Уличные зрелища в Италии, Бибиков Матвей Павлович, Год: 1854

Время на прочтение: 28 минут(ы)

Матвей Бибиков

Уличные зрелища в Италии.

Из записок туриста.

Чтобы сказать, что-нибудь новое об Италии, по моему мнению, надо забыть ее атмосферические, архитектурные и прочие красоты, об которых было говорено столько, что эти красоты нам уже приелись, а главное, следует воздерживаться от восторга: восторженные описания путешественников много вредят Италии в глазах людей, смотрящих на вещи глазами холодного рассудка и не привыкших увлекаться чужими восторгами.
Не говорю уже о тех господах туристах по Италии, которые, не довольствуясь избитыми описаниями всякого рода красот этого благословенного края, бьют на романический эффект, и защищают прекрасную незнакомку от бандитов.
Я жил долго в Италии, объехал и обошел ее вдоль и поперек и, увы! ни разу не встретился с бандитом!
Согласитесь, что это ужасно досадно!
Ах! как бы я был счастлив, если б, в одну прекрасную ночь, дилижанс мой остановили разбойники и атаман в черной полу-маске, приставив к груди моей стилет, закричал мне громовым голосом: lа borsa!
С какою сердечною благодарностью я бы отдал ему все, чтС имел, за эту полную приятнейших ощущений минуту!
Да и можно ли довольно дорого заплатить за счастье, приехав на родину, рассказывать всем, что на вас напали настоящие итальянские бандиты, что вы защищались как лев, изранили многих, многих убили на повал, но должны были уступить силе и позволить себя ограбить.
Рассказывая этот эпизод из вашей итальянской жизни, от которого у слушателей непременно станут дыбом волосы, а милые слушательницы влюбятся в вас по уши — вы, разумеется, пожелаете войти в подробности, и уж тут вашему наслаждению не будет конца. Одни страшные ущелья Аппенинских гор, освещенные луной, и один живописный костюм разбойников, доставляет вам случай выказать, в полном блеске, всю поэтическую сторону вашего воображения.
Ничего подобного, увы! я не могу рассказать вам, о мой читатель! и потому, ограничусь описанием мирных уличных зрелищ Италии, которые там встречаете на каждом шагу. Они невольно привлекают ваше внимание и, понемногу, составляют оригинальную и полную наслаждения сторону вашей итальянской жизни.
Эти зрелища так многочисленны и так разнообразны, что разскащику, для постепенного хода своего рассказа, нет никакой возможности подвести их под какой-либо систематический порядок. Поэтому я считаю за лучшее следовать, в настоящем случае, примеру Ксавье де-Местра, который говорит, что он пишет, как охотник следит за дичью, не придерживаясь собственно никакой дороги.
Начнем с того, что итальянская улица сама-по-себе есть уже зрелище достойное внимания путешественника. Более всего она поражает его тем, что не похожа ни на какие улицы в свете, она не чопорна и не прибрана, как германская, не щеголевата, как французская, не серьезна и холодна, как английская, не роскошна и громадна, как петербургская, — итальянская улица имеет свой особенный характер, разнообразный до крайности.
И, что ни город, то новый характер улицы, не то, что наши уездные города, которые до такой степени схожи друг с другом, что какой-то остряк, очень удачно, описал их все разом: ‘застава-кабак-забор-забор-собор—забор-забор-присутственные места-забор-забор-кабак—застава.’
Палаццо, расписанный снаружи фресками, — загорелая лачужка, — великолепный фасад церкви с портоном, убранным живыми цветами — полуразрушенная колоннада, — портик древнего стиля, — мраморные статуи, блестящие на глубине пламенного неба, или резко выдающиеся на темный, густой зелени померанцевых дерев, леандров и вечных дубов, — арбузные, дынные и проч., корки, старые башмаки без подошв и всякая дрянь, брошенная в кучу, — все это мешается и как-то странно, с непривычки, поражает ваше зрение, но глаз понемногу привыкает ко всем этим противоположностям, и вы, наконец, постигаете, что в них кроется тайная, прелестная гармония.

Римская улица.

Вот, на конце неправильной площади, дворец во вкусе Браманте, через отворенный, громадный портон его вы видите двор, мощенный мраморной мозаикой, с фонтаном, статуями и барельефами, испестряющими стены.
Кругом дворца, сброд сплошных лачужек, выстроенных без всякого пособия архитектора, из окон их висит старое белье,—контраст, который так живописен в картине, а в натуре еще живописнеe.
Над этими лачужками рисуется в небе великолепный купол Пантэона.
Вот фасад церкви, выстроенной из травентина, в вычурном вкусе Бернини.
Посреди площади мраморный, исполинского размера, фонтан, который так и обдает вас прохладой. Приютясь в тени его, в небрежных и красивых положениях, лежат полунагие бирбачони (Бирбачони в Риме тоже, что Ладзароне в Неаполе). Облакотясь на бронзовые перила фонтана, живописно изогнув свой стан, — стоит молодая, черноглазая чучара, с строгим античным профилем, она ждет, пока кувшин ее, сохранивший древнюю форму амфоры, наполнится водою.
Из портона дворца с громом выезжает красная карета, с золотыми украшениями, и тихою рысью едет через площадь. Лошади в шорах и с страусовыми перьями на головах. Ими правит, с высоких, украшенных гербами козел, толстый кучер, в парике и кафтане прошлого столетия. Три гайдука, в старинных ливреях до пят, трясутся на запятках. А в карете, с улыбкой на устах и с великолепною округленностью живота, восседает, с приличною важностью, синьор в черной тафтяной мантии, в красной скуфье, в красных перчатках и красных чулках.
Несколько смуглых факинов (носильщиков), игравших в мору (Мoра играется вдвоем: — играющие подымают пальцы правой руки, стараясь отгадать, какое число выбросят они вместе. Эта игра строго запрещена в Риме.) посереди площади, завидев красную карету, вдруг прекращают игру, драпируются своими синими куртками, и начинают преспокойно разговаривать между собой, мысленно посылая аd рatres: господина в красной карете.
В стену дома, выходящаго на площадь через-чур острым углом — (это сострил архитектор, скажут вам здесь), — вделан образ святой Мадонны. В Риме нет улицы, в которой бы не было нескольких образов Мадонны, и все они, если не руки более или менее известных художников, то копии с хороших оригиналов.
Перед образом толпа пиффераров (Волынщики, пастухи с неаполитанской границы), приплясывая, играет на волынкках и кларнетах. Костюм их очень живописен: серая шляпа конусом, с опущенными полями, украшенная лентами и медалью, с изображением Мадонны, длинная куртка без рукавов, из белой овчины шерстью наружу, короткие суконные штаны коричневаго цвету, кожаныя сандалии, ленты которых по самыя колена переплетают, нередко, голыя ноги. У инаго шифферара сверх всего этого плащ, также кирпичного цвету, такой широкий, что в его складках и не виден патриархальный инструмент, который обыкновенно носится под мышкой.
Подле пиффераров, на каменном прилавке дома, сидит слепая старушка, и перебирая четки, греет руки на жаровне, поставленной у ней на коленах.
А надо видеть, как римская улица умеет принарядиться ко дню какой-нибудь церковной процессии!
Все окна отворяются, и из них вывешиваются разноцветные ткани, которые придают домам живой, праздничный вид. А в полумраке окон рисуются головы разодетых и без умолку болтающих падроне ди каза (хозяек домов).
Мостовая площади усыпана листьями кипариса и вечного дуба, которые наполняют воздух каким-то одуряющим, но не лишенным приятности запахом.
У самой церкви отличный оркестр, на подмостках, драпированных пурпуровою тканью, с золотыми позументами, гремит с утра и, по желанию беспрестанно аплодирующей публики, играет увертюры из известных опер и все возможные tempo di ballо. Церковь, несмотря на зимнюю пору, убрана роскошными гирляндами из свежих цветов, и, несмотря на ослепительный блеск полуденного солнца, освещена разноцветными шкаликами. Вот, отворяется церковная дверь, в целое облако скопляется дым множества кадил и торжественно тянется процессия.
Оркестр умолкает, все снимают шляпы, становятся на колена и sоttо-vосе начинают петь литанию.
Впереди всех идет, спотыкаясь и часто падая на усыпанную листьями мостовую, мальчик лет четырех, с бритой головой, одетый капуцином и вооруженный свечей, которая гораздо больше его ростом.
Вслед за ним, также спотыкаясь и хватаясь беспрестанно за его капуцинское платье, идет девочка, почти одинаких с ним лет, вся в белом, с завязанным вуалью ртом. Эти дети ех vоtо, т.-е. с самого рождения посвященные Богу.
Потом тихо и осторожно выступает взявшийся, по обещанию, нести большой крест. Крест, действительно, таких размеров, что, в подмогу рукам, необходима точка опоры его древку, которое и вкладывается, как древко знамени, в крепкий кожаный пояс, а крестоносец, из опасения быть перетянутым страшною тяжестью, перегибается всем телом назад и, глядя вверх, кончиком носа следит за каждым колебанием своей ноши.
Потом, в стройном порядке, по два в ряд, мерным шагом шествуют монахи разных орденов, с большими восковыми свечами в руках…. и, чтобы воск не пропадал понапрасну, падая на мостовую, около каждой свечи хлопочет полу-голый, оборванный мальчишка, с бумагой, свернутой в воронку, в которую он и ловит падающие капли воску. Сначала эти мальчишки, загорелые и лоснящиеся, как будто натертые маслом, — вас неприятно поражают, но вы скоро привыкаете к ним, и глядя на торжественное шествие процессии, не замечаете их вовсе.
Мальчик-капуцин прошел уже всю площадь, а кардинал с согрus Domini, под великолепным балдахином, только что показался в дверях церкви.
При его появлении, хор умолкает, а оркестр начинает играть симфонию….

Флорентийские улицы.

Флорентийские улицы носят на себе такой резкий отпечаток средних веков, что мы, в наших круглых шляпах и широких пальто, кажемся в них живыми анахронизмами.
Я приехал во Флоренцию часа в три утра. Увлеченный прелестью тихой и светлой ночи, я на-скоро отдал свой чемодан слуге гостиницы, к дверям которой подвез меня веттурино, и отправился гулять по незнакомой мне Флоренции.
Мало в жизни наслаждений, которые могут сравниться с чувством человека, приехавшего в незнакомый итальянский город!
Полная луна освещала пол-улицы беловатым светом, похожим на свет бенгальского огня, оставляя половину ее в темно-голубой тени, но такой прозрачной, что в самой густоте ее, глаз открывал проблеск света.
В конце улицы, высоко, на темном занавесе неба, чернели зубцы громадного дворца. Куда не взглянешь, — всюду дворцы, поразившие меня своей строгой архитектурой. Все они сложены из нетесаного травентина. Окна без балконов, с железными решетками, как окна тюрьмы. Так и пахнуло на меня воздухом средних веков.
Необыкновенной величины портон одного из дворцов был полу-отворен, я решился войти в него, — и остановился от изумления. Второй этаж, выстроенный на массивных стенах, был весь в аркадах разной величины и формы, окна в стенах, неправильно расположенные, были все закованы в железо, у самой стены каменная лестница, с дивными резными украшениями, странными уступами и неровными ступенями, вела к огромной железной двери с запорами и замками, везде, по стенам, вделаны были каменные плиты, с изображением гербов с старинными надписями, над одной из стен высилась четырех-угольная башня с зубцами.
Мне так и казалось, что вот сейчас, сейчас, зазвучат цепи, и воины, в железных латах и шишаках, с алебардами на плечах, поведут узника, гремя оружием, спустятся с лестницы и пройдут в часть двора, покрытую мраком ночи, и где мне чудились и плаха и топор….
Вдруг, в аркадах послышались чьи-то шаги, кто-то в темноте искал ключом отверстие замка в железной двери, ключ щелкнул, тяжелый запор упал, громадная дверь завизжала на петлях, отворилась, и кто-то начал спускаться с лестницы….
У меня забилось сердце.
Увы! то не был ни воин, в вооружении средних веков, ни гонфалоньер в черной мантии, ни узник в цепях, — то был просто человек с бритой бородой, в круглой шляпе, в плисовой куртке простолюдина и в длинных панталонах!
Этот современный костюм вмиг разрушил мое очарование. Насильственно вызванный из средневековой жизни, в которую я был погружен, чтС называется по уши, я стал походить на зрителя, который смотрит, положим, Жидовку Галеви, душою причастен увлекательному представлению, и вдруг, из-за дурно поставленной кулисы, видит будочника, нюхающего табак.
Я с негодованием отвернулся от синьора в круглой шляпе и, глядя на живописный двор, силою воли старался прийти в прежнее настроение духа и, может быть, успел бы в том, если б синьор в круглой шляпе, плисовой куртке и длинных панталонах, не вздумал подойти ко мне, он поклонился очень учтиво и объявил мне, что он тюремщик Барджелло (Барджелло, тюремный замок в одном из самых роскошных и населенных кварталов Флоренции. Он, во время республики, служил жилищем гонфалоньеру города.), что видел меня из окна, тот час узнал во мне иностранца, и поспешил ко мне, чтобы показать мне все достопримечательности этого древнего замка.
Я бросил на него такой взгляд, что не понимаю, как он тот-час же не догадался, что у меня ужасно ‘чесались руки’, он продолжал говорить, не переводя духа и выговаривал К и Т, набирая воздуху всею грудью, словно насосом. Я не знал еще, что в этом-то вдыхании воздуха и состоит красота тосканского произношения, и подумал, что этот господин решился умереть чахоткой.
‘Вот здесь, на самом этом месте’, сказал мой непрошенный чичероне, указав на плиту с железным кольцом, лежащую посреди двора, ‘обезглавлен и похоронен Филиппо ди Лаппи, за измену республике. Его казнили в темную ночь, при свете факелов, и палачу не сразу удалось отрубить ему голову. Гонфалоньер города был тогда Джиоакимо, брат изменника, он, при каждом промахе палача, бросал ему драгоценную жемчужину своего ожерелья, приговаривая: branо ragаzzо! (молодец!), и хохотал во все горло. Надо вам сказать, что Джиоакимо был влюблен в свою невестку и, после смерти брата, хотел на ней жениться, но, как известно по истории, он в первую ночь своего брака был отравлен ею, посредством свечи, поставленной у его изголовья!’
Хотя я об этом никогда и не слыхивал прежде и оставался уверен, что все это не более, как выдумка моего чичероне, я радовался его болтовне, которая переносила меня опять в средние веки…. вдруг, одно из окон башни с шумом отворилось, из него высунулась женская голова, в ночном чепце (!) и, отыскав нас заспанными глазами, закричала: ‘Джиджи! как пойдешь на рынок, не забудь, на деньги этого синьора, купить к обеду фляжку вина!’
Начало светать….
Я поблагодарил Джиджи и отправился опять в гостиницу.

Неаполитанские улицы.

В Неаполе мало дворцов и церквей, да и те, после римских и флорентийских, не завидны.
Хоть неприбранность итальянских улиц и имеет свою прелесть, но эта неприбранность в Неаполе доходит до нечистоты. Исключая площади перед королевским дворцом, улиц Толедо, Киайа и двух, трех других, все улицы Неаполя, резко отличаясь от улиц других городов Италии, очень схожи между собой: все дома сплошные, в три, пять, а иногда и десять этажей, чтС ни окно, то балкон, террасы вместо крыш, кой-где фасад церкви или дворца, изысканного стиля.
Здесь причина этой бедности зданий чисто политическая, нисколько не зависящая от вкуса, и благосостояния народного, припомните историю Неаполя, — ему некогда было строиться.
Да и зачем в Неаполе строиться? Там и без крова живется, — и живется хорошо….
Я нанимал, на площади Медина, горенку в четвертом этаже и, по огромному фонтану, который был виден с моего балкона весь, как на ладони, я мог безошибочно узнавать: который час, — большая выгода для тех, у которых не всегда водятся часы в кармане, как в то время было и со мной, на голой, нагретой до сорока градусов мостовой, в тени громадных украшений фонтана, день-деньской лежали и спали ладзарони, и когда палящее солнце начинало беспокоить их, то они бессознательно, в сладком сне, перекатывались из солнца в тень, и таким образом служили для меня стрелками солнечных часов, для которых гномоном был фонтан площади Медина.
Окинув беглым взглядом улицы трех главных городов Италии, я, с позволения читателя, перехожу к уличным зрелищам. Ограничусь немногими скиццами, описание всех уличных зрелищ Италии было бы предметом многотомного труда: истощились бы и мои силы и ваше терпение.

Одержимый мальчик.

Если вам во Флоренции, в базарный день, случится пройти по Меркато-Веккио (старому рынку), — вас остановит забавное зрелище: это, одержимый мальчик.
Его схватывает, обыкновенно, по пятницам, т.-е. в базарный день, остальные же дни в неделе, он играет в мяч с товарищами у городских ворот или курит сигару, развалясь синьором, на лавке у двери какого-нибудь каффе.
Если бы лень не мешала ему работать ежедневно, он мог бы с большим успехом занимать роль кловна в труппе балаганщиков и зарабатывать порядочные деньги.
От роду не видывал я таких удивительных штук, какие выкидывает этот маленький плут: то совьется змеей, то подпрыгнет аршина на два от земли, то вытянется так, что, кажется, сейчас улетит, то вдруг голова его очутится между ног, — словом, можно подумать, что его, в самом деле, трепет целый легион чертей.
Высокая женщина обходит зрителей и, густым контральтом, просит их положить что-нибудь на тарелочку, на молебен Св. Ксаверию.

Человек на стуле.

Продолжая идти по Меркато-Веккио, у старинной церкви Санта-Репарата, вы увидите толпу, которая окружает человека, стоящего на стуле, с большою книгою в руках.
Как вы думаете, чтС он показывает?
А вот подойдите, посмотрите, послушайте и — полюбуйтесь.
‘Синьоры и синьорини!’ орет он во всё итальянское горло, ‘вот истинная и ужасная история в лицах о старом доме, в котором водились черти.’
Старушки, окружающие стул, крестятся.
Тут человек открывает книгу и показывает, на первой странице, нарисованный дом с забитыми ставнями.
‘Вот, этот самый дом, он и теперь стоит подле города Филино, у самой мельницы, срисован с натуры известным художником.’
Перевертывает лист.
‘Горница с постелью! В этой самой горнице и на этой самой постели случилось следующее истинное и страшнейшее происшествие. Слушайте, синьоры и синьорины’
‘Почтенный отец Бернардо, монах Францисканского ордена, отправясь собирать подаяния для своего монастыря, проходил мимо этого заколдованного дома, и услыхав, что в нем водился нечистый, вздумал ночевать в нем, т.-е., разумеется, не в нечистом, а в доме, чтобы изгнать его из него. Не смотря на увещания друзей своих, о. Бернардо, подкрепляемый свыше, вечером вошел в дом, зажег свечу, сел на постель подле столика и преспокойно начал расшивать фляжку Монте-Пульчиано, которую, на всякий случай, захватил с собой.
Перевертывает лист.
‘Та же горница, — на постели у стола сидит толстый капуцин, с красным носом. На столе стакан и большая фляжка с вином.’
‘Синьоры’ все это писано с натуры и, сидящий у столика падре капуцино, — портрет о. Бернардо.’
‘Бьет полночь!… дверь отворяется и…. вхо-о-дит’…
Старушки начинают шевелить губами и перебирать четки.
‘Вы верно думаете, входит чорт, искуситель рода человеческого? — погодите немного! вхо-о-дит…. женщина красоты неимоверной. Вот ее портрет, также писанный с натуры.’
Перевертывает лист, и перед вами является довольно пошло раскрашенное, но несомненное подобие Венеры Медицийской.
‘Падре Капуцино, себе на уме, тот-час же догадался, что она не женщина во плоти, а сам сатана, принявший образ красавицы и, как будто ни в чем не бывало, учтиво пригласил ее сесть возле себя на постель. Сели они, красавица любезничает с монахом на пропалую.’
Перевертывает лист.
‘Живая картина, синьоры! заметьте выражение лица красавицы и едва заметную плутовскую улыбку о. Бернардо. Вот, почтенный капуцин налил стакан вина, украдкой перекрестил стакан и, со всевозможною учтивостью, пригласил ее выпить с ним из одного стакана. Та, обняв его одной рукой, как представлено в картине, глядит на него страстными очами и выпивает вино.’
‘Вдруг!…
Тут он быстро закрыл книгу, которая при этом издала звук, подобный пистолетному выстрелу, — (в ней были скрыты пистоны).
Старушки взвизгнули.
‘Красавица обращается в чорта, самой отвратительной наружности, как вы сами можете видеть.’
Тут он снова открывает книгу.
‘Портрет чорта, также писан с натуры.’
‘Падре капуцино схватил его за хвост и всунул в пустую фляжку, которую потом закупорил.’
Перевертывает лист.
‘Вот, чорт в фляжке, также писан с натуры.’
На этот раз он не совсем солгал: я сам видел на стене в церкви, недалеко от города Филино, фреску, представляющую какого-то католического монаха, запрятывающего чорта в бутылку.
Выстрелив снова книгою, человек ловко соскочил со стула и начал обходить слушателей, с торжествующей улыбкой. Все бросали что-нибудь на книгу, которую он подносил каждому для сбора, как подносят тарелку, и женщины клали ему в руку даже серебряные деньги.
Признаюсь, мне и в голову не приходило, чтоб человек мог подняться на такие выдумки и жить таким ремеслом!

Особого рода нищий.

В Неаполе, на площади Медина, у театра Сан-Карлино, на улице Толедо, у Музея-Борбoника, а иногда и на аристократической улице Киайа, вы видите старика, который, сгорбившись, сидит на низеньком соломенном стуле, (он всегда носит его с собой), в руках у него четки, которых зерна величиной с добрый грецкий орех.
Это нищий? Не совсем.
Он не протягивает вам руки, и не поет жалобно: ‘Uссеlenza! qualchе соsа реr lamor di Dio!’ а кричит во все горло: ‘Синьоры! нет ли у кого мозолей? мозолей нет ли у кого!’
Я из любопытства подошел к нему и сказал, что страдаю мозолями.
‘На какой ноге, Ваше Превосходительство!’
‘На правой.’
Старик нагнулся над моей ногой, пошептал что-то, перебирая четки, и сказал: ‘ну теперь пройдет, пожалуйте за труды, — за одну ногу всего полкарлино.’
Этот старик заговаривает мозоли!

Шарманка.

Шарманка не в ходу у итальянцев, и они правы: ни что, по моему, не действует так неприятно на слух, как эти взвизги, вздохи и перемежающиеся звуки, напоминающие тяжелое дыхание и стоны умирающего.
Сам не знаю, почему безжизненные звуки шарманки напоминают мне еще одну отвратительную вещь: раскрашенную восковую фигуру.
В Италии шарманка особого рода: это шарманка с прозрачными картинами. Ее приносят вечером к дверям каффе, устанавливают на мостовой, и за картинами зажигают сальные огарки.
Сюжеты картин всегда патриотические и музыка известных итальянских маэстров, и все это, взятое вместе, действует уже не на музыкальное ухо, а на патриотическое чувство зрителя, так что, не смотря на стоны и фальшивые ноты, серебряные монеты сыплятся в тамбурин хозяйки шарманки, почти всегда молодой и красивой женщины, и нередко из каффе сам осто выносит ей стакан мороженого.
Не помню, кто из французских философов прошлого столетия сказал: lаmоur-ргорre est le levier d’АrchimИde. Не ново, а справедливо: как бы человек ни был дурно к вам расположен, вам стСит польстить немного его самолюбию, — и он переменит об вас свое мнение и даже будет с вами ласков. Уж такова натура человеческая!
Но не одно самолюбие действует так несомненно-верно на человеческое сердце, есть еще другой, не менее сильный рычаг: это любовь к отечеству. Заговорите человеку дурно об его отечестве и, будь этот человек плут и мошенник в семейной и общественной жизни, он наверное, как говорится, запылает благородным гневом и ответит вам как следует, похвалите перед ним же его отечество, и он, верно, будет поддакивать вам от всей души.
Чувство любви к отечеству так возвышает человека в собственных его глазах, что от него никто не хочет отказаться без бою.
Потому-то именно в ходу шарманки с патриотическими картинами.

Импровизаторы.

Хорошие импровизаторы редки в самой Италии, т.-е. на природной своей почве.
БСльшею частью это гитаристы, которые ночью расхаживают по улицам, поют речитативом все, что Бог на душу пошлет, и аккомпанируют себе аккордами.
Раз, ночью гулял я с приятелем по Риму. Было уже поздно, часа два утра, — мы устали и, проходя через площадь Колонна, вздумали войти в блестящий гостеприимными огнями каффе делла ПСста, вышить по стакану дуэлло (Пунш из равных частей рому, алькермесу и воды).
Каффе делла ПСста, по обыкновению, был полон народом всякого звания. Это, надо вам сказать, единственный каффе во всем Риме, который и ночью никогда не запирается, — по этому случаю у него и дверей нет.
Тут была толпа охотников за кабанами, охотники не ложились спать, чтобы до свету поспеть в Неттуно, — их сборное место, тут были и дремавшие синьоры, с виду шпионы, тут были и художники, запоздавшие где-нибудь в римской компании и возвращающиеся в Рим, с складными стульями, мольбертами, шапками и рисовальными ящиками, были и дамы без кавалеров.
Вдруг, входят в каффе два гитариста, молодой и старый, и занимают подле нас порожние места.
‘Это импровизаторы!’ шепнул нам каффетьер, который мигом отгадал в нас иностранцев, ‘и — если Вашим Превосходительствам будет угодно, извольте приказать, они вас потешат.’
Можете себе представить, как мы обрадовались! Нам давным давно хотелось послушать импровизацию.
Получив позволение угостить синьоров пуншем, мы попросили их импровизировать на первый предмет, который им придет в голову.
Гитаристы перемигнулись, улыбнулись и настроили гитары.
‘Каждый из нас,’ сказал нам молодой гитарист, ‘будет импровизировать по очереди, это будет нечто в роде вопросов и ответов.’
Это будет состязание поэтов! подумал я, и с биением сердца ожидал импровизацию.
Молодой гитарист заломил голову назад, тряхнул длинными кудрями, упер глаза в потолок — и ударил по струнам.
‘Он чувствует присутствие божества!’ сказал мне тихо мой приятель, у которого также сильно билось сердце.

Импровизация.

Молодой гитарист. ‘Ночь чудесная, луна светла. Я молод и чувствую в себе силу воспеть великодушных иностранцев.’
Старый гитарист. ‘Луна светла. Окно отворено. Я стар, но чувствую в себе довольно силы, чтобы воспеть великодушных иностранцев.’
М Г: ‘Окно отворено и она у окна. Это еще более придаст мне силы воспеть великодушных иностранцев?’
С. Г. ‘И она у окна и подает мне знак рукой. Как не восхититься и не воспеть великодушных иностранцев?’
Вместе. ‘Ночь чудесная. Луна светла. Окно отворено и она у окна и подает мне знак рукой. Как не восхититься и не воспеть великодушных иностранцев!’
Импровизаторы, допив стаканы с пуншем, готовились продолжать.
‘Не довольно ли?’ сказал мне мой приятель.
‘Хорошего понемножку’ отвечал я.
Мы поблагодарили господ импровизаторов, заплатили за их пунш и отправились домой. Дорогой, мы все время импровизировали в слышанном нами роде и, смею уверить вас, импровизировали очень удачно.
За то, во Флоренции, мне удалось слышать настоящего импровизатора, который изумил меня и привел в восторг.
Это было зимой, в день бедных (Бедные люди в северной Италии, один раз в год, должны угостить своих знакомых, и остатки от угощения раздать нищим. День угощения называется днем бедных.) (giornо dei роveri).
Натурщик мой Америго позвал меня в этот день на вечер, и я с несколькими молодыми итальянскими художниками, также приглашенными на угощение, отправился к нему в час после Аvе-Маriа. Америго жил на улице Гора, т.-е. на самой узкой, темной и грязной улице во всей Флоренции, но две просторные горницы, которые занимал он с молодой женой и ребенком, также моделями, были опрятны и довольно пристойно убраны. По стенам висело несколько этюдов, мастерски наброшенных, — подарки его приятелей художников. В этих этюдах, голый синьор Америго был представлен во всех возможных положениях. У изголовья постели, с чистыми ситцевыми занавесками, висел образ Св. Мадонны на золотом фоне, писанный во вкусе Джиотто, а под ним ловко резанная мраморная чаша со святой водой. Такие вещи не редкость в домах бедных итальянцев.
Посредине горницы стоял тяжелый дубовый стол, покрытый чистою скатертью домашней работы, а на столе красовались всевозможные произведения колбасного мастерства: тут была и розовая, сквозная болонская ветчина, нарезанная тонкими, как бумага, ломтями, и флорентийская мортаделла, с чесночным запахом, и колбаса с фисташками, и ариста с луком и пр., и пр. — Посреди всех этих превкусных явств, стояло несколько, огромного размера, фляжек с монте-пульчианским вином.
Молодая хозяйка, в живописной одежде флорентийской контадинки (мещанки), в большой соломенной шляпе с распущенными полями, за которую дорого заплатила бы наша русская барыня, суетилась около нас, усаживала за стол, просила кушать и подносила вина.
Мы пришли рано, и гостей еще не было, званые гости, с утра пустившись обходить знакомых, пировали, Бог знает, где и, Бог знает, в который раз. Но мало по малу горница наполнилась народом: все контадины, натурщики, ремесленники с женами, детьми, и все разряжено по праздничному.
Через полчаса воздух до того пропитался запахом вина и чесноку, что в горнице нельзя было дышать, — нас уже разбирала охота раскланяться и поблагодарить за угощение, чтобы скорей выйти на свежий воздух, как вдруг на улице раздались крики: ‘Веро, Веро идет!’
Молодая хозяйка ахнула и бросилась к дверям принимать гостя.
‘Что это за Верo?’ спросил я хозяина.
‘Как синьор Маттио, вы не знаете нашего Веро! может ли быть? да это наша слава!’
Из этого ответа я вовсе не узнал, на каком поприще прославился этот господин.
Толпа раздалась, и Веро вошел в горницу, обняв стан молодой хозяйки, которая была в неописанном восторге.
Пока хозяин подносил вина кому-то из гостей, Веро звонко поцеловал хозяйку и подмигнул на ее мужа так лукаво, что все гости разразились громким смехом.
Веро, статный молодец, с черными локонами по плечи, с выразительными глазами и бледным лицом. Он очень ловко и красиво подбрасывал бархатною курткою, небрежно брошенною на левое плечо. За спиной у него, на широкой голубой ленте, висела гитара.
Америго налил стакан вина из заветной фляжки, с поклоном поднес его Веро и просил выкушать на здоровье, тот не долго отказывался, выпил стакан залпом и принялся настраивать гитару.
‘Как он импровизирует!’ сказал мне на ухо Америго.
Вот оно что! подумал я, но вспомнив, знакомых мне, римских импровизаторов, не торопился верить на-слово.
Только что Веро принялся за гитару, молодые гостьи, ударяя кулаками по плечам окружавших его мужчин, протеснились сквозь них и стали прямо против Веро. Не доставало только Мариэтты, сестры хозяйки, также модели, девушки лет семнадцати, красоты обворожительной, довольно вам сказать, что известный Бартолини называл ее реджиной (царицей) и признавался, что несмотря на преклонные его лета, — красота ее мешала ему с нее работать.
Импровизатор долго и с нетерпением настраивал гитару, ясно было, что он ждал кого-то….
Явилась Мариэтта, — вся толпа молча перед ней раздвинулась, — таково действие красоты на итальянцев, — и уступила ей первое место.
Веро побледнел, обменялся с Мариэттой долгим взглядом, заломил шляпу на бекрень, взял аккорд и запел:

Импровизация.

‘Как ты бледна! царица души моей, и как эта бледность идет к твоим черным очам и небесному выражению лица!
‘О, как я люблю тебя! жизнь мою отдал бы за один твой поцелуй!
‘Ты краснеешь! это заря любви, заря великолепного солнца, которое встает из глубины души твоей и разливается по бледным щекам.
‘Зеленая ветка, символ надежды, вплетена в твои длинные, шелковистые локоны.
‘О, милая девушка! ты олицетворяешь собой Италию: на бледном лице стыдливый румянец, в волосах зеленая ветка (Цвета Италии, белый, красный и зеленый).
‘Дай мне эту ветку, я спрячу ее у самого сердца, когда пойду сражаться с врагами моего отечества, и пусть она, как талисман, сохранит грудь мою от вражей пули.
‘Но если мне суждено, защищая мою родину, пасть на поле битвы, я буду счастливейший из всех сынов Италии.
‘Может ли быть завиднее участь? Не дожив до брюзгливой старости, во цвете лет и сил, умереть за родину и, умирая, знать, что прекраснейшая из дочерей Италии оплачет смерть павшего друга!’
Во все время импровизации, Веро не спускал глаз с Мариэтты, которая стояла, бедная, поникнув головой, опустив свои светлые очи, и краснея до ушей.
Импровизатор взял последний аккорд и бросил гитару за плечо.
Раздались оглушательныя рукоплескания и крики: ‘браво! бра-а-аво, Веро! Бене! бе-е-ене, Веро!’
А Веро скрестил руки на грудь, и все глядел на Мариэтту.
Его продолжительный взгляд на милую сердца ясно говорил: Ей рукоплещите! она моя жизнь! она мое вдохновение!
Чорт возьми! как они оба были хороши в эту минуту!
Не думайте, чтоб эта импровизация, которую я записал тут-же со слов самого Веро, была подготовлена: я пробовал заставить его импровизировать на разные темы, — и импровизации его всегда отличались оригинальностью мысли и правильностью стихов, сжатых в строгую октаву.

Уличные музыканты.

Италия страна музыкальная по преимуществу, и вы верите в несметное множество ее кочующих оркестров и знаете наверное, что уличные музыканты попадаются на каждом шагу, — ни чуть не бывало! редко встретите вы ночью двух, трех синьоров, занимающихся музыкой. Они вышли из оркестра какого-нибудь второстепенного театра, где играли битых четыре часа, и, возвращаясь домой, прельщаются прохладою светлой ночи, останавливаются у балкона знакомой им синьоры и играют вальс, мазурку, польку, или что-нибудь в этом роде.
Сочетание инструментов, в этих случаях, редко бывает удачно: фагот и контрабас, флейта и труба, скрипка и турецкий барабан и проч….
Это не мешает, однако ж, собравшейся вокруг их публике, танцевать на улице до истощения сил.
Из небольшого числа уличных музыкантов в Италии, вообще довольно посредственных, есть двое замечательных, как по неоспоримому таланту, так и по личности: один слепой скрипач, другой-горбун, игрок на мандолине.
Оба они истые римляне. Слепой старик скрипач сам сочиняет забавные песни, сам кладет их на музыку и сам поет их, мастерски аккомпанируя себе на скрипке. Голос его несколько дребезжит от старости, но верен, звонок и не лишен приятности.
Его осторожно водит под руку молодая, разряженная синьора с тамбурином в руке, которым она аккомпанирует скрипке и с которым обходит слушателей, для сбора мелкой монеты. Эта синьора-супруга слепого музыканта и служит ему поводом к уморительным выходкам.
Он поет в каффе, тратториях, а бСльшею частью на улице и, надо посмотреть, что за разнообразная публика собирается вокруг него. Лишь только заслышат его звонкий возглас: Signori! ессо vi una canzonetta nuоva, tutta da riderе! (Вот вам новая песенка, вся смешная!) — каффетьеры, магазинщики, модистки, работники, оставляют лавки и мастерские, и все бежит слушать слепого художника. Лихой веттурино и загорелый карретьер (Веттурино — ямщик, карретьер — винодел из римской компании), небрежно, развалившийся на бочонках с вином, останавливают подле него свои красивые повозки. Оборванные мальчишки, бирбачони, носильщики, девчонки-замарашки, все спешит группироваться около поющего Омира, — и вскоре восторженные крики, хохот и неистовые рукоплескания оглушают воздух.
Горбун игрок на мандолине, известный маэстро Пьетро Таккони. Он истинно мастер своего дела: в его руках, этот второстепенный и неблагодарный инструмент доставляет вам неописанное удовольствие.
Пьетро, обыкновенно, аккомпанирует гитарист Грегорио, музыкант с большим вкусом и знанием своего дела.
Они ходят ночью по улицам Рима, под такт своей музыки, сопровождаемые молчаливой толпой народа, которая беспрестанно растет и, наконец, захватывает всю ширину улицы.
Встретив Пьетро, вы, верно, повернете налево-кругом, присоединитесь к толпе его слушателей и, таким образом, все продолжая идти и слушать, вы проводите его до самого Транстeвера, где он живет.
Пьетро художник в полном смысле слова, он не играет на улице из денег, а повинуясь вдохновению, в светлую ночь отправляется себе расхаживать по Риму, играет на своем инструменте и увлекает за собою вереницу поклонников.
Правда, он путем-дорогой, не откажется, по приглашению кого-нибудь из слушателей, зайти в тратторию выпить фляжку орвьето, или в каффе хлебнуть горячего дуэло, — но вот все, что он себе позволяет.
Несмотря на такое бескорыстие, он наживает порядочные деньги серенадами. Я сам, грешный человек, не раз в прекрасные лунные ночи, водил его под окна известной мне синьоры, и приходил в такой восторг от его мандолины, что расплачивался с ним не серебром.
‘Les dieuх s’en vont’ — боги покидают Италию! — серенада исчезает понемногу. В течение нескольких лет, проведенных мной в Италии, вряд ли удалось мне и двадцать раз слышать порядочную серенаду! а старожилы говорят, что в их время ночь не обходилась без серенады, что без нее нема итальянская ночь.
Если вы иностранец и желаете угостить серенадой предмет вашего обожания, то позвольте вам посоветовать выполнить следующие необходимые условия — и слушаться меня во всем. Смею уверить вас, что вы останетесь мною довольны.
Во-первых: возьмите предварительно от доброго правительства (buon governo) т.-е. из полиции, дозволение дать серенаду, — это условие sine qva non. Доброе правительство немедленно и даром выдаст вам позволение и отдаст в полное ваше распоряжение двух сбиров (вооруженных полицейских солдат), обязанных смотреть за тем, чтобы серенада началась и кончилась, без малейшей помехи, со стороны посторонних слушателей, которые, по врожденной им страсти к музыке, не преминут столпиться вокруг музыкантов.
Во-вторых: если вы не музыкант и даже не дилеттанте и затрудняетесь в выборе инструментов и музыкантов, то советую вам не ломать долго головы, а сходить в любой каффе, спросить чашку кофею, или порцию мороженного и намекнуть каффетьеру, что вы хотите дать серенаду, но предварительно, желали бы посоветоваться с кем нибудь из маэстров.
Не пройдет и пяти минут, каффетьер с триумфом подведет к вам прилично одетого синьора, и скажет: ‘вот, Ессеlenzо! известный маэстро ди музика, такой-то, положитесь на него, он вам все устроит.’ — И я вам скажу: положитесь на этого незнакомого маэстро, как на каменную гору.
Боже мой! сколько я знаю итальянских маэстров, блистательно кончивших курс контра-пункта в консерваториях и которые, как говорится, гранят мостовые итальянских городов, в одной Флоренции я могу насчитать их до двадцати и большая часть из них люди, если не с большими дарованиями, то, по крайней мере, с большим знанием своего дела. Все они уже написали по нескольку опер, симфоний, месс, которых увы! никто и слушать не хочет. Импрессарии театров требуют громких имен, наперед обещающих им большие сборы, и не рискуют дать оперу начинающего.
Не посчастливься Верди найти в Милане, вельможу мецената, который на свой счет поставил его оперу: Набукодонозор, — Верди и теперь, вероятно, оставался бы в толпе неизвестных маэстров.
‘Однако ж, согласитесь сами, чтобы публика оценила труды ваши по достоинству, надо же, чтобы она узнала их, а на ваши труды и смотреть не хотят!
Как же тут быть и чтС же делать? а делать то, чтС делает большая часть итальянских маэстров: голодать, в надежде будущих благ.
Завтракает маэстро, по обыкновению, чашкою кофе и булкою, слегка намазанного маслом, всегда в одном и том же каффе, содержатель которого, по счастью, сам меломан и, признавая в душе талант своего посетителя, кормит его в кредит, иногда по нескольку лет сряду.
Обедает маэстро, — когда он обедает, — где-нибудь в очень скромной траттории, где за пол-паоло (25 к. асс.) ему подадут блюдо макарон и кусок мяса с саладом, плавающим в слабом уксусе, вместо масла.
Вечером маэстро является опять в каффе к своему благодетелю, где читая газеты и разговаривая о своих операх, он, в продолжение целых трех часов, расшивает стаканчик дуэлло, который перед ним ставит услужливый каффетьер. Для постороннего посетителя, который выпивает свой стакан в пять минут, этот стаканчик кажется любопытным фокус-покусом.
Маэстро никогда не ужинает, уверяя, что ужин в жарком климате производит бессонницу и, взобравшись к себе в пятый этаж, ложится спать без огня, даже зимой.
Все маэстры, без исключения, играют на форте-пиано и играют a livre оuvеrt, но так как этот инструмент нельзя нанять менее двух пиастров в месяц, то они, для поддержания гибкости своих пальцев, входят в инструментальные лавки, где ежедневно, от двенадцати до двух часов, вы можете наслаждаться их игрой безденежно.
В-третьих: посоветовавшись с одним из этих бедных маэстров, назначив выбор инструментов и проч.— не позволяйте музыкантам, которые явятся к вам непременно в Аве-Марие, начинать серенаду прежде трех часов по полуночи, и вам и им хотелось бы начать скорей, — не спешите, вооружитесь терпением и ждите трех часов.
Три часа — есть час, освященный классическими преданиями, вспомните, что Альмавива дает серенаду Розине перед рассветом: ‘Signor сonte, il giornо avanzа’….
А пока советую вам велеть угостить музыкантов вином и самому лечь в постель и стараться заснуть, чтобы к трем часам быть свежим, как майская маргаритка.
И в три часа, окутавшись темным плащом и надев шляпу с широкими полями, называемую, соmе сi раre, выходите из дому и просите музыкантов, в молчании, следовать за вами, по пустым улицам спящего города.
Сбиры также пойдут за вами, но в почтительном отдалении, один по левой, другой по правой стороне улицы.
Дойдя в таком порядке до известного вам балкона, вы, движением руки, останавливаете музыкантов, которые уже заранее настроили свои инструменты и прикололи к шляпам букеты цветов. Они, в должном порядке, выстраиваются посреди улицы и ждут вашего приказания.
Вам же следует, красиво драпировавшись плащом, стать немного поодаль от музыкантов, чтобы прелестные очи синьоры не искали вас в толпе, а прямо вас заметили.
Вы махнули рукой, — и звуки итальянской серенады, звуки страстные и сладкие, как признание в любви, оглашают воздух.
Только с соблюдением всех этих условий, серенада получит тот таинственный и оригинально изящный характер, который ей так необходим.
Минут через пять не более, все окна на улице начинают отворяться и заспанные головы жильцов высовываться из них. Большая часть тех голов, разумеется, принадлежит прекрасному полу, по преимуществу наследовавшему от прабабушки, погубившее нас чувство любопытства.
Настоящие же дилеттанты обоего пола, на которых серенада действует гальванически, не в силах устоять у окон и, набросив на себя что-нибудь на скорую руку, выбегают на улицу и окружают музыкантов. Но круг не тесен и не помеха вашему делу, чем вы обязаны гг. сбирам, которых одно присутствие, в каждом порядочном человеке возбуждает любовь к порядку и тишине.
Один лишь дом, где живет она, не подает ни малейшего признака жизни. Не беспокойтесь! поверьте, что вашу серенаду давно слушают и слушают с сладким биением сердца, но — таков обычай, и не соблюсти его значило бы поступить по-мещански.
Не спускайте, однако ж, глаз с зеленой жалюзи балкона, уверяю вас, что она сейчас зашевелится….
Ну, не правду ли я сказал? Удержите же биение вашего сердца и усильте внимание.
Рука белая, как снег, тихо, тихо растворяет жалюзи, — вы верно ждете, что окно совсем отворится и что та, которая и проч. и проч…. выйдет собственною своею особою на балкон, — не томите себя напрасным ожиданием, вы этого счастия не дождетесь…. я, разумеется, предполагаю в вас вкус аристократический, мещанка давным давно выбежала бы на балкон, подозвала бы вас к себе и, не скрывая своей радости, закричала бы вам при всех: ‘О саrinо! о grazia! О милый, спасибо! — но такие искренние и бесцеремонные излияния чувств признательности и любви, вы понимаете, вовсе не в нравах порядочного общества.
Не смотря на присутствие сбиров, после каждой сыгранной пьесы, непрошенная публика из окон и на улице аплодирует неистово и кричит во все горло: bе-е-еnе!
Восторга не сдержишь!
Музыканты сыграли почти все, что условились сыграть, а все еще ее не видали. Это, однако ж, начинает становиться, чорт знает, как досадно, вы приходите в отчаяние, как вдруг
О восторг, о восхищение!
(из Роберта Диавола)
белоснежная рука опять показывается на темном фоне балкона и, неописанно грациозным и чисто итальянским движением, зовет к себе кого-то…. уж, конечно, никого другого, как вас.
Бросайтесь немедленно к балкону, получайте прямо в нос букет благоуханных, только-что сорванных цветов, ловите его со всею, свойственною вам, ловкостью и, осыпав горячими поцелуями, скорее прячьте за жилет…. Только, пожалуйста, у самого сердца, не забывайте этого, или испортите все дело.
Да! спрячьте вы букет за правый борт жилета, — и вы пропали, это значило бы, что вы хотели только пошутить, и не имеете на синьору никаких сердечных видов.
Встретясь с вами на другой день, вместо заслуженной благодарности, на вас и смотреть не станут!…

Ученые собаки.

Ученые собаки редки в Италии, за то необыкновенно умны и решительно все путешествовали, чтобы и людей посмотреть и себя показать.
Их воспитывают в Савои, стране голода, раеsе di famе, как ее называют итальянцы, и по окончании курса наук, для окончательного образования, отправляют путешествовать по Италии.
Дорожный экипаж их, нельзя сказать, чтоб был очень изящен и комфортабелен: это крытая одноколка, без рессор, запряженная пуделем, или ньюфаундлендской собакой. В этой одноколке помещаются, как ни попало, все актеры и актрисы, совершенно костюмированные и готовые, по первому знаку импрессарио труппы, начать представление….
По между товарищами и однокашниками, чтС за церемония?
Иногда, впрочем, крупный разговор и непринятые в порядочном обществе возгласы вырываются из экипажа, но отеческие увещания импрессарио немедленно возвращают всю труппу к тому джентельменскому тону, в котором она была воспитана.
Если б вы знали, умные, забавные, добрые собаки, как я вас люблю! и как я вам благодарен за приятные минуты, которые вы мне доставляли. Сколько милых комедий, плачевных драм и раздирательных трагедий разыгрываете вы с удивительным еnsemblo! Таланты ваши разнообразны, у вас нет постоянных еmрlois, вы актеры, что называется, на все руки. Едва успели сыграть комедию, в которой заставляли публику смеяться сердечным смехом, вы наскоро переменяете костюм, являетесь в высоко патетической драме, и исторгаете слезы из глаз зрителя. Кончилась драма, — вы являетесь в балете, где изумляете своею мимикой и до крайности живописными телодвижениями.
Представляю на суд читателя два сценарио, которые ученые собаки разыгрывают с неимоверным искусством, передать же впечатление, которое их игра произвела на меня, я решительно не берусь.

Торжество любви.

Большая драма, с военными эволюциями, сражением, пожаром и взрывом башни.
Сцена представляет самую народную площадь в Риме, пиацца Монтанара, чтС подле театра Марцелло.
С правой стороны acqua vitaiа (лавочка, где продается водка) и каффе, у входа которых, на лавках, сидят контадины и курят. С левой стороны цирюльня, перед нею на стуле сидит господин, с лицом намазанным мылом, и грязной салфеткой под подбородком, его бреет человек, сложенный геркулесом, и беспрестанно сует ему палец в рот, чтобы придать выпуклость и твердость щеке, подвергнутой операции.
Площадь полна народом, все соседние окна отворены, и из них выглядывают синьоры, они громко пересмеиваются и переговариваются между собой.
Посреди сцены картонная башня. В башне заключена принцесса Н. (испанская собачка с шелковистым и длинным хвостом).
Жестокий Х. (бульдог) похитил ее из родной семьи, где она уже была сговорена с молодым принцем У. (пудель), и заключил в башню.

Выход первый.

Принцесса одна в башне, у окна, она грустна, и часто невольные стоны вырываются из груди ее.
Перед воротами башни ходит часовой (брак).

Выход второй.

Влюбленный юноша украдкой является на сцену, об…… чуть было не сказал обнюхивает,— обходит башню со всех сторон, и улучив минуту, когда часовой, вынув из кармана табакерку, сбирается понюхать табаку, бросается к окну, хватает руку предмета своей страсти, прижимает ее к сердцу и бежит вон.
Это молчаливое объяснение, как нельзя эффектнее, подготовляет вас к будущей катастрофе. Вы чувствуете, что молодой человек не хочет даром терять слов и бежит со сцены, с твердою решимостью, во что бы то ни стало, освободить свою любезную из рук гнусного похитителя.

Выход третий.

У. в главе своих храбрых солдат (брак и маленькие борзые), вбегает на сцену и, с громкими криками, нападает на тирана, который дорого хочет продать обладание принцессы, и защищается с отчаянием.
Уже солдаты У. бегут от него в беспорядке, но У. ловким ударом сабли сбивает его с ног и повергает на землю.
Принцессу выводят из темницы, торжествующий любовник принимает ее в свои объятья и зажигает башню, которая взлетает на воздух, при громе общих рукоплесканий.
Это драматическое представление, хотя очень занимательное, смахивает несколько на французскую мелодраму, которая всегда метит на эффект, но вот вам драма мещанская, в которой немного перепетий, но которая ведена с таким искусством, что постепенно возбуждая вашу чувствительность, наконец, вырывает из глаз ваших невольные слезы.

Фиделио, или Ужасная смерть верного любовника.

Обозначая действующие лица, я буду следовать примеру Бомарше, и подробно описывать костюм их и характер, прекрасный способ ознакомить читателя с ним, способ, которому, я не знаю, почему не следуют наши новейшие драматические писатели.
Действующие лица.
Синьор Томазо (гриффон). Бархатный, голубой кафтан, штаны idem. Трех-угольная шляпа с позументом. Трость, с золотым набалдашником, висит на пуговице кафтана.
Выражение лица, поступь и все движения горды и презрительны, с первого взгляда, вы узнаете выскочку.
Синьора Томазо (болонка). Роброн из белого атласу, на руках черные митенки. Русые локоны немного в беспорядке.
Выражение лица доброе и задумчивое.
Фиделио (пудель), влюбленный в синьору Томазо.
Белые панталоны, с красными лампасами, без рубашки. На голове bоnnet de poliсе.
С виду, человек совершенно потерянный.
Беппо (брак), старый капрал, друг Фиделио. Белый мундир, с красными отворотами и шевронами.
Огромные усы, серьёзен.
Судьи (моськи). В черных мантиях и черных шапках. Бесчеловечны.
Дозор (борзые). Тот же костюм, что у Беппо.
Грум синьора Томазо (маленькая, черная обезьяна).
Одет жокеем, только без панталон.
Теперь, для совершенного пониманья драмы, необходимо небольшое вступление: Синьора Томазо, дочь аристократических родителей, и Фиделио, сын честного, но бедного ремесленника, воспитывались вместе. Он ей молочный брат.
Она прекрасная девушка, он прекрасный мужчина. Очень естественно, что они влюбились друг в друга и мечтали соединиться сладкими узами брака. Но является синьор Томазо, богатый откупщик, и жестокие родители синьоры, которых состояние расстроено, насильно выдают за него дочь.
Фиделио, с отчаяния, идет в солдаты, но он не в силах долго вынести свое одиночество, забывает священный долг службы, — и бежит. Он знает, чему подвергается за ослушание закона, но ему все равно: еще раз в жизнь увидеть предмет своей страсти, и — умереть.

Выход первый.

Синьор и синьора Томазо гуляют по сцене. За ними грум, одной рукой несет он шлейф своей барыни, а другою — ее любимую канарейку.
Какое простое изложение, простое и естественное, как изложение Шекспира, и взято прямо из действительной жизни.

Выход второй.

Является Фиделио и следит издалека за гуляющими. Волосы и одежда его в беспорядке, — его ищут.

Выход третий.

На сцену вбегает дозор и схватывает беглеца.

Выход четвертый.

Судилище. Президент отличается от прочих судий огромными очками.
Фиделио допрашивают. Он без паспорта и сам признается во всем. Надо отдать полную справедливость актеру, играющему роль Фиделио: во все время допроса, он держит себя перед судилищем, как нельзя более прилично. Не фарсит, как тС делают иные трусы, думая этим скрыть волнение убитой страхом души. Фиделио стоит с обнаженной головой, и только изредка позволяет себе закрыть рукою глаза…. солдату неприлично плакать.
Раздается смертный приговор…. и вопль, вырвавшийся из глубины души, поражает слух ваш: синьора Томазо падает в обморок. Ее бережно уносят со сцены.

Выход пятый.

Под звуки печальной музыки, Фиделио ведут на казнь.
Походка его тверда. Но, проходя мимо одной из тумб троттуара, он, увлекаясь воспоминанием, или повинуясь тому чувству, которое заставляет человека говорить на эшафоте, вдруг останавливается и приподымает …. руку. Но неумолимые стражи берут его за шиворот и влекут на место казни. Перед самым совершением экзекуции, Фиделио подзывает к себе друга своего, капрала Беппо, и что-то говорит ему на ухо. Вероятно, завещание последней своей воли.
Старый капрал, утирает слезы обшлагом своего мундира.
Роковой час настал.
Фиделио завязывают глаза, — он становится на колени, прикладывает руку к сердцу и шепчет чье-то имя.
Раздаются выстрелы….
Все кончено.
В одно из представлений этой простой, но раздирающей сердце драмы, при мне случилась…. небольшая неприятность, возбудившая неприличный хохот в толпе.
Актриса, занимавшая роль синьоры Томазо, услыхав смертный приговор, упала в обморок, как следует, но когда супруг ее и грум хотели вынести ее со сцены, она начала кусаться и, вырвавшись из их рук, стала в совершенно неожиданную позу….
Признаюсь вам, эта странная выходка нисколько не разрушила патетического настроения моей души, я был уверен, что несчастная любовница, услыхав смертный приговор своему другу, — вдруг сошла с ума.

Пульчинелло.

Во всех городах Италии есть уличные кукольные театры, это складные будки, ни дать, ни взять, как те, которые мы видим в Петербурге и Москве, и которые служат сценою для русского пульчинелло, Иван Ивановича Гуляки.
Итальянский пульчинелло есть первообраз, перешедший в кукольные комедии всех народов, но этот первообраз, как монета, переходящая из рук в руки, утратил свой резкий тип. У нас итальянский пульчинелло назвался Иваном Ивановичем Гулякой, во Франции Полишинель, в Англии Пуншем, в Германии Гансвурст.
Все эти лица ни что иное, как древний Макус, олицетворенный символ человеческого сатиризма, который забавляет шестидесятое поколение своими едкими выходками и своею безжалостною насмешкою.
Пульчинелло развратен, пульчинелло пьяница, пульчинелло безбожник, пульчинело вор. Пульчинелло женат, разумеется, не по любви, а из расчета, и достояние жены прогуливает с красавицами. В доме ни гроша. Жена, выведенная из терпения, начинает упрекать пульчинелло в распутстве.
Этим начинается драма.
Пульчинелло раскаивается, плачет, бьет себя в грудь, приговаривая: ‘mea culра’, клянется, что никогда больше не будет кутить, умоляет жену позволить ему в последний раз раскупорить фляжку вина с тем, чтобы чоктуться с нею, в знак примирения.
Бедная жена соглашается, пульчинелло отравляет ее, и хохочет над ее трупом.
Заметьте, что итальянский пульчинелло отравляет свою жену, английский дает ей тумака, — прямо в висок, немецкий закалывает ее шпагой, а Иван Иванович Гуляка хватает жену за святые волоса и таскает по сцене.
Ребенок просыпается в люльке и начинает кричать,— он просит есть. Пульчинелло угощает его собственною своею грудью, ребенок артачится и выводит его из терпения. Пульчинелло берет ребенка за голову и колотит головой об стену.
Соседи сбегаются на крик. Пульчинелло выгоняет их из дому метлой, по шеям, приходит доктор, щупает пульс жены и ребенка, качает головой и просит ланцет, чтобы пустить им кровь, Пульчинелло берет со стола ножик, отрезывает голову доктору и хохочет, взявшись за живот.
Соседи бегут за полицейским чиновником и приводят его на сцену. Пульчинелло дает ему взятку, чиновник уходит. Пульчинелло хохочет. Вдруг является генерал и приказывает схватить Пульчинелло, — его ведут вешать, но он притворяется, что не знает, как это надо взяться, чтоб быть повешанным (а его вешают несколько раз в день! Палач продевает голову в веревку, чтобы показать ему, как нужно употреблять ее, а Пульчинелло дергает веревку, вешает, вместо себя, палача и засыпает сном праведника.
Но злодеяния его утомили небеса, во время сна пульчинелло, прилетает бабочка и вьется около него, вот, она растет, растет, и острыми когтями хватает его за нос. Пульчинелло просыпается, хочет смеяться, но смех замирает на устах: эта бабочка сам Вельзeвул.
‘Мера злодеяний твоих переполнилась, твой час настал’, говорит голос из-за кулис, и Вельзeвул, схватив Пульчинелло за нос, проваливается с ним в тартарары.
Сцена, освещенная адским огнем, от которого повсюду распространяется запах серных спичек.
Теофиль Ванвиль, остроумный автор статьи: Парижские бульварные театры, полагает, что эта драма была поводом к известному всему свету Каменному гостю, и что Дон Хуан Мольера есть не что иное, как древний Макус, или нынешний итальянский Пульчинелло.

М. Бибиков.

Москвитянин, No 6, 1854г.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека