Умный и глупый, Криницкий Марк, Год: 1901

Время на прочтение: 8 минут(ы)

Марк Криницкий

Умный и глупый

Они родились в один и тот же день и даже час. По странной случайности, их матери страдали при этом совершенно одинаково, и отцы взяли их в первый раз на руки с весьма сходным чувством нежной радости. Потом они стали расти, не обнаруживая между собою резкого отличия ни в количестве запачканных пеленок, ни в умении упражнять свои лёгкие при помощи пронзительного крика, ни в цепкости своих ручонок, без разбора хватавших усы, чашку, нос или погремушку. Оба они составляли предмет гордости своих родителей, а первые проблески их сознания давали нескончаемую тему для похвал и восторженного изумления прислуги, друзей дома, даже случайных посетителей, не говоря уже о самих родителях. Точно так же оба они в одно и то же время, к величайшему изумлению окружающих, стали ходить, показывать язык и плеваться. Впоследствии они с одинаковым успехом влезали на деревья, падали с крыш и заставляли гоняться за собою по всему двору дворников с метлами и кухарок с проклятиями,
Тем печальнее было родителям одного из них убедиться в довольно существенном различии между обоими детьми, когда наступило время указки и грифельной доски. Вскоре стало ясно, что один из них умный, а другой глупый.
С этих самых пор жизнь обоих потекла совершенно различным образом. В то время, как умный продолжал лазить по деревьям и разорять птичьи гнезда, глупый сидел с грифелем в одной руке и мокрой губкой в другой и старательно складывал длинные ряды цифр, покончив с этим, он принимался за списывание с книги басен: ‘Стрекоза и Муравей’, ‘Ворона и Лисица’ и др. или зубрил, заткнувши оба уха указательными пальцами: ‘Сенюша, знаешь ли, покамест, как баранов…’, при чем во время списывания, несмотря на все угрозы своего ментора, аккуратно вместо ‘дуб’ писал ‘буд’, а слово ‘еще’ писал через ‘c’. Все это повергало родителей одного в неизъяснимую печаль, а родителей другого в очень большую радость, потому что и те и другие не имели других средств к существованию, кроме собственных рук и головы.
Но время бежало, упрочивая наименование умного за одним и наименование глупого за другим. Вскоре дошло дело до Карфагенской царицы Дидоны и до гибельного для ахеян гнева Ахиллеса, и хотя глупый не имел никакого отношения ни к древним пророчествам, ни к убийству переодетого Патрокла, ему пришлось отдуваться и за то и за другое. Он был исключен и поступил на почту, там его вооружили черной печатью и длинной палкой сургуча, которой хватало всего на один день, и он начал чрезвычайно быстро стучать штемпелем по чужим письмам. Между тем умный постиг тайны логарифмов и безо всякого удовольствия, но чрезвычайно бойко мог сказать из Горация:

О, часто вместе со мной в ранние годы
Водимый Брутом, начальником войска,
Кто возвратил тебя квиритам,
Отеческим богам в Италийскому небу,
Помпей, первый из моих друзей?..

Вскоре он замелькал своим синим студенческим воротником по бульварам, ресторанам, аудиториям и лабораториям, он везде имел успех и возбуждал завистливые взгляды. Его любили хорошенькие женщины и возили лихачи на резиновых шинах. В это время товарищи детства уже потеряли друг друга из вида.
А время бежало. Глупый женился на дочери бедного отставного чиновника и, когда бы ни приходил домой, всегда заставал жену или за стиркой, или за шитьем пеленок, или со щекой, подвязанной платком, он жил в каменном подвале, и аккуратно каждую осень навещал одно из огромных городских кладбищ с крохотным розовым гробиком под мышкой, в котором лежал ребеночек в бумажном венчике и с чрезвычайно удивленным личиком. В остальное время он продолжал сидеть на почте, обросший бородой и волосами, в расстёгнутом мундире, и чрезвычайно быстро и сердито стучал печатью.
Умный в это время еще не был женат. Он написал книгу по химии и защитил ее публично в присутствии факультета и при большом стечении элегантной публики, при чем стоял во весь свой рост на огромной кафедре, в прекрасно сшитом фраке и галстуке замечательной белизны. Его признали магистром. В то же время он вел блестящую и рассеянную жизнь, деля свои часы между лабораторией, кабинетом, банком, хорошенькими женщинами и наслаждением произведениями искусства. Потом он уехал в провинцию, в большой фабричный город, на жалованье в несколько десятков тысяч, при чем сведущие люди не без основания говорили, что он продешевил.
Прошли долгие годы. Глупый все продолжал стучать штемпелем и выучился это делать с такой быстротой, что ему дали повышение, заставив его пересчитывать чужие деньги. Он похудел и посерел, из-под щетинистых его бровей теперь смотрели на всех желтые раздражительные глаза, между тем как костлявые пальцы с узловатыми суставами и бледно-синими ногтями без устали звякали и шелестели деньгами. Рядом с ним уже сидел его сын и неутомимо стучал некогда отцовским штемпелем.
Попав в большой фабричный город, умный тотчас женился на обладательнице нескольких миллионов и принялся за расширение дела своей жены, в несколько лет прибавив около десятка высочайших фабричных труб. Лето и осень он проводил в Швейцарии, Италии или Крыму, а зимой расхаживал по огромным многоэтажным корпусам своих фабрик, с удовольствием прислушиваясь к реву маховых колес, десятков тысяч ткацких, прядильных и набивных станков, сливающемуся с рокотом человеческих голосов и свистом паровых машин. Каждое утро он просыпался в атласном голубом алькове, охваченный нежным прикосновением шелка, брюссельских кружев, в атмосфере, напоенной тончайшим запахом нежнейших духов. Рядом с ним покоилась его жена, спящая словно на модной картинке, изящная и соблазнительная, с застывшим выражением милого каприза на чувственной смазливой мордочке. Через пять комнат от них, в кисейной люльке с атласными лентами цвета чайной розы, покоился единственный плод их нежного союза, ребенок, толстый, как пенек, с пунцовыми щеками и маленькими, как щелки, глазками, он похож был на сытого буржуа пожилых лет, спеленатого и положенного в детский конвертик.
Между тем место, которое занимал на почте глупый, сделалось вакантным, тотчас же на него сел другой такой же чиновник, отличавшийся чрезвычайно длинными усами и необыкновенно грязными манжетами. А сам он был отнесен на руках сослуживцев (из видов экономии) сначала в церковь, а потом на кладбище. Он лежал в гробу, длинный и сухой, в мундире своего ведомства, и постепенно разрушался, в то время как его бессмертное начало, которое было призвано в этом мире штемпелевать конверты и пересчитывать деньги, находилось неизвестно где. С этого момента дальнейшие факты его земного существования сосредоточились вокруг его могилы, где внутри совершался ужасный процесс распадения на составные части того, что некогда с такою ловкостью резало огромными ножницами почтовые квитанции и неумолкаемо стучало штемпелем, — а снаружи возвышался маленький бугорок красной глины со вкопанным в нее благодушным деревянным крестиком, который, казалось, хотел сказать: Слава Богу, теперь все кончено! стоит ли вспоминать о миновавших столь счастливо страданиях?
А время летело. Купол кладбищенской колокольни перекрасили из белого в темно-синий цвет с блестящими золотыми звездами. Весною оттаивали дорожки и проваливались могилы. Осенью ветер шумел в кустах и опрокидывал подгнившие кресты, целая гора их лежала за избушкой, где обитал кладбищенский сторож с больною женой и целой кучей ребятишек, которых он бесплатно хоронил у самой ограды. В зимнее время ветер наметал на кресты и памятники сугробы снега, и все казалось особенно фантастическим. Сторож в красном шарфе и нагольном тулупе бродил между сугробами и оступался в провалившиеся с весны могилы, под мышкой у него теперь редко торчала лопата — чаше железный лом. Ночью башенный колокол угрюмо и монотонно гудел свою вечную гамму, далеко разнося ее по окрестным полям, одетым однообразною пеленою снега.
А годы бежали. Благодушный деревянный крестик почернел и в одно прекрасное время — как нарочно, при самой тихой погоде — вдруг упал. Проходивший мимо сторож нисколько не удивился: он уже заметил, что кресты часто падают при самой тихой погоде. Он молчи взвалил его на плечо, как свою законную добычу, и потом швырнул в общую груду, а вечером испек на нем себе превосходную картошку, так как время было осеннее.
Скоро безыменная могилка стала незаметно врастать в землю. Сначала прохожие с кутьей и полубутылкой водки через нее перелезали, потом просто переходили, наконец, через нее прошла дорожка с нечувствительным возвышением.
А годы летели. Кладбище разрасталось. Аристократические разряды, окружавшие церковь, были набиты битком дубовыми и металлическими гробами, полными брюссельских кружев, белых и палевых роз и трухлявых костей. Теперь траурные процессии с роскошными, украшенными страусовыми перьями, катафалками и солидными, завинчивающимися гробами должны были продвигаться дальше и карабкаться через могилы, при чем дамы в траурных вуалях оставляли свои калоши в мокрой, разъезжающейся под ногами глине, а кавалеры в котелках и с высокими воротничками спешили их разыскивать и надевать на ножки, крохотные и затянутые в полусапожки из лучшего магазина. Это было в общем веселее, чем прежде. В одно прекрасное время все место, где пролегала дорожка с незначительным возвышением, было куплено и загорожено высокой проволочной оградой.
Между тем умный продолжал украшать пейзаж фабричного города новыми трубами и производил линючий и дрянной, но необыкновенно яркий и дешевый, ситец в небывалом числе аршин. Целые караваны линючего ситца углублялись в оазы Средней Азии и перекраивались на пестрые азиатские халаты. А фабрики пыхтели и выбрасывали новые груды многоцветных и разнообразных тканей из хлопка, как будто они поклялись завалить ими весь мир. Тщетно нагружали ими большие пароходы, из которых многие, вместе с хорошо застрахованным товаром, безо всякой видимой причины шли ключом ко дну. Тщетно горели целые огромные склады, и зарево от них освещало широкий простор деревенских полей. Трубы росли, как грибы, выбрасывая дым, черный и вонючий, паровики важно сопели, станки грохотали, и в окна виднелись мускулистые фигуры сильных людей с потными спинами и расстёгнутыми воротами рубах. А на смену им шли из окрестных сел и деревень новые толпы, жадно вперяя свои восторженные взоры в черные облака дыма, поднимавшиеся над горизонтом. Нивы пустели и переставали родить, зато по ним во всех направлениях прокладывались шпалы и рельсы, землекопы рыли, каменотесы стучали своими острыми кирками у строящихся гигантских мостов, и с ревом и свистом бежали поезда, из окон которых выглядывали щегольские дамские шляпки и мужские котелки.
Вскоре умный заметил, что никаких плантаций в мире не может хватить при таком чудовищном производстве хлопчатобумажных тканей: он стал закрывать фабрики и строить железные дороги с тем расчетом, чтобы эксплуатировать богатства отдаленнейших окраин. Все удивлялись его гениальности: он предлагал сеять особого рода мох на неприступных и холодных скалах Шпицбергена, разводить в тундрах Пустоозерской губы в небывалых размерах клюкву и выжимать из нее особого рода краску. Десятки акционерных компаний вырастали по мановению его руки… Опустевшие фабричные корпуса стояли мрачные и холодные, с выбитыми стеклами, как заброшенные могильные склепы. Длинные вереницы безруких и безногих людей тянулись по направлению от них через опустевшие поля, чахлые женщины с наглым взглядом несли на выпученных животах своих паукообразных детей, с тонкими шейками и тонкими же ручками и ножками. Мужчины, были в отрепьях городского платья и несли за плечами помятые самовары и большие гармонии с поломанными клавишами. Они видели поросшие бурьяном поля и огороды, посеченные леса и пересохшие ручьи, и пытались заглушить в себе тоску нескладными песнями, в которых еще чудился грохот станков и визг паровых машин. Суды наполнились подозрительными людьми в рубищах и с сифилитическим взглядом глаз, там разбирались дела об изнасиловании женщин, об откушенных носах и о кражах в десятый и более раз. Там и сям воздвигались новые тюрьмы, по дорогам чаще звучали цепи, и слышался крик конвойных. А навстречу им летели поезда, полные клюквы и веселых пассажиров, читающих газеты, где еще ничего не рассказывается о страшных крушениях, жертвой которых они сделаются всего через несколько часов…
И вот в одно прекрасное время у гостеприимных кладбищенских ворот раздалось громогласное похоронное пение. Была скверная дождливая погода, и со страусовых перьев балдахина печально текли целые струйки дождевой влаги. Во главе погребального кортежа шло несколько священников и дьяконов под зонтиками, с потухшими кадилами, а сзади тянулась нескончаемая вереница карет и экипажей, где сидели смешливые господа и барыни. На катафалке помещался между четырьмя ливрейными факельщиками дорогой металлический гроб, сплошь усыпанный драгоценными цветами. Далее на особой повозке следовали многочисленные венки с трогательными надписями на шелковых белых лентах. Это везли умного к месту его последнего упокоения. Сам он лежал в гробу с вынутым мозгом и выпотрошенным животом, обильно посыпанный камфорою и политый раствором сулемы и карболки, с головой, обернутою вместе с лицом, утратившим человеческие черты, густым слоем гигроскопической ваты и марли. И однако же эти бренные останки предполагалось заключить еще в два гроба, как некую святыню или драгоценность.
Он умер посреди гениальных планов, оставив колоссальное состояние, неутешную вдову, сына и двоих внучат, умер под шум газет и удивленные восклицания своих сотрудников, которые в глубине души, наперекор здравому смыслу, считали его идиотом. Этот день был днем печали для многих газет, которые пользовались особым расположением почившего, музы облеклись в траур, и один, скульптор, трудившийся над созданием еще невиданной статуи, изображавшей Мечту, разбил ее вдребезги, как ненужную.
Шествие направилось к ограде из проволочной решетки. Несколько дней перед тем там кипела работа: сооружали склеп и для этого вырыли огромную яму. Но время работы выкинули несколько костей, полусгнивших досок и чей-то череп: он принадлежал когда-то глупому. Гроб был на веревках спущен в могилу, выложенную камнем, и наверху было произнесено несколько речей. Во время одной из них пошел такой сильный дождь, что провожавшие поспешили разойтись по своим каретам, перепачкав свои перчатки в мокрой глине и унося последние слова последнего оратора:
‘Да, ты можешь сказать смело, подобно новому Августу: Я нашел свою отчизну в сарафане и посконной рубахе-косоворотке, а оставляю в господском платье и при галстуке. Да будет тебе земля легка!’
Вскоре над свежим бугорком могилы вырос целый цветник, пестреющий осенней флорой, и воздвигся огромный мавзолей с коленопреклоненным ангелом и неугасимой лампадой.
А кости глупого были положены в тачку вместе с деревянными обломками и зарыты где-то в другом месте, — на краю кладбища.

—————————————————-

Источник текста: Альманах ‘Северные Цветы’ 1901 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека