Источник текста: Джером К. Джером — ‘Во что обходится любезность и другие юмористические рассказы’. Второе издание.
Книгоиздательство ‘Польза’, В. Антик и Ко, Москва, 1912 г.
Перевод: М. Розенфельд
OCR, spell check и перевод в современную орфографию: Оскар Уайльд
Люди, которые по своему положению могут это знать, рассказывали мне, и я охотно верю им, что девятнадцати месяцев от роду он плакал, потому что бабушка ни за что не хотела позволить ему кормить ее с ложки, а в три с половиной года его выудили в состоянии величайшего истощения из бочки с водой, куда он забрался со специальной целью научить плавать сидевшую там лягушку.
Двумя годами позже, он надолго повредил себе левый глаз, показывая кошке, как надо носить котят, чтобы не делать им больно, и около того же времени его опасно ужалила пчела, когда он переносил ее с одного цветка (где она, по его мнению, лишь даром теряла время) на другой, более пригодный для собирания меда.
Он всегда желал услужить другим. Он был в состоянии проводить целые утра в курятнике, объясняя курицам почтенного возраста, как надо высиживать яйца, или отказывался от прогулки в лес за ягодами, чтобы остаться дома и щелкать орехи для своей любимицы, белки. Не достигнув семилетнего возраста, он спорил с матерью о том, как надо обращаться с детьми, и журил отца за его способ воспитания последних.
В детстве ничто не доставляло ему большего наслаждения, как ‘присматривать’ за другими детьми — те, правда, были от этого в меньшем восторге. Эту утомительную, многотрудную обязанность он брал на себя всецело по собственному почину, не ожидая ни награды, ни благодарности. Были ли эти дети старше или моложе его, не имело для него никакого значения, где бы и когда бы он их ни находил, он начинал ‘присматривать’ за ними. Однажды во время школьного праздника, из отдаленной части леса донеслись жалобные крики, отправившись на поиски. Нашли Иопльтона лежащим на земле, а его двоюродный брат, мальчик вдвое больше его, сидел на нём и тузил его на обе корки. Освободив несчастного, учитель спросил: ‘Почему ты не остался с маленькими? Что ты тут делал с ним?’
— Простите, сэр — гласил ответ, — Я — присматривал за ним.
Он стал бы ‘присматривать’ и за Ноем, попадись он ему только.
Это был добрый мальчик, всегда готовый позволять всему классу списать со своей тетради, и даже сам предлагавший товарищам подобную помощь.
Руководили им при этом самые лучшие намерения, но так как в его тетрадях неизменно бывали ошибки — и при том ошибки ясно отличимые, специально свойственные ему одному — то результат для списавших был всегда очень неблагоприятный, и с поверхностностью молодежи, которая, не зная мотивов, судит только по результатам, товарищи затем поджидали его у дверей и задавали ему встрепку.
Всю свою энергию он тратил на обучение других, ничего не оставляя для самого себя. Он приводил безусых юношей в свою комнату и учил их боксировать.
— Ну вот, попробуете ударить меня по носу, — говорил он, стоя перед ними в позе боксера. — Не бойтесь, бейте изо всех сил.
И они наносили удар изо всех сил, а он, лишь только успевал прийти в себя от неожиданности и немного остановить кровь, тотчас же объяснял им, что они ударили совсем не так, как надо, и что он очень легко отразил бы удар, будь он только нанесен правильно.
За гольфом он два раза повредил себе ногу больше чем на неделю, показывая новичку, как надо гнать мяч, а за крикетом я, помнится, видел однажды, как его средний шест был снесен, когда он как раз объяснял другому игроку, как наилучшим образом отбивать мяч. После этого он долго препирался с беспартийным свидетелем насчет того, считается или не считается этот удар.
Во время одного бурного переезда через Ла-Манш, он взволнованно помчался на капитанский мостик, чтобы сообщить капитану, что ‘сию минуточку видел свет милях в двух налево’. А когда он ездит на омнибусе, он обыкновенно садится поближе к кучеру и указывает ему на различные препятствия, могущие их задержать по пути.
Мое личное знакомство с ним началось как раз на омнибусе. Я сидел позади двух барышень, когда кондуктор начал собирать деньги за проезд. Одна из барышень дала ему шесть пенсов, требуя билет до Пиккадилли, что стоит два пенса.
— Нет, милая, — заметила другая барышня своей подруге, протягивая кондуктору шиллинга.— Я тебе должна шесть пенсов, дай мне четыре, и я заплачу за нас обеих.
Кондуктор взял шиллинг, оторвал два билетика по два пенса и остановился в недоумении, стараясь уразуметь, сколько надо дать сдачи.
— Ну да, — заявила вторая девица, — дайте моей подруге четыре пенса. — (Кондуктор сделал это). — Теперь ты дай эти четыре пенса мне — (подруга дала). — А вы, — продолжала она, обращаясь к кондуктору, — дайте мне восемь пенсов. Тогда всё в порядке.
Кондуктор недоверчиво подал ей восемь пенсов (шестипенсовую монету, которую ему дала первая девица, и еще пенни за два полпенни, взятые им из сумки) и удалился, бормоча что-то насчет обязанностей, в число которых не входить умение считать с молниеносной быстротой.
— Теперь, — обратилась девица постарше к своей подруге, — я должна дать тебе шиллинг.
Я считал инцидент исчерпанным, как вдруг румяный господин, сидевший на противоположной скамейке, крикнул зычным голосом:
— Эй, кондуктор, вы надули этих барышень на четыре пенса.
— Как это я их надул на четыре пенса?— ответил возмущенный кондуктор с верхней ступеньки лестницы, — билеты по два пенса.
— Два да два не будет восемь, — пылко возразил румяный джентльмен. — Сколько вы дали ему, милая? — спросил он, обращаясь к первой девице.
— Я дала ему шесть пенсов, — ответила она, заглянув в кошелек. — А потом я тебе дала четыре пенса, помнишь? — прибавила она, обращаясь в подруге.
— Дорогая, выходит двухпенсовая поездка, — вставил невзрачный на вид человек с задней скамейки.
— Не может быть, милочка, — ответила вторая девица. — Ведь это я тебе с самого начала должна была шесть пенсов.
— Но я всё-таки дала их тебе, — настаивала первая.
— Вы дали мне шиллинг, — сказал вернувшийся кондуктор, с обличительным видом направляя указательный палец на старшую девицу.
Та кивнула головой.
— А я дал вам сдачи шестипенсовик и два пенни, так ведь?
Она признала это.
— А ей, — он указал на девицу помоложе,— я дал четыре пенса, верно?
— Которые я, помнишь, отдала тебе, милая,— заметила младшая девица.
— Пусть меня повесят, если это не меня надули на четыре пенса, — воскликнул кондуктор.
— Но ведь другая барышня вам дала шесть пенсов, — сказал румяный джентльмен.
— Которые я отдал ей, — ответил кондуктор, опять направляя обличительный палец па старшую девицу. — Можете хоть обыскать мою сумку, коли желаете. Нет у меня больше ни одного проклятого шестипенсовика.
К этому времени все уже забыли, что они сделали, и противоречили самим себе и друг другу. Румяный господин взял на себя разъяснить и поправить всё дело, и результат был тот, что не успели мы доехать до Пиккадилли, как трое пассажиров уже пригрозили кондуктору, что подадут на него жалобу за непристойные речи, кондуктор позвал полицейского и велел записать фамилии и адреса обеих девиц, намереваясь взыскать с них четыре пенса (которые они всей душой желали оплатить, но румяный господин ни за что не позволял им этого), младшая девица пришла к убеждению, что старшая хотела надуть ее, а старшая плакала.
Румяный джентльмен и я продолжали путь до вокзала на Чаринг-Кроссе. У кассы оказалось, что мы направляемся в одну и ту же сторону, и мы поехали вместе. Всю дорогу он говорил о четырех пенсах.
У моей калитки он пожал мне руку и любезно выразил восхищение по поводу того, что мы близкие соседи. Что его влекло ко мне — я не мог понять, ибо он мне порядком надоел, и я всю дорогу, по мере сил и умения, обрывал его. Позже я узнал, что это одна из его особенностей: приходить в восторг от каждого человека, который не оскорбляет его явно.
Три дня спустя, он без доклада влетел в мой кабинет — он, видимо, смотрел на себя, как на моего закадычного друга — и попросил извинить его, ради Бога, что он не явился раньше, я с готовностью исполнил его просьбу.
— По дороге сюда я встретил почтальона, — продолжал он, вручая мне синий конверт. — Он дал мне это для вас.
Я увидел, что это был циркуляр водопроводной конторы об уплате денег.
— Надо протестовать против этого, — продолжал он. — Это за воду до 29 сентября. Они не имеют права требовать с вас эти деньги в июне.
Я ответил в том духе, что за воду надо платить, и что по-моему безразлично, платить ли в июле или в сентябре.
— Нет, — возразил он, — это принципиальный вопрос. С какой стати платить за воду, которую вы еще не получали? Какое они имеют право заставлять вас платить деньги, которые вы еще не должны?
Он говорил красноречиво, а я был так глуп, что слушал его. Через полчаса он убедил меня, что данный вопрос связан с неотъемлемыми правами человека, и что если я заплачу четырнадцать шиллингов и десять пенсов в июне, вместо сентября, я окажусь недостойным прав, завоеванных моими предками ценой кровавой борьбы.
Он мне сказал, что у водопроводного общества нет никакой почвы под ногами, и по его настоянию я тут же сел и написал директору общества оскорбительное письмо.
Секретарь ответил мне, что, в виду занятого мною положения, им придется рассматривать этот вопрос, как тяжебное дело, и высказал предположение, что мои поверенные не преминут взять на себя защиту моих интересов.
Когда я показал это письмо Попльтону, он пришел в восторг.
— Представьте всё это мне, — сказал он, засовывая письмо в карман. — Я уж проучу их.
Я предоставил все дело ему. В мое оправдание могу только сказать, что в это время я был поглощен писанием так называемой комической драмы, и весь здравый смысл, которым я еще обладал, вероятно, ушел в эту работу.
Решение мирового судьи несколько охладило мой пыл, но лишь воспламенило его рвение. ‘Мировые судьи’, заявил он, ‘старые, ничего не понимающие тупицы. Это дело должно пойти на рассмотрение коронного судьи’.
Коронный судья был добрый старичок. Он нашел, что в виду недостаточно ясной редакции контракта он не может целиком присудить обществу весь иск, так что я отделался в общем немногим меньше пятидесяти фунтов стерлингов — включая сюда и первоначальные 14 шиллингов, 10 пенсов.
После этого наша дружба пошла на убыль, но так как мы жили в одном и том же отдаленном предместье Лондона, мне частенько приходилось встречаться с Попльтоном, а еще больше слышать о нем.
Особенно отличался он в обществе, на всякого рода пикниках, вечерниках и т.д., и при этом, чем добродушнее и любвеобильнее он был настроен, тем больше следовало опасаться его. Ни один человек не тратил больше сил на увеселение других и не порождал такого всеобщего уныния и отчаяния.
Зайдя как-то на Рождестве к одному моему приятелю, я увидел следующую картину: человек четырнадцать, пятнадцать пожилых дам и джентльменов торжественно шагали вокруг стульев, выставленных в ряд посередине гостиной, между тем как Попльтон играл на рояле. Время от времени он внезапно останавливался, и все тяжело опускались на ближайшие сидения, — все, кроме одного, который потихоньку ускользал из комнаты, сопровождаемый завистливыми взглядами остальных. Я стал у дверей, наблюдая эту интересную сценку, когда ко мне подошел удравший из гостиной игрок.
Я осведомился у него, что должна означать сия церемония.
— Лучше не спрашивайте, — мрачно ответил он. — Одна из проклятых глупостей Попльтона. — И злобно прибавил: — А после нам еще предстоит играть в фанты.
Горничная всё еще поджидала удобной минутки, чтобы доложить обо мне. Я дал ей шиллинг, чтобы она не делала этого, и поспешил улизнуть.
После сытного обеда он был в состоянии предложить импровизированный бал и тут же заставлял вас скатывать ковры или передвигать вместе с ним рояль через всю комнату.
Он знал столько общественных игр, что смело мог бы учредить собственное маленькое чистилище. В ту минуту, когда вы как раз увлечены интересным разговором или сидите в приятном tete-a-tete с хорошенькой женщиной, он налетает на вас, как снег на голову: ‘Идите скорей, мы играем в ‘литературный протокол’. И, притащив вас к столу, даст бумагу, карандаш и велит вам описать вашу любимую литературную героиню — и будет следить за тем, чтобы вы это исполнили.
Он никогда не щадил своих сил. Это он всегда добровольно провожал, пожилых дам на вокзал, — никогда не покидая их до последней минуты, пока благополучно не усадит… не в тот поезд. Это он вызывался играть с детьми в ‘диких зверей’, пугая их до такой степени, что ночью с ними делались судороги.
Несколько дело шло о добрых намерениях, он был самый добрый человек на свете. Он никогда не навещал больных, не взяв с собой какого-нибудь лакомства, специально рассчитанное на то, чтобы ухудшить их болезнь. Он устраивал на собственный счет морские прогулки для людей, склонных к морской болезни, и, по-видимому, смотрел затем на их муки, как на неблагодарность.
Он любил руководить свадьбами. Однажды он устроил так, кто невеста явилась в церковь за три четверти часа до жениха, что привело к неприятностям в день, долженствующий быть исключительно днем радости. А в другой раз забыл пригласить священника. Но он всегда с готовностью признавал свои промахи,
На похоронах он тоже был на высоте своего призвания, указывая убитым горем родственникам, как хорошо для всех, что покойник умер, и выражал благочестивую надежду, что и они скоро последуют за ним.
Но величайшей радостью его жизни было вмешиваться в домашние ссоры. Ни одна ссора на много миль кругом не обходилась без него. Являлся он обыкновенно в качестве посредника, а кончал в качестве главного свидетеля истца или истицы.
Будь он журналистом или политиком, его удивительное умение заниматься чужими делами, наверное, снискало бы ему уважение сограждан. Ошибка его заключалась в том, что он применял свои способности на практике.