых глазах немало-таки страху было.
Первый раз он взлетел молча, но, поднявшись еще несколько раз над смеющимися головами и видя, что больше с ним ничего не хотят делать, он завопил, делая просящее лицо:
— Ох!.. Дорогие мои!.. Как это?.. В чем дело?.. Этого довольно!! — кричал он задыхаясь, то исчезая в толпе, то появляясь над головами.
Тяжело сопя и отдуваясь, он наконец разразился громким криком:
— Не в том дело!.. Но я боюсь, чтобы они не уронили меня в море!.. Так близко к борту! Ох, мои милые!
При общем хохоте мистер Диксон был поставлен на ноги. Проворно выбежав из толпы и прячась за нашими спинами, он смеялся счастливым смехом, поправляя сбившийся под мышки жилет и задравшиеся до колен панталоны.
— Экие молодцы! Право, молодцы! — говорил он, улыбаясь во все стороны. — Как они это ловко сделали!
И тут же попросил передать, что вода будет всегда отличная — как сахар.
— Впрочем, насколько это возможно для нашей машины, — прибавил он со вздохом, бессильно подняв плечи.
И, чтобы окончательно стать приятелем с духоборами, он, смеясь, пожимал всем качавшим его руки, всё удивляясь их ловкости, и приговаривал:
— Как они меня… того!..

ОКЕАН

Атлантический океан.
3 января 1899 г.
Первые дни прошли довольно хорошо4. С запада навстречу нам дул спокойный холодный ветер. Пароход, не наклоняясь ни вперед, ни набок, плавно поднимался и опускался вместе с огромными пространствами волнующейся воды.
Волны этой колоссальной мертвой зыби так обширны и с такими пологими скатами, что трудно понять, где кончается одна волна и где начинается следующая. Заметно это только лишь, когда пароход опускается в промежуток между двумя водяными холмами, как на дно широкого блюдца, края которого со всех сторон закрывают от нас весь мир.
Океан, казалось, ровно и тяжело дышал, отдыхая после тяжко го труда.
Здесь несравненно свежее, чем в Средиземном море. Воздух прозрачен, а линия горизонта до неприятности резка. После Средиземного моря мы испытываем нечто вроде того, как человек, который выходит из тесной комнаты на воздух.
Барометр, однако, не предвещал ничего хорошего.
Ветер подозрительно затих, — наступил мертвый штиль. Все замерло в напряженном ожидании. Только океан все так же мерно и лениво колыхал свои беззвучные холмообразные громады.
Стало холоднее. На небосклоне, у горизонта, прямо перед нами появилась сумрачная муть, и резкая черная полоса протянулась по морю вдоль всего горизонта. Полоса эта быстро росла и с глухим шумом надвигалась на нас.
Это идет буря.
Вскоре налетел первый порыв холодного ветра.
Со всего размаху ударился он о пароход, завыл в снастях, завертелся по палубе и, сорвав плохо лежавший брезент, унес его сердито, переворачивая на лету, в море. Разметав в клочья дым, он с наслаждением загудел в вентиляторах и засвистал по коридорам, точно радуясь, что есть ему над кем показать свою силу.
Слабо натянутая снасть беспокойно залопотала что-то, ударяясь о мачту.
Пароход вздрогнул и точно насторожился.
Вода сразу потеряла блеск, потемнела и сморщилась в тысячи острых мелких складок. Кое-где уже замелькала белыми пятнами пена, которую ветер рвал с гребней волн и нес большими хлопьями куда-то дальше и дальше, мимо нас.
Впереди виднеются огромные буруны. Тяжело и сердито вскидываясь друг над другом, они идут на нас правильными рядами.
От спокойного, отдыхающего океана не осталось и следа.
По воде, как в снежную метель, несется белая пыль, зигзагами извиваясь меж черных вздувшихся зыбей.
Глухо, угрожающе рычат волны.
Одна за другой бросаются они с натугой на острую железную грудь парохода, стараясь забраться на палубу. Но пока это им не удается, и разбитые, изувеченные упорным железом, они падают обратно, чтобы дать место следующим волнам.
Изредка только слышится глухой удар изловчившейся волны, которой удалось лизнуть верхушкой своего холодного, пенящегося языка железные цепи привинченных к баку якорей.
Тогда вдоль парохода летят тучи соленых брызг, захлестывая со злорадным шипением глаза матросам и стуча резкой дробью в окна рубок.
На передней мачте забытый парусиновый вентилятор, поднятый за конусообразную верхушку, надулся, выгнулся дугой и мечется и хлопает своими растянутыми полами. В ночном сумраке он похож на длинное привидение монаха в белой рясе, размахивающего в отчаянии руками.
Задрав кверху бушприт, точно боясь захлебнуться, пароход режет волну за волной. Но скоро, обессилев, он начинает пошатываться, а на следующий день уже беспомощно, покорно взлетает с вала на вал и всем своим тяжелым телом, с глухим стоном бросается в открывшуюся перед ним бездну.
На палубе ни души. Пароход точно вымер.
Пробегут только торопливо мокрые матросы да изредка пройдет, балансируя руками и закрываясь воротником, длинный А. Бакунин.
Иногда, перебегая из угла в угол, пробирается из аптеки Сац, защищая передником склянки с лекарствами от брызг.
В течение четырех дней ветер все увеличивался и дул уже с силою урагана. Да и не всякий ураган мог бы сравниться с тем, в который попал наш несчастный пароход.
Затем потянулись дни, не приносящие никакой надежды на перемену к лучшему.
Целые горы двигались на нас. С кормы видно, как пароход, перебравшись через вершину вала, несется по его склону в глубокую пропасть, другой берег которой черной стеной стоит перед нами.
По стене этой, шипя и извиваясь как змеи, бегут вниз гонимые ветром полосы пены. Вся она изборождена мелкими, острыми волнами, а с грозно шумящей вершины ее, за которой синеется далекое небо, летят целые облака белой водяной пыли.
Пароход, кажущийся теперь донельзя маленьким, ничтожным, с жалко торчащими мачтами, скатывается к подножию этой стены, которая, кажется, сейчас опрокинется и похоронит его под собой навеки. Слышится гулкий удар, передняя часть вместе с бушпритом зарывается в воду, еще мгновение, другое и — каким-то непонятным чудом, трясясь всем телом, силясь сбросить с себя навалившуюся тяжесть, пароход вырывается из-под воды, выравнивается и с тяжелым скрипом опять карабкается на новый вал. А обрушившаяся на бак вода шумными каскадами спадает оттуда на нижнюю палубу и несется дальше, сбивая, переворачивая, ломая все, что попадается ей на пути. С силой врывается она в узкие коридоры, на минуту наполняет их и, пролетев дальше, кружится, пенясь, у юта. Отыскивая выход, она, как разъяренный зверь в клетке, кидается беснующимися струями то в рубку, то в железные борта и наконец, обессиленная, стекает с кормы и в открытые по бортам люки.
Страшнее всего моменты, когда пароход переваливается через верхушку зыби и кормовая половина его вместе с винтом выскакивает из воды до самого киля. Тогда лишенный сопротивления воды винт вертится в воздухе с сумасшедшей быстротой, расшатывая пароход во всех направлениях.
В такие минуты весь мир переворачивается вверх ногами. Пароход дрожит и прыгает во все стороны с отчаянным треском и грохотом. Кажется, что кто-то невидимой исполинской рукой трясет его и колотит по дну огромными молотами с такой силой, что еще мгновение, другое — и пароход разлетится на тысячи кусков.
Повторяется это через каждые пятнадцать-двадцать минут в течение вот уже более восьми дней.
Каждый раз, когда вместе с прыгающей кормой мы летим куда-то вверх и, ухватившись за что попало под руки, переглядываемся друг с другом, ужас овладевает нами.
Мгновения эти кажутся бесконечными.
Тогда капитан, закусив губы, мрачно и решительно глядит куда-то вперед, точно видит перед собой какого-то виновника наших бедствий, а бедный господин Диксон зеленеет от страха и, болезненно морщясь, оглядывается на всех по очереди, как бы ожидая помощи, и растерянно бормочет побелевшими губами:
— Машина, машина, машина!..
Он боится, что в одну из таких минут лопнет винтовой вал или самый винт соскочит с вала и упадет в море.
Такие случаи бывали.
Случись это, пароход будет лишен единственного своего орудия борьбы с разъяренной стихией и пространством и превратится в жалкий железный ящик, затерянный вместе со своими жильцами среди беспредельного океана.
А что тогда будет с двумя тысячами жизней, заключенных в этом ящике лишь с небольшим запасом провизии?
Этого никто не решается себе представить….5

ПЕРВЫЕ ДНИ В КАНАДЕ

В поезде Канадской Тихоокеанской железной дороги.
17 января 1899 г.
Несется, грохочет тяжелый поезд с духоборами, минуя города, станции, полустанки, останавливаясь только два-три раза в сутки, чтобы набрать воды, угля, свежей провизии — и опять в путь.
Несется он мимо холмов Квебека, покрытых густыми огромными лесами, мимо шумного фабричного Монреаля, который еще издали можно узнать по черным, высоко поднимающимся к небу заводским трубам, из которых лениво тянется тяжелый дым, минует красивый город Оттаву, столицу Канады, и, вырвавшись на простор, мчится по берегу необъятного, точно море, пресного озера Верхнего. По серебристой глади озера движутся суда, а на берегу, лежа на боку, отдыхают парусные лодки с наклонными мачтами и собранными парусами.
Более пятнадцати миль дорога тянется над самым берегом озера, и опять мы несемся среди живописных лесных холмов.
На станциях стоят люди, засунув красные руки в карманы. Несмотря на стужу, они в одних пиджаках или коротких куртках с высокими воротниками. У большинства из них между заиндевевшими усами дымятся трубки. Лица бритые, с синими щеками и часто даже без усов.
На снегу желтеют противные пятна — плевки жующих табак.
Изредка попадаются фигуры фермеров в лохматых рыжих шубах, вывороченных мехом вверх, в таких же рукавицах и шапках.
Вон мелькнули красные сани, запряженные парой больших лохматых собак, возле них живописный хозяин-индеец.
Юркие мальчишки на тонких ногах, в синих шерстяных чулках и легких кепках, что-то кричат нам, подпрыгивая к окошку, и смеются здоровым веселым смехом. Через несколько минут они уже боксируют друг друга, ловко управляясь крепкими кулачками, и, сделав несколько выпадов, бегут, засунув руки в карманы, куда-то дальше.
В окне станции виден телеграфист. Он работает с напряженным лицом, без сюртука, на голове шляпа, а на руках от кисти до локтя надеты черные шелковые чехлы, предохраняющие манжеты от грязи.
На платформу вышла краснощекая буфетчица, толстая женщина, похожая на шар, туго перетянутый пополам бечевкой. Морозно, но она в одном платье вышла посмотреть на ‘этих духоборов’.
Но вот в окнах мелькает толстый закопченный машинист с огромным бычьим затылком, кондуктор кричит:
— Олль эбоард! — поднимая горизонтально руку, и, не ожидая звонков, паровоз коротко, деловито свистит, и мы опять летим по снежным полям дальше.
А мимо нас беззвучно несутся клубы пара и дыма и шурша проносится облаками снег.
В вагоне тепло, уютно.
Люди отдыхают после перенесенных треволнений. Иные лежат на верхних опускных постелях-полках, большинство же приглядывается через окна к проносящемуся мимо пейзажу, стараясь угадать, каково будет то место, которое выбрали их ходоки.
— Ну, брат, и народу высыпало на берег, прямо тьма-тьмущая!.. Я как глянул, куды тебе! Конца-краю не видать, — говорит Вася Попов.
— Как зашумят все! И-и-и!.. — оживленно подхватывает Черенков.
— Вот досада, ничего по-ихнему не знаешь, что шумят-то! Один было схватил мене за руку и ну давить и махать, точно воду накачивает, а сам смеется и все что-то скоро гутарит… Ну, и я смеюсь, — говорю, оченно, мол, говорю, радостно, оченно, говорю, приятно. Слышу только: ‘дюкобор’, говорит, ‘дюкобор’, да, говорю, духобор и есть! Посмеялись еще, говорю: спаси господи, некогда — и пошел в вагон, а он кудысь пропал.
— Это он тебе свой привет сделал, — объясняет Мелеша.
— Не иначе.
— И народ какойсь: с лица чистый, румяные все и одеваются красиво!
— Дюже бравый народ, что и говорить… Ну… тольки… — говорит конфиденциально, наклоняясь и оглядываясь на всех, Черенков, — чтой-то мне не показалось, как это они так здорово шумят.
— И опять же руками махают, а другой еще и ногой дрыгает… А?.. Кабыть суматошно… — прибавил Зибарев.
Вася Попов недоуменно смотрит перед собой и с видом сожаления разводит руками:
— Мода такая… Народ скорый… — говорит он.
— А ты думал, — скороговоркой смеется Мелеша, покачивая головой, — как у нас, стали себе ровненько, тихо поклонились: ‘Здорово живете? Слава богу, как вы себе?’ Не-е-т, брат!
В разговор вступает несловоохотливый, мрачный Михаил Лежебоков, человек фанатически, до мелочей преданный духоборчеству. Лицо у него окаменевшее, с нависшими бровями. Когда говорит, часто взглядывает снизу вверх на собеседника, поднимая вместе с глазами и брови.
— Как посмотрю я на них, — говорит он, — чистый народ, бравый, нечего сказать… Ну, только далеко ихней обряде до нашей.
— Куды! Уж лучше нашей правильной христианской обряды в свете нету! — подхватила с умилением одна из сестриц.
На минуту в вагоне воцаряется молчание. Все сравнивают мысленно духоборов с канадцами.
— А вот, братья, еще что сказать: сколько мы проехали уже, сколько народу там на берегу было, а нигде тебе ни жандарма, ни полицейского не видать. Я думал, туды сам полицместер приедет, а одначе до сих пор еще никого не видал, чтобы военный какой был! — удивляется один из стариков.
— А тебе уже скучно стало? — спрашивает Мелеша, весело бегая глазами.
— Как? — отзывается кто-то. — А возле лестницы стоял, толстый такой, ни дать ни взять Вася Попов, в синем кафтане, еще и шапка, как у пожарного, тольки черная, — это и есть полицейский.
— Да! Уж и подивился я на него, — замечает Вася Попов: — ни тебе ни пистолета, ни тебе шашки, стоит себе смирно, никого не трогает…
— Народ, значит, смирный, — отвечает ему Мелеша. — Зачем ему орудия, когда народ смирный?
— Только сбоку палка коротенькая привешена с кисточкой. Вот тебе и все.
— Небося, — мрачно прибавляет Лежебоков, — когды он этой палкой цокнет кого по макушке, так не надо тебе и пистолета.
— Одним словом, видать, что христианская сторона, — заключают примирительно несколько голосов.
— Вот посмотрим, что от них дальше будет.
— Поглядим…
Внезапно в вагоне поднимается волнение. Везде слышатся оханья, вздохи.
— Смотри-ка, смотри, — зовут на несколько голосов, — какая сторона-то пошла. Одна голая скала!
— Вот горечко!
— Погоди, еще переменится, — утешают более рассудительные. — Десять раз еще переменится, пока доедем.
— Далеко еще.
— А тут разве живет кто, так — пустырь.
Действительно, вся местность, по которой мы теперь проезжаем, почти сплошь, без перерывов, покрыта скалами. Скалы эти огромными прямоугольными плитами громоздятся одна над другой в хаотическом беспорядке. Похоже, как будто когда-то давно земля была здесь покрыта ровным слоем гранита, который после потрескался, поломался, и куски его застыли в таких причудливых положениях до сих пор. Из щелей меж скал карабкается к свету чахлый кустарник.
Картина пустынная, мрачная. Но вот принесли ужин, и люди занялись им. На утренних и вечерних остановках в поезд подают свежий хлеб, молоко и огромные круги желтого сыра. В вагоне-буфете имеется чай и сахар, кипяток варится целый день, и это вместе с прекрасным молоком, которое подают тоже на остановках, составляет нашу пищу всю дорогу.
Превосходный пшеничный хлеб особенно интересует духоборов. Они всячески восхваляют его и уже мечтают о том, как будут собирать его на своих полях.
Вся эта провизия, как и все последующие расходы духоборов, налаются теперь из бонуса*.
* Денежная помощь-ссуда канадского правительства переселенцам.
До Виннипега мы ехали около пяти суток, двигаясь с быстротой курьерского поезда. Первый поезд приблизительно на половине пути сошел с рельсов, но люди отделались только испугом.
А наш поезд в одном скалистом ущелье застрял на несколько часов в снегу. В этот день задул сильный ветер, и стало страшно морозить. Думаю, было больше тридцати градусов. Я было попробовал выйти наружу, но прямо-таки дух захватило. Несколько англичан в кожаных рукавицах энергично выбивали смерзшийся под колесами снег. А паровоз побежал вперед очистить дорогу. Вернувшись, он так ударил в поезд, что казалось, вагоны разлетятся в куски. Несколько раз он разбегался и бил буферами в неподвижный поезд и наконец рванул вперед. Медленно заскрипели, завизжали колеса, и поезд тронулся. Скоро мы вышли из ущелья и опять мчались с визгом и грохотом в шатающихся из стороны и сторону вагонах. А мороз разрисовывал своим ледяным дыханием окна, визжал в колесах, трещал в сухих деревянных стенах и, когда открывали дверь, врывался клубами белого пара в вагон.
Но мы хорошо защищены от его нападений и покойно спим при ярко пылающей печке, наполненной доверху каменным углем.
Канада. Виннипег.
22 января 1899 г.
— У-вв-и-ннипег, У-ввиннипег, — кричит кондуктор, торопливо пробегая через вагон.
Люди засуетились, собирают свои пожитки и сквозь замороженные окна стараются разглядеть город, где им придется провести всю зиму.
Поезд останавливается, и духоборы один за другим живо выскакивают из вагонов.
Здесь их встретил начальник канадской иммиграции господин Мак-Криари, на вид человек живой, энергичный и добродушный.
Иммиграционный дом — в нескольких минутах ходьбы от вокзала, и духоборы в сопровождении Мак-Криари и переводчиков отправились туда.
Снег скрипел и пищал под сотнями ног, так как мороз все еще не унимался. Из разговоров я узнал, что такого мороза не было уже около восемнадцати лет.
Но вот мы и дома. Снаружи это большое деревянное трехэтажное здание с большими окнами, выкрашенное в темно-красный цвет.
Двери раскрываются настежь, и толпа вместе с клубами волнистого пара расплывается по коридорам и лестницам, наполняя весь дом.
В нижнем этаже помещается самая большая комната, с очень высоким потолком и тремя большими окнами. Вдоль двух стен, образующих передний угол, тянутся нары, построенные в три яруса. Средина комнаты занята четырьмя столами со скамьями по обе стороны их. Одна из дверей ведет в кладовую и кухню. В кухне установлены два больших котла для приготовления пищи и плита с кубом. Другая дверь выходит в коридор, по другую сторону которого расположены контора иммиграции и кабинет господина Мак-Криари.
Второй этаж состоит из двух больших, совершенно одинаковых комнат. Комнаты эти несравненно ниже, чем в первом этаже, и поэтому здесь нар нет, и люди располагаются частью в очень маленьких каморках, которые тянутся вдоль двух стен комнаты, мастью же на полу, посредине комнаты. На день постели убираются, и комната таким образом освобождается. Во всю длину комнаты стоит стол со скамьями.
В третьем этаже тоже две комнаты. Но они еще ниже, и освещается каждая из них только одним большим окном, так что в углах комнаты свету мало. Здесь нет каморок, как во втором этаже. Вдоль двух стен построены одноэтажные нары, как в казармах. Посредине комнаты стол и скамьи.
В подвальном этаже здания устроены умывальники, ванны и прачечная. Пол там бетонный, умывальники покрыты белой эмалью, а для очистки этого помещения употребляют ежедневную пожарную трубу, которая очень быстро смывает грязь со всего помещения.
Вот в общих чертах план дома. В таком же роде и другое здание, находящееся минутах в десяти от этого.
Как только люди разместились, господин Мак-Криари пригласил их обедать.
Духоборы заняли места за столами. Перед обедом все они переглянулись, дружно встали и, наклонив головы, прочли про себя предобеденную молитву. Слышался только легкий шепот молящихся.
Подавали обед духоборы, прибывшие сюда с первым поездом. Обед проходит в молчании, так как духоборы считают неприличным разговаривать за обедом и тем паче смеяться.
Обед состоял из овсяного супа с луком и каши с коровьим маслом. Затем стол был убран, и духоборы подали нарезанный кусками сыр, молоко, патоку в кувшинах и чайники с готовым уже чаем. Сахар, как здесь принято, был песочный. Хлеб подавали белый. Обед этот был приготовлен местными дамами.
Каждый день, с утра до вечера, пока не запирали иммиграционного дома, приходили сюда канадцы посмотреть на своих новых сограждан. Духоборов это, очевидно, нисколько не смущало.
‘Что ж, мол, поглядите, какие мы есть’.
Любопытство и бесцеремонность, с которой рассматривали духоборов англичане, были прямо удивительны. Смотрели они так, точно у духоборов на голове росли крылья или приехали они с Марса. Часто можно было видеть англичанина, с таким наивным изумлением дикаря впившегося глазами в кого-нибудь из духоборов, что противно становилось.
Рассматриваемый духобор обыкновенно важно стоял, выставив вперед одну ногу, и солидно, несколько свысока поглядывая на своего созерцателя. Постояв молча несколько минут друг против друга, духобор, вздохнув, поворачивался и уходил, а англичанин провожал его своим изумленным, испытующим взглядом*.
* Впоследствии я увидел, что в Соединенных Штатах, в Нью-Йорке, например, толпа еще более дико относится к внешнему виду человека. Там достаточно носить бороду, чтобы вызвать бесцеремонные улыбки окружающих. Стоит показаться где-нибудь на главной улице без крахмального воротничка и яркого цветного галстука, — и хотя бы этот костюм был вполне приличен, вы скоро услышите, как кто-нибудь, указывая пальцем, назовет вас ‘зеленым’.
А тогда уже дело плохо.
‘Зеленый’ — название, которое американцы дают всякому новичку, не успевшему еще акклиматизироваться и перенять внешний вид и приемы янки. Над ‘зеленым’ можно проделывать что угодно, как это делают матросы с неплававшим еще новичком. Его грубо обманывают, обсчитывают, глумятся, гикают при его появлении, за ним гоняются мальчишки. Кто-нибудь из ‘веселых’ прохожих внезапно наклоняется к лицу ‘зеленого’, кричит петухом и проходит дальше при здоровенном, животном хохоте окружающих. Кто-нибудь умышленно наступает ему на ногу и т. д.
Подобные вещи настолько в нравах нью-йоркской толпы, что даже толстые полисмены, стоя на своем посту, ничего не предпринимают для защиты несчастного ‘зеленого’ и с сочувственной улыбкой наблюдают за этой травлей, разве что шутки ‘веселых янки’ заходят так далеко, что угрожают здоровью ‘зеленого’.
Приходившие поглядеть на духоборов начинали мало-помалу разговаривать с ними через переводчиков.
Разговоры были больше о том, каков климат в России, как живут русские люди, из чего и где сделана их одежда и т. д.
Особенно нравилось канадцам, когда на вопрос, где сделано то или иное из костюма или вещей духоборов, получался ответ, что все это они сделали сами. Чрезвычайно заинтересовали всех деревянные ложки, которых раньше здесь не видели. И когда узнали, что сами духоборы их делают, то кто-то попросил себе одну ложку на память. Ему дали. А на следующий день уже многие просили себе по ложке, и под конец отбою не было, так что два-три старичка только и делали, что вырезывали ложки в подарок ‘друзьям’. Вообще же говоря, духоборам здесь, конечно, нечего было делать. Старики по целым дням ‘гутарили’ то между собой, то с приходящей публикой. Женщины стирали, шили. И девушки вышивали ‘платочки’ (что, нужно сказать, делают они очень искусно) или шили друг другу кокарду, какую носят они на своих чепцах. Над красивой отделкой этих кокард девушки особенно стараются. Когда кокарда готова, девушка-духоборка дарит ее своей ближайшей подруге. Иногда, впрочем, ее можно встретить и на фуражке какого-нибудь парня.
Откуда пошли эти кокарды — ‘цветки’, как называют их духоборы, — я не мог добиться, но несомненно, что они являются не простым украшением, а имеют значение условного знака, символа, отличающего духоборов от остальных людей, вроде ‘рыбы’ — символа, по которому древние христиане узнавали друг друга.
Поэтому, может быть, их с такой охотой дарят и принимают в виде подарка.
Молодежь рубит дрова, расчищает снег, помогает кашеварам, вообще занимается хозяйством. Провизия находится в ведении двух-трех старичков, они выдают ее кашеварам, а когда она выходит, то при помощи переводчика они же выписывают новую.
Все это покупается из того же бонуса, который теперь является единственным источником жизни этой партии, вперед до заработков и своего хлеба.
Ввиду этого обстоятельства старички пробовали было поговаривать о том, что нельзя так ‘лАсо кормиться’, то есть лакомиться.
Но за последние три года люди так извелись, так наголодались, всеобщее истощение приняло такие угрожающие размеры, что, глядя на бледных, высохших женщин и детей, старики делали вид, что не замечают этой роскоши стола.
Питание было действительно хорошее. Утром пили чай с молоком, сыром, коровьим маслом, патокой и прекрасным белым хлебом. В обед подавались щи с капустой, картофелем, коровьим маслом и каша какая-нибудь или бобы, которые здесь очень любят употреблять в пищу. Так что даже через несколько дней люди заметно поправились, выглядели много бодрее и веселее.
Вначале не все знали, что все это покупается из их же денег, и многие удивлялись такому роскошному приему.
— Ну, и принимают же хорошо, спаси их господи! — говорили многие, в особенности женщины. А знающие источник хорошего приема обходили этот вопрос, отчасти не желая нарушать общего праздничного настроения, отчасти же по вышеприведенной причине. …6

В ПРЕРИИ

Канада. В поезде Северо-Западной железной дороги.
На пути из Виннипега в Коуэн.
12 февраля 1899 г.
Через два-три месяца духоборам придется очистить иммиграционные дома, чтобы дать место следующим партиям. Нужно было торопиться с постройкой временных жилищ на участках земли, которую выбрали для духоборов их ходоки.
Но пока стояли сильные морозы, нельзя было и думать посылать рабочих в голую степь, где им пришлось бы жить в палатках, на расстоянии тридцати-сорока миль от ближайшего городка.
В первых числах февраля значительно потеплело, мороз по утрам не превышал пяти градусов, и на участки было отправлено две партии рабочих-англичан. Одна из них поехала на Северный участок, другая — на Южный. На обоих участках англичане подрядились выстроить по несколько блокгаузов, каждый вместимостью человек на тридцать. Как только блокгаузы эти будут готовы, 5 них поселятся духоборские плотники и будут строить такие же общественные сараи с нарами в два этажа.
Расходы по найму англичан, покупке скота и инструментов для построек покрываются из бонуса. По предложению министра внутренних дел для обсуждения хозяйственных вопросов и заведования расходами была составлена комиссия из трех лиц: Мак-Криари, Д. Хилкова и одного из почетных граждан Виннипега.
Вскоре пришло известие, что по одному блокгаузу уже поставлено на каждом участке.
Сегодня первая партия духоборов в пятьдесят человек отправилась на Северный участок. Я поехал с ними. Мне хотелось перед отъездом в Россию посмотреть места, где поселятся духоборы.
Железная дорога, по которой мы теперь ехали, ветвь магистрали, пересекающей всю Канаду, еще строится. Мы проедем по ней до последней станции Коуэн, оттуда до места поселения около шестидесяти верст придется тащиться на лошадях по безлюдной прерии, без дороги, по следу проехавших перед нами английских рабочих.
Вся наша партия уселась в один вагон, сюда же забралось несколько англичан-скваттеров и один беспрестанно улыбавшийся мулат.
Сначала духоборы пели, что очень нравилось англичанам, болтали, но с наступлением ночи усталость взяла свое, разговоры стихли, каждый постарался принять наиболее удобное положение, и скоро весь вагон погрузился в глубокий сон.
Канада. Станция Коуэн. В бордингаузе.
13 февраля 1899 г.
В два часа ночи мы прибыли в Коуэн. Завизжал тормоз, брякнули буфера, поезд остановился. Разоспавшиеся духоборы лениво ворочались, собирая вещи и заглядывая в окна. Но оттуда смотрела на них черная ночь, и, кроме отражения собственного лица и вагонных ламп, ничего не было видно.
Вот где-то вдалеке замелькал яркой желтой точкой фонарь. Он причудливо подпрыгивал и кидался во все стороны, точно летал по воздуху. Должно быть, человек, несший его, бежал по неровному месту. Огонь все приближался, и через несколько минут в вагон ворвался переводчик-галичанин, Иван Иванович, и с ним Н. Зибарев, прибывший сюда вместе с английскими рабочими.
Бодрый, подвижной, как все здешние пионеры, переводчик отчаянно вертел во все стороны фонарем и покрикивал на своем ломаном русском языке:
— Ну, збирайтесь! Скоро, скоро, чего там!… Эге!.. Заспали-се… Ну, файны, хлопцы, — тутай скоро нужно!
Духоборы, снисходительно поглядывавшие на его суетливость, все же заторопились выйти, едва успев раскланяться с Зибаревым, радостно улыбавшимся своим братьям.
Выйдя из вагона, мы попали в тьму кромешную. После ярко освещенного вагона не видно было, куда ступить: казалось, что проваливаешься куда-то в пропасть. А тут еще вертлявый переводчик слепил глаза своим фонарем, который ровно ничего не освещал, кроме его руки и белых заиндевевших усов.
— И чего он крутится под ногами! — проговорил кто-то.
— Ну, все юж тутай, чи еще кто? — крикнул переводчик по направлению темной кучки людей.
— Да все, все! Веди уж куда надо, — нетерпеливо отозвались оттуда.
Надоедливый огонь двинулся вперед, а за ним гуськом потянулись и духоборы.
Мы двигаемся по снежной пустыне, теряющейся в ночном мраке, таком густом, что с трудом различаешь качающуюся спину идущего впереди тебя.
Из темной бездны неожиданно выдвигаются перед самыми глазами темные силуэты спящих великанов-деревьев. Величественно, покойно стоят они, широко простирая свои лохматые грузные ветки, покрытые тяжелыми пластами снега. Под их могучей сенью то там, то здесь мрачно чернеют на снегу исполинские стволы, оголенные от ветвей, сраженные разрушительной рукой человека.
Грозная тишина царит здесь. И робко пробираются гуськом по ному дикому месту люди, не смея перекинуться словом, чтобы не нарушить сна этих вековых исполинов. Шуршит только под мягкой поступью сухой снег, да слышится тяжелое, сдержанное дыхание запыхавшихся людей.
Впереди чувствуется темная стена леса. За небольшой горкой вдруг сверкнули два кроваво-красных огонька, точно глаза какого-то неведомого чудовища, которое одиноко бодрствует среди дремлющего леса, сторожа его покой.
— А вот и бордингауз! — весело крикнул переводчик, взмахивая фонарем, радуясь, что наконец можно нарушить жуткую тишину, навеянную лесом.
Люди встрепенулись, прибавили шагу, заговорили.
Невдалеке от бордингауза, сложенного здесь предприимчивым англичанином, стоит, широко растопырив полы, палатка. Там при слабом свете лампы, едва пробивающемся через густой пар, можно разглядеть несколько лошадей и быков. Животные сонно жевали свою ночную порцию. Пар от их дыхания наполнял всю палатку, здесь было душно и жарко.
Самый ‘бордингауз’ — низкое строение, сложенное из толстых бревен.
Щели замазаны глиной, на дощатую крышу для тепла навалена земля.
Внутри очень жарко и довольно-таки темно. На полу валяется человек двадцать англичан и несколько индейцев, спящих вперемежку со своими лохматыми собаками. Никто из них не обратил на нас внимания, хотя для того, чтобы попасть в следующую комнату, мы должны были переступить через их ноги. Один только индеец, сидевший в углу с завязанной в тряпку рукой, на которую он по временам дул, качаясь, чтобы утишить боль, пробормотал что-то, сверкнув на нас из темного угла своими белками.
В следующей комнате, возле докрасна накалившейся железной печки молодой белобрысый англичанин, засучив рукава, ловко перетирал оловянную посуду вместе с раскрасневшейся галичанкой. Не прекращая работы, он, весело смеясь, энергично размещал нас за столами и успевал еще шутить со своей работницей, что было далеко не легким делом, так как шутил он столько же языком, сколько и руками.
Кое-как мы разместились на полу, на скамьях, а кому места не хватило, те уселись поудобнее за стол и так скоротали остаток ночи.

———-

Проснувшись, я увидел, что неутомимый англичанин, весь в поту, раздавал уже в другой комнате горячий ‘порридж’* и чай, который разливала галичанка, едва ворочавшая сонными глазами.
* Овсяная каша, обычный завтрак англичан.
Пора собираться в дорогу.
Для Северного участка из бонуса было приобретено пять пар хороших крупных лошадей-першеронов и три пары быков. Быки оставлены в колонии, — там на них таскают из лесу бревна для построек, а лошади, запряженные попарно в сани, перевозят из Коуэна на участок провизию и другой багаж. Мак-Криари очень настаивал на том, чтобы перевезти в Северный участок как можно больше муки и другой провизии теперь, пока держится санный путь, так как между Коуэном и Северным участком лежат топкие болота, и с наступлением весны перебраться через них будет очень трудно. Конечно, пять пар лошадей для этой цели было очень мало, и поэтому было еще около десятка английских подвод. Зибарев сетовал на наемных извозчиков.
— Лучше было бы на эти деньги купить лошадей да саней, — говорил он, — перевезли бы на них все, а потом они нам же бы остались, пахали бы на них… Теперь же, опять, посмотри — овес, сено прямо рекой текут, потому торб у них нету, а возьмет насыпет на попоне, а то прямо на снегу, и что ты с ним сделаешь! Просто сердце кровью обливается… Говоришь ему, чтобы накладывал больше на подводу, а он и слухать не хочет. ‘Ты, говорит, меня не нанимал, мне, говорит, правительство платит’. Что ты ему скажешь! Одно слово, отказать бы их вовсе, и вся тут…
Обсуждая этот вопрос в Виннипеге, Хилков7 доказывал господину Мак-Криари, что гораздо выгоднее купить своих лошадей, чем нанимать извозчиков, но Мак-Криари на это не соглашался.
— Если так сделать, то кончится тем, — говорил он, — что и денег не будет, и скота не будет, и багаж и люди застрянут в Коуэне и Иорктоне (ближайшая железнодорожная станция для Южного участка). Духоборы, насколько я заметил, народ упрямый: они не хотят смотреть за скотом, как здесь принято, а при неправильном уходе першероны скоро издыхают. Может быть, на Кавказе их приемы и хороши, но здесь так нельзя…
Канада. В пути между Коуэном и Северным участком.
13 февраля 1899 г.
С общего согласия в Коуэне осталось несколько духоборов для постройки блокгауза. Это нужно было сделать затем, чтобы не платить за постой в бордингаузе.
Позавтракав, запрягли подводы, забрали на них сколько было возможно из пришедшего с нами вагона и тронулись в путь.
Было тепло. Красивые, рослые лошади легко шли по рыхлому снегу, монотонно побрякивая вальками.
Духоборы, беспорядочно толпясь, шли по бокам высоко нагруженных саней, сверху которых сидело по два-три человека. Молодые парни, бывшие на пароходе матросами, разбесились и то и дело толкали друг друга в глубокий снег, а несколько раз они принимались и за меня: стаскивали с саней в снег и наваливались всей гурьбой, пока старшие не освобождали меня из-под так называемой ‘малой кучи’.
— Нешто можно так! — упрекали они молодцов. — Этак не годится, — вы полегче!
— Да что полегче! — отвечали им. — Он как нас муштровал на пароходе? Все говорил: вот на берегу, говорит, там воля ваша будет… Ну, мы хоть теперь над ним покуражимси…
— Вот и покуражились, — замечали старики, — помочите полушубки в снегу: как они у вас разлезутся, тогда мороз над нами дюжей покуражится.
А что нам полушубки! Куфайки заведем, как у немцев.
— Ты гляди-кось, какой из мене индей вышел! Го-го-го!.. — заорал здоровый малый, перекинувшись на спину и задирая напоказ свои ноги, обутые в толстые чулки и желтые индейские мокасины.
Старики недовольно ворчали что-то о том, что так дурить негоже, но разыгравшихся молодцов трудно было унять. Они то и дело начинали свалку и потом бегом догоняли ушедшие вперед сани, увязая по колено в рыхлом снеге, ежеминутно спотыкаясь и падая друг через друга.
Старикам, как видно, особенно не нравилось, что молодежь без всякого неудовольствия одевала индейские мокасины, английские фуфайки, кепи с наушниками и другую ‘иностранную’ одежду. Хотя и многие из стариков по необходимости оделись так же, но такая измена ‘духоборческой обряде’ далась им не без борьбы.
Большой лес давно, еще при выезде из Коуэна, остался в стороне. Теперь мы едем по гладкой прерии. Изредка попадаются небольшие группы осины, сиротливо торчащей голыми метелками на фоне грустного серого неба. Местами из-под снежного полога, согнувшись дугой, упрямо вылезает пучок рослого дикого горошка, любимой пищи индейских лошадей, которой они питаются лето и зиму.
Кое-где виднеются следы лося, цепочкой извивается хитрый, запутанный бег лисы и разбросанные скачки трусливого зайца. А в одном месте попался отпечаток лыж охотившегося в этих местах индейца.
К обеду мы въехали опять в небольшой лес, состоящий из осины, сосен и других пород. Там среди больших стволов, сваленных буреломом, весело пылал костер с дымящимся чайником. Вокруг костра расположилось человек десять англичан, — это наши возчики. Мы остановились рядом с ними.
Распряженные английские лошади ели овес, насыпанный прямо на снегу, что еще раз заставило Зибарева огорчиться.
Зато, когда духоборы, не дав своим лошадям достаточного отдыха, засыпали им овса без всякой меры, англичане в один голос заговорили:
— Вот мы уже сколько раз говорим им, что этим лошадям нельзя давать тяжелый корм, пока они горячи!
— Это не ‘индейцы’, — подхватил другой.
— Они любят, чтобы их регулярно, три раза в день кормили, по одной мерке овса каждый раз, не более, — выразительно поучал толстый англичанин с багровыми жилками на щеках и носу.
На все эти наставления духоборы-кучера не обращали никакого внимания.
Один из них, Шерстобитов, с упрямой улыбкой, точно наперекор, подсыпал заботливой рукой своим лошадям овес и, любовно на них поглядывая и охорашивая, сказал:
— Это они, немцы то есть, напрасно совсем гутарят. У нас бывало-ча, после какой езды по горам, вот когда там губернатора везем или по иному случаю, — как лошади заморятся! И никогда не ждем: задашь ей сколько тольки осилит, и прямо смотреть любо, какие гладкие, чистые лошади были.
— Очень уж народ дотошный — англики эти.
— Бояться корму нечего — маслом каши не испортишь, а всякая скотина свое понятие имеет, съест скольки надо, и шабаш.
— А что, кабы его самого кормить по порциям? Небось не был бы такой гладкий, — засмеялся Шерстобитов, показывая на поучавшего ‘англика’, который уплетал в это время огромный бутерброд с холодным мясом и вареньем. Англичане, видя, что их не слушают, отошли к своему костру.
— О, ничего! Их тут научит что-нибудь другое, — сказал толстяк, — мы уже видели, что бывает, когда переселенцы хотят делать по-своему.
— Да, кончалось это очень плохо, — отозвались другие.
— Их карман научит.

———-

Пообедав, мы поехали вместе с англичанами. На одной из небольших полян внезапно показался домик скваттера, первое жилище, попавшееся нам до сих пор. Вся его земля была обнесена изгородью из колючей проволоки. Дорога пролегала мимо домика, возле которого мы увидели и хозяина — худого старика в красном колпаке, с заложенными в карманы руками.
Он, как видно, поджидал нас, потому что, как только с ним поравнялись сани, на которых сидел переводчик, он подошел нему.
— Good day! (Здравствуйте!) — порывисто сказал он, враждебно глядя на духоборов злыми глазами. — А куда девался шкворень моей телеги, скажите, пожалуйста, а? — вызывающе начал он, склонив вопросительно голову набок.
— Какой шкворень?
— Как какой шкворень? Зачем вы спрашиваете то, о чем знаете? Мой шкворень, обыкновенный шкворень, который лежал вот тут всю зиму, пока не начали шмыгать тут вот эти господа, — настойчиво постукивая трубкой об телегу, кричал старик, и кончик его колпака трясся от негодования.
— Никакого шкворня я не знаю, вы, вероятно, его затеряли, а теперь придираетесь к нам. И зачем нам может понадобиться ваш шкворень?
— Это вы у них спросите, зачем, у них, у ваших молодчиков, да… Лежал, я вам говорю, вот тут, на этом самом месте… разбей меня громом!
— Э! Что мне с вами говорить, вы болтаете бессмыслицу! Вам не нравится, что правительство им дало денег, а вам нет, — так вы на правительство и сердитесь, и незачем вам порочить честных людей. Прощайте.
Сани тронулись.
— Да! — кричал, брызгая слюной старик, — мы таких честных людей в Калифорнии линчевали и здесь завязывали им галстук, пока не научили уважать чужую собственность… Мы еще посмотрим, да, мы еще посмотрим этих честных малых, будь они прокляты вместе с вами! — кричал вдогонку старик, держа в руках трубку.
— Чудной старик! — спокойно заметил один из духоборов, когда им рассказали, о чем шла речь. — И зачем ему пустяк болтать про нас? Сам небось знает, что ничего мы никогда не возьмем — ренствует на нас, больше ничего.
— А что мы ему сделали? Нешто мы кого обижаем, что ли! Все разбирали причины, почему бы мог обижаться на них старик ирландец, самое же обвинение никого не обидело, не задело ничьего самолюбия. Духоборы по отношению к чужой собственности честны идеально, они так привыкли к доверию людей, что ни на минуту не могло им прийти в голову, что такое обвинение могло быть предъявлено к ним всерьез. Случай этот показал им только, что далеко не все рады их приезду в Канаду, как это можно было заключить по оказанному им приему.
Дорога все еще идет лесом. Стало совсем жарко. Ушедшие далеко вперед от саней духоборы сняли свои шубы и повесили их на придорожных деревьях.
— Будут ехать наши, снимут.
— Смотри, как бы не оставили их на деревьях-то. Сказано, что лежит на дороге, того не тронь.
— Ну да! — пренебрежительно заметил Зибарев: — Видать же, что наша одежа. Кто еще тут такую носит? Небось — довезут!
Дело в том, что в прерии принято за правило никогда не поднимать на дороге найденной вещи, если наверное не знаешь ее хозяина. Таким образом, ‘находок’ здесь не бывает. Правило это — так называемый ‘закон прерии’ — выработалось здесь давно, с тех пор, как стали селиться белые люди. Поддерживалось это правило очень суровыми способами: всякого нарушителя его без дальних разговоров вешали на первом дереве. Но так как в прерии часто бывало трудно найти дерево, то в таких случаях эта операции правосудия производилась другим довольно оригинальным способом, а именно: из двухколесной арбы, на которой раньше тут ездили, выпрягали лошадей, к концу оглобли привязывали за шею преступника, а затем путешественники влезали в арбу, которая под их тяжестью опускалась, а преступник, привязанный за шею к концу оглобли, подымался вместе с ней на воздух, где ему предоставлялось висеть до тех пор, пока, по мнению пассажиров арбы, попранное правосудие не было удовлетворено. Тогда пассажиры вылезали из тележки, запрягали лошадей и мирно продолжали свой путь.
Понятно, что при таких условиях закон этот въелся в плоть и кровь жителей прерий, и уж что другое, но за собственность вашу, как бы плохо она ни лежала, вы можете быть спокойны. …
Канада. На Северном участке.
14 февраля 1899 г. (вечером)
Рано утром мы тронулись дальше. Переехав речку, мы опять поехали лесом. Здесь, как видно, был большой пожар. Сколько можно окинуть глазом, стояли огромные, блестящие синеватым цветом гладкие стволы. Кора уже давно слетела с них, а дождь и ветер вымыли и высушили их на славу. Обугленные внизу, с боков, с искривленными обломанными ветвями стояли эти пни, блестя своим сизым ободранным телом, а между ними лежали их товарищи, не устоявшие в борьбе с пожирающим пламенем. Говорят, что лес этот сожгли индейцы во время войны с белыми. Жутко здесь. Уныло поскрипывая, качаются эти мертвецы, стуча своими изуродованными ветками, точно скелеты костями.
Большую часть дня тянулись мы среди этих грустных мертвецов, рассказывавших нам свою печальную историю, говоривших о неблагодарности людской, их безумной вражде и жажде самоистребления. А широкий, жесткий степной ветер звонко пел, хватаясь за высокие стволы, и, казалось, уверял их, что печалиться не о чем: он всюду летает, по всему миру, и везде он видит то же самое, — и так всегда будет, пока будет мир… И голые великаны, слушая его, стонали, качая в ужасе своими голыми верхушками, стараясь приблизиться друг к другу, чтобы уйти от давящего одиночества, которое от рассказов ветра становилось невыносимым…
А у ног великанов узкой лентой тихо извивался змейкой наш караван. И, глядя на нас, они, казалось, шумели нам:
Куда вы идете? Видите, как нас изуродовали здесь. Тут страшно стр-а-а-шно…’
‘Страшно!..’ — гудело кругом.
‘Страшно!’ — зловеще крикнул одинокий ворон и, прошумев над головой черным крылом, скрылся.
‘Страшно!..’ — злорадно взвизгнул ветер, бросаясь на людей и залепляя глаза снегом, наметая по дороге сугроб за сугробом, заметая следы.
— А страшно тут, братцы, дикое место, — сказал кто-то.
Никто ему не ответил.
Но вот лес поредел, стало светлее, впереди расстилается белоснежная прерия. Мягко нажимая, широкой, ровной струей охватил нас южный ветер, растрепывая гривы и хвосты лошадей. И хотя зимнее тяжелое небо и здесь свинцовым пологом нависло над землей, но все легко вздохнули, словно вышли на свободу из тюрьмы. А скоро на горизонте засинела среди степи одинокая гора: ‘Пенесси-вутчиунг’ — Громовая гора, как прозвали ее индейцы. Там начинается духоборческая земля.
— Ну, теперь скоро! — облегченно вздохнули утомленные духоборы.
Гору эту индейцы называют так потому, что во время грозы удары молний падают почти исключительно на ее вершину. А если спросите индейца, откуда исходят раскаты грома, он покажет вам пальцем на вершину горы и повторит легенду своего народа о том, что теперь там из огромного яйца вылупливается молодой орленок. И грохот этот не что иное, как стук клюва орленка о скорлупу гигантского яйца.
Однако уже начались сумерки, а гора все еще синеет вдали, точно мы все это время простояли на месте.
И правда, подвигаемся вперед мы очень туго. Отсюда дорога едва проезжена. Тяжелые лошади вязнут по колено в сугробах рыхлого снега. Усталые животные все в поту. Они старательно тянут грузные сани, помахивая головой и косясь добродушными глазами на людей. Но и людям нелегко. Шаг за шагом плетутся приунывшие духоборы, растянувшись длинной вереницей за санями. Дорога кажется нескончаемой.
Но вот идущий впереди Зибарев поворачивается и говорит:
— Вот уж наша земля пошла — вот отселева.
Скоро мы спустились в небольшую ложбину, по дну которой протекает Swan River — Лебяжья река. ‘Уобисто-оссисипи’, как называют ее индейцы.
Уж совсем стемнело, и люди и лошади выбились из сил, когда за одним из поворотов открылась широкая перспектива огромного строевого леса, а на одном из его голых бугров зачернели два блокгауза — один совершенно уже готовый, другой еще без крыши. Из ярко освещенной палатки, похожей издалека на большой бумажный фонарь, вышли нам навстречу английские плотники. Они помогли нам распрячь лошадей и проводили в оконченный блокгауз. Там было темно и пахло сырым деревом, а из темноты вырисовывались белые нары, и сырой земляной пол пестрел неубранными щепками.
Мы дома.
Канада. На пути от Северного участка
к Иорктону. Форт Пеле.
15 февраля 1899 г.
Сегодня утром я стал прощаться с духоборами, как я думал, навсегда8. Любезный мистер Криари позаботился обо мне, и здесь меня ждала уже лошадь для дальнейшего путешествия. Я должен был проехать через форт Пеле на Южный участок, а оттуда — в Иорктон, последнюю станцию железной дороги, оттуда на Виннипег и Россию.
Но что это был за кучер, какие сани, лошадь! Передо мною стояла маленькая лошадка, вроде наших казачьих, запряжена она была в чрезвычайно странный экипаж, состоявший из одной тонкой доски, шириною в аршин, передняя часть этой доски была загнута кверху, а посредине во всю ее ширину приделан небольшой ящик, мягко выстланный сеном, с полостью из брезента. Это — индейские сани. Снизу к доске, вместо полозьев, приделаны две тоненькие, узкие деревянные полоски.
Кучер вполне соответствовал экипажу. Это был чистокровный индеец с темно-красным лицом, с ярко блестящими зубами, черными глазами и желтоватыми белками. Из-под черного колпака с желтой каймой спускались на плечи черные, как смоль, длинные, прямые волосы, частью заплетенные в косы. Короткий кафтан из желтой оленьей кожи, усаженный по всем швам бесчисленным множеством длинной бахромы, и красные суконные штаны (метасса) с такой же густой бахромой по наружным швам живо напомнили мне картинки в книгах Густава Эмара, которыми я, как и многие, зачитывался в детстве. А на ногах у него были удивительно красивые расшитые цветным бисером мокасины.
— Астом, сэр*, — сказал он наполовину по-индейски, наполовину по-английски и, весело улыбаясь, показал черной рукой на ящик. Я покорно влез в длинную колыбель и вытянул ноги. Индеец нагнулся и, обкуривая меня приятно пахнущим дымом из своей прокопченной трубки, накрыл ноги мехом и старательно зашнуровал брезентом. По правде сказать, в этих диких на вид санях сидеть было чрезвычайно удобно.
* По-индейски ‘иди сюда, здесь’.
Еще раз ‘спаси господи’, и мы тронулись в путь. Духоборы в синих кафтанах с непокрытыми головами кланялись и желали счастливого пути. Еще раз оглянулся я с пригорка на небольшую кучку людей с серьезными лицами. Такой заброшенной, одинокой, такой жалкой казалась эта маленькая горсточка людей, тесно сбившихся в кучку среди голых пней дикого леса, окруженного со всех сторон снежной пустыней, отрезавшей их от всего мира!
Грустно и больно было глядеть на их серьезные неподвижные фигуры. Целый ряд далеких картин прошлого невольно воскрес в памяти…
Духоборов уже не видно за густым высоким кустарником, а тяжелые, как нависшие над землей черные тучи, неотвязные думы — думы, с которыми русский человек родится, под гнетом которых живет и умирает, назойливо, тоскливо тянулись одна за другой.
Кругом, точно море, раскинулась покрытая белым пологом необъятная степь. Пусто, голо, глазу не на чем остановиться. Мертвая тишина. Слышится только легкий шелест саней по снегу да сопение лошадки. От непривычной тишины начинает звенеть в ушах, а по временам, кажется, в воздухе тянутся какие-то, едва уловимые, точно стеклянные, прозрачные звуки, приносимые легким ветерком, как нежные вздохи невидимых существ, пролетающих по этому безграничному, пустынному царству снега. А на утомительном, лишенном перспективы, однообразном фоне прерии утомленный глаз рисует дрожащие узоры из светлых мигающих точек.
Закроешь глаза — и опять потянулись нежные гармоничные вздохи.
Все это кажется необычайным, сказочным, и отдаешься во власть спокойной природы — гнетущие мысли одна за другой уходят, душевная боль смягчается, и, мягко покачиваясь в такт шагам маленькой лошадки, забываешься в какой-то сладкой дремоте.
— О-гей! — кричит над головой индеец, но и его голос кажется необыкновенно мягким, пришедшим откуда-то издалека.
Этот сын прерий все время бежит позади меня, сбоку саней, держа в руках веревочные вожжи. Несколько раз предлагал я ему жестами усесться позади моей люльки на свободном конце саней (так как в люльке больше одного человека невозможно поместить), но он каждый раз в ответ на это оскаливал белые зубы, в которых беспрерывно торчит дымящаяся трубка, и с веселым смехом говорил на своем языке:
— Нишишин*… — и для большей вразумительности прибавлял, картавя, по-английски: ‘орройт’.
* Мне хорошо.
Большую часть дороги, правда, мы двигались шагом, но где снег был поплотнее, лошадка пускалась мелкой рысцой, а возница с необычайной легкостью бежал за ней по глубокому снегу как ни в чем не бывало. Это, очевидно, не составляло для него никакого труда. Завидные легкие!
Постукивая кнутовищем о сани, он затянул на ходу какую-то невероятную песнь, состоящую из повторений все одной и той же фразы. Начинал он ее очень громко на высокой ноте, причем голос вырывался из глотки сразу, как пробка из бутылки, затем песня шла все тише, тише — до неясного бормотания. Тогда, шумно переводя дух, он с новым усердием опять начинал ту же фразу, и так без конца, не переставая стучать палкой о сани.
Сначала мне это очень понравилось, но потом однообразный дикий вой стал надоедать, в особенности когда я увидал, что конца этому не предвидится. И как ни неловко было прерывать музыкальное вдохновение, но, опасаясь за целость барабанной перепонки, я должен был это сделать и попробовал спросить его, какие слова этой песни.
Индеец так плохо говорил по-английски, что из его короткого, впрочем, объяснения невозможно было понять, были ли в этой песне какие бы то ни было слова или это была ‘песня без слов’. Однако мой вопрос достиг цели: пение прекратилось.
Перед нами — большой спуск в крутую балку, по дну которой извивается речка. Берега ее густо заросли деревьями и низким частым кустарником. Мой пеший возница вытянул вперед голову, напряженно приглядываясь, и, протянув руку в кожаной перчатке, радостно осклабясь, заявил:
— Там белый!
При всем желании увидеть какие-нибудь признаки существования ‘белого’ я очень долго ничего не видел, кроме деревьев и кустарника.
Однако индеец оказался прав. На самом берегу, меж деревьями, мелькнула палатка. Вокруг нее валялись пустые ящики, и все из-под консервов: должно быть, тут любили поесть! Это было очень кстати, так как был уже обеденный час, а у меня, кроме куска хлеба, не было ничего. Индеец же не имел даже и этого. Как мне рассказывали знающие люди, не есть день-два для индейцев не составляет большого лишения. Он после наверстает за один раз. Рассмотрев палатку, индеец наконец сообщил мне, что это, должно быть, повар правительственного землемера, приехавший раньше своего хозяина на место работ.
Неподалеку стояли такие сани, как те, на которых ехал я, но без люльки. На ее месте возвышалась целая груда какого-то товара, тщательно закупоренная брезентом и зашнурованная со всех строи. Худая белая лошадь жевала сено.
— Мы здесь будем обедать, — категорически заявил мой индеец, с восхищением поглядывая на палатку и жадно втягивая носом дым, выходивший из жестяной трубы.
Я попробовал было возразить, что не знаю ни землемера, ни его повара и не хочу здесь останавливаться. Но не понявший меня индеец поспешил успокоить меня:
— О, сэр, не беспокойтесь: он великолепно готовит! — заявил он и, глотая слюни, свернул к палатке.
Но успели мы подъехать, как на нас с сиплым лаем набросилось несколько собак, а в дверях палатки показался рыжий малый в черном жилете и длинном белом переднике.
— Здравствуйте! — первый приветствовал нас человек в переднике, мы ответили. После нескольких фраз о дурной дороге он озабоченно спросил, что мы будем есть.
— У меня такой разнообразный выбор: что хотите, — заключил он, перебрав массу всяких кушаний. Я сказал, что если он уж так любезен, то мы будем довольны тем, что есть готового. Такой ответ, как видно, не очень понравился моему вознице, но сам он не смел заявить своих желаний.
Наконец меня расшнуровали и, пошатываясь от долгой езды, я вошел в палатку. Меня сразу охватил горячий воздух, пропитанный вкусным запахом всяких яств. За деревянным столом сидел пожилой индеец с длинными распущенными волосами и маленькой бородкой. Суровое лицо его носило какое-то каменное выражение. Он встал при моем приходе, молча поклонился и опять уселся за горячий чай.
— Вы не француз? — спросил меня повар. Я сказал, что я русский.
— Вы, вероятно, приехали с этими новыми переселенцами, — как их?.. Не могу запомнить, дьявольски трудное название!.. А я — француз, канадский француз, мое имя Морис… — и он пустился болтать без конца, суетливо усаживая меня за стол. При этом он, не глядя на индейца, отодвинул рукой его чай и бисквиты на самый конец. Бойко перетирая посуду, француз болтал без устали. В какие-нибудь полчаса он успел рассказать свою биографию, бесчисленное множество романов, в которых он, конечно, всегда был победителем, рассказал, как он на охоте поранился и показал при этом красный обрубок пальца, успел расспросить о духоборах и пропеть какую-то шансонетку. В то же время его ловкие руки что-то растирали, взбалтывали, процеживали. На плите жарилось и варилось бесчисленное множество всяких блюд, несмотря на мои убедительнейшие просьбы не делать этого.
Пока веселый хозяин угощал меня, индейцы не теряли времени даром. Они молча уписывали все, что только было на столе. Как только запас положенных перед ними бисквитов истощался, француз, ни слова не говоря, вытаскивал из мешка еще горсть и подкладывал им. Наконец, под неумолкающую ни на минуту трескотню француза, все наелись досыта. Неугомонный повар, однако, не успокоился и просил подождать его минутку.
— Я в три секунды сделаю такие пирожки, каких вы не найдете в Европе, — кричал он и уже растирал что-то в кастрюле.
Я было возразил, что будет поздно ехать.
— Это в одно мгновение, это вас не задержит.
— О да, это не задержит! — вдохновенно подхватил мой возница. — Нет, это совсем не задержит, сэр… — уверял он, с трудом ворочая набитым ртом.
Индейцы, сидя рядом на конце стола, с сосредоточенными лицами, старались набить как можно плотнее свои тощие желудки. Пот катил с них градом. Изредка они перекидывались вполголоса короткими фразами.
— Май-айтен мискино (плохая дорога), — бормотали по временам оба, покачивая головами и неутомимо работая челюстями.
Поев сладких пирожков, которые действительно были очень хороши, мы стали прощаться. Денег француз не взял и обиделся не в шутку за то, что я их ему предложил. Уже я вышел из палатки, как француз хлопнул себя по лбу:
— О черт возьми! Я и забыл показать вам кое-что. Вот, пожалуйста, на минутку, я вам покажу…
И, забравшись к себе под матрас, он вытащил оттуда зеркало, оправленное в кожаную раму.
— Каково? — вертел он перед моим носом зеркалом. — Нет, вы взгляните, какой замечательный цветок вышит сзади. Это поэзия! Прелестно! Это я недели две тому назад в Монреале купил. И вот это одеяло там же. Тоже прекрасная вещь, не правда ли?
Я поспешил одобрить обе вещи и поскорее выбраться из палатки. Было уже поздно. Индейцы стояли возле саней и о чем-то грустно беседовали. Старик испытующим взглядом рассматривал свою иссохшую лошадь, советуясь с моим кучером.
— Матчи (плохо), — неодобрительно качал головой он.
— Думаете, не дойдет? — сурово спрашивал старик.
— Нет, не дойдет… Далеко… Сван Лейк* далеко… Сто пятьдесят миль еще! — Старик вез на Лебяжье озеро к рыболовам шкуры, сети, чтобы часть продать, а часть променять на рыбу.
* Лебяжье озеро.
Оба грустно смотрели на старую лошадь. Низко опустив голову, с глубоко запавшими боками и полузакрытыми глазами, она дремала, покачиваясь на скрюченных ногах. А старчески отвисшая нижняя губа, из-за которой виднелись желтые, изъеденные зубы, шептала что-то сквозь сон…
— Томаку статым, томаку индиен… (бедная лошадь, бедный индеец), — проговорил тихо старик и взялся за вожжи. Лошадь повела ушами, напряглась и покорным шагом потащила свою кладь. А рядом с ней поплелся ее жалкий хозяин в старых истертых брюках и пиджаке, надетом на голое тело.
Мы молча проводили их взглядом, пока они не скрылись за поворотом.
Эта покорная своей судьбе, придавленная нуждой фигура живо напомнила мне нашего мужика, в тысячный раз осматривающего свои ‘животы’, отощавшие за зимнюю бескормицу, и в тысячный раз убеждающегося, что не смогут они работать весной. И все же запрягающего их в соху, потому что это необходимо… А там что будет, то будет…
Тронулись и мы.
Канада. Форт Пеле. В тот же день.
15 февраля 1899 г.
— Форт Пеле, сэр! — прокричал индеец, наклонившись к самому моему уху.
Однако проходит пять, десять минут, а в окружающем мраке не видно ни одного огонька, никакого признака жилья.
Уже более часа, как наступила непроглядная ночь, а мы все еще в пути. Благодаря сладким пирожкам мы сильно запоздали. А объевшийся или уставший, или и то и другое вместе, краснокожий шел все время шагом.
Вдруг точно из-под земли выскочили темные фигуры собак и набросились на нас со свирепым лаем.
— Матча! (Вон!) — заорал кучер, отхлестываясь от них кнутом.
На темном фоне неба серыми треугольниками вырисовалось несколько индейских вигвамов. В ближайшем из них открылось маленькое черное отверстие, оттуда спросили что-то — кучер ответил. Тот же голос сказал несколько слов собакам, и они ворча отошли от нас к шалашу, кроме маленького щенка, продолжавшего заливаться звонким лаем.
А еще через минуту мы подъехали к какому-то зданию с ярко освещенными окнами.
— Вот и гостиница. Тут вам будет очень покойно… Госпожа Мак-Дональт прекрасная хозяйка! — проговорил расшнуровывающий меня индеец.
— А кто такая госпожа Мак-Дональт? — полюбопытствовал я.
— Да она-то индианка, а муж у нее был англичанин, она вдова…
Мы вошли. В жарко натопленной низкой комнате за столом ужинали несколько человек.
— Добрый вечер! — отвечали они на мое приветствие.
— Какой прекрасный вечер, не правда ли? — спросили меня в несколько голосов, пока я раздевался.
Я поспешил ответить, что великолепный, хотя ничего великолепного не было в том, что дул теплый ветер и снег, падавший хлопьями, залеплял все лицо и, растаяв, скатывался за воротник. Почему-то здесь принято, здороваясь, восхвалять погоду, независимо от того, какова она на самом деле. Это, впрочем, не мешает через несколько минут беседы воздать ей должное.
Не успел я еще снять верхнего платья, как из следующей комнаты вышла девушка с типичным английским лицом, миловидная, в белом платье и переднике.
— Могу ли я предложить вам ужин? — спросила она.
Я выразил согласие, и заботливая девушка, дочь хозяйки, как я узнал, усадила меня за стол. Тут сидел в европейском поношенном платье индеец, два дюжих англичанина с платками на шее и высокий молодой полисмен в черных брюках с желтыми лампасами и короткой красной куртке. На окне валялась его широкополая шляпа. За полисменом, облокотившись на спинку его стула, сидел пожилой джентльмен в широкой шляпе с трубкой в зубах, по чубуку которой слюна стекала и капала на его жилет, сделавшийся от этого из черного пестрым.
Шла оживленная беседа о лошадях. Пожилой джентльмен, мистер Мак-Кензи, местный торговец мехами и скотом, собирался купить новый табун диких лошадей и советовался по этому поводу с полисменом и табунщиком.
— Да, но зачем вам такая бездна лошадей? — спрашивал полисмен.
— О, у меня есть идея, у меня есть идея! — хитро улыбаясь и вертя пальцем перед глазами, говорил Мак-Кензи. — Я их погоню на горошек к речке ‘Белого песка’, и вы увидите, как они разжиреют к осени, увидите, я ничего не потеряю… Наступила пауза.
— А сколько вы дадите за шкуру большого, очень большого медведя?.. — спросил на ломаном английском языке кто-то из-за спины. Оглянувшись, я увидел индейца в полунациональном-полуевропейском костюме, лениво растянувшегося на лавке с трубкой в зубах.
Мистер Мак-Кензи испытующе посмотрел несколько мгновений на индейца и отвернулся, не ответив ни слова. В следующую паузу опять послышался тот же скрипучий голос:
— Да… я сам видел очень большого, чрезвычайно большого медведя… Я сам видел, не дальше как сегодня утром… О-о-чень большой… — вяло тянул индеец сквозь зубы.
Мистер Мак-Кензи с досадой повернулся в его сторону и, показывая пальцем на пол, сердитым голосом с расстановкой проговорил:
— Когда принесешь шкуру ‘большого, очень большого медведя’ и расстелешь вот здесь на полу, тогда будем говорить о цене.
И, сказав это, он нетерпеливо отвернулся в сторону.
— Мне надоело давать тебе в долг и пищу, и порох, и деньги… Что ты мне приносишь последнее время? Лисицы и лисицы. Они у меня сотнями валяются. Они никому не нужны, твои лисицы, да!.. — прокричал Мак-Кензи, еще раз обернувшись к нему и брызжа слюной. — Ты давно говоришь, что видел черную лису, а где она?..
На шоколадном лице индейца не шевельнулся ни один мускул. Он так же лениво курил, как и раньше. Переждав несколько минут, он спокойно проговорил:
— Но чтобы убить черную лису, нужен порох, а у меня уже два дня нет пороха… совсем нет, даже на один заряд.
— Я так и знал, я так и знал! — вскричал Мак-Кензи. — Только и остановка, что за порохом! — И тут уже, совершенно выйдя ин себя, Мак-Кензи, отлично знающий индейский язык, стал что-то выговаривать на этом языке индейцу. Однако последний продолжал так же спокойно лежать, как и раньше, точно не к нему все это относилось. Он не ответил на одного слова и после, когда раздраженный Мак-Кензи повернулся уже ко мне:
— Это ужасный народ, говорю я вам, он все проест. И вы думаете, что ‘господин индеец’ будет есть что-нибудь? Нет, он берет все самое лучшее, он калифорнийские консервы зимой кушает. Они меня скоро съедят, эти господа, уверяю вас. Вот пусть я буду не Мак-Кензи! — заключил он, выбивая с азартом трубку о кресло полисмена.
— Ну, однако, за двадцать три года вас не много съели здесь, — засмеялся полисмен, значительно переглядываясь с одним из англичан.
Мак-Кензи хотел что-то возразить, но сдержался и, с ожесточением набив новую трубку, только сопел с обиженным видом.
— С тех пор как ‘господа индейцы’ хватили этой цивилизации, то есть деморализации, как говорю вам я, с ними сладу нет. Совсем другой народ… О! Я вам говорю, что если бы их красная кожа стала белой, то это была бы меньшая перемена, чем то, что случилось за это время с ними, — продолжил он, обращаясь ко мне. — Я сюда приехал, когда еще на месте Виннипега стояло индейское селение из сотен вигвамов. Все передвижение происходило верхом. А спать можно было не иначе, как привязав к ноге свою лошадь, чтобы слышать, не подбирается ли кто к тебе. Костра тоже нельзя было раскладывать. И прежде чем въехать на пригорок, подберешься туда ползком и посмотришь, нет ли враждебного племени индейцев в виду. В то время, бывало, если поперек вашего пути идут бизоны, то приходилось останавливаться и ждать иной раз по два дня, пока они пройдут. Лежишь и смотришь, как на горизонте черной полосой передвигаются они с юга на север от жары. А теперь где они? В музее, в Нью-Йорке.
— А что вы тут делали? — спросил я.
— Что? Я тогда еще мальчишкой был. Мой хозяин привозил индейцам водку, а за это брал у них шкуры, меха, всякую всячину… Так, бывало, хозяин угощает водкой, а мы уже держим наготове оседланных лошадей, чтобы в случае чего поскорее удрать. От водки индейцы делаются совершенно сумасшедшими… Иной раз, ночью уже, как перепьется весь поселок, как поднимут пальбу! Один по другому… Какую-нибудь старую вражду припомнят, и давай драться друг с другом. А как победит, так бежит сейчас всю родню побежденного резать и вигвам томагавком изрубит, а там родственники побежденного мстят убийце и его роду… Да! Кровь ручьем льется — точно война! Ночью при кострах все это происходит, и не раз думаешь, уж не попал ли в ад? Ну, уж если очень развоюются, мы тогда на коней и скачем что есть духу оттуда… И в то время слово они крепко держали, были хозяева своему слову. Если что скажет, то уж можно верить. А уж охотники какие были!..
Англичане, задрав ноги на спинки свободных стульев, под разговор старика жевали свои жвачки, сплевывая на сторону, а индейцы, точно не о них речь шла, с непроницаемым равнодушным выражением лица, развалившись в ленивых позах, кажется, дремали.
— Да… так… — заключил старик, видя, что, кроме меня, его никто не слушал. — Однако мне пора, — сказал он, вставая. — Протайте, господа.
За ним вышли англичане и полисмен. Индейцы продолжали неподвижно лежать. Временами вспыхивал огонь их трубок.
Пора на покой.
Мери убирала со стола, к ней на помощь вышла ее мать, толстая индианка с приветливым, добрым лицом. Мери несколько раз уговаривала ее идти спать, и та последовала ее совету.
Рассматривая рисунки из газет, которыми вместо обоев была оклеена комната, я подошел к столу и увидел там, к своему изумлению, ‘Одиссею’ Гомера на латинском языке. Другая книжка была том из большой английской энциклопедии, — обе в отличных кожаных переплетах.
— Чьи это книги? — спросил я у Мери.
— Это книги мистера Виллиама, сэр, обе его…
На вопрос, кто такой мистер Виллиам, Мери, покраснев, объяснила, что так зовут полисмена.
— Он прекрасно читает по-латыни ‘Одиссею’… И меня теперь учит, — не без гордости прибавила она. — Я теперь перевожу десятую главу…
Каково! Полисмен читает в оригинале ‘Одиссею’, метиска переводит.
Пожелав через минуту спокойной ночи, я ушел за тонкую дощатую перегородку к своей кровати. Свечи зажигать не понадобилось, так как благодаря щелям в перегородке, отделяющей комнату от гостиной, было светло. Я лег в широчайшую двухспальную кровать, в головах которой висела большая рама с выбитым зеркалом, от которого остался в углу только маленький, неприятно блестевший треугольник.
Несколько минут я наблюдал, как сквозь щели ко мне вместе со светом лениво тянулся волнистый дым: индейцы все еще сосали свои трубки, не двигаясь с места. Скоро я уснул.
Получив здоровенный толчок в бок, я, конечно, проснулся.
— Ничего, сэр, не беспокойтесь, — уговаривала меня какая-то образина, наклонившись к самому моему лицу, — вот уже хорошо.
Ничего не понимаю… В ушах звенит от страшного треска бубна, визга скрипок и топота десятков ног, а кровать дрожит и подскакивает вместе со мной и двумя черномазыми ребятишками, которых укладывает на моей постели индианка. На полу гоже лежат какие-то подозрительные темные тела.
— Немножко веселья, сэр, — это так приятно… Надеюсь, я вас не обеспокоила? — жеманно спросила она, уходя.
— О, нисколько! — поторопился заявить я, потирая ушибленный бок. — Нисколько!
— Да? Спокойной ночи!
Я приблизил свое лицо к одной из щелей и залюбовался необычайной картиной.
Вся комната была битком набита индейцами во всевозможных костюмах. Многие были в красных широких штанах с огромной бахромой, с разноцветным индейским поясом и в пиджаках, одетых на голое тело, несмотря на зиму. На некоторых же красовались настоящие европейские костюмы. Волосы у всех были длинные, иногда заплетенные, иногда распущенные. Женщины, впрочем, все были одеты в платья европейского покроя. Но что за счастливые лица! Сколько радости, безграничного веселья, какого не увидишь на белых лицах, было в этих медно-красных физиономиях! Точно дьяволы, вертелись эти тонкие, стройные, точно змеи, фигуры. Мой возница, прыгая в бешеном восторге на одном месте, легко, как мячик, отскакивал от пола в своих мокасинах, а его черные как смоль волосы в такт бешеным прыжкам взлетали дружно вверх, окружая его голову широким черным кольцом. Зубы ослепительно блестели от несходящей улыбки блаженства. По временам он подвывал, очевидно, не имея сил сдержать своего удовольствия. Затем он быстро наклонился и ловко обхватил свою партнершу, девочку индианку, лет пятнадцати, с поразительно красивым прямым профилем, с черными, необычайной величины глазами, и они вместе завертелись с головокружительной быстротой, громко хохоча при столкновениях с другими парами. Все это пестрое, яркое, живое вертелось, мелькало в глазах, не давая возможности разглядеть никого в отдельности. Хохот, визг, веселые вскрикивания раздавались без перерыва вместе с оглушительным треском бубна, который сыпал, в эту толпу свою возбуждающую дробь, заглушая скрипевшую изо всех сил скрипку. Мелькали только зубы, белки глаз и размотавшиеся космы волос и шарфов. Все это в страшном беспорядке носилось в воздухе, перемешиваясь друг с другом.
А черномазые ребятишки, дружно обнявшись, спали у меня на постели мирным сном под эту адскую какофонию и, развалившись, затиснули меня в самый угол. Впрочем, утомление взяло свое, и я последовал их примеру.
Канада. Форт Пеле.
16 февраля 1899 г.
Утром я с тяжелой головой вышел на двор и ожидал свой экипаж для дальнейшего путешествия.
К моему изумлению, вместо ожидаемого городка я увидел, что форт Пеле состоит всего из трех зданий, если не считать маленького домика на курьих ножках, в котором живет полисмен. Одно здание — это наша гостиница, обыкновенный блокгауз, выпачканный снаружи светлой глиной, затем через небольшую площадь — дом и лавка господина Мак-Кензи, такой же грубой постройки, и затем самый форт.
Форт построен очень давно торговой фирмой ‘Компания Гудзонова залива’. Фирма эта первая завела сношения с индейцами и, подвигаясь все дальше в глубь страны, строила для своих купцов форты, в которых они могли бы защищаться от нападения индейцев. Теперь, конечно, они в такой защите не нуждаются. Но все же форты остались на своих местах, напоминая белым трудные времена, а краснокожим — времена их силы и владычества.
А невдалеке на снегу разбито несколько вигвамов, мимо которых мы вчера проехали. Теперь через открытые верхи вигвамов шел дым: видно, ‘господа индейцы’ варили обед. Кругом вигвама задували босиком по снегу в одних рубашках дети, с веселым визгом гоняясь друг за другом.
— Они счастливы! — вспомнилась мне вчерашняя фраза Мак-Кензи. — Они всегда счастливы, — не то с презрением, не то с завистью, но, во всяком случае, с досадой сказал он мне вчера на вопрос, как себя чувствуют теперь индейцы.
Подойдя на плач ребенка к лавке Мак-Кензи, я увидел любопытную картинку. Несколько грудных младенцев, по индейской манере привязанных к дощечкам, стояли, точно на выставке, рядком, прислоненные к стене у крыльца. Сердобольные мамаши, входя в лавку, оставляли своих сосунов здесь, чтобы не производить там лишнего шума.
Желтая лохматая собака, подойдя к одному из них, ласково жмурясь, нежно облизывала со всех сторон шоколадные щеки младенца, что, видно, ему не особенно нравилось. Он отчаянно вертел головой и заливался во всю мочь хриплым криком.
Из лавки вышла индианка с какой-то покупкой в платке. Лицо у нее было печально, она тихо плакала, как плачут, когда сознают неизбежность своего горя. А горе было, должно быть, в лавке господина Мак-Кензи, которого ели ‘господа индейцы’.
Взвалив на плечи одного из выставленных младенцев, она с убитым видом поплелась к вигвамам.
Бедные краснокожие! Какое жалкое существование приходится им теперь влачить! В диких степях, где раньше права их оспаривали лишь стада бизонов и диких лошадей, теперь расставлены землемерческие значки, проведены границы, за которые переступать они не смеют…
Храбрость, сила, выносливость, ловкость — все то, чем они раньше гордились, — теперь никому не нужны… Их презирают потому что они ‘цветные’. А силу и ловкость теперь заменили доллары, которые так трудно достать и из-за которых приходится быть рабами белых пришельцев. К такому порядку жизни они приспособиться не могут и быстро идут к уничтожению племя за племенем.
Теперь всех краснокожих в Канаде насчитывается около ста тысяч. Из этого числа около семидесяти пяти тысяч ведут оседлый образ жизни, занимаясь ремеслами и земледелием. Многие впрочем, и из оседлых индейцев занимаются охотой и рыбной ловлей и подчас, хотя и неохотно, нанимаются к фермерам на сельские работы. Остальные двадцать пять тысяч продолжают свой бродячий образ жизни, охотясь на лосей, оленей, медведей и других зверей.
Во время замирения белых с индейцами канадское правительство заключало с отдельными племенами контракты, по которым каждому племени отводилось известное пространство земли, которая считалась их собственностью. Конечно, индейцы не могли так успешно охотиться, имея в своем распоряжении лишь ограниченное количество земли, и потому они, взамен свободы передвижения, получали от канадского правительства еще и денежные пособия, иногда же пособие это выдавалось продуктами. С тех пор правительство взяло на себя заботу об их существовании и делает, правда, много для индейцев, но зато не может быть более бесправного существа, чем так называемый оседлый индеец. Ни один индеец не может выйти за границы земли, отведенной его племени, без разрешительной записки особого чиновника, ‘индейского чиновника’, заведующего этим участком.
Продать индеец ничего не может, ни из скота, ни из продуктов, возделанных им на своей земле. И, что хуже всего, он даже не ответствен за нарушение этих правил. Каждую осень во всех общественных местах вывешиваются печатные объявления за подписью министра внутренних дел, в которых говорится, что:
‘Всякий купивший у индейца какие бы то ни было продукты урожая, как картофель, пшеница и т. п., подвергается штрафу в 300 долларов или тюремному заключению на 1 месяц’.
То же по отношению водки. Всякий ‘белый’, проехавший хотя бы с бутылкой водки в кармане через индейский резерв, подвергается очень большому штрафу или тюремному заключению.
Правительство, желая улучшить быт индейцев и приохотить их к земледельческому труду, снабжает их сельскохозяйственными орудиями, семенами, скотом и пр., но все это очень туго прививается, и если теперь большинство индейцев ведет оседлый образ жизни, то это дается им ценой жизни.
В индейских резервациях правительством заведены в большом количестве школы, в которых обучается около десяти тысяч детей обоего пола. Воспитывая новое поколение с детства в культурных условиях, правительство надеется на лучшие результаты. Но и тут сказывается индейская кровь. Дети, проводящие жизнь в лохмотьях, под открытым небом зиму и лето, будучи помещены в культурные гигиенические условия, долгое время сильно хворают всякими тяжелыми болезнями, чаще всего переходящими в чахотку.
Как видно по всему, краснокожим племенам, бывшим хозяевам пустыни, предстоит медленная смерть. Белый человек с его цивилизацией убивает их медленно, но верно. …9

НА УЧАСТКАХ

Канада. Ассинибойя.
Южный участок. 23 мая 1899 г.
Уже конец мая, а за недостатком скота только теперь начинают пахать и вскапывать землю под хлеб и огородину. Скот и фургоны, какие были, заняты перевозкой багажа и людей из Иорктона на участок. На них же доставляют и провизию, то есть муку, соль, крупу, масло, чай, на них же таскают и бревна из лесу для постройки домов и доставляют семена для посева.
Очевидно, что с таким ничтожным количеством скота невозможно обслужить всю эту кучу народа в две с половиною тысячи душ. Пришли к заключению, что багаж необходимо доставлять на нанятых подводах, чтобы употребить скот для запашки. Купить больше скота не на что. Небольшие остатки бонуса нужно приберегать на покупку муки, чтобы не остаться к осени голодными.
Главным вопросом теперь все-таки является земледельный. Старички по целым дням бродят по южному резерву, выбирая места для сел, стараясь расположить их так, чтобы удобно было всякому селу пользоваться своей землей. Тут же обсуждалось, на сколько сел разбиться карским, елизаветпольским, кипрским, по скольку душ должно быть в селе, и т. д.
Самым трудным для разрешения являлся, конечно, вопрос о том, каким образом устроиться в смысле общественной жизни. Пока все живущие в Южном участке поневоле представляют из себя одну общину.
Пользование скотом, орудиями, раздел муки, семян — все это делается поровну для всех, потому что все эти вещи куплены на деньги, принадлежащие всем одинаково: бонус.
Но теперь уже намечаются отдельные группы, живущие своей жизнью, независимо от всей общины. Это — более зажиточные села елизаветпольских, частью карских. У них уже есть свой скот, свои телеги, своя пища. Пока еще все живут в одном месте, в общих бараках, эти более богатые общины отпускают свой скот и фургоны в пользование всех, находящихся на Южном участке, весьма может быть, что, как только они устроятся своими селениями на местах, жизнь их пойдет совершенно самостоятельно, независимо от остальных сел.
В некоторых из вновь образовавшихся групп, которые будут представлять из себя в будущем отдельные села, теперь уже члены их живут не общественной жизнью, строго разделяя ‘мое’ и ‘твое’, с другими односельчанами.
Все это, конечно, сформируется окончательно только тогда, когда всякое село устроится на выбранной для себя земле и не будет связано ни бонусом, ни совместной жизнью в тесных бараках. А пока этот вынужденный обстоятельствами общественный строй, несмотря на свои хорошие стороны, все же часто является источником многих затруднений и недоразумений. Особенно плохо от этого приходится лошадям и быкам.
Никому, конечно, не хочется быть долгое время кучером, и поэтому лошади часто переходят из рук в руки, что уже само по себе очень плохо для скота, но при этих переходах случалось, что животные оставались некормленными, непоенными или не пользовались достаточным отдыхом, так как новый кучер не знал зачастую, сколько и в какой работе пробыли животные. Вследствие всего этого часто падал скот у духоборов, в особенности лошади.
Канада. Ассинибойя. Северный участок.
26 мая 1899 г.
По внешнему виду поселение Северного участка в сравнении с Южным казалось гораздо более цельным и благоустроенным.
Сараи расставлены в правильном порядке, под горкой, на берегу живописной речки Сван Ривер, заросшей местами высоким камышом. А дальше раскинулся высокий лес из могучих раскидистых елей и крупной осины.
Во всех проходах между сараями протянуты длинные связки рыбы, вывешенной для вяления на солнце. Рыбы так много, что селение похоже на рыбацкую деревушку.
Через быструю бурливую речку протянут толстый канат, по которому двигается невероятно жалкий паром, сбитый из нескольких бревен и досок. Пришлось и нам переправляться на этом пароме. Через паром все время хлестала вода, и, только стоя на наваленных сверху бревнах, можно было несколько уберечься от холодной ванны.
Лошадей переправили вплавь. К каждой из них привязывали длинную веревку, конец которой паромщик перевез с собой на ту сторону речки. Тогда лошадей спихнули в воду и тянули их за веревку к себе, помогая им справиться с сильным течением.
Встретили нас всем селением, точно давно желанных гостей. Отовсюду слышались жалобы на заброшенность, оханья, причитания.
В тот же вечер распорядительный Зибарев устроил нас в палатках, которые были разбиты на горке несколько выше поселка.
Долго-долго сидели мы в наших новых жилищах, беседуя с Зибаревым о положении дел. Много печального и трудно поправимого пришлось мне услышать. Мука на исходе, масла, сахару нет совсем, и только рыба поддерживает изголодавшихся людей. Но далеко не все едят рыбу, и тем приходится, конечно, особенно трудно.
Зелени нет абсолютно никакой, и, чтобы пополнить этот недостаток в пище, духоборы собирают в поле какую-то траву и парят из нее щи, бросая туда в виде особенного лакомства несколько штук промерзлого картофеля и заправляя эту бурду несколькими горстями муки. Приправой к хлебу является еще квас. Кое-что еще из провизии — несколько кадок масла, сахар, чай и, главное, целый вагон муки в шестьсот двадцать больших мешков — имеется еще в Коуэне. Но доставить все это нет никакой возможности. После дождливой весны болота, лежащие между Land office и Коуэном, превратились в совершенно непролазные топи. Население Land office, не успевшее собрать достаточных запасов, тоже сильно страдало от недостатка провизии.
— А каково, брат, пришлось нам тут, — говорил Зибарев, — когда соль вышла вся до последней крошки — этого и сказать нельзя. Так горились* мы, так горились — беда! Несколько раз отправляли подводы в ‘городок’, — до Сван Риверу доедут, посидят, посидят, посидят, да так назад ни с чем и приедут. Уже с Йорхтуна привезли. Ну, а туда сам знаешь — покель обернешься, дней десять-двенадцать пройдет… А много тут из Йорхтуна навозишься? Всего пять пар. Некогда тут сахар или масло грузить — тут дай бог семян перевезти сколько можно да муки. На этой же худобе и бревна надо таскать на постройку и пахать хоть малость — не все же на людях…
* Печалились, горевали.
— Как на людях? — удивился я.
— А так, — засмеялся моему удивлению Зибарев, — прямо запрягаются в плуг двадцать четыре бабы и тянут. Вот увидишь, завтра. Пробовали было лопатками копать, да дюже замучились, — а так и людям легче и работа скорее выходит… Да, тяжко, дюже тяжко приходится людям нашим, что и говорить. Ну, тольки мы не горимся*. Мы на бога уповаем, — пройдет и это испытание… Главное, вот скотины нету, — вот в чем главное дело. Без скотины ничего не поделаешь. Тут вот начали новые селения строить: и туды нужно худобу дать, лес таскать на постройку и туды, — до осени как-никак, а нужно построиться, да и муку надо по селениям развезти, и отдохнуть тоже надо скотине, а то совсем зарежем… Вот и выходит, что на себе надо пахать… — как бы оправдываясь перед кем-то, заключил Зибарев.
* Не печалимся.
Ранней весной духоборы Северного участка взяли работы на строящейся от Коуэна железной дороге. Нужно было вырубить лес под линию. К Северному участку примкнули и некоторые духоборы с Южного участка. На этой работе духоборы заработали 4076 долларов 21 цент, из которых 2468 долларов 99 центов пришлось на долю Северного участка.
Из этих денег была куплена обувь, разные мелкие сельскохозяйственные орудия, было уплачено английским подводам за доставку провизии и багажа, а часть денег разошлась по рукам на мелкие нужды и на покупку провизии.
Бонус теперь на исходе, на него надеяться нечего, тем более что из него же надо помочь кипрским. Следовательно, остается одно — искать заработков, чтобы вырученными деньгами обеспечить Северный участок хлебом и приобрести хоть немножко скота, без которого, как выражался Зибарев, духоборам ‘никогда не стать на ноги’.
Выяснив собравшимся старичкам положение дел, а главное то, что бонус — этот, как казалось всем, неистощимый источник жизни — уже на исходе, я указал на заработки как на единственное средство существования. Тут же я предложил съездке поискать работ и для начала отправиться с этой целью в Коуэн, к главным инженерам строящейся железной дороги.
Старички вполне одобрили этот план. Через день, после подробного ознакомления с положением дел северной общины, я и Зибарев отправимся в Land office, где должен быть главный инженер, и попробуем достать работу на железной дороге.
Канада. Ассинибойя. Северный участок.
27 мая 1899 г.
Сегодня рано утром я побежал в поле посмотреть пахоту, о которой вчера говорил Н. Зибарев.
Мне все как-то не верилось, чтобы дело обстояло так плохо, как это мне показалось после нескольких часов пребывания на участке.
Дойдя до узкой полосы вспаханного поля, я увидел в конце ее, далеко от меня, пеструю толпу людей, медленно подвигавшихся в мою сторону длинной вереницей.
Это шли люди, запряженные парами цугом в железный плуг.
Даже жутко стало, когда, тяжело шагая по мокрой траве, эта печальная процессия стала приближаться. Что-то торжественное, глубоко захватывающее было в этих женских фигурах, напряженно тянущих тяжелый плуг.
Толстые палки, к которым привязана веревка от плуга, врезывались им в грудь, в живот… Загорелыми руками женщины упирались в них, стараясь уменьшить боль…
Впереди пожилая рослая женщина с суровым лицом, мерно, твердо шагает, глядя в землю. Она знает, что такое жизнь, — и даже такая работа ее не удивляет. Она знает, что так нужно…
‘Кто взялся за плуг и оглядывается, тот не пахарь…’.
И она, крепкая духом и телом, готова обойти в этой упряжи хоть весь земной шар, с таким же спокойным строгим лицом, видя в этой работе лишь долг свой.
Рядом с ней такие же спокойные, иногда озабоченные лица, с печалью в глазах.
Вот мелькнуло бледное личико девушки с тонкими чертами, с грустно сложенными губами. Она идет с приподнятой кверху головой, и видна ее худенькая, тонкая шея с двумя напряженно вздувшимися жилками. Своими печальными, широко раскрытыми глазами она смотрит в глубь чистого весеннего неба, точно ищет там чего-то, что примирило бы ее с грубой, несправедливой жизнью… И в ее полных печали глазах видны и детское недоумение, и грусть, и жажда любви и счастья…
С ней в паре тянет лямку пожилая женщина. Старательно налегая при каждом шаге всем телом, она страдальчески морщится. Изредка она поворачивает свое добродушное лицо к двум маленьким девочкам, идущим за матерью по полю, и что-то говорит им. Лицо ее при этом освещается каким-то внутренним светом, точно она радуется, что ей, а не им приходится тянуть эту лямку. Одна из девчонок, путаясь ножками в высокой траве, подает матери несколько веток земляники.
Пара за парой прошли передо мной, точно во сне, эти женщины, вот последняя пара с апатичными от усталости лицами, с рассеянными, глядящими перед собой глазами…
Шуршит плуг, отваливается борозда, из-под которой жалобно выглядывают верхушки заваленных полевых цветом, — и пахари прошли мимо, как сновидение, как призраки…
Издалека уже доносится их песня. Это — песня плача, это, скорее, стон, вырвавшийся наконец из измученных, надорванных долгим страданием грудей. Стон упрека, вопль, взывающий к справедливости, ко всему, что есть в людях человеческого, отличающего их от животных…
А блестящая река смеялась на солнце, сверкая своими быстро бегущими струями сквозь листву, смеялась над двуногими существами, назвавшими себя гордым именем ‘человек’, не ‘умевшими до сих пор сделать ничего для оправдания этого названия — ничего: иначе она не была бы свидетельницей такой картины.
И испуганная осина дрожала от страха с головы до ног, дрожала всеми своими весенними, новыми, не привыкшими еще к жизни листочками, лепетавшими что-то бессмысленное от ужаса, овладевшего ими. Несколько птичек с недоумением покачивали головками, приглядываясь с любопытством к невиданному зрелищу, которого они не могли себе объяснить.
И над всем этим широко раскинулось чистое, невинное небо, невысохшая роса блестела изумрудом в чудной густой траве, а вольный ветер ласково трепал высокий ковыль.
А издалека все льется и льется надрывающий душу стон — песня о неслыханной, жестокой несправедливости и тяжком горе…
…Там все тянут, тянут, тянут.

В ГОРОДКЕ

Канада. Станция Коуэн.
6 июля 1899 г.
Вместо недоступной, помпезной фигуры главного инженера, какими они бывают у нас в России, где они изображают ‘царя и бога’ по всей подведомственной им линии, мы увидели невзрачного маленького человека в серой фуфайке, высоких толстых чулках и чернорабочих ботинках.
Контора мистера Торнбулля была такая же маленькая, невзрачная, как и он сам. Наживо сколоченная из простых досок, она была похожа на карточный домик. Внутри его, посредине, стояла железная печка, по стенам были развешаны планы дорог, и тут же стояли две койки, на которых спали чертежник и помощник инженера. Целый день проспорили мы с несговорчивым англичанином, и лишь к вечеру удалось составить контракт на работы, который тут же без всяких формальностей был подписан мною и Зибаревым. Оба мы считаемся контракторами и являемся ответственными лицами.
По контракту этому духоборы получают по четырнадцать центов за кубический ярд земляной насыпи под полотно железной дороги. Тачки, доски, лопаты и другие инструменты, необходимые для этой работы, дает железнодорожная компания. Доставка всех этих орудий из склада на место работы — наша. Но по окончании работ духоборы оставляют их на том месте, где работа кончена, за исключением лопат, которые духоборы обязаны сдать в ближайший склад. За поломку орудий духоборы не отвечают, ремонт их производится компанией. Сломанные инструменты или части их должны быть налицо. Компания обязуется держать в складах по линии необходимые для духоборов пищевые продукты, доставка же их на место работ производится духоборами. Духоборы могут пользоваться рабочими поездами и ручными тележками. Ежемесячно два человека из духоборов пользуются бесплатным проездом в Виннипег для необходимых закупок для рабочей партии. Работать духоборы должны везде, где укажет инженер. Число рабочих неограниченно. Склады отпускают товар в кредит, под работу.
Контракт этот был заключен вчера, 5 июня 1899 года.
— Ну, теперя, абы народу поболе вышло на работу, — заключил, вздыхая, Зибарев, — а сыты все будем.
— А как думаешь, — спросил я его, — много народу выйдет?
— Да должно бы выйти человек двести, а то и боле… Ну, только хто его знает, как будя… С нашим народом всяко бывает. Иной раз никак ему не втолкуешь, чего надо бы делать. Поглядим…
Все же Зибарев был, видимо, очень доволен. Да и как не быть довольным? Этот заработок для духоборов Северного участка единственный выход из их бедственного положения.
В самом лучшем настроении мы отправились в обратный путь порадовать Северный участок и поторопить рабочих ‘на линию’.
Всю дорогу Зибарев мечтал о том, как из этих работ северная колония запасется хлебом на всю зиму и лето ‘до новины’, как купят скота, плугов и будут пахать, пахать, пахать…
— А как только за землю уцопимси*, — ничего тогда нестрашно нам будет, потому это самое наше дело полюбовное — землепашество, — говорит он, — очень мы к нему привычны.
* Ухватимся.
На работу эту вышло с Северного участка около двухсот человек. … 10

КОНЕЦ ПЕРВОГО ГОДА

Канада. Северный участок. Село Михайловка.
3 октября 1899 г.
Незаметно подкралась зима. Деревья сбросили свой золотой убор и стоят теперь голые, как веники, а в них свистит пронзительный холодный ветер. Земля в объятиях свежего мороза закоченела, и по утрам высокая засохшая трава кажется поседевшей от густого инея.
В прерии показались волки. По ночам они подходят близко-близко к селу и, сверкая в темноте горящими глазами, разглядывают темные невиданные здания, от которых так вкусно пахнет, и подвывают от голода.
Внешний вид поселений Северного участка к зиме тоже сильно изменился. Села обстроились рублеными чистенькими новыми избами, для скота построены конюшни. Среди построек возвышаются большие высокие конусы бревен. Это — дровяные запасы на зиму. Между конюшнями и избами, в укромных уголках, прячутся стоги сена. В сараях не живет уже никто. Они были поделены старичками поровну между селами, и большая часть их растаскана на новые постройки.
Один из сараев, впрочем, приведен в порядок, в нем замазали заново щели, сделали кое-что внутри: это — госпиталь северной колонии, тут же амбулатория и аптека.
В другом сарае, пониже, живет маленькая, худенькая женщина-врач В. М. Величкина11, благодаря которой и устроен этот госпиталь. Вместе с М. А. Сац, помогающей ей в качестве фельдшерицы, они, не покладая рук, лечат, приготовляют лекарства, раздают рыбий жир, который выходит чрезвычайно быстро. Иногда за Величкиной приезжают из других деревень, и она тащится туда к больным в своем тяжелом тулупе, сшитом ей духоборами.
Живя в условиях, не многим отличающихся от условий жизни лежащего выше ее сарая села Михайловки, она умеет находить силы и на лечение и на организацию дела.
Видя, что никаких средств для поддержания слабых и больных нет и не будет, Величкина стала писать ‘во все концы света белого’ о необходимости помочь духоборам.
На полученные таким образом средства она организовала медицинскую помощь и поддерживает улучшенным питанием более слабых в эту первую, трудную для духоборов зиму.
Иногда в длинные зимние вечера мы все, не духоборы, собираемся вместе и вспоминаем под завывания ветра и треск раскаленной печки далекую родину. Идут оживленные, русские споры. В. Бонч-Вруевич12 читает нам более интересное из того, что ему удалось записать среди духоборов. Он по целым дням записывает псалмы, изречения, стишки. По временам из-за Громовой горы приходит добродушный Мелеша и, глядя своими ласковыми глазами на ‘сестриц’, уговаривает их больше заботиться о себе.
— Не все для небесного, ты и про себя подумай, и про земное, не все души ради спасения… Пожалеть и себя надо хоть малость! — говорит он ласково, с невинной хитростью в лице.
Иногда, собравшись, мы поем, и проходящий мимо сарая духобор, заслышав ‘песни’, наверное, покачивает укоризненно головой, осуждая мысленно ‘проводников’, как называют они нас, за ‘бесовские покликушки’.
Канада. Северный участок. Село Михайловка.
5 ноября 1899 г.
Выпал небольшой снег. Морозов пока больших не было — ниже восьми градусов температура пока еще не спускалась. На Северном участке еще осенью по дорогам были расставлены вехи, чтобы идущие и идущие не могли заблудиться в снежных полях.
На Южном этого не сделали, и там было несколько случаев, когда путники теряли дорогу и блуждали по степи, пока не натыкались или на свои села, или на какого-нибудь фермера, который, обогрев их, указывал дорогу.
А однажды прошел слух, что на Южном участке один из заблудившихся замерз. Случилось это так: двое духоборов отправились как-то пешком из одного селения в другое.
Идти приходилось пустынным ровным местом, и скоро они увидели, что потеряли дорогу. Наступили сумерки, а они все шли через балки, холмы, мимо островков редкого леса и никак не могли найти своей дороги. К ночи стал падать мокрый снег, от которого они промокли насквозь, так как были легко одеты. Наступила ночь, темная, безлунная, ударил мороз и сковал их мокрую одежду в твердую броню.
— Идти было дюже тяжко, — говорил один из них после, — вся одежа побелела и чуть троньси, так и шуршит вся…
Наконец, измученные беспрерывной ходьбой (они боялись отдыхать из опасения заснуть и замерзнуть), полузамерзшие, они, к радости своей, наткнулись на домик фермера.
Разбуженный фермер вышел к ним на двор. Духоборы объяснили знаками, что они заблудились, и просили приютить их до утра, так как они совершенно выбились из сил и идти больше не могут. Но фермер прокричал им что-то в лицо и, размахивая руками, велел убираться со двора, а сам направился в дом.
Духоборы ходили за ним, умоляя не выгонять их, но он был непреклонен. Несчастные люди стали перед фермером на колени и, громко плача, просили его не дать им умереть.
Но фермер убежал в дом и там заперся. Бедняки поднялись с земли и вышли в поле. Походив еще некоторое время и видя, что им грозит смерть, они вернулись к ферме и пробовали там забраться в сарай, где хотели дождаться утра. Но англичанин, заслышав их, вышел на двор с ружьем в руках и, прицелившись в одного из них, потребовал, чтобы они немедленно удалились с его фермы, иначе он будет стрелять.
— Что ж было делать? — рассказывал оставшийся в живых. — Видим мы перед собой смерть неминучую, застрелит из ружья: лицо такое, что видно, что застрелит… И пошли мы дальше, опять в степь… Спасибо, хоть рукой показал, куды идти надоть. Идем это, а одежа на нас шурхает от морозу, ноги не подымаются. Уж скольки шли и сказать не могу: кабыть во сне все это было… А старичок* мой уж вовсе из сил выбился. Все говорит: ‘Давай хоть малость присядем, отдохнем’. Я все уговариваю, что не надоть, а то, говорю, беспременно заснем, а он ослаб, видно, дюже, аж плачет — так просится. А дальше уже как пьяный идет пошатывается, вот упадет. А тут смотрю: далеко, словно на горке, маячит огонек. Ну, думаю: слава те господи, селения наши, должно быть. Говорю старичку: ‘Соберись с силами, поддержись, недалеко уже’, а он, любошный, уже вовсе лег и говорит, ровно как засыпаючи: ‘Иди уже, голубенок, один, а за мной пришлешь кого из села, мне и тут хорошо — от хорошо!’ — а у самого глаза так и закрываются, никак смотреть не може. Я было нес его на себе, скольки мог, ну, должно, ослаб дюже: пронесу шага три, да и стану. Ну, думаю, так еще хуже, можно человека заморозить. А он уже совсем сонный стал. Положил я его на землю и говорю, что зараз из селения приду за ним с народом, чтобы он как можно старался не спать, а он уже почти и не говорит, — только как хотел я уходить, вдруг схватился за меня руками, раскрыл глаза широко-широко и прямо на огонь воззрился.
— Вот-вот, говорит, наше солнышко восходит, восходит… и ясно же, аж по жилам разливается, — и засмеялся сам. Вижу, беда приходит, надо спешить, поцеловал я его и заплакал, горючись, что покидаю его, любошного, середь поля глухого, а сам, что было духу, заторопился в селение. Бег, бег, все сдавалось близко, а вышло далеко. Я думал, это огонек в избе горит, а это в нашем селении узнали, что не приходил я в тую селению, куда пошел, догадались, что заблудился, и вывесили на высоком шесте фонарь на пригорке. Фонарь-то и видно было издалека.
Пока дошел, пока народ разбудил, пока пошли… я сам хотел, да не мог их проводить: как в избу пошел, так ноги отнялись вовсе, а вскорости и без памяти стал. Только успел рассказать, где старик лежит. Ну, рассказывают, пришли, а он, любошный, уже мертвый, и волки или там лиса ему руки и нос обгрызли…
Канада. Северный участок. Село Михайловка.
12 ноября 1899 г.
С первыми морозами рабочие принуждены были вернуться с линии домой. ‘Земля заклякла, — говорили они, — не топором же рубать’. Действительно, работать больше было невозможно, англичане гораздо раньше бросили эту работу, и духоборы ушли последними.
Линия железной дороги прошла теперь в четырнадцати милях от Громовой горы, от ближайшего села Михайловки. Там уже построили новый городок, составившийся из жителей Land office, на месте которого теперь не осталось ничего, кроме нескольких куч мусора.
Под городок надо было очистить место от растущего на этом участке леса. Работу эту сделали духоборы по хорошей цене. Это был последний крупный заработок Северного участка в эту зиму.
Новая станция и построившийся при ней городок названы по имени реки, на которой они стоят, — ‘Сван Ривер’. Теперь для духоборов Северного участка все сношения с Виннипегом, доставка муки и всяких товаров, будут производиться через эту станцию, а не через далекий Иорктон, как было до сих пор.
Ввиду этого духоборы Северного участка с каждого своего села выслали по нескольку человек рабочих, которые под предводительством Зибарева отправились проложить новую дорогу из Михайловки в Сван Ривер.
Через лес в несколько дней была прорублена прямая, как стрела, дорога. А в самом Сван Ривере те же рабочие под руководством Зибарева построили обширные общественные конюшни, в которых могли поместиться подводы со всех тринадцати сел, тут же был построен общественный амбар для склада муки и других товаров, а при амбаре соорудили большую комнату, где приезжающие в городок духоборы могли бы ночевать.
Все это было сделано дружно, скоро, весело.
Кооперативная лавка, которую так долго не удавалось осуществить, наконец начала свои операции. Один из бывших в Канаде русских людей пожертвовал духоборам на открытие этой лавки две тысячи рублей, и Зибарев, отправившись в Виннипег, закупил там на эти деньги всего вагон муки, а потом и всякого другого товара.
Нужно принять во внимание, что в течение первого года мука перевозилась по железной дороге для духоборов по льготному тарифу, со скидкою в 50%. Но с Нового года им пришлось бы платить за перевозку полностью. Выписывая же муку как товар для кооперативной лавки, духоборы будут иметь 35% скидки с обыкновенного тарифа, так как железные дороги делают такую скидку на тарифе для всех торговых предприятий.
Благодаря кооперативной лавке духоборы имеют возможность приобретать необходимые для них товары в общем в полтора раза дешевле, чем прежде. А некоторые товары, как, например, керосин, и того дешевле.
Даже англичане-фермеры несколько раз заходили к духоборам с просьбой продать им кое-что из своих запасов, что сделать было трудно, так как первое время запасы были невелики и не могли удовлетворить всех духоборов.
В короткое время лавка сделала два-три оборота и стала на твердую почву. Дело это, очевидно, привилось и со временем разовьется, вероятно, до крупных размеров.
Устройство ее, однако, далось нелегко. Кроме недостатка в свободных деньгах, которые нужны были для начала дела, мешало главным образом общее недоброжелательное отношение духоборов к устройству этой лавки.
По их понятиям, ‘торговать’ им, духоборам, было неприлично, унизительно для них, как христиан. Когда в одном из сел мне пришлось говорить об устройстве этой лавки, один из духоборов высокомерно спросил:
— А кто же будет торговать в лавке в этой? Зная отношение духоборов к этому делу, я сказал:
— Да кто-нибудь из вас, вот хоть ты, например.
— Не-е… — протянул он, иронически улыбаясь, — это дело нам не подойдет, торговля эта… Торговать нам негоже. Как по христианскому закону нам невозможно это.
— Дело не подходящее для нас, что и говорить, — подтверждали другие.
— Вот разве кто из русских займется этим делом, — медленно выговорил он, поглядывая в мою сторону, и, видя, что я молчу, прибавил: — Ежели бы, к примеру, ты али Владимир*, скажем, это мы спасибо сказали бы за ваши труды…
* В. Д. Бонч-Бруевич.
Нам, как не духоборам, по их мнению, можно было взяться за это нехристианское дело. Тут ясно сказалось то сознание своего превосходства над всеми остальными людьми, которое свойственно духобору толпы.
И лишь благодаря героизму, если можно так выразиться, Николая Зибарева лавка осуществилась и сразу стала на твердые ноги. Он в конце концов взял все ведение лавки на себя лично, пренебрегая общественным мнением, которое долго еще косилось на Зибарева, размеривающего аршином красные товары.
Зибарев сам закупил в Виннипеге все товары, начиная с инструментов, железных товаров и кончая нитками, иголками и прочей мелочью. Часть товаров он привез из склада к себе домой в село Вознесение, куда и собирались густой толпой и старички, и бабы, и девки за новыми покупками в ‘нашей’ лавке, по дешевым, небывалым ценам.
‘Торговал’ Зибарев у себя в избе. Среди окруживших Зибарева покупателей целый день возвышалась его высокая, могучая фигура.
— Тебе скольки красного ситцу? — спрашивает он какую-то бабу и, получив ответ, размахивает аршином, отмеривая требуемое количество, и рвет материю своими крепкими пальцами.
А гордящаяся своим мужем, влюбленная в него Оня Зибарева, подпершись рукой, смотрит из дальнего угла избы на ‘торгующего’ мужа и заливается беззвучными горькими слезами.
— О чем ты? — спросил я ее.
— Да как же, нешто это ему пристойно такое дело делать? — сказала она и еще пуще залилась. — Разве это где видано, чтобы наши люди торгашеством занимались! И не говори мне ничего, — замахала она руками на Зибарева, который начал было объяснять ей, что в этом ничего дурного нет. — Такой опорок* это, такой опорок, и сказать нельзя! К чему это такое? Хотят лавку заводить, пущай сами и торгуют, хто хоче, а то вон никто не возьмется… Привыкли все, что Николай да Николай для них дело делает… Просто сказать: не нравственно это для нас такое дело, — заключила она и опять заплакала.
* От слова опорочиться.
— Вон ты еще говоришь, умная у меня жена, — ласково улыбаясь, говорит Зибарев, — а вот никак не втолкуешь… Да чего там, когда и старички наши тоже никак не обмерекают дела этого… Ну да ладно, перемелется, мука будя… — заключил он.
Но по его усталому лицу видно, что не легко ему приходится от этого дела.

КОММЕНТАРИИ

Фрагменты из книги. Печатаются по единственному ее изданию (Москва, ‘Посредник’, 1905).
Публикация всей книги в сборнике не представляется возможной из-за ее объема (более 20 авторских листов). Поэтому здесь печатаются лишь наиболее интересные ее части.
Авторское ‘Вступление’, носящее справочный характер (предыстория переселения духоборов в Канаду), нами опущено, публикация начинается с первой главы книги ‘В Батуме’.
1 ‘Озеро ‘Гурон’ один из двух пароходов, зафрахтованных в 1898 г. для перевозки духоборов в Канаду. На втором пароходе Lake Superior‘ (‘Озеро Верхнее’) пересылалась следующая партия духоборов, на нем Л. А. Сулержицкий перевозил в 1899 г. духоборов с Кипра в Канаду.
2 С. Л. Толстой (18671963) старший сын Льва Николаевича.
3 Пропускается прибытие ‘Гурона’ в Константинополь, где к духоборам присоединились молодой врач А. Бакунин и фельдшерица М. А. Сац (сестра А. А. Пархоменко-Сац, воспоминания которой печатаются четвертом разделе сборника), приехавшие в Константинополь поездом из России. В Константинополе же сел на пароход Николай Зибарев, один из руководителей переселяющихся духоборов. Посланный ‘обществом’ в начале 1898 г. в Англию, он встретился с переселенцами в Константинополе (в Россию Зибарев не мог вернуться, так как подлежал призыву на военную службу).
4 Охранное отделение, весьма бдительно следившее за Сулержицким, констатировало, что ‘во время морского перехода Сулержицкий был весьма деятелен и распорядителен, работал наравне с последними [с духоборами] и содержал пароходы в образцовой чистоте, что очень понравилось американцам и спасло духоборов от болезней… В духоборческих колониях близ Иорктона в Канаде Сулержицкий организовал вместе с Коншиным две школы и, по словам Бодянского, удивительно сумел дисциплинировать ту часть (северную) колонистов-духоборов, которую получил в заведование, обеспечив ей также продовольствие на всю зиму 18991900 гг.’ (ЦГИАМ, ф. ДП, 00, 1903 г., N 1618).
5 Пропускается описание океанского плавания, прибытие духоборов в Галифакс 12 января 1899 г. Из Галифакса, пройдя карантинные и таможенные формальности, пароход отправился 14 января в порт Сент-Джон, в заливе Фанди. Там переселенцев ждали пять поездов, в которых духоборы отправились в город Виннипег, провинции Манитоба, расположенной в Центральной Канаде.
6 Пропускается рассказ о жизни духоборов в ‘эмигрантских домах’ Виннипега и близлежащего города Коуэна. Перезимовав в этих городах, духоборы двинулись на земельные участки, выделенные для них канадским правительством. Это переселение на участки и трудности их освоения описывает Сулержицкий в публикуемых ниже фрагментах.
7 Д. А. Хилков (18571914) последователь Л. Н. Толстого, принимавший активное участие в переселении духоборов. Вместе с ‘ходоками’ духоборов выбирал в Канаде места для поселения, встречал пароходы в Галифаксе, организовывал жизнь на участках.
8 В феврале 1899 г. Л. А. Сулержицкий думал вернуться в Россию, но в Виннипеге его ждало письмо от Лондонского комитета квакеров, помогающих духоборам. Они просили Сулержицкого перевезти в Канаду партию духоборов с Кипра, куда те переселились в начале 1898 г. и жили в крайне тяжелых условиях. Сулержицкий согласился, приплыл в Лондон и в конце марта 1899 г. уже отплыл на Кипр из Ливерпуля на пароходе ‘Озеро Верхнее’.
15 апреля 1899 г. пароход отошел от кипрского порта Ларнак, имея на борту больше тысячи истощенных, ослабленных злокачественной лихорадкой людей. Их сопровождали англичанин Син-Джон, последователь учения Толстого, доктор Мерсер, спутник Сулержицкого по предыдущей поездке, молодые фельдшерицы Александра Сац, Анна Рабец, Елизавета Маркова. В пути Сулержицкий перенес ту же тяжелейшую злокачественную лихорадку, которой болели кипрские духоборы. В мае пароход пришел в Канаду, из порта Квебек духоборы поездами были отправлены в Виннипег и дальше, к Иорктону, где находились участки переселенцев. Л. А., оставшийся в Виннипеге до выздоровления, в конце мая переселился на Северный участок, где жила партия духоборов, и принял участие в организации работ на железной дороге, закупке продовольствия, скота, рабочего инвентаря, в организации кооперативной лавки и т. д. В Россию он вернулся в 1900 г.
9 Здесь опускается глава ‘Остров Кипр’ с описанием переезда кипрской партии в Канаду и глава ‘Земли духоборов’, носящая преимущественно справочный характер.
10 Мы опускаем несколько последних глав книги (‘Съездки’ на Южном и Северном участках’, ‘Несколько слов о южной колонии’ и др.).
11 В. М. Величкина (18681918) врач. В 1892 г. работала с Л. Н. Толстым ‘на голоде’ в Рязанской губернии (см. ее книгу ‘В голодный год с Львом Толстым’, М. — Л., Гиз, 1928). Долго жила в Канаде, оказывая деятельную помощь духоборам. С 1900 г. жена В. Д. Бонч-Бруевича. Член РСДРП(б). После Октябрьской революции работала в коллегии Наркомздрава.
12 В. Д. Бонч-Бруевич (18731955) известный общественный деятель, историк, этнограф. Член Коммунистической партии с основания РСДРП. Принимал участие в переселении духоборов в Канаду, долго жил там. Много сделал для изучения истории русского сектантства, в частности духоборов, описывал их обряды и обычаи, писал и о жизни канадских переселенцев. После Октября управляющий делами Совнаркома. В последние годы жизни был директором Московского Литературного музеи и Музея истории религии в Ленинграде.
13 На этом кончается книга ‘В Америку с духоборами’. Дальше следует лишь короткая справка о дальнейшей жизни колоний духоборов и ссылки на литературу по этому вопросу.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека