Еще покойный Иван Иванович Дмитриев, человек высокого ума и не менее высокого ранга, доказал, что утро бывает обманчиво,— сказавши устами изображенного им неопытного чижика:
Впредь утро похвалю, как вечер уж наступит1.
В русской журналистике также известен пример, подтверждающий мнение Ивана Ивановича Дмитриева: Новиков, после своих сатирических журналов, начал издавать ‘Утренний свет’, сначала все думали, что это будет хороший журнал, и хвалили, а потом увидали, что он весь наполняется скучнейшей метафизической чепухой, и бросили его, впрочем, его снова стали хвалить, когда Новиков начал издавать ‘Вечернюю зарю’, которая была еще хуже.2
Имея пред собою столь поучительные примеры, мы должны бы были оставить разбор ‘Утра’ до того времени, когда ‘Вечер’ наступит на нашу литературу. Отклонить нас от разбора должно было и следующее деликатное предположение, выраженное в предисловии ‘Утра’: ‘Что касается до присяжных журнальных ценителей, не везде еще отставленных за штатом, мы наперед радуемся удовольствию, которое доставим им нашими погрешностями против стереотипных схем, с верою в кои им суждено сойти в могилу. (Бедняжки!) Иные из этих господ, мы уверены, не задумаются даже, пользуясь выражением английского писателя, назвать выпрыгиваньем за окошко3 нашу смелость не пристроиться тотчас к какой-либо торгово-литературной фирме. Исполать им!’
Мы не ручаемся за точный смысл этих слов (и кто может за него поручиться??), но нам кажется, что он на простом языке может быть выражен так: ‘Нас станут бранить за то, что мы не принадлежим ни к какой журнальной партии’. Так по крайней мере поняли мы слова предисловия, и — признаемся — они-то именно и заставляли нас просмотреть ‘Утро’ с некоторой внимательностью. Мы тотчас подумали: нет, тут что-нибудь да не так, человек действительно не принадлежащий ни к каким партиям всегда имеет столько беспристрастия, чтобы во всех их предполагать хотя некоторую долю честности и добросовестности. Чуждаясь всех партий одинаково, он имеет ровно столько же шансов на благосклонность всех их, как и на порицание. Нет, малодушное предположение: ‘Меня обругают все партии’ — является скорее всего у человека, который сам-то именно и служит одним из представителей партии или по крайней мере хоть какого-либо кружка. Он сам способен смотреть недоброжелательно на все, что выходит <,не>, из его кружка, и потому предполагает такой же взгляд и в других, он полагает, что его упрекнут в ‘выпрыгиванье за окошко’, потому что сам понимает противные убеждения и партии не иначе, как в смысле ‘торгово-литературной фирмы’.
Полные таких мыслей, мы принялись пересматривать статьи ‘Утра’, и представьте себе наше торжество, когда мы убедились, что действительно утренние сочинители нам давно уже знакомы и что они именно составляли лет восемь тому назад кружок, который был даже несколько заметен при тогдашнем безлюдье и застое в нашей литературе. Если вы, читатель, следили за журналами лет восемь тому назад, то вы, конечно, отгадаете, что это за партия, если мы назовем даже только имена сотрудников ‘Утра’ и заглавия некоторых статей. В ‘Утре’ помещены два первые действия трагедии ‘Петр Великий’ г. Погодина, тоже г. Погодиным напечатаны здесь ‘Две записки Татищева, относящиеся к царствованию императрицы Анны’. Затем находим здесь: ‘Липы’, повесть в стихах Н. М. Языкова, стихотворения гг. Алмазова, Колошина, Миллера и Хомякова, повести гг. Колошина и Железнова, ‘Взгляд на русскую литературу’ Б. А.,4 ‘О поэзии Пушкина’ Б. Алмазова, ‘Н. Щедрин и новейшая сатирическая литература’ Е. Эдельсона. Не правда ли, что всех этих господ вы встречали где-то, не поодиночке, а почти всегда вместе, и что фамилии их имеют на себе какой-то особый, общий им всем, отпечаток?
Но вы не можете вспомнить, где именно их видели? Будемте же искать вместе, не наведет ли вас на что-нибудь еще одна фамилия, которой прежде в их кружке не было, но которая по многим отношениям может о них напомнить: это фамилия В. А. Кокорева, поместившего в ‘Утре’ свое письмо к С. А. Хрулеву под заглавием: ‘Из путевых заметок’.
Все еще не вспоминаете? Так слушайте же, как называется, начинается и продолжается предисловие ‘Утра’.
Называется оно: ‘Москва’.
Начинается: ‘Москва издавна и всеми называется сердцем России’ (стр. 9).
Продолжается: ‘Для нас, пристальных чтителей отечественной летописи, предопределенных (!) и страстных наблюдателей народной жизни,— для нас, имеющих уделом дышать убеждениями, органически в нас вырастающими, Москва действительно есть и всегда будет сердцем (есть сердцем — разве так есть по-московски?) России’ (стр. 10).
Далее продолжается: ‘Уподобляйте другие важные пункты государства каким вам угодно членам организма,— Москва остается сердцем’ (та же страница).
Еще продолжается: ‘Первопрестольная столица всегда отправляла миссии сердца в общественном теле отчизны’ (все та же страница).
Далее продолжается: ‘В Москве, как в сердце, сосредоточиваются все существенные биения национальной жизни, все самые горячие приметы народного характера, самые резкие признаки (в сердце-то?) русского типа’ (опять та же страница).
И еще продолжается: ‘Да, еще раз,— она есть сердце (на этот раз уж не сердцем) ‘России’ (и все-таки та же страница,— все десятая).
Неужели и теперь еще не узнаете?5 Нет, не может быть!.. О милое предисловие! Кто же не узнает в тебе незабвенного ‘Москвитянина’ по этой любви к родине (то есть к Москве), по этому неуменью говорить по-русски, по этой наклонности к повторению одной и той же мысли в десяти разных фразах! Так это ты — пристальный чтитель летописи, предопределенный наблюдатель народной жизни! Только тебе мог достаться изумительный удел: ‘Дышать тем, что вырастает внутри тебя’! Кто, кроме тебя, может дышать такими прелестями? Все люди дышат воздухом, внешним воздухом, ты только можешь дышать ‘убеждениями, выростающими в тебе самом’. Бедный! Я не завидую твоим легким, твоему обонянию и всему твоему уделу. Особенно когда вспомню о пресловутых заложениях, которые в тебе образовались, как ты уверял несколько лет тому назад6.
Но, вспомнивши о заложениях, я уже не могу оторваться от милых воспоминаний, которые оставил в моем сердце незабвенный ‘Москвитянин’ пятидесятых годов. Я доселе живо себе представляю те тощие книжки, в которых отличались старая редакция и молодая редакция. Старую представлял г. Погодин и отчасти г. Шевырев, молодую — гг. Б. Н. Алмазов, Е. Н. Эдельсон, С. П. Колошин и т. п. Я как теперь вижу пред собою рьяные статейки молодой редакции, старая редакция обыкновенно к первой странице их помещала примечание, гласившее, что молодая редакция городит чепуху, молодая же редакция вознаграждала себя тем, что в продолжение статьи старалась доказать, что старая редакция ничего не смыслит… Умилительно было видеть такое полное беспристрастие, и всякий читатель невольно наполнялся доверием к добросовестности обеих редакций. Как хороши после этого казались и объявления г. Погодина о том, что он в своих критических статьях все не может удержаться от старой профессорской привычки: означать достоинство сочинения числом баллов, как делал со студентами,7 и рассуждения молодой редакции о меевском элементе в поэзии,8 о достоинствах какого-то романа, состоящих в том, что герой его называется Борисом, о поставлении собственного я вразрез с окружающей действительностью,9 и самые повести г. Колошина и стихотворения г. Б. Алмазова, Эраста Благонравова, графини Евдокии Ростопчиной и т. п.— как хорошо шли к ‘Москвитянину’!
И все это снова группируется теперь в ‘Утре’,— все, за исключением графини Евдокии Ростопчиной, которая недавно умерла и — увы! — даже не почтена была некрологом ни в одном журнале… И даже отношения лиц остались те же самые: бывшая молодая редакция по-прежнему язвит исподтишка бывшую старую, а старая по-прежнему предъявляет свои претензии на то, чего в ней нет и не бывало. Так, например, в ‘Утре’ помещены, как мы сказали, два первые действия из трагедии г. Погодина ‘Петр Великий’. Очевидно, что человек, занимающийся историей, пишет трагедию не затем, что ему нечего больше делать, а, уж верно, с мыслию — сделать свой труд литературным, художественным… Но послушайте, как г. Алмазов ограничивает все подобные претензии. В статье своей о поэзии Пушкина, на стр. 155, он говорит: ‘Слишком большая ученость плохо уживается с поэзией. Трудно представить себе, чтобы историк, подробно разработывающий исторические материалы, вполне художественно наслаждался характерами лиц, о которых говорится в разбираемых им актах’. После такого объявления замечание г. Погодина, что в его трагедии ‘все лица, действия, мысли (?) и даже (!) большая часть речей и слов взяты из подлинных современных документов’,— это замечание является уже прямо отрицанием чисто художественных, поэтических достоинств трагедии г. Погодина… Но, может быть,— она имеет все-таки достоинства по глубине основной мысли и по искусству ее развития? Очень может быть: г. Погодин — человек умный, имеющий много исторического знания и умеющий им пользоваться. По первым двум действиям нельзя произнести полного суда над всей драмой, можно заметить только некоторые частности, не совсем удачные, но из того, что напечатано, уже видно, что у г. Погодина была, например, одна новая в нашей литературе мысль — представить, между прочим, какое участие в деле Алексея Петровича принимал Меньшиков и Екатерина… Но послушайте, как об этом рассуждает г. Алмазов: ‘Какими частными достоинствами ни блистало бы поэтическое произведение, но если в нем развивается какая-нибудь философская идея, если поэт хочет им что-нибудь доказать,— оно уже лишено свежести и представляет натяжки в построении. Давно всеми признано за истину, что решение политических и социальных вопросов не дело поэзии, что они вредят поэтическим произведениям’ (стр. 155). Итак — и с этой стороны г. Погодину полное осуждение. Но все-таки его трагедия может еще иметь значение как умное представление в лицах одного из важных исторических событий, служащее выражением особенного взгляда, какой выработал ученый автор… И то может быть, но послушайте, как отзывается об этом г. Алмазов: ‘Если художник заимствует свой взгляд на исторические события из исторических книг, писанных с целью доказать какую-нибудь философскую истину,— произведения его, заимствованные из истории, будут явлениями эфемерными. Историческое соктэрство10 суживает взгляд художника 7а всемирные события, заставляя его смотреть на них с одной какой-нибудь точки зрения, делает его произведения интерессными [Вероятно, для придания себе характера литературного и интересного ‘Утро’ везде пишет ‘литтература’ и ‘интерессный’.] с одного какого-нибудь времени: падет школа, под влиянием которой они родились, они станут скучны и непонятны’ (стр. 159). Тут уж полное осуждение трагедии г. Погодина. Положим, что он заимствовал свое содержание не ‘из исторических книг, писанных с целью’ и пр., а прямо из источников, но все-таки он учился и имеет определенный взгляд на события, не чужой, правда, а свой собственный,— но это, пожалуй, еще хуже… для трагедии. Что касается исторического сектэрства, то никто, конечно, не откажет в нем г. Погодину… Итак, произведение его эфемерно, если прибавим к этому, что школа г. Погодина давно уже заслонена у нас школою г. Соловьева, то выйдет, что оно еще скучно и непонятно в наше время… После этого остается только пожалеть, зачем трагедия г. Погодина не появилась в 1831 году, в который она была написана, как показывает цифра, под нею поставленная!.. Тогда она могла бы иметь хотя эфемерный успех, а теперь и того не дождется. Самые интересные места в ней, по нашему мнению,— первая сцена второго акта и сцена допроса царевичу, делаемого Меньшиковым в присутствии Петра и Екатерины. Весь смысл допроса выражается в словах, которые, приступая к нему, говорит Меньшиков Екатерине: ‘Я так спрошу, что он во всем запрется’. Нужно, впрочем, заметить, что и эти сцены замечательны вовсе не в литературном отношении, а только в отношении к исторической науке… Первую сцену второго акта выписываем всю, чтобы показать читателям и то, каков разговорный язык действующих лиц трагедии. Разговор происходит между Екатериною и Меньшиковым в комнате пред кабинетом Петра.
Екатерина
Что так спешишь ты, Александр Данилыч?
Я из окна увидела тебя,
Нарочно вышла встретить и спросить:
Да с кем же ехал ты? Мне показалось…
Кн. Меньшиков
С Толстым.
Екатерина
Неужели? Что ты?
Кн. Меньшиков
Он поймал
Царевича привез.
Екатерина
Царевич здесь?
Кн. Меньшиков
И не один: с поличным, да с каким? — Оказия
Чудеснейшая вышла
Для плана моего, как по заказу.
Екатерина
Но расскажи.
Кн. Меньшиков
Рассказывать все долго:
Царь закипит, а мы прибавим жару,
Он отрешит от царства Алексея
И предоставит…
(Екатерина улыбается.)
Улыбнулись, ваше
Величество! Да, да! Он вашим детям
Отдаст наследство все и вам, а с вами…
Екатерина
Ах, полно, полно, Александр Данилыч!
Чего желаешь ты: в чести, в богатстве…
Царь любит, жалует тебя всех больше,
Ты первый человек по нем.
Кн. Меньшиков
По нем!
А я хочу… со временем… ну что же!..
По нем! по нем — что первый, что десятый,
Без череды равны. Велика почесть!
(Хочет идти.)
Екатерина
(удерживая)
А вспомнил ты своих врагов? ну если…
Я вздумать не могу… тогда что будет?
Ты упадешь.— И ты, и ты лишь глубже
Копаешь яму под собой.
Кн. Меньшиков
К чему ж
Договорились вы? Вот эту яму
Я и хочу застлать, что вас пугает.
Но не пугайтесь: все враги попались,
Однако ж обличать я их не стану,
Ни даже Алексеевых друзей.
Пусть лучше, между страхом и надеждой,
Что туча, пронесясь, их не заденет, —
Прочь отойдут и мне мешать не станут
Окончить лишь царевичево дело.
Я легче справлюся с одними с ними,
И уж потом спокойно дожидаться…
Екатерина
Но нет, не вмешивайся в это дело.
Подумай…
Кн. Меньшиков
Все обдумано.
Екатерина
Смотри:
Не ошибись.
Кн. Меньшиков
А разве я ошибся прежде?..
Как нынче встал. Сердит он или весел?
Екатерина
Он что-то пасмурен. Сложивши руки
Назад, по комнате он молча ходит,
Лоб потирает и за стол садится.
Не шведский ли курьер к нему приехал?
Кн. Меньшиков
О нет. Об академии он пишет.
Вот, кстати ж, я обрадую его
Известьем.
Читатели видят, что персонажи г. Погодина умеют выражаться красноречиво. Но чтобы они вполне могли оценить, к созданию какого красноречия способен г. Погодин, представляем им два места из речей самого Петра. Узнав о заговоре Алексея, Петр ходит по комнате (историческая черта!), а потом, остановившись, с жаром проговаривает стихов пятьдесят, из коих последние таковы:
Я чувствую: кровь закипает в жилах,
Грудь поднимается, и тяжелеет
Рука, и напрягаются все мышцы.
Я наполняюсь силой, наполняюсь.
Подайте же мне партию его!
Подайте мне ее сюда. Скорее
Я голову срублю одним ей махом,[*] —
Я раздавлю, я задушу ее.
Я разотру шипящую ехидну
В своей руке и прах ее развeю:
Подайте ж и его ко мне, злодея,
Последнюю надежду темной силы!
Где он? где он? Ко мне! скорей, живого
Я разорву на части.
[* Изречение, заимствованное из история одного римского императора, кажется — Калигулы11.]
В это самое время вводят царевича Алексея, Петр бросается к нему, но вдруг останавливается в смущении и произносит:
Он — мой сын…
Драматический эффект выходит сильный, вроде знаменитого ‘qu’il mourut’. [‘Пусть он умрет’ (фр.)12 — Ред.] Но в настоящее время русское сердце уже не поражается подобными кликами, оно может нынче сочувствовать только возгласам вроде: ‘Надо крикнуть на всю Россию, что пора искоренить зло с корнями’,13 или: ‘Я становой пристав и потому не могу изменить своим убеждениям…’14Вот если бы г. Погодин основал свою трагедию на том, что Петр распекает Меньшикова за взяточничество, то она имела бы несомненный успех в современном русском обществе…
В настоящее время не многие, вероятно, придут в умиление даже от следующих слов, обращаемых Петром к своему сыну, младенцу Петру, лежащему на руках у Екатерины:
Царь будущий!
Петруша! знаешь ли, что в этот час
Решается судьба твоя, судьба
России всей, которая надолго
Под власть твою, быть может, достается.
О, если бы тебе я с сим наследством
Мог передать свою любовь, свой пламень!
С какою б радостью я согласился
Хоть в кабалу идти на целый век,
Ко шведам, туркам, дьяволу… на муку!
Пойдешь ли по следам моим ты, друг мой,
Возлюбленный сын сердца моего,
Сын Катеньки моей неоцененной?
Подвигнется ли при тебе Россия,
Которая теперь лишь шевелиться
Всем телом под моим дыханьем стала?
Исполнишь ли мои ты мысли, планы?
Исполни их, мой друг! — Любовь к отчизне
Чистейшая, и опыт многолетний,
И труд, и размышление ночное
Внушили их, — и ты, благословенный,
Сойдешь в историю, а я на том уж свете
Возвеселюся духом о России
И радости святой слезами смою
То едкое, то жгучее пятно,
Которое теперь, как ржа, садится
На сердце онемелое мое.
(Плачет. — Потом устремляет к небу глаза, наполненные слезами, и, положив руку на сердце, говорит)
О господи! за все мои труды,
За дни и ночи безо сна, за голод,
За жажду, пот и кровь, — награду эту,
Даруй награду эту, милосердый!
(Бросается целовать младенца.)
За этот монолог г. Погодин стяжал бы себе в 1831 году почетное место рядом с г. Кукольником, о нем сказали бы, что он в драматической поэзии — то же, что Марлинский в эпической, а Бенедиктов в лирической… Сказать это, впрочем, можно и теперь, только теперь такой отзыв имеет уже не то значение, что прежде… И место рядом с г. Кукольником — увы! — не считается уже ныне столь почетным, как прежде…
Зато по другой части, по обнародованию исторических материалов, старая редакция ‘Москвитянина’ отличилась и в ‘Утре’ так же, как отличалась в ‘Москвитянине’. Г-н Погодин напечатал в сборнике две записки Татищева: 1) ‘Произвольное и согласное рассуждение и мнение собравшегося шляхетства русского о правлении государственном’, 2) ‘Напомнение на присланное росписание высоких и нижних государственных и земских правительств’. Особенно любопытна первая записка, в которой Татищев восстает на беззаконный образ действий тогдашней аристократии, рассуждая о следующих четырех предметах (стр. 370):
1) По кончине государя безнаследствениого, имеет ли кто над народом власть повелевать?
2) Кто в таком случае может каков закон или обычай застарелый переменить и новый учинить?
3) Ежели нужно нам самовластное древнее правительство переменить, то прежде рассудить, какое по состоянию народа и положению за лучшее?
4) Кому и каким порядком оное учреждение сочинить?
На первые два вопроса Татищев отвечает, что никто не может властвовать и давать законы по смерти государя, не оставившего наследников, до тех пор, пока не будет избран новый государь. Высшим сановникам государь вручает от себя часть власти, как свое представительство в известных отраслях управления, но законы все исходят только от него, и по смерти его ‘власть оных (вельмож) пресекается, а остаются равны вообще народ в их прежнем стане, и никто ни над каким ни малейшей власти не имеет, доколе последовавший государь оных паки утвердит или, отреша, иных определит’. Таким образом, до утверждения нового государя при всех прежних властях остается только та доля исполнительной власти, какая была им предоставлена по прежним распоряжениям… Новых же порядков установить никто не может,— разве общенародное соизволение. Все это говорит Татищев к тому, что сановники поступили беззаконно и преступно, ‘дерзнувши собою единовластительство отставить, а ввести аристократию’.
На третий вопрос — о перемене правительства, Татищев отвечает очень пространно. Сначала он излагает общие свои понятия о трех родах правления, утверждая, что демократия ‘в единственных градех или весьма тесных областях с пользою употребиться может, в областях же, хотя из неколиких градов состоящих, но от нападений неприятельских безопасных, как-то на островах и пр., может аристократическое быть полезно’, но что ‘великие и пространные государства для многих соседей завидующих никоторым из объявленных правиться не могут, особливо где народ не довольно учением просвещен и за страх, а не из благонравия или познания пользы и вреда закон хранят, — в таковых не иначе как само- или единовластие потребно’. Затем он приводит примеры разных государств, говоря, между прочим, что ‘Испания, Франция, Россия, издревле Турецкое, Персидское, Индейское, Китайское, яко великие государства, не могут иначе правиться, как самовластьем’. Переходя наконец к определению того, какое из трех правлений всех лучше для нашего государства, Татищев говорит, что демократия не годится по причине величины государства, аристократия же нас ‘довольно вредом приключенным научила: для сего нужно исторически прежде бывшее воспомянуть’. В воспоминаниях прежде бывшего Татищев является безусловным приверженцем того, что у новейших публицистов называется централизациею власти, но ‘воспоминания’ его любопытны, как образчик того, на какой степени развития были у нас политические знания 130 лет тому назад. Мы приводим одно место из записки Татищева, и читатели, конечно, согласятся, что в наше время, несмотря на страшный прогресс, провозвещенный нашими публицистами, много еще найдется людей, не дошедших и до той степени логичности и широты взгляда, какие обнаруживает Татищев.
Заметивши, что Русь процветала до введения удельной системы, Татищев продолжает (стр. 373):
Как скоро великие князи детей своих равно стали делить, и оные удельные, не повинуяся великим князям, ввели аристократию, а потом несогласиями друг друга разоряли, и сделались великие князи бессильны, тогда татары, нашед, всеми обладали, литовцы бывшую под властию многую часть от государства отторгнули. И так пребывало государство в рабстве татарском более двух сот лет.
Иоанн Великий осмелился ту аристократию истребить. Многие княжения присовокупи, паки монархию восставил и, усилився, не токмо власть татарскую низвергнул, но многие земли у них и Литвы, ово сам, ово сын его, возвратил. И так государство прежнюю свою честь и безопасность приобрело, что продолжалось до смерти Годунова.
По низвержении Лжедимитрия, коварное избрание Шуйского и зависть в том Голицына и других привели на новое беспутство: взять на государя запись, которою всю власть, у государя отняв, себе похитили, подобно как и ныне, но что из того последовало? Крайнее государства разорение. Поляки и шведы многие древние русские пределы отторгнули и овладели.
Царя Михаила Феодоровича хотя избрание было порядочно всенародное, да с такою же записью, чрез что он не мог ничего учинить, но рад был покою.
Царь Алексий Михайлович, получа случай самому в Польше войском управлять и чрез то силою паки часть самовластия возврати, многие пределы от Польши возвратил, и если бы ему властолюбивый Никон патриарх не воспрепятствовал, то б, конечно, более пользы государство его самовластием приобрело.
Петр Великий все оное усугубил и большую, нежели его предки, себе и государству самовластием честь, славу и пользу принес, как то весь свет может засвидетельствовать, и посему довольно всяк благорассудный видеть может, колико самовластное правительство у нас всех прочих полезнее, а прочие опасны. Не видели ль мы, как при самовластном, но молодом и от правления внутреннего удалившемся монархе велику власть имеющие Мазепа действительно, а Гагарин намерением подданства отложиться дерзнули? Ежели же кто то рассуждает, что единовластное правительство весьма тяжко и, 1-е, единому человеку великую власть над всем народом дать не безопасно, ибо как бы мудр, справедлив, кроток и прилежен ни был, беспогрешен же и во всем достаточен быть не может, коль паче когда страстям своим даст волю, то нужно наглым, неправым насилиям и гублениям неповинных происходить. 2-е. Когда он изберет во временщики кого, то оный равно самовластен и еще из зависти более других губит, особливо если подлородный или иноземец, то наипаче знатных и заслуживших государству ненавидит, гонит и губит, а себе ненасытно имения собирает. 3-е. Вымышленная свирепым царем Иоанном Васильевичем тайная канцелярия в стыд и поношение пред благорассудными народами, а государству разорение, ибо за едино неосторожно сказанное слово пытают, казнят и детей невинных имения лишают.
Сии точные их слова я напомня, сим возражаю:
На 1-е. Хотя человек, конечно, всякий не беспогрешен, однако государи имеют советников, избирая из людей благорассудных, искусных и прилежных, и как он, яко господин в своем доме, желает оный наилучшим порядком править, так он не имеет причины к разорению отчизны ум свой употреблять, но паче желает для своих детей в добром порядке содержать и приумножить. Если же такой несмысленный случится, что ни сам пользы не разумеет, ни совета мудрых не принимает и вред производит, то можно принять за божие наказание, но что для того чрезвычайного приключения порядок прежний переменить — оное не благорассудно, и кто может утверждать, если видим коего шляхтича, безумно дом свой разоряющего, для того всему шляхетству волю в правлении отняв, на холопей оное положить, ведая, что никто сего не утвердит. А понеже правительство государства должно по степеням всюду равно быть, то по состоянию власти шляхетской в их домах должна и государственная неколико согласовать, так то достаточно другими областьми доказать можно.
На 2-е. Что фаворитов или временщиков принадлежит, то правда, что от оных иногда государство много бед терпит, да сие более в республиках случалося, как о древней греческой и римской истории читаем, как, усилився, некоторые вельможи междоусобием великие разорения нанесли, и сего нам наипаче опасаться должно, чего в монархии едва в пример сыскать можем ли. Я не хочу далеко искать, но всем нам довольно знаемо, как неистовые временщики погубили совсем: царя Иоанна Васильевича — Скуратов и Басманов, царя Феодора Алексиевича — Милославский, наших времен Меньшиков, Толстой и другие. Противно тому благоразумные и верные: царя Иоанна — Мстиславский, Романов, Шуйский, царя Алексея — Борис Морозов и Стрешнев, царя Феодора Алексиевича — Богдан Хитрой и Языков, царевны Софии — князь Василий Голицын, — великую честь и благодарение вечно заслужили, хотя некоторые по ненависти других в несчастии жизнь окончили.
На 3-е. Тайная канцелярия хотя весьма давно и суще ежели не при Августе, то при Тиберии, наследнике его, для безопасности монарха вымышлена, и оная, если токмо человеку благочестному поручится, нимало не вредна, а злостные и нечестивые, не долго тем наслаждался, сами исчезают, как всех, так таких по истории прежних и при нас бывших видим.
Вторая записка Татищева заключает в себе мнение его о некоторых частях государственного и общественного благоустройства, по поводу ‘росписания правительств’, составленного тогда в сенате. Любопытно начало его записки.
Как я оное прилежно рассматривал, то я не мог не дивиться тому, что оное хотя большею частию мудрости политической и науке географии принадлежит, токмо все оных правила нахожу презрены, а чрез то необходимо нужно было приключиться недостаткам и погрешностям.
Непристойно бы и весьма продерзко было, если бы я хотел себя умнее тех почитать, от которых повеление о том было, то есть: сенат правительствующий, ведая довольно, что и при первом росписании губерний, провинций и городов в сенате были люди достаточные и мудрые, вина же та приключилася от следующих причин: 1) Описания достаточного и ландкарт исправных не было. 2) Сами во всех пределах не бывали, а знающих обстоятельно расспросить времени не имели, ибо все имели особливые правления и многими делами были отягчены. 3) Как большею частию из сенаторов и сильных людей в губернаторы были назначены, — так по властолюбию или любоимению, несмотря ни на порядок, ни на пользу, города и провинции в свою власть захватывали, кто которые хотел, что мне доказует князь Меншиков: Ярославль для богатого купечества, Тверь для его свойственников, в посаде бывших, приписал к С.-Петербургу, Гагарин — Вятку и Пермь к Сибири, и пр. 4) Оное поручено было более секретарям, которые хотя вышеобъявленных наук не слыхали, но к собранию богатств весьма хитрые, оные довольно при сем росписании свою пользу хранили и после города, по щедрым просьбам, из одной провинции в другую переписывали.
И затем — мы имеем дело с молодой редакцией. Впрочем, нет еще: старой, самой старой из старых должны мы приписать помещение стихотворения г. А. П.15 ‘Из Шиллера’, которое начинается следующими стихами:
Красотой ты возгордилась,
Своим личиком — стыдись…
К старой же, а если не к старой, то уж и не к молодой редакции нужно отнести стихотворение г. Хомякова: ‘Благочестивому Меценату’. Это стихотворение обращено к какому-то мудрому другу, который с прибрежья царственной Невы кротко обращает очи на темные главы г. Хомякова и его друзей. Этот друг испил до дна кубок ленивой роскоши, но подчас поощряет их на подвиг речами небрюзгливой ласки. За круговой чашей он хвалит их строгий пост и простой быт плебейской веры. За эти качества г. Хомяков просит его принять привет от темной черни людей им взысканных, и приношения скромной дани благодарственных речей их. В заключение поэт желает, чтобы крылья бури не смущали лазури безоблачных высот Мецената, чтобы мысль не тяготила его главы железною рукою и чтобы вечно цвел весною румяный пух ланит его.
Счастлив будет тот, кто поймет, что означает это стихотворение, так явно презирающее здравый смысл и всякую толковость в выражении мысли. Признаемся, мы не добились такого счастия: мы не могли понять, как это пух может цвести, мысль — тяготить главу железною рукою, крылья — смущать высоту и лазурь, и т. п. [*] Мы даже подумали было, что эти стихи — пародия, но на что же пародия? Разве на знаменитого автора ‘Юродивого мальчика, взыгравшего в садах Трегуляя’16.
[* Для убеждения читателей, что эти выражения нами не выдуманы, представляем в подлиннике вторую половину стихотворения г. Хомякова.