Уроки прошлого, Плеханов Георгий Валентинович, Год: 1908

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Г. В. ПЛЕХАНОВ

СОЧИНЕНИЯ

ТОМ XV

ПОД РЕДАКЦИЕЙ

Д. РЯЗАНОВА

ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО

МОСКВА 1926 ЛЕНИНГРАД

Уроки прошлого
(Сборник ‘Тернии без роз’. Женева)

Деятельность социал-демократической фракции первой Думы отошла в область невозвратного прошлого. Совершенно излишне было бы доказывать теперь, что переворот 3 июня и арест социал-демократических депутатов составляет государственное преступление в полном смысле слова. Это знает весь цивилизованный мир, и, — что в данном случае важнее всего, — это знает сам г. Столыпин. Уже в одном из первых заседаний второй Думы, он, возражая одному из кадетских ораторов, прямо заявил, что для него сила выше права. У меня нет ни малейшего желания оспаривать это, далеко, впрочем, не новое, мнение. Я готов даже благодарить г. Столыпина за его откровенность. В настоящую же минуту единственным непраздный, неутопическим вопросом представляется мне следующий вопрос:
Как должны мы поступать для того, чтобы российский народ получил возможность силой поддержать свое неоспоримое право?
Как видно из печатаемых в этом сборнике статей тт. Митрова, Джапаридзе, Церетели и других, вопрос этот очень сильно интересовал наших товарищей-депутатов второй Думы с самого начала их парламентской деятельности. Т. Митров называет его даже трагическим вопросом. И очень полезно будет посмотреть, какие данные для решения этого вопроса заключаются в опыте нашей фракции второй Думы. Мы должны постараться, как можно лучше воспользоваться этим опытом, за который так жестоко поплатились бывшие члены этой фракции, а в их лице и все социал-демократы России.
Присмотримся же к нему.
Т. Митров говорит: ‘Трагедия, которую я разумею, была на поверхности народной жизни (видимая трагедия в виде обнищания и голодовок — обычное явление), — трагедия таилась внутри народной души, будучи скрыта от взоров посторонних наблюдателей. Эту трагедию пережило, — сознанием или чувством, — я думаю, большинство членов второй Государственной Думы всех партий — за исключением, разумеется, ‘правых’, для которых ‘трагедия’ состояла в их поражении на выборах.
‘Трагический конец, постигший большую часть депутатов партии, представлявшей наиболее широкие слои населения (городскую и деревенскую бедноту) и, что бы ни говорили о недостатках ее организации, ближе других партий стоящей к массе населения, — этот конец является, так сказать, видимым завершением внутренней трагедии’.
В чем же состояла главная особенность тогдашнего народного настроения? Ее можно кратко характеризовать словами: несоответствие характера народных требований с характером того, что народ считал нужным и возможным сделать для их осуществления.
Самым главным из всех требований, предъявляемых народом, было требование земли. ‘Правда, — замечает т. Митров, — представители рабочего класса говорили несколько другим языком, но то, что говорилось ими и разделялось массой рабочих, в их рабочей психологии не затемняло важности вопроса о земле. ‘Земли!’ — неслось со всех сторон в один голос. Так выдвинутое историей национальное требование владело умами всех…’
Требование земли было равносильно требованию экспроприации господствующего в России сословия — крупных землевладельцев. Чтобы осуществить это экономическое требование, нужно было иметь политическую власть. Политическая власть могла попасть в руки народа только в том случае, если б он обнаружил непобедимую революционную силу. Спрашивается, были ли в то время налицо эти два необходимых условия?
Чтобы добиться политической власти, народ должен был стремиться к ней, а чтобы стремиться к ней, он должен был сознавать, что его экономические требования не могут быть осуществлены иначе, как путем политической революции. Было ли это понято избирателями т. Митрова? На этот счет мы узнаем от него вот что: ‘Непосредственные впечатления были таковы, что, несмотря на то, что население соглашалось с вами, когда вы говорили о неразрывной связи экономики с политикой, земли и воли, когда предоставлялось слово этому самому населению, оно умело ясно и определенно формулировать только одно: ‘земли!’ Тут каждый выступавший являлся настоящим историко-экономистом, ибо самым детальным образом рассказывалась вам история того или другого поселения, того или другого виноградника, отношений с ближайшими землевладельцами, и делались расчеты наиболее выгодного распоряжения землей’.
Итак, избиратели т. Митрова были ‘историко-экономистами’, а совсем не политиками. Оки хорошо знали местную историю различных земельных угодий, но они ограничивались тем, что ‘соглашались’ с людьми, говорившими о неразрывной связи экономики с политикой, земли с волей, а когда слово предоставлялось им самим, то они умели только повторить все то же экономическое требование: ‘земли!’ Так было в эпоху выборов во вторую Думу и так же остается в значительной степени до сих пор. Недавно крестьянская группа третьей Думы внесла заявление о необходимости скорейшего рассмотрения закона 9 ноября для того, чтоб, разъехавшись на лето, крестьяне-депутаты могли дать отчет своим избирателям о том, что было ими сделано по этому вопросу. В этом заявлении очень характерны следующие два пункта:
‘1) Мы, представители крестьян всей России, желаем напомнить Государственной Думе и правительству, что главная цель нашего пребывания в Думе — земельный вопрос. 2) При чем прибавляем, что на этой почве у нас нет партийных различий, и в первой и во второй и в третьей Думе мы стояли и стоим на одном: необходимо разрешить земельную нужду крестьян’.
Заявление это наделало страшного переполоху в лагере наших реакционеров. Да и неудивительно. Своим заявлением крестьяне показали, что аграрный вопрос не может быть решен ни военными судами, ни карательными экспедициями и что, с другой стороны, пока он не будет решен, на крестьян отнюдь нельзя будет возлагать прочные консервативные упования. По поводу прений о платежах, идущих с крестьянских земель, ‘Совет’ писал: ‘Общее впечатление этих прений неприятное. Можно опасаться, что интрига, которую ведут революционеры и кадеты среди депутатов-крестьян, возымела свое действие, и крестьяне, заговорив о своих нуждах в Думе, сразу заняли такую позицию, будто Дума, это — враждебный интересам крестьянства лагерь’. (Цитировано в No 130 ‘Речи’.)
Я оставляю в стороне вопрос об ‘интриге’, которую будто бы ведут среди депутатов-крестьян кадеты и революционеры. Кадеты печатно протестовали против того утверждения, что они стараются приобрести влияние на крестьянских депутатов. И я не вижу причины не верить им. А что касается революционеров, — например, социал-демократов, — то для их влияния на крестьянских депутатов еще нужно проложить путь посредством систематического влияния на их избирателей. Но как бы то ни было, несомненно одно.
Нынешняя Дума есть в самом деле не что иное, как враждебный интересам крестьянства лагерь, и крестьянские депутаты, — к какой бы партии ни принадлежали они, — никоим образом не могут видеть в крупных землевладельцах своих друзей и защитников. На несомненном и непримиримом антагонизме интересов крестьянства, с одной стороны, и крупных землевладельцев — с другой, основывается возможность революционного воздействия на крестьянство. Но это воздействие требует во всяком случае времени, и теперь еще трудно сказать, когда именно оно принесет все те плоды, которые может и должно принести. А в ожидании этих плодов надо смотреть на положение дел трезвыми глазами и не забывать, что заявление, внесенное от имени крестьянской группы, совсем не свидетельствует о большом политическом развитии наших крестьянских депутатов. Крестьяне и теперь, — как это было во время выборов во вторую Думу, — умеют резко и определенно формулировать только одно требование: ‘земли!’ А связано ли это экономическое требование с какими-нибудь политическими задачами, это для них до сих пор остается темным. Вот почему все они, без различия партий, категорически заявляют: ‘Главная цель нашего пребывания в Думе — земельный вопрос’. Ясно видя свою цель, они не видят тех средств, которые могли бы привести их к ней. Стало быть, ошибаются не только реакционеры, вообразившие, что политическая темнота крестьян сделает этих последних надежным оплотом старого порядка. Ошибаются также и те революционеры, которые убедили себя в том, что экономическое требование земли уже сделало из крестьянина политического единомышленника и надежного союзника пролетария.
Уже в пятом номере своего ‘Дневника социал-демократа’ я указывал (см. [выше] ‘К аграрному вопросу в России’), что нынешнее настроение крестьянина, требующего ‘земли’, создано не революционерами, а ‘историей государства российского’. Русское государство, говорил я там, постепенно сделалось тем Левиафаном, о котором мечтал Томас Гоббс и который наделяет каждого участком земли, смотря по его занятию и положению. Землевладение стало необходимым условием исправного отбывания ратной службы, оно же стало не менее необходимым условием исправного отбывания ‘тяглыми людьми’ своих повинностей по отношению к государству. Такова была экономическая основа нашего старого порядка. Не трудно понять, какова должна была быть выросшая на этой экономической основе идеологическая ‘надстройка’… Если земля составляет необходимое условие исправного отбывания тяглыми людьми своих обязанностей по отношению к государству, то совершенно естественно, что ‘государевы сироты’ требуют, — по-своему, по-‘сиротски’, но все-таки требуют, — нового земельного передела всякий раз, когда им дает себя чувствовать ‘земельное утеснение’ {‘К аграрному вопросу в России’, ‘Дневник социал-демократа’, No 5, стр. 13. [См. выше, стр. 19.]}. Но требование нового земельного передела вовсе еще не составляет в глазах ‘государевых сирот’ революционного требования. Совсем напротив! ‘Когда крестьянин, незатронутый революционной пропагандой, — а, ведь, затронутых пока все-таки незначительное меньшинство, — говорит о необходимости отобрания земли у помещиков, то ему и в голову не приходит, что он потрясает какие-нибудь ‘основы’. Совершенно наоборот. Он считает себя охранителем той экономической основы, которая освящена в его глазах веками, потому что на ней в течение целых веков держалось русское государство. Потому-то он искренно считает бунтовщиками помещиков, противящихся переделу. И в некотором смысле, — в смысле сознательного стремления, — он в самом деле является охранителем’ {Там же, стр. 15.}. Вот такими-то охранителями и являются без сомнения те ‘правые’ крестьяне, которые требуют теперь земли от третьей Думы. И есть основание думать, что к подобным же ‘охранителям’ принадлежала значительная часть избирателей т. Митрова. Именно этим обстоятельством и объясняется указанное мною выше несоответствие между характером экономических требований крестьян и характером тех средств, с помощью которых крестьяне надеялись осуществить свои требования. ‘Мы вас поддержим’, — говорили избиратели т. Митрову и другим левым депутатам. Но что значило в их устах это обещание поддержки? Вероятнее всего то, что, когда левые депутаты заговорят в Думе о земле, тогда их избиратели готовы будут хоть под присягой подтвердить, что без земли народу действительно ‘некуда податься’. Но от такого подтверждения еще очень далеко до революционной поддержки требований крайней левой. Т. Митров говорит: ‘Помню одного кубанца-казака, с которым мне пришлось ехать вместе две станции железной дороги, тот формулировал свой взгляд на Государственную Думу и ее тактику образно, отразив в общем и взгляд всего населения (Кубанской области, по крайней мере): ‘Государственная Дума должна быть подобна невесте, которая, когда входит в дом мужа, бывает вначале всегда послушной, а потом как только осмотрится, обживется, становится полной хозяйкой’.
Это уже даже не ‘тактика’, а, можно сказать, целая стратегия. Но в этой стратегии обнаруживается совсем не революционная психология. Если Государственная Дума подобна молодой жене, входящей в дом мужа, то ведь известно, что по народным понятиям не муж должен повиноваться жене, а жена — мужу. Ясно, стало быть, что черноморскому стратегу и в голову не приходила та мысль, что Государственная Дума могла бы сыграть по отношению к своему ‘мужу’,— т. е. к верховной власти,— например, ту роль, которую сыграла когда-то матушка Екатерина по отношению к своему августейшему супругу. Черноморский стратег прежде всего хотел, чтобы жена не ссорилась с мужем, а была бы послушна ему. Только через послушание могла бы она, по его мнению, приобрести такое влияние на мужа, которое сделало бы ее полной хозяйкой в доме. Трудно придумать более ‘оппортунистическую’ стратегию, но другой стратегии пока еще нельзя было ожидать от таких людей, которые, предъявляя радикальные экономические требования, считали, — и, как сказано мною выше, не могли не считать, — эти требования консервативными по существу.
И заметьте, что психология казака, высказавшего т. Митрову свои стратегические соображения, отнюдь не была исключительной. Ведь т. Митров категорически говорит, что впоследствии для него стало несомненно, что и во всей России население думало так же, что оно везде ‘так же формулировало большое требование ‘земли’ и ту же тактику бессилия’.
Склонность населения к тактике бессилия обусловливалась тем, что оно в большинстве случаев еще совсем плохо понимало, зачем могла понадобиться и в чем могла состоять тактика революционной силы. Более того, население еще не привыкло смотреть на себя как на источник политической силы: оно надеялось, наоборот, что Дума явится той силой, которая защитит его от его вековых угнетателей. В действительности, конечно, только народ мог сделать Думу сильной. А народу казалось, что Дума сделает его сильным благодаря своему близкому отношению к ‘мужу’, т. е. к верховной власти. Этого было достаточно для того, чтобы народ остался совершенно неподвижным при разгоне Думы.
Народ, — говоря это, я имею в виду крестьянскую и по-крестьянски настроенную массу, — очень много ждал от Думы, но он даже не представлял себе, что он может активно поддержать ее. И это можно сказать также и о том народе, который, будучи оторван от сохи, одевается по распоряжению начальства в военный мундир и размещается по полкам, батареям и флотским экипажам.
В своей статье ‘Солдаты и Государственная Дума’ т. Л. Герус говорит, что, когда появилась на свет божий Государственная Дума, солдаты перенесли надежды на осуществление своих скромных казарменных желаний с отцов-командиров на народных представителей. ‘Как и многие другие, они думали, что стоит только народным представителям сказать слово, как от этого слова все родится. Они были уверены, что одного слова народных представителей будет достаточно, чтобы их гнусное казарменное положение было уничтожено. И казарма ждала — ждала и мечтала, что вот-вот Государственная Дума и на нее бросит свои милостивые взоры и заговорит об облегчении ее участи’.
Но как много ни мечтала ‘казарма’ о тех милостях, которые могла бы пролить на нее Государственная Дума, несомненно то, что двукратный разгон народных представителей возможен был только благодаря ‘казарме’. Если бы население Петербурга восстало на защиту разгоняемых народных представителей, то казарма стала бы стрелять в него, как стреляла она в рабочих 9 января 1905 года. Я готов допустить, что тут возможны были блестящие исключения, но общее правило все-таки свелось бы к тому, что ‘казарма’, ждавшая милостей от Думы, стала бы расстреливать население, если б оно ополчилось за Думу. Психология ‘казармы’ создавалась по образцу и подобию психологии крестьянской массы. Солдат, который, в качестве сына деревни, должен был хорошо понимать значение ‘великого национального требования земли’, был в огромном большинстве случаев слеп по отношению к тем политическим условиям, без наличности которых решение аграрного вопроса останется праздной мечтой.
Таково было положение дел. Нужно было ровно ничего не понимать в этом положении, чтобы отстаивать тактику, основывавшуюся на вере в то, что вооруженное восстание есть уже ‘достигнутая ступень’ нашего движения, как уверяли нас ‘большевики’ на Стокгольмском съезде. Если после разгона первой Думы Ленин рекомендовал посредством революционных ‘троек’ и ‘пятерок’ вызвать вооруженное восстание, не дожидаясь выборов во вторую Думу, то этим доказывалось только то, что почтенный вождь ‘большевиков’ оставался закоренелым утопистом.
Но, кроме защитников утопической тактики, в рядах российской социал-демократии было немало сторонников тактики социал-демократической в истинном значении этого слова.
Как же именно формулировали наши товарищи, депутаты второй Думы, задачи этой тактики ввиду той ‘тактики бессилия’, которая рекомендовалась их значительной, — крестьянской, — частью их избирателей?
Тут мы прежде всего обратимся к статье т. Джапаридзе: ‘Социал-демократическая фракция во второй Государственной Думе’.
Товарищ Джапаридзе тоже утверждает, что в эпоху второй Думы об открытом восстании народа против правительства нельзя было и задумываться. ‘Могла ли она (т. е. наша фракция.— Г. П.), предъявляя народные требования, грозить правительству силой пославшего ее народа, — спрашивает он, — могла ли она, показывая всю призрачность конституционных устоев, призывать народ к открытому восстанию? Конечно, нет.
‘Фракция понимала, что подобный характер выступлений осудил бы ее на роль крикливой кучки, оторванной от реальной действительности и размахивающей никому не страшным картонным мечом. Она понимала, что призыв к действию в данную минуту в случае успеха имел бы своим следствием лишь изолированное восстание сознательной части пролетариата, который был бы неминуемо и беспощадно распластан на земле’.
Представители пролетариата ясно видели, что в данную минуту соотношение сил в нашей стране не позволяет надеяться на успешное революционное выступление. Народ, — т. е. та огромная масса населения, которая шла за передовым пролетариатом, но далеко отстала от него в смысле сознательности, — настоятельно рекомендовал социал-демократическим представителям ту тактику, которую т. Митров метко назвал ‘тактикой бессилия’. Наша фракция не могла закрывать глаза на неоспоримый факт этой настоятельной рекомендации. Закрыть на него глаза значило бы удалиться в область утопии. Но, с другой стороны, она не могла и примириться с ‘тактикой бессилия’. Примириться с нею значило изменить революционной природе и революционной миссии пролетариата. Где же был выход из этого противоречия, которое в самом деле могло показаться трагическим? Выход был один: фракция Должна была позаботиться о том, чтобы изменить соотношение общественных сил в смысле благоприятном для революции. Она должна была позаботиться о том, чтобы революционизировать народное сознание. Чем успешнее исполняла бы она эту обязанность, тем более подготовлялась бы почва для применения революционной тактики силы вместо рекомендованной избирателями ‘тактики бессилия’. И наша фракция немедленно принялась за исполнение этой своей обязанности.
‘Уверенная сама в невозможности мирного законодательного преобразования страны, — продолжает т. Джапаридзе, — фракция старалась внушить эту уверенность и населению, она старалась показать ему, что даже самые элементарные права не могут быть добыты народом без упорной и неуклонной борьбы. Для того, чтобы концентрировать внимание страны на обсуждаемых в Думе вопросах, и для того, чтобы особенно рельефно показать пропасть между желаниями и стремлениями народа, с одной стороны, и правительством — с другой, социал-демократическая фракция старалась выдвигать на первый план наиболее насущные вопросы народной жизни, она стояла всегда за принципиальные дебаты в Думе по всем важным вопросам и неустанно боролась с кадетами, желавшими перенести все общие дебаты в комиссии в видах якобы ‘работоспособности’ Думы’.
Указав далее на то, что наша фракция широко пользовалась правом запросов и, — для установления действительного контроля над исполнительной властью, — во всех важных случаях требовала посылки на места особых делегатов — членов Думы и даже следственных комиссий, т. Джапаридзе говорит:
‘Осуществляя, таким образом, наряду с социалистическим воспитанием пролетариата и задачу политического воспитания всего народа, социал-демократическая фракция сосредоточивала внимание широких слоев населения на думской работе и, разъясняя всю иллюзорность прав Думы, не подкрепленной организованной силой народа, она связывала с Думой невидимыми нитями все элементы, пробуждаемые Думой к политической жизни, она сплачивала вокруг Думы эти элементы, чтобы в дальнейшем опереться на них в трудной борьбе со старым порядком’.
Это была как раз та тактика, основные положения которой были формулированы Стокгольмским съездом нашей партии. На эту тактику нападали с двух точек зрения: одни обвиняли ее в оппортунизме, другие находили, что в ней слишком много утопического революционизма.
В оппортунизме ее обвиняли те, которые были твердо убеждены, что вооруженное восстание есть уже ‘достигнутая ступень’ нашего освободительного движения. Всякий видит теперь, что люди, державшиеся этого убеждения, жестоко ошибались. В своих тактических расчетах (‘учитывая’ современную ‘ситуацию’), эти люди брали народ не таким, каким он был на самом деле, а таким, каким он должен был бы быть… чтобы удовлетворить их идеалу революционного народа и не посрамить их революционные ‘директивы’.
Те, которые обвиняли эту тактику в утопическом революционизме, делали ошибку другого рода. Они, несомненно, считались с тогдашним настроением народа, они понимали, что в данную минуту огромная масса избирателей не идет дальше ‘тактики бессилия’. Тут они были правы. Но они как нельзя больше ошибались тогда, когда делали эту ‘тактику бессилия’ тактикой своей собственной партии и когда хотели навязать ее партии пролетариата.
Чтобы надеяться на плодотворность ‘тактики бессилия’, нужно было обладать политической неразвитостью той массы избирателей, которая еще оставалась в полной неизвестности насчет связи экономики с политикой. Чтобы верить в плодотворность этой тактики, нужно было верить в политическое чудо: в самоубийство старого порядка. Но вера в политические чудеса именно и есть утопизм и эта вера в данном случае отнюдь не переставала быть утопической оттого, что люди, зараженные ею, — члены партии народной свободы, — были чужды революционных стремлений. Утопизм не всегда бывает революционным.
Люди, упрекавшие и до сих пор продолжающие упрекать тактику нашей фракции во второй Думе в утопическом революционизме, в своих политических расчетах брали и берут народ, каким он был и есть в своей политической неразвитости. Они не хотели взглянуть на народ, каким он становится и каким он должен становится по мере того, как его политическая неразвитость исчезает под влиянием тяжелых уроков жизни, — по мере того, как он становится сознательным. И именно потому, что они не хотели взглянуть на народ с этой точки зрения, — которая одна только и достойна серьезных политических деятелей, — потому что общественная жизнь сама есть непрерывный процесс становления, — они лишали себя возможности оказывать сколько-нибудь серьезное содействие политическому воспитанию народной массы.
Люди, упрекавшие нашу фракцию в утопическом революционизме, твердили ей: ‘Довольно слов, пора перейти от слов к делу’. Но в чем же состояло самое важное дело того момента? В чем состоит самое важное дело всего переживаемого Россией исторического периода? В том, чтобы создать такую силу, которая могла бы с успехом противостать силе реакционного правительства. У врагов нашего старого порядка, Как таковых, не может быть никакого другого дела в смысле самостоятельной политической задачи. Всякое другое дело должно быть подчинено этому главному делу, всякое другое дело должно оцениваться с точки зрения этого главного дела: хорошо, полезно, революционно все то, что способствует этому главному делу, дурно, вредно, антиреволюционно все то, что мешает ему. И если партия народной свободы отказывалась делать это дело, то этим она только показывала, что в борьбе со старым порядком она сама неспособна перейти от слов к делу.
С этой же точки зрения, — с точки зрения главной политической задачи врагов старого порядка, — приходилось рассматривать и пресловутый вопрос о ‘бережении Думы’. Раз отказавшись от идеи бойкота, раз признав полезным участие своих представителей в Думе, российская социал-демократия естественно должна была ‘беречь’ Думу, подобно тому, как всякий воин должен беречь то оружие, которым он надеется нанести более или менее сильные удары своему врагу. Но воин дорожит своим оружием только до тех пор, пока оно дает ему возможность наносить такие удары. Точно так же и социал-демократия могла дорожить Думой лишь в той мере, в какой Дума давала ей возможность колебать старый порядок, развивая политическое сознание народа. ‘Беречь’ Думу во что бы то ни стало, отказываться ради ее ‘бережения’ от развития этого сознания значило поворачиваться спиной к своей собственной цели, значило изменять своей первой и самой глазной обязанности.
Социал-демократическая фракция так и смотрела на этот вопрос. ‘Кроме небольшой сравнительно кучки думских черносотенцев,— говорит т. Джапаридзе,— никто, конечно, не хотел роспуска Думы, но задачи и методы ‘бережения’ Думы были различны у различных фракций. Ценою долгой и упорной борьбы социал-демократия получила, наконец, возможность прорваться на думскую трибуну, откуда она могла открыто говорить пред всем народом, и, разумеется, она отнюдь не желала расстаться с этим правом. Неизгладимым преступлением считала бы социал-демократия всякий шаг, рассчитанный при данных условиях на захват новых прав силами Думы при отсутствии народного движения, так как при таком шаге правительство получило бы возможность напасть на народное представительство, сохраняя всю видимость конституционности. Но, оберегая Думу, социал-демократия дорожила ею постольку, поскольку Дума выполняла роль политического цемента, стягивающего народные массы и толкающего их к дальнейшей борьбе. В тот день, когда Дума перестала бы удовлетворять своему назначению, она обратилась бы в пустую и жалкую говорильню, не имеющую никакой цены в глазах социал-демократии’.
Словом, в своих тактических расчетах наша фракция брала народ не таким, каким он должен был бы быть, по мнению некоторых нетерпеливых революционеров, и не таким, каким он был в своей политической неразвитости, мешавшей ему понять связь экономики с политикой, а таким, каким он становился в процессе обнаружения наших политических противоречий. Вся ее тактика, от первого до последнего своего слова, была рассчитана на посильное содействие этому развитию. И когда мы теперь бросаем взор на деятельность нашей фракции второй Думы, мы должны с благодарностью признать, что эта фракция совершенно правильно поняла свою задачу политической представительницы сознательного пролетариата, значительно опередившего в своем политическом развитии крестьянскую массу и существенно заинтересованного в том, чтобы воспитать эту массу в революционном духе. Тактика нашей фракции во второй Думе является ее политическим завещанием, и наша политическая зрелость будет обнаруживаться в той самой мере, в какой мы окажемся способными понять и исполнить это завещание.
Говоря это, я вовсе не думаю утверждать, что наша фракция во второй Думе совсем не ошибалась. Во-первых, никогда не ошибается только тот, кто ничего не делает, а, во-вторых, наши товарищи с прямотой, вполне достойной представителей пролетариата, сами сознаются в своих ошибках. Но я прошу читателя заметить, что самые важные из этих ошибок лежат вовсе не там, где их ищут наиболее усердные хулители тактики нашей фракции.
Самая главная из этих ошибок чрезвычайно метко указана т. Церетели, который говорит: ‘Обсуждение тактики вместо ее осуществления было (вообще самым крупным грехом наших первых шагов, самым неподходящим приемом, перенесенным из партийной обстановки в Думу’. Это в самом деле очень крупный грех, и я указывал на него еще на Лондонском съезде нашей партии. В самом деле, японцы, встречая русские войска, не читали им лекций на тему о том, какой тактики они будут держаться в борьбе с ними, а просто-напросто били их, пользуясь своим тактическим превосходством. Но утопические хулители нашей фракции полагали, что ее главная боевая задача заключается именно в чтении подобных лекций, и если наши товарищи не хотели читать их, то они вопили об оппортунизме, об измене революции, пролетариату и т. п.
Энгельс справедливо говорит в одном из своих писем к Зорге, что никакое движение не дает так много бесплодной работы, как такое, которое находится еще на сектантской ступени развития. В последние годы наше движение фактически поднялось значительно выше сектантской ступени развития, но психология многих его ‘руководителей’, к сожалению, не успела приспособиться к новым политическим условиям и осталась насквозь пропитанной сектантским духом. Эти отсталые ‘руководители’ движения, далеко переросшего их, задали очень много бесплодной работы сознательным представителям российского пролетариата в думской фракции. Кто захочет вообразить ту обстановку, в которой приходилось работать таким представителям, тот непременно должен принять во внимание ту бесплодную работу, которая навязывалась им отсталостью их сектантски мыслящих товарищей.
Когда я читаю или слышу слова: ‘социал-демократическая фракция во второй Думе’, я невольно вспоминаю энергичное, серьезное, но в то же время грустное лицо т. Церетели, и мне кажется, что грусть, наложившая свой отпечаток на это серьезное и энергичное лицо, вызывалась не чем иным, как именно мыслью о той огромной, но бесплодной работе, которую предстояло совершить этому товарищу в скучной возне с политическими предрассудками своих утопических хулителей. Интересно, что воспоминание об этой возне сквозит и в печатаемой в этом сборнике статье т. Церетели. Как видно, под влиянием воспоминаний о них т. Церетели и заговорил о тактических грехах нашей фракции. Но, как и следовало ожидать, он заговорит о них совсем не в том смысле, в каком о них кричали его партийные противники. У него вышло, что самым крупным грехом нашей фракции было не то, что она разрывала с сектантскими преданиями, а то, что она все-таки делала некоторые, невольные уступки этим преданиям. Уступки же этим преданиям в том и состояли, что вместо осуществления тактики являлось иногда ее обсуждение… под огнем неприятеля.
Товарищ Церетели очень хорошо характеризует неудобства подобных уступок. Он говорит, что когда он готовил первую речь, произнесенную им в Думе, то главную свою задачу он видел в указании той позиции, которую займет наша фракция в отношении к правительству, и той тактики, которой она будет держаться в борьбе с ним. Непосредственная критика правительственных действий представлялась ему второстепенной задачей. ‘И лишь в момент произнесения речи, — признается он, — кода часть, посвященная критике правительства, вызвала внимание, которого я не ожидал, и превратилась вследствие перерыва справа почти в сплошной диалог, для меня самого эта сторона выступила на первый план. И наоборот, — по тому, как охладело внимание аудитории, лишь только я перешел к выяснению тактики, по тому, как стихли крики справа, я почувствовал ненужность этих рассуждений и под влиянием этого чувства урезывал то, что считал прежде самым важным. Но, конечно, и то, что я успел сказать о тактике, было излишне, как излишни всякие рассуждения о приемах борьбы там, где надо бороться’.
Это так. И если т. Церетели несколько неправ, то неправ лишь в одном отношении: он все-таки не всегда достаточно энергично оттеняет в своей статье, что там, где надо бороться, рассуждения излишни. Вот, например, говоря о речи Алексинского по бюджетному вопросу и указывая на то, что в этой, длившейся более часу, речи оратор критиковал крепостническую политику правительства, противоречащую самым насущным потребностям страны, т. Церетели замечает:
‘Но о социалистических мотивах он сказал всего два слова: предлагая Думе отвергнуть бюджет, он указал, что мы, социалисты, со своей стороны отказали бы в санкции не только этому, но и всякому классовому бюджету, но что отвержение этого бюджета мы считаем прямой обязанностью всего большинства Думы, если оно на деле желает быть верным задачам демократии. Было ли это вызвано забвением или игнорированием задачи социалистической пропаганды? Мне кажется — нет. Конечно, лучше было несколько подробнее развить наш принципиальный взгляд на классовый бюджет вообще, но суть вопроса не в этом. И при самом подробном изложении эта сторона должна была в данных условиях отступить на второй план. Как бы мы ни относились к классовому бюджету вообще, но фактически перед нами был бюджет самодержавного правительства, приходивший в столкновение с жизненными интересами всей страны своим характером крепостнически классового бюджета. И удары, направляемые против него, не заключали в себе ничего специфически социалистического’.
Это опять так. Удары, наносимые бюджету самодержавного правительства, ничего социалистического в себе не имеют. И, тем не менее, т. Церетели делает совершенно ненужную уступку своим хулителям из утопического лагеря, говоря: ‘Мне кажется, что наносить удары самодержавному правительству не значило забывать о задачах социалистической пропаганды’. Об этом вопросе надо говорить не предположительно, а категорически по той простой причине, что, касаясь его, мы сталкиваемся с закоренелым предрассудком российских революционеров.
Еще покойный Михайловский, обращаясь к нашим террористам, неправильно понимавшим, как он находил, свои политические задачи, писал: ‘Ваши убийства не заключают в себе ничего социалистического. Это акт чисто политической борьбы’ {‘Политические письма социалиста’. Письмо 2-е (Литература социально-революционной партии ‘Народной Воли’, стр. 172).}. Михайловский противопоставлял социализм политике. Это противопоставление было догматом, унаследованным нашими революционерами от Прудона и Бакунина. С появлением марксизма этот догмат был признан несостоятельным наши марксисты понимали, — хотя, впрочем, к сожалению, далеко не вполне понимали, — что всякая классовая борьба есть борьба политическая. Но старое, столь привычное русским революционерам, противоположение социализма политике не исчезло бесследно. Оно оставило весьма заметный след в том противоположении задач социалистической пропаганды задачам демократической агитации, с которым пришлось считаться, как мы видим, между прочим, и т. Церетели. Но это новое противоположение так же неосновательно, как было старое.
В чем заключаются задачи социалистической пропаганды? В выяснении пролетариату исторических условий его освобождения. В нашей стране к числу этих условий несомненно относится низвержение старого порядка. Но низвержение этого порядка предполагает дружный напор на него со стороны всех тех классов и слоев населения, которые заинтересованы в завоевании политической свободы. Социалистическая пропаганда должна выяснить это пролетариату, и пролетариат должен понимать, что, когда его представители наносят в Думе серьезный удар самодержавному правительству, они тем самым делают его пролетарское дело. А если это так, то ясно, что и демократическая агитация, — разумеется, если она ведется надлежащим образом, — является одним из средств, безусловно необходимых для решения той исторической задачи, которая выпала у нас на долю пролетариата. Конечно, демократическая агитация не есть социалистическое дело в том специальном смысле, что ее непосредственной целью не является устранение капиталистических отношений производства. Ближайшей целью демократической агитации является, наоборот, создание таких условий, при которых капиталистические отношения производства достигнут наибольшего развития. Но, как говорил еще Маркс, рабочие знают, или, по крайней мере, должны знать, ‘что их собственное революционное движение может быть только ускорено благодаря революционному движению буржуазии против феодальных сословий и абсолютной монархии’. А раз пролетариат знает или, по крайней мере, должен знать это, то нелогично противопоставлять задачи социалистической пропаганды задачам демократической агитации. Демократическая агитация не есть социалистическая пропаганда, но первым словом социалистической пропаганды в России должно быть указание на полную необходимость демократической агитации. И социал-демократ, занимающийся демократической агитацией, не имеет ни малейшей надобности извиняться перед теми, которые вздумали бы напомнить ему об его социалистической обязанности. Он имеет полное право оказать им: ‘Я веду демократическую агитацию именно потому, что хорошо понимаю свои обязанности социалиста’. И в этом его ответе не должно быть никакого оттенка сомнения: вместо ‘мне кажется’ он должен говорить: я твердо и бесповоротно убежден. Другими словами, это значит, что в своей тактике т. Церетели был даже еще более прав, нежели он сам это думал. И на это обстоятельство я хотел обратить внимание читателя, возражая т. Церетели.
Утописты, обвинявшие в оппортунизме нашу фракцию во второй Душе, особенно сердились на нее за то, что она не считала нужным поворачиваться спиной к партии народной свободы. И эти утописты, может быть, не без злорадства прочтут в статье т. Мандельберга: ‘Два последние дня жизни второй Государственной Думы’, печальную повесть о том, как вели себя кадеты, ввиду вплотную надвинувшегося государственного переворота. ‘Ага, — воскликнут, пожалуй, они, — мы недаром нападали на партию народной свободы’. Но это будет одно празднословие. Дело вовсе не в том, хороша или дурна кадетская партия сама по себе, а в том, может ли она при известных условиях создать известное затруднение для правительства. Если может, — а что она все-таки может, это доказывается ярой ненавистью к ней нашей черной сотни, — то пролетариат не имеет права не пользоваться ее оппозицией и обязан поддерживать ее для достижения своих собственных целей. Когда пролетариат пользуется оппозицией буржуазии и поддерживает эту оппозицию для нанесения ударов царизму, то не он служит буржуазии, а буржуазия служит ему {См. подробнее об этом в моей брошюре ‘Мы и они’. СПБ. 1907 г.: мой ответ т. Р. Люксембург на одном из заседаний нашего Лондонского съезда. [См. выше, стр. 394.]}. Для марксиста это понятно само собой, не понимать этого могут только бакунисты. И замечательно, что упреки в оппортунизме, сыпавшиеся на нашу фракцию со стороны некоторых наших социал-демократов, сильно смахивают на те обвинения в измене делу пролетариата, которые посылал когда-то Бакунин по адресу Маркса как в своей книге ‘Государственность и анархия’, так и во многих других своих произведениях.
Я писал еще осенью 1905 года: ‘Реакция старается изолировать нас, мы должны постараться изолировать реакцию’. Эта моя фраза навлекла на меня до сих пор еще не остывший гнев наших утопистов. Из ‘Протоколов первой конференции военных и боевых организаций Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, состоявшейся в ноябре 1906 г.’, я вижу, что не далее, как накануне выборов во вторую Думу некоторые из моих товарищей считали эту мою фразу до последней степени преступной.
У них выходило, что стараться изолировать реакцию значит стараться изолироваться от революции. Так думал, например, т. Львицкий, читавший на указанной конференции доклад ‘о текущем моменте’. Мне очень жаль, что, как видно из тех же протоколов (стр. 79), стенограмма доклада т. Львицкого осталась не разобранной, вследствие чего я не могу узнать, в каких именно выражениях гремел против меня этот товарищ. Об его громах я сужу, главным образом, на основании речи т. Альбина, который, возражая ему, говорил:
‘Докладчик особенно нападал на т. Плеханова за требование, обращенное им к партии об изоляции реакции. Изолировать реакцию, по мнению т. Львицкого, то же самое, что изолироваться от революции. Недоумеваю, чем вызвано подобное категорическое утверждение т. Львицкого, я могу объяснить его только тем, что он забыл, что кроме либеральной буржуазии существует еще крестьянство и довольно демократические и даже радикальные слои мелкой буржуазии. От либеральной буржуазии нам придется изолироваться рано или поздно, так как наши требования всегда превзойдут их программу. Мы даже увидим их в стане наших врагов, но не думаю, чтобы т. Плеханову это было известно менее, чем нам’ {Ibid, стр. 80.}.
Товарищ Альбин был прав, говоря, что нам рано или поздно придется совершенно изолироваться от буржуазной оппозиции: он был бы еще более прав, если бы несколько иначе выразил свою мысль. Для большей точности ему следовало сказать, что либеральная и даже радикальная буржуазия рано или поздно изолирует себя от революционного пролетариата. Но, во-первых, тут естественно возникает вопрос: когда это будет? А, во-вторых, надо спросить себя: не должен ли пролетариат в интересах своей борьбы со старым порядком стараться использовать оппозицию либеральной и радикальной буржуазии, даже в том случае, когда буржуазия эта начнет изолировать себя от него? Тактически наша либеральная и радикальная буржуазия уже начала изолировать себя от пролетариата, но это обстоятельство еще не помирило ее со старым порядком. Сознательный, организованный пролетариат поступил бы в лице своей политической партии совершенно нецелесообразно, если б он своей тактикой способствовал примирению буржуазии со старым порядком вместо того, чтобы обострять ее столкновения с ним. Этим он оказал бы громадную услугу своим врагам, т. е. сильно повредил бы своему собственному делу. А кроме того все споры, имевшие место на конференции военных и боевых организаций, с ясностью показывают, что участники этой конференции были очень плохо знакомы с тогдашним настроением крестьянства. Они все думали, что крестьянство достаточно созрело в политическом отношении для того, чтобы активно поддерживать революционные выступления пролетариата. Поэтому, — и только поэтому, — они и могли говорить, что ‘русская революция, как движение народных масс, закончила период ‘мирной’ борьбы и выступила на путь вооруженного восстания’ {Ibid, стр. 59, доклад т. Барина ‘О бывших попытках вооруженного восстания’.}. Если б это было верно, то нам в самом деле не было бы ни малейшей нужды и никакой пользы задумываться о необходимости обострять антагонизм либеральной и радикальной буржуазии со старым порядком: чтобы повалить врага, достаточно было бы соединенных сил пролетариата и крестьянства {В сущности, это противоположение крестьянства буржуазии неправильно: в самом крестьянстве очень много буржуазного — точнее, мелкобуржуазного. Но я удерживаю это противопоставление потому, что оно сделано т. Альбиным и еще потому, что оно давно приобрело прочность Предрассудка в головах наших противников-утопистов. Я хочу показать им, что они были не правы даже с точки зрения этого, по существу ошибочного, противопоставления. Что же касается того соотношения сил, которое явилось бы в результате надлежащего политического воспитании крестьянства, то, чтобы составить себе настоящее представление о нем, нужно только вспомнить, что солдат есть плоть от плоти и кость от кости крестьянина. Достижение крестьянином надлежащей степени политического развития означало бы, что штыки, пушки и сабли ‘работали’ бы не против нас, а за нас!}. Беда в том, что это было совсем не так. А что это было совсем не так, как нельзя более ясно видно из цитированной мною выше статьи т. Митрова. Она показывает, что народ, — т. е., как я оговаривался выше, главным образом, крестьянин, — отнюдь не собирался выступать тогда ‘на путь вооруженного восстания’ и даже очень недвусмысленно рекомендовал ‘тактику бессилия’. А между тем именно этим совершенным непониманием тогдашнего настроения народа и объясняются нападки, сыпавшиеся на нашу фракцию во второй Думе со стороны наших, будто бы левых, товарищей. Считая крестьянство уже достаточно воспитанным для немедленного революционного действия, эти, будто бы левые, товарищи, естественно должны были с предубеждением смотреть на ту задачу систематического развития политического сознания народа, которую фракция себе ставила. Естественно было и то, что, смотря с презрением на эту задачу, наши, будто бы левые, товарищи не способствовали решению этой задачи, а сильно мешали ему. И в этом заключался едва ли не главный трагизм положения нашей фракции. То, что представляется в ее положении трагичным т. Митрову, — несоответствие политической силы народа радикальному характеру его экономических требований, — было в действительности так естественно, что не могло оставаться надолго источником смущения для наших товарищей в Думе. И мы видим, что наша фракция очень скоро перестала смущаться указанным несоответствием и даже наметила ряд целесообразных действий, направленных к его устранению. Представителям революционного пролетариата, стоявшим на точке зрения Маркса, не трудно было объяснить себе политическую отсталость крестьянства с точки зрения исторической необходимости. Несравненно труднее было взглянуть с точки зрения этой необходимости на политическую отсталость своих собственных товарищей, — тех людей, которые, заучив свойственную марксизму терминологию, с гордостью говорили, что их деятельность является сознательным выражением бессознательного исторического процесса. Но как бы там ни было, а несомненно, что истина была на стороне нашей фракции, а не на стороне ее хулителей. И чем дальше деятельность этой фракции будет отодвигаться в глубь времени, тем с большей ясностью будет обнаруживаться вполне целесообразный характер ее тактики.
Вот почему каждый раз, когда перед нами встает вопрос о том, как должны мы пользоваться уроками прошлого, как должны мы поступать, чтобы российский народ получил, наконец, возможность силой поддержать свое несомненное право, мы не можем дать на него другой ответ, кроме вот этого:
Мы должны продолжать работать в том направлении, в каком работала наша фракция во второй Думе, мы должны выполнить ее завещание насчет политического воспитания нашего народа.
А что ее завещание выполнимо, ручательством за это является тот факт, что даже правые крестьяне снова и снова выдвигают ‘великое национальное требование земли’ и что, когда они выдвигают его, это ‘великое национальное требование’, они, по весьма характерному признанию наших охранителей, ведут, — да, конечно, также к чувствуют, — себя в третьей Думе так, как будто бы они находились в неприятельском лагере.
Der Widerspruch ist das Fortleitende, — говаривал старик Гегель: противоречие ведет вперед!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека