Вылъ вечеръ, обыкновенный сибирскій вечеръ, когда небо занимается какимъ-то пожаромъ, когда все въ его холодной глубин — вс тучки и облака — горятъ кровавымъ огнемъ и когда снгъ на лысыхъ горахъ кажется алымъ, а тайга, выползая на хребты изъ темно-синей мглы падей, кажется оттопыренной щетиной какого-то окровавленнаго чудовища.
Мы хали по льду, межъ двухъ скалистыхъ стнъ, совершенно обнаженныхъ, полузасыпанныхъ снгомъ, на дикихъ уступахъ которыхъ изрдка вставала тощая оборванная сосна и тоже краснла верхушкой въ общемъ пламени,— мы хали узкой рчкой по всмъ ея прихотливымъ извилинамъ и заворотамъ.
Мы хали вдвоемъ, бокъ-о-бокъ, но это не значило, что мы уже давно были знакомы, а изъ этого тоже не слдовало ничего: фляжка коньяку переходила отъ моего сосда ко мн и обратно. Было холодно, не смотря на весь огонь неба надъ нами: омертельнымъ морозомъ дышали скалы береговъ, а воздухъ рзалъ грудь. Мы хали очень быстро.
Но намъ хотлось хать еще быстрй. Я и мой спутникъ, посл каждаго глотка изъ фляжки, рзкимъ крикомъ поощряли ямщика. Онъ низко склонялся къ конямъ и тоже съ крикомъ подбадривалъ ихъ. Мн казалось, что полозья нашей кошевки почти не касаются дороги: одинокія сосны на уступ сбоку съ какимъ-то свистомъ растягивались въ сплошной заборъ, полоска снгу слва на рубц берега бжала мимо алой лентой, а такая же полоска справа — темно-лиловой…
Но мы продолжали покрикивать. Чисто животный восторгъ охватывалъ насъ и, должно быть, передавался ямщику и его конямъ. Впереди алла яркимъ снгомъ гора, намъ, во что бы то ни стало, хотлось при свт зари дохать до нея, взобраться и хоть на время очутиться въпламени, которое разливалось тамъ. Странная радость охватывала насъ сильнй и сильнй, тло наслаждалось движеніемъ, въ которомъ оно само участвовало только пассивно. Вс силы лошадей, казалось, перешли въ копыта: дружно падали они на ледъ и дружно мелькали въ воздух среди снжныхъ брызгъ. Гора въ аломъ снгу, казалось, бжала къ намъ на встрчу, росла, мняла свои очертанія и, наконецъ, стала передъ нами цпью пологихъ возвышенностей.
Сгоряча часть крутизны тройка взяла тмъ же темпомъ. Мы въхали въ боръ, и кони на протяженіи какихъ-нибудь десяти саженъ перешли къ тихому шагу.
Боръ молчалъ. Онъ былъ весь въ тни и, засыпанный снгомъ, казался мертвымъ царствомъ. Порою лишь глухо доносился издали трескъ древесныхъ стволовъ… Колокольчики грустно притихли, притихли и мы. Ямщикъ опустилъ возжи.
— На волокъ взберемся, конямъ бы передохнуть мало-мало, а вамъ, господа хорошіе, чайкомъ погрться!
Кони были въ мыл, но наше прежнее настроеніе, чуть придавленное безмолвнымъ спокойствіемъ бора, еще не окончательно разсялось.
— Ну, что тамъ отдыхать,— сказалъ мой спутникъ,— додемъ и такъ, съ горки-то конямъ полегче будетъ.
— Не очень-то легче, господа… Однако, это дло вашей воли, какъ будетъ угодно.
Онъ слегка подстегнулъ пристяжныхъ. Полозья скрипнули по снгу веселе. Колокольчики словно очнулись, и скоро мы были на перевал.
Открылась широкая картина. Вся въ холмахъ и увалахъ лсная равнина уходила впередъ и синими зубцами далекихъ горъ смшивалась съ зубцами не мене далекихъ тучъ, среди которыхъ еще догорало вечернее, красное, какъ раскаленный уголь, солнце. Пожаръ неба угасалъ, кое-гд еще догорали клочья облаковъ. Начинало темнть, но по снгу еще бродилъ алый блескъ, голубыя тни деревьевъ красиво подчеркивали его… Много было этого алаго снга на гор, въ его волнахъ, какъ бы прислонясь спиной къ сплошной стн густого бора, стояла заимка подъ тяжелой крышей тоже алаго снга. Надъ ней вился дымокъ.
Наша дорога шла все книзу, въ глубокую падь, со снжнаго дна которой уже глядла мглой холодная таежная ночь. Мои намренія измнились: отъ заимки вяло такимъ уютнымъ тепломъ, что я не выдержалъ и сказалъ своему спутнику:
— А что, если бы намъ и въ самомъ дл передохнуть здсь… какъ вы думаете?
Лошади, между тмъ, подкатили насъ къ широкимъ, гостепріимно-распахнутымъ воротамъ.
— Ну, что же, господа, мимо, аль… тпр-ру!
Ямщикъ пріостановилъ коней и обернулся къ намъ. Мой спутникъ тоже соблазнился и махнулъ рукой на ворота. Мы въхали.
Дворъ былъ чисто подметенъ. Въ куч снга торчали метла и лопата. Во всей этой опрятности и какъ бы культурности шарокаго двора чувствовалось что-то не таежное. Я вопросительно взглянулъ на дорожнаго товарища. Онъ уже вылзъ изъ кошевки и тоже не безъ изумленія оглядывалъ длинный навсъ, построенный по европейски, изгородь занесеннаго снгомъ цвтника и все остальное.
Пока мы оглядывались, на высокомъ крыльц показался сдой, крупный, здоровый мужикъ въ красной ситцевой рубах, выпущенной изъ-подъ жилета — типичный сибирякъ.
— Здорово, дядя Миколай… вотъ гостей привезъ.
Старикъ кивнулъ головой ямщику на его привтствіе и встртилъ насъ спокойно, не безъ ласковости.
— Добро пожаловать! Проходите, проходите въ горницу.
II.
Старикъ движеніемъ руки проводилъ насъ черезъ общую чистую, заботливо убранную комнату въ другую боле просторную, гд мы и расположились. Старикъ завелъ какіе-то переговоры съ рослой двушкой, красивое лицо которой мелькнуло намъ при вход изъ-за большой печки.
Мой спутникъ, отставной военный, ‘пошедшій по акцизу’, разглаживая сдоватые усы, устроился довольно комфортабельно на жесткомъ, обитомъ клеенкой диванчик и закурилъ папиросу съ флегматичнымъ видомъ бывалаго путешественника. Я сталъ оглядывать горницу.
Прежде всего мое вниманіе привлекли два портрета въ черныхъ рамкахъ. Они висли на перегородк, оклеенной дешевыми, скромными обоями. Подъ ними стоялъ большой столъ довольно грубой работы, покрытый клеенкой, которая была закапана чернилами.
Я вглядлся въ портреты и еще боле удивился. Портреты изображали двухъ русскихъ писателей, давно умершихъ, но еще живыхъ въ нашихъ сердцахъ…
Я долго разсматривалъ эти дорогія лица, плохо переданныя — одно не совсмъ умлымъ карандашомъ любителя, а другое — плохимъ негативомъ старой фотографіи. Присутствіе этихъ портретовъ здсь, въ затерянной таежной заимк, странно дразнило воображеніе. Меня невольно все больше и больше интересовалъ странный обитатель ало-снжной горы, въ относительной интеллигентности котораго я былъ уже вполн увренъ. ‘Неужели это тотъ старикъ, что насъ встртилъ?’ — думалось мн, и я продолжалъ осмотръ.
Въ углу горницы стоялъ большой шкафъ, тоже грубо сдланный и также окрашенный. Въ его дверцахъ не было стеколъ, он были завшены простымъ чернымъ коленкоромъ. Когда эта занавска колыхнулась съ тихимъ шелестомъ, отдернутая моей рукой,— мн показалось, что я открылъ чью-то могилу, Въ шкафу, на полкахъ я нашелъ книги, какіе-то, повидимому, медицинскіе инструменты и небольшую аптечку. Все это убдило меня, что я нахожусь въ жилищ несомнннаго интеллигента… Я приступилъ къ осмотру книгъ.
Да, тутъ были вс т, которые кровью своего сердца вскармливали русскую честную общественную мысль. Съ трогательнымъ спокойствіемъ стояли книги въ грубыхъ переплетахъ, на грубо обтесанной полк. Я раскрылъ одну изъ нихъ и на мгновеніе забылся.
‘Видишь,— казалось говорилъ любимый писатель,— все ушло, все пронеслось… Сколько бурь и невзгодъ… а мы все еще живы и готовы повторить все т же великія слова теб, захавшему въ эту снжную пустыню’…
Мысль моя невольно вернулась къ загадочному обладателю этой библіотеки. Я тихонько опустилъ занавску и снова подошелъ къ письменному столу. Надъ нимъ (я еще раньше его замтилъ) вислъ отрывной календарь. Разсматривая портреты, я не обратилъ на него вниманія,— теперь же увидлъ, что календарь этотъ старый… Онъ потерялъ значеніе еще два года назадъ, и дата ’24 мая’, которая стояла на верхнемъ листочк, возбуждала смутное и жуткое чувство… Передо мной чернлъ двумя цифрами вроятный день смерти какого-то невдомаго брата по духу. Теперь я былъ уже увренъ въ этомъ и, склонившись къ листу, не безъ труда прочелъ сдланную на его уголк неразборчивую надпись карандашомъ:
‘Живая идея можетъ сузиться или расшириться въ своемъ движеніи, можетъ свернуть или развернуть волну своего содержанія, но она никогда не измнитъ своего направленія’.
— Что это? — подумалъ я,— случайная отмтка вычитаннаго изъ книги или предсмертное резюмэ цлой жизни. Мысль не нова, но здсь она получаетъ какую-то особенную окраску и живость…
Вошелъ старикъ. Онъ медлительно прислъ къ столу, посмотрлъ на меня, потомъ на моего спутника своими ясными, спокойными глазами и завелъ бесду. Акцизный изъ военныхъ не измнилъ своей позы, продолжалъ дымить папиросой, мало обращая вниманія на его присутствіе. Поэтому старикъ обращался преимущественно ко мн.
— Далеко ли прозжаете?
Я отвтилъ. Старикъ неожиданно оживился.
— А… такъ, можетъ быть, васъ можно будетъ попросить передать тамъ проживающему г. N небольшую посылочку… Она у меня уже боле двухъ лтъ ждетъ случая.
Я изъявилъ полную готовность, но упоминаніе о двухъ годахъ съ лишнимъ опять неясной жутью шевельнуло мн сердце, напомнивъ о календар…
— Скажите,— спросилъ я,— кому собственно принадлежитъ эта заимка?
Старикъ отвтилъ не сразу… Въ это время въ горницу вошла молодая двушка, чисто и нарядно одтая, та самая, которую мы уже замтили въ общей изб за печкой. Она поставила самоваръ на желзный листъ, прибитый къ столу, и приготовила все къ чаю.
— Ей вотъ — принадлежитъ… Дочери моей, Аграфен.
Я внимательно оглядлъ Аграфену. Мой спутникъ привсталъ, лихо закрутилъ сдоватые усы и сверкнулъ глазами…
Аграфена потупилась, повела глазами, слегка поджала нижнюю губу и завозилась у самовара. Она замтила наше вниманіе къ ея лсной красот. И дйствительно, она была красива. Ей недоставало, пожалуй, красокъ, глаза были нсколько тусклы, но формы, линіи были безупречны. Лицо было бло, даже, пожалуй, нжно, но широкія брови и рзкій овалъ лица просили дикаго таежнаго фона.
— Ей вотъ и отказана заимкат-о, Аграфен,— повторилъ старикъ, и что-то грустное прошло по его лицу.
При слов ‘отказана’ мое воображеніе опять торопливо заработало, разыскивая черты какой-то романической исторіи, и я спросилъ, кому раньше принадлежала заимка.
— Павлу Матвичу Ганецкому, вчная ему память…— Старикъ широко перекрестился. Имя Павла Матвича Ганецкаго мн было знакомо.
— Значитъ, онъ умеръ!.. Давно ли?
Старикъ поднялся съ мста и наклонился къ окну. Мой взглядъ слдовалъ за нимъ.
— Да, упокоился,— сказалъ старикъ,— тамъ вонъ, у лса, подъ большимъ крестомъ… уже бол двухъ лтъ…
За окномъ еще алла неясная полоска зари, рзко обрзанная угломъ лсной стны, и на фон гаснущаго неба яотчетливо увидлъ черный силуэтъ большого креста.
— Такъ я посылочку-то изготовлю… вы ужъ не откажите передать-то,— сказалъ старикъ посл короткаго молчанія, направляясь въ общую комнату.
Онъ вышелъ. Я сталъ пить чай. Передо мной на стн висли крестъ на крестъ два ружья и другіе охотничьи доспхи… Я безсознательно разглядывалъ ихъ, а въ голов вихремъ проносились воспоминанія. Мой спутникъ, между тмъ, завелъ пошловатую бесду съ Аграфеной, которая прислуживала намъ за чаемъ. Аграфена улыбалась, поводила глазами въ отвтъ на заигрыванія бывшаго военнаго и видимо была довольна его вниманіемъ.
Передо мной, наконецъ, посл нкоторыхъ усилій памяти, изъ груды разнообразныхъ впечатлній отчетливо вырисовалась фигура худенькаго, блднаго, съ необыкновенно печальными глазами студента-медика, Павла Матвевича Ганецкаго. Вспомнилась бурная студенческая сходка… Среди общаго шума и возбужденія на каедр неожидално появилась скромная фигура ране никмъ не замчаемаго студента… Лицо его пылало, глаза сверкали, онъ, казалось, былъ полонъ какихъ-то невысказанныхъ словъ. Вс притихли, но студентъ ничего не сказалъ, только нервно взбросилъ руки кверху и сильно потрясъ въ воздух сжатыми кулаками.
Это какъ-то странно подошло къ минут. Когда Павелъ Матвевичъ, нсколько смущенный, сошелъ посл своего безмолвнаго краснорчія съ каедры, его проводилъ громъ искреннихъ рукоплесканій.
Затмъ Ганецкій пропалъ для меня и для многихъ другихъ… Прошелъ было глухой слухъ, но ему не придали значенія, и вотъ гд отыскался теперь этотъ незамтный въ пестрой толп маленькій студентъ…
III.
Я смотрлъ въ окно. Сумерки шли, но крестъ еще явственно чернлъ на фон темно-малиноваго неба.
Я невольно глубоко вздохнулъ.
— Съ чего вы это? — спросилъ мой спутникъ. Аграфена тоже поглядла на меня удивленными глазами. Она уже раза два присаживалась на кончикъ дивана, потуплялась больше, чмъ было нужно, и вообще подчеркивала свою двичью стыдливость. Мой спутникъ видимо торжествовалъ. Я невольно взглянулъ на Аграфену, но она инстинктивно отвела глаза въ сторону.
— Хорошо,— сказалъ я.— Дайте сюда и нтъ-ли у васъ чернилъ: я запишу, кому надо отдать.
Старикъ ухмыльнулся.
— Сдлалъ я уже это, разберете-ли только, не очень я грамотный: на старости лтъ меня Павелъ Матвичъ грамотой снабдили… по сдому уже длу.
— А чмъ занимался Павелъ Матвичъ?— спросилъ я.
— Каждымъ дломъ по немногу, а всмъ-то много: нашего брата мужика таежнаго отъ хвори всякой лчилъ, уму разуму училъ, тутъ перомъ выручитъ, а здсь и топоромъ поможетъ… Этакихъ людей Богъ на земл долго не держитъ!.. э-э-эхъ!.. такъ я вамъ посылочку вотъ здсь и положу, не забудете?
Старикъ снова исчезъ. Казалось, онъ сознательно уклонялся отъ разспросовъ.
Черезъ полчаса мы уже собирались въ дорогу. Ех-военный недовольно ворчалъ: онъ готовъ былъ, повидимому, заночевать на заимк, но я такъ энергично настаивалъ на отъзд, что онъ крпко выругался и сталъ одваться. Уже въ шуб и дох, онъ ухитрился довольно таки больно ущипнуть Аграфену, когда та провожала насъ съ поклонами на крыльцо.
Она не обидлась.
— Зазжайте когда, не забывайте,— приглашала она, играя глазами. Мн стало противно и почему-то больно. Въ этомъ чувств я не отдавалъ себ отчета, да и трудно было отдать: оно рождалось не въ работ мысли, а въ совокупности довольно смутныхъ ощущеній.
Отдохнувшіе кони бойко пронесли насъ мимо безвстной могилы… Дорога сильно шла книзу, мгла, казалось, раскрывала намъ свои объятія, и подъ трепетъ звонковъ и тихое колыханье кошевки я скоро сталъ засыпать, предоставивъ своему спутнику на полной свобод ворчать и злиться…
IV.
Посылочки мн не удалось вручить адресату: я его уже не нашелъ въ томъ мст, куда халъ. Пять лтъ съ тхъ поръ я возилъ съ собой небольшой пакетикъ, потерялъ надежду когда-либо исполнить данное мн порученіе я недавно ршилъ вскрыть посылку. Думаю, что я не сдлалъ ничего предосудительнаго: въ пакет оказалась кипа писемъ — я ихъ сжегъ, не читая, тамъ же была и небольшая рукопись, которою я ршаю подлиться съ читателемъ.
‘Хотлъ было выругать жизнь и не повернулось перо, а какъ будто и есть за что… Безумецъ тотъ, кто говоритъ въ минуту горечи: о, жизнь, какъ ты зла и обидно гадка!.. Можно порицать факты жизни, мертвые клочки огромнаго тла, оторванные отъ своего цлаго, лишенные связи съ нимъ… Но порицать жизнь, это почти кощунство… Или нтъ солнца надъ нами?.. или нтъ у разума своихъ лучей, что на встрчу солнцу посылаютъ свои могучія колебанія и тоже готовы наполнить міръ и тоже творятъ жизнь во всемъ, что есть у нея сознательнаго: и т, и другіе лучи, скрещиваясь, творятъ ту великую бурю явленій, имя которой — жизнь…
‘Да, жизнь, жизнь!.. въ самомъ слов этомъ есть уже радость, смхъ и цвты. Можно, конечно, на все это набросить флеръ печали, тоски, ненависти, презрнія, но это будетъ только флеръ и даже очень прозрачный, онъ не уничтожитъ красокъ жизни, а придастъ имъ лишь особую прелесть поэзіи, сдлаетъ ихъ боле дорогими, боле цнными… Такъ за что же мн хотлось выругать жизнь? Не могу вспомнить сразу. Голова горитъ, пульсъ бшеный — у меня начинается тифъ, несомннный и безнадежный. Можетъ быть, это и есть то, за что можно выругаться… Пожалуй. Жилъ себ человкъ, т. е. глядлъ на жизнь, прислушивался къ ея голосу, думалъ, чувствовалъ и вдругъ… тифъ, т. е. могила… Это обидно, это больно: но… если жизнь такъ гадка, тогда почему обидно, почему больно?.. Гадка жизнь, ну и уходи отъ нея и чмъ скоре, тмъ лучше… Однако, нтъ, уходить не хочется… Чего жалко?.. Нужно-ли отвчать: всего жалко, всего…
‘Да всего. Жалко радостей, жалко и страданій. Жалко вры и жалко сомнній. Жалко всякаго самаго маленькаго дла, которое совершилъ, и жалко каждой маленькой ошибки, въ которую впадалъ…
‘Пришла Аграфена и помшала писать: въ послдніе дни она ходитъ, такая печальная и такая ласковая, словно предчувствуетъ что-то… Съ Аграфеной у меня что-то неладное выходитъ, еще недлю тому назадъ я былъ увренъ, что люблю ее… Да, ее — эту дикую и не развитую двушку… А теперь, теперь мн ее какъ-то вовсе не жалко. Странно это: неужели я поддался настроенію и даже мимолетному. Не знаю, но сейчасъ я думаю объ ней вполн спокойно, можетъ быть,даже преступно спокойно, такъ какъ она-то несомннно ко мн привязалась… Однако, Богъ-съ ней. Сегодня я говорилъ на чисто со старикомъ… Что за хорошая душа и что за серьезный умъ. Я ему хотлъ подарить заимку, но онъ и руками замахалъ.
— Не надо, не надо… ты то зачмъ умирать собрался, еще жить бы теб, да и жить!
‘Чудной старикъ. Тогда я сказалъ, что оставлю заимку Аграфен. Онъ тоже нахмурился и сказалъ сухо:
— Твое дло.
‘Славный старикъ. Я теперь не сплю, и онъ не спитъ, а Аграфена, слышу я, уже ложится.
‘Вспомнилось мн, что пріхалъ я сюда съ смутнымъ, но тяжелымъ чувствомъ. Потомъ это разсялось, много дла и здсь нашлось, пришлось поселиться здсь, въ центр трехъ деревень, чтобы къ каждой было близко… Теперь я поселюсь навсегда около своей заимки, чтобы къ каждой было далеко, далеко… вотъ въ этомъ и есть что-то обидное: все начать, не додлать и уйти по суровому приказу неизвстнаго хозяина, не зная, куда и зачмъ тебя ‘переводятъ’…
‘Вотъ опять меня будто холодкомъ опахнуло: теперь я смогу дописать, что хотлъ, а раньше мысли путались. Я заговорилъ о жизни. Мн кажется, что я вижу большое, широкое, цвтущее поле… всюду цвты: желтые, голубые, красные, но кажется, что они растутъ не въ земл, а въ воздух… да, да и хотятъ пустить корни, хотятъ прикрпиться къ земл, но ихъ волнуетъ втеръ и носитъ по полю, а вдали море синетъ и тоже волнуется… Когда я пріду домой, а это будетъ черезъ тысячу лтъ… нтъ раньше,— мн кажется, что я ду, уже ду, ду… И кругомъ падаетъ снгъ, блый, чистый, холодный… Впрочемъ, это было прежде… Я халъ, халь, и шелъ снгъ, и покрывалъ равнину… какъ будто кровью’…
Послднія слова едва можно было разобрать. Очевидно — ослабвшее сознаніе водило слабой рукой…
——
Мой разсказъ былъ бы не оконченъ, если бы я не прибавилъ, что, какъ я узналъ впослдствіи, Аграфена вышла замужъ за здоровеннаго мужика и превратила свою заимку въ бойкій постоялый дворъ на перевал горнаго хребта.