Жена Юрия Сергеевича Салищева пришла в совершенное отчаяние. Жалкая квартира, выходившая закоптелыми окнами на второй двор, не была оплачена чуть ли не за полгода, кухарке задолжали за три месяца — жалованье и передержки по кухонным счетам, ‘мужик’ с молочной фермы надоедал каждый день, даже поденщице-прачке нечем было бы заплатить, если бы на выручку хозяйки не поспешил сидевший у Салищевых старый знакомый. Беда! На маленьких ножках Салищевой виднелись весьма истоптанные башмачки. Шляпка, красовавшаяся на кудрявой головке ее, носила следы лучших времен, увы, давно прошедших. Тот же упадок обнаруживал и остальной, некогда изящный, туалет хорошенькой женщины.
Елена Львовна долго терпела лишения, с мужеством, которое трудно было предполагать в таком изнеженном и хрупком создании. Наконец, и она выбилась из сил. Каждый звонок, который за последнее время большею частью возвещал о появлении кредиторов, приводил ее в содрогание. Она не находила ничего лучшего, как плакать с утра до вечера, несмотря на то, что у нее имелись какие-то дипломы, красноречиво свидетельствовавшие об ее отличных успехах в науках и искусствах, — дипломы, к которым прибегают женщины в случаях материальных затруднений. Но Елена Львовна принадлежала к разряду тех представительниц слабого пола, которые умеют получать отличия, умеют довольствоваться малым и кротко покоряются судьбе, но у которых совершенно нет уменья искать иного выхода из отчаянного положения, кроме облегчения в слезах. Она чувствовала себя точно окруженной непроницаемой стеной, за пределы которой, как она полагала, обязан был ее вывести супруг — посланный ей судьбою законный покровитель и защитник. Избавление, однако, не приходило. Жизнь Салищевых совершенно вышла из колеи и пошла скакать по булыжникам петербургских мостовых, подобно разбитым извозчичьим дрожкам, ежеминутно готовым вывернуть седоков. Сам Салищев переносил свое бездолье очень легко. Он ничем не смущался: ни напоминанием дворника об уплате за квартиру, ни прозрачными намеками кухарки о своем жалованье, ни приставаниями других кредиторов, ни даже тем, что за него раскошеливались иногда его гости. Он всегда оставался веселым и довольным, точно ему только что выпало особенное счастье, в виде лотерейного выигрыша или богатого наследства. Юрий Сергеевич отлично умел говорить и говорить обо всем. Не было предмета, в котором бы он не чувствовал себя, как дома, и о котором он не способен бы был наговорить с три короба. Когда он находил слушателей для своих разглагольствований, он оживлялся чрезвычайно при этом он умел сообщать свое оживление окружающим и приводить их в отличное настроение духа, за которым люди тысячами устремляются в театры и платят деньги. Салищев же за свое остроумие не приобретал от своей аудитории ничего, кроме репутации ‘пустого человека’ и только тратил драгоценное время, которое он мог бы несомненно употребить более полезным для себя образом. Но насколько Юрий Сергеевич был быстр на речи, настолько же он отличался медлительностью в делах.
Не проходило дня, чтобы он не принимал благого решения выпросить у одного из своих многочисленных товарищей место, унизиться перед теми, которых он презрительно называл ‘чиновниками’ и даже ‘болванами’. По несправедливости судьбы все эти ‘болваны’ были отлично пристроены и легко могли бы оказать помощь ему, считавшемуся всегда среди своих сверстников звездой первой величины. Каждый день он кормил свою опечаленную жену обещаниями обратиться к одному из них. Елена Львовна всеми своими небольшими силами поощряла его намерения. Она была уверена, что всякий будет считать за счастье вывести из беды даровитого друга, особенно, думала она про себя, если они узнают, что у него такая жена… такая хорошая, что она так страдает от всех этих ужасных невзгод, унижений… ‘О, Господи, — восклицала она, заливаясь слезами, — лишь бы не было долгов. Жить бы где-нибудь в деревне, в глуши, но спокойно, без тревог, не нуждаться, не нуждаться в необходимом’. Скромные желания молодой женщины не исполнялись и роковая петля материального упадка все больше и больше опутывала супругов. Однажды, когда им пришлось совсем туго, Юрий Сергеевич решил окончательно пойти на поклон к одному из своих бывших товарищей, Корницкому, которого он помнил как ‘зубрилу-мученика’ и ‘простого’ малого, неспособного выдумать ни пороха, ни чего-либо иного.
Между супругами накануне предполагавшегося визита целый день до поздней ночи оживленно обсуждались всевозможные более или менее благоприятные последствия его.
— Разбуди меня завтра пораньше, — сказал Салищев своей жене, как бы в подтверждение, что решимость не откладывать больше этого дела не оставила его.
Елене Львовне было известно, что забота о стяжании никогда не нарушала крепкого сна ее супруга, что привычка спать долго и сладко, которая завелась у него давно, не оставляла его и в самые трудные минуты жизни, поэтому в знаменательный день решительных действий она стала будить его с восьми часов утра.
Юрий Сергеевич, несмотря на видимое отсутствие в его характере всякого педантизма, был человек привычек, отступление от которых, как уверял он, делало его больным и скучным, поэтому он не позволял себе нарушать их, особенно в тех случаях, когда ему представлялась надобность явиться во всеоружии своих физических и духовных сил.
И в это утро, несмотря на свое приказание будить себя пораньше, он, как обыкновенно, лишь во втором часу оказался готовым к выходу.
Поцеловав на лету свою жену, которая все утро с трепетом следила за его неспешными сборами, он, наконец, отправился в свою важную экспедицию.
Когда дверь закрылась за Юрием Сергеевичем, Елена Львовна, все утро опасавшаяся, чтобы муж, как часто это случалось, в последнюю минуту не изменил своего решения, вздохнула свободно. Она осталась одна в квартирке, бедность которой тщательно была замаскирована дешевыми украшениями, разными игрушками, веерами и драпировками. Благодаря ухищрениям хозяйки, на которые способны только одни женщины, комната имела очень приличный и даже живописный вид, а сама она, в своем полинялом утреннем капоте какого-то фантастического стиля, казалась принцессой, лишенной царства.
Когда звуки шагов ее мужа, доносившиеся со двора, затихли, Елена Львовна улеглась на кушетку, закинула руки за голову и унеслась мечтой вслед за мужем, который, думала она, теперь добьется, наконец, каких-нибудь благ. Она живо представляет себе весь диалог старых товарищей. ‘Какая дружеская связь может быть прочнее связи, основанной на общих воспоминаниях детства. Такая дружба не может, не должна порваться от действия времени, расстояния и превратностей судьбы’, — размышляла она. Пример — она и ее школьные подруги. Хотя бы она потеряла их из виду, не видалась с ними годами, но все же она не перестанет думать о них, интересоваться их судьбой и они точно также, она уверена, отнесутся к ней… Вот, представляет себе Елена Львовна, старые товарищи встречаются… Сперва не узнают друг друга, а потом радость, объятия, обмен воспоминаний о школьных, давно минувших днях, о которых так хорошо и смешно умеет рассказывать ее муж и которые все ей так хорошо известны, как будто бы она сама играла с ними в городки. Наконец, приятели заводят разговор о делах, и муж ее рассказывает другу о своем затруднительном положении. ‘Кого мне жаль, — слышится ей знакомый взволнованный голос, — так это ее, мою бедняжку. Если бы ты знал, что это за существо… доброе, умное, — да, умное… — Тут Елена Львовна самодовольно улыбается, — и прелестное, но при этом такой ребенок, беспомощный ребенок… — Елена Львовна вздыхает и уныло смотрит на потолок в то место, где рисовалось большое желтое пятно, — и хорошенькая, если бы ты видел, какая она хорошенькая’. Елена Львовна своими тонкими пальцами приглаживает упрямые волнистые волосы и отводит глава от пятна по направлению к стене, в которую был вбит большой крюк, предназначенный для зеркала. ‘И что же… ей даже не в чем выйти на улицу’. Тут размечтавшаяся молодая женщина на минуту отвлекается в сторону от интересующего ее разговора приятелей и принимается составлять минимальную смету для приведения своего обветшалого туалета в возможно приличный вид. ‘Такая хорошенькая и при этом ничуть не требовательная, — продолжает она прерванную речь мужа. — Она хотела бы только маленькое спокойствие, хотя бы освобождение от долгов. О, эти долги, как они ее терзают, — будто говорит он, — она мечтает о самой скромной жизни. Другие женщины тщеславны, хотят наряжаться, играть роль — она же само смирение, сама скромность и кротость’. Все это муж ее рассказывает так красноречиво, так чувствительно, что у товарища его выступают на глазах слезы. Оба друга плачут, а Елена Львовна, растроганная представившимся ее воображению видом двух плачущих друзей, тоже плачет. Слезы градом льются из больших грустных глаз по побледневшим щекам. Затем она видит нечто столь трогательное, что сердце ее дрожит от восторга. Она счастлива и за себя, и за все человечество, которое так несправедливо порицают. Она видит, как товарищ кладет руку ее мужа на плечо и говорит: ‘ну старина, mon vieux (точь в точь как во французских драмах), успокойся, перемелется — мука будет. Мы тебе место найдем, у меня есть кое-что в виду для тебя, а пока вот… возьми сколько тебе надо на расходы, потом отдашь’, — при этом он раскрывает свой набитый деньгами бумажник. Да, чтобы там ни говорили, философствует Елена Львовна, но у людей есть сердце. Она всегда так думала, она всегда верила в доброту людей, в их способность к бескорыстному участию, и вот… она не ошиблась. Вот доказательство.
Через две недели, продолжает мечтать совсем уже успокоенная Салищева, муж ее получает место. Они расплачиваются с долгами. Дворник, при всякой встрече, учтиво кланяется, кухарка умильно спрашивает, что готовить на обед, голые ребятишки какого-то мастерового, бегавшие по двору, получают от нее рубашечки, все счастливы и довольны, солнце светит, и она живет на даче и гуляет в парке в простеньком, но несомненно новом и изящном платье и в такой же шляпе.
В то время, как перед ней проходили эти непритязательные картины тихой и мирной жизни, послышался звонок и вслед за тем в передней раздались знакомые шаги. Елена Львовна не шевельнулась, точно замерла. Шаги мужа звучали бодро. Сердце ее встрепенулась.
— Ну что? — обратилась она к мужу, когда тот вошел в комнату и впилась в него широко раскрытыми, полными радостного ожидания, глазами.
— Я очень доволен, — ответил он с видом Наполеона, одержавшего победу над союзными армиями, и пошел рассказывать, как Корницкий его хорошо принял, как обрадовался ему, несмотря на то, что он собирался куда-то с женой, и у подъезда их уже ждал экипаж, как он расспрашивал его, каково ему живется и т. п.
— Что же ты? — спросила Салищева, приподнявшись.
— Я сказал ‘ничего’, что вот я теперь поглощен очень важным трудом… и… я изложил ему содержание моего проекта, знаешь!
— Какого это?
— Да, ты знаешь, я тебе говорил, что хочу заняться проектом об увеличении благосостояния народа. Ему очень понравилось.
— А ты не сказал ему, что пришел просить места, что наше положение…
— Ну, вот, ты меня учишь! Так я и буду распространяться с ним о моем положении. Ты не понимаешь. Перед этими людьми совсем не следует прибедняться.
— Так ты не говорил ему, — начала было Елена Львовна, но что-то будто застряло у нее в горле, и она, не окончив фразы, только безнадежно опустила голову.
— Ты понимаешь, никогда не надо торопиться с этими просьбами, — продолжал Салищев, не глядя на жену и поглощенный своими соображениями. — Я еще зайду к нему. Мы говорили много и о многом. Но какой он ограниченный человек!.. Представь, он считает, что Бисмарк — гений, — начал горячиться Юрий Сергеевич перед своей женой, которая, казалось, и не слушала его. — Но я доказал ему, как дважды два четыре, что Бисмарк такой же обыкновенный человек, как Сидор и Карп, и что не будь благоприятных обстоятельств, он остался бы таким же простым юнкером, как все немецкие юнкера, что вообще один человек не делает истории, что государство — не карточный домик, который один какой-нибудь юнкер, даже гениальный, может сложить и разобрать, что государственные люди только выразители общей воли. Затем мы говорили о тройственном союзе.
— А он… что же он тебе обещал? — робко спросила Салищева, подняв к мужу побледневшее лицо, мигом осунувшееся и как бы на десять лет постаревшее.
— Обещал. Чего обещал? Что было ему обещать, когда я ни о чем не просил.
— Почему же ты его не просил? Ты же знаешь…
— Знаю, знаю, но ты меня не учи. Говорю тебе, что теперь я надеюсь на многое. Он видел, что я человек способный и понял, что я могу быть ему полезен во многом. Зачем я буду просить и унижаться перед ним, когда он будет меня просить. Ах, я тебе скажу, — убеждал Салищев жену, шагая по комнате, — я знаю этих людей. Когда я ему сказал о моем проекте, он сделался особенно любезен. Ты можешь себе представить, когда горничная доложила ему, что барыня готова и ждет, он ответил — ‘пусть ждет’. Так и сказал — ‘пусть ждет’. Я разумеется поднялся, хотел откланяться. Понимаешь, неловко, они собирались куда-то… но он, однако, удержал меня. Я видел, что он очень заинтересован моим проектом и я остался, чтобы дать ему еще некоторые разъяснения. Так прошло, вероятно, с полчаса. Тут я встал решительно и попрощался с ним. Понимаешь, всегда лучше недосолить, чем пересолить. Он очень любезно проводил меня до передней, пожимал руки… Я решительно произвел переворот в его взглядах на значение Бисмарка, вообще на политику. Ты можешь быть покойна, все идет так хорошо, как я и не ожидал…
Пока Салищев в кабинете своего бывшего товарища увлекался высшими политическими соображениями, истратив фейерверк ума и остроумия, и затем, веселый и довольный направлялся домой, на дамской половине у Корницких происходило следующее: мадам Корницкая в изумительном костюме ярко-зеленого цвета с отделкой из фиолетовых лент, в маленькой шляпочке-токе с причудливо торчавшими во все стороны пучками розовых перьев, фиолетовых и зеленых лент и такой же крошечной муфточкой, была готова к выезду и нетерпеливо ожидала мужа в своем будуаре, примыкавшем к кабинету, где происходила вышеописанная беседа приятелей. Госпожа Корницкая полагала, что в этом новом эффектном костюме она необыкновенно авантажна и поэтому она была как-то особенно в духе, горя желанием скорее показаться некоторым знакомым, что бы предстать пред ними в полном блеске. Между тем, как назло, муж занялся каким-то господином, который точно врос в стул и, казалось, век не расстанется с ним.
От нетерпения и досады у нее разболелась голова и нос покраснел так, что помощь пудры оказалась бессильной.
Нервы ее страшно расстроились. Взглянув на себя в зеркало, она увидела изображение женщины с кислой серой физиономией далеко не молодой и блистательной, представлявшей неприятный контраст с разноцветным нарядом, облекавшим ее стан и голову. Нельзя же показаться в таком виде. И в самом деле, в этом виде госпожа Корницкая вряд ли могла одержать победы, на которые она рассчитывала.
Когда Корницкий, проводив старого товарища, вошел к жене, он нашел ее в самом растерзанном виде. Он застал ее в нижней юбке, с распущенными прямыми космами волос, падавшими уныло на плечи, с белым намоченным в уксусе платком на лбу, над которым еще бойко держались искусственно взбитые завитушки, между тем, как великолепное платье небрежно валялось на кресле и волочилось по полу, а шляпка с султаном из перьев висела на голове бронзового амура.
— Ты не одета? Что так? — удивился он.
— Я не поеду, поезжай один, — коротко ответила обиженная дама.
— Как же так? — осведомился ее муж, — мне казалось, ты сама очень хотела поехать, особенно к Сазиковым… И карета готова.
— Я хотела, а теперь не хочу… Мне любопытно было бы видеть тебя на моем месте. На кого бы ты был похож, если бы тебя заставили целый час напрасно просидеть в корсете и в шляпе, — ворчливо заметила супруга.
Корницкий испуганно повел одной рукой по своему уже ожиревшему стану, а другой по несомненной лысине, точно для того, чтобы удостовериться, что он не обременен принадлежностями туалета его жены.
— А ты разве была уже одета, — спросил он, как будто ему это не было известно.
— Как же? Я ведь посылала к тебе и ждала тебя битый час. Кто это у тебя сидел? Интересно знать? Ты не мог расстаться с этим господином, а у меня просто уши заболели слушать его. Тебе верно было очень занимательно…
— Какое! Болтун! — сказал Корницкий. — Воображает, что открыл Америку. И зачем он явился? Говорит, что работает над каким-то проектом… Ну, пусть себе работает на здоровье, а мне какое дело.
— Зачем же ты его удерживал, я сама слышала, что ты его удерживал, — укоряла госпожа Корницкая своего мужа.
— Ах, ma chХre, нельзя же, старый товарищ. Надо же чем-нибудь показать внимание
— Да, ты готов перед всеми распинаться. Только я одна… только в мое положение ты никогда не входишь, только до меня тебе все равно… — тараторила его супруга, — только я…
— Как ты говоришь! — укоризненно прервал он поток ее речей, — ты знаешь, что ты… что я… — путался он, вполне сознавая свою вину, как человек отлично понимающий жалкое положение женщины, принужденной лишний час сидеть в затянутом корсете и с пучком разноцветных перьев на голове вместо шляпы, как у попугая. — Нельзя, пойми, не выслушать старого товарища. Почем я мог знать, зачем он пожаловал… Оказывается, что он пришел меня учить… Прочел мне целую лекцию… Чудак… Этакая досада, что мы не попадем к Сазиковым… Которое воскресенье прошло, а мы все им не отдали визита, просто неловко… Оденься, пожалуйста может быть успеем. А то… отложим до будущего воскресенья, нечего делать. Иван, — обратился Корницкий к явившемуся на его звонок лакею, — если придет этот господин, который был сегодня, сказать, что дома нет.
Источник текста: Сборник ‘Огоньки. Рассказы, стихотворения и пьесы’, 1900 г.