Украинские дипломаты, Квитка-Основьяненко Григорий Федорович, Год: 1840

Время на прочтение: 117 минут(ы)

Григорий Федорович Квитка-Основьяненко

Украинские дипломаты

Петру Васильевичу Зворыкину[280]

Сколько могу припомнить, 21 число июня месяца не ознаменовано никаким событием ни в древней, ни в новой, ни во всеобщей, ни в русской историях, в пол-листа и в осьмушку печатанных. Тысяча восемьсот тридцать второму году предназначено было поставить сей день в число достопамятных. В течение сего навсегда заметного дня, в 20-й минуте двенадцатого часа до полудня, при ясном, безоблачном небе, при +20®Р., дворовые гуси Никифора Омельяновича Тпрунькевича, не быв никем водимы, наставляемы, научаемы, подгоняемы и побуждаемы, сами собою, добровольно и самоуправно, всего счетом 13 гусей серых и белых, обоих полов и различного возраста, перешли с полей владельца своего и взошли на землю, принадлежащую Кириллу Петровичу Шпаку, засеянную собственным его овсом. Если бы только взошли, походили, погуляли и возвратились на земли господина своего, то оно бы ничего: никто бы не узнал, не произошло бы ничего важного, и день сей, подобно, как и некоторые другие, остался бы надолго незамеченным во всех историях. Но судьба хотела иначе.
Известно, что гуси — тварь глупая, не понимающая вовсе ничего, а потому не знающая и о неприкосновенности к чужому достоянию, о страстях же человеческих гуси ни от кого не слыхали и понятия не имеют. И потому сии тринадцать гусей, взойдя на земли Кирилла Петровича Шпака и увидя на ниве зеленеющую траву еще растущего овса, принялись самоуправно выщипывать ее, не по выбору, а сплошь. На беду сих гусей шел в то время дворовый человек Кирилла Петровича Шпака через поля господина своего, увидел проступки их, выгнал из нивы и погнал прямо на барский двор все-таки своего господина. Кирилл Петрович узнал, в чем дело, и как был темперамента холерического, в чем уверился, отыскав по Брюсову календарю[281] планету, под коей родился, то, не размышляя долго и не сообразив последствий, приказал тех гусей побить… да, именно тринадцать гусей, принадлежащих не ему, а Никифору Омельяновичу Тпрунькевичу. Бедные гуси! Памятно им будет 21 июня… Но и Кирилл Петрович Шпак повек не забудет его!.. А именно, вот какие последствия произошли.
На другой день достопамятного 21 числа, узнав о происшествии с гусями, Никифор Омельянович Тпрунькевич приказал купить три листа гербовой бумаги 50-копеечного достоинства, написал ужасно пространную просьбу, в коей подробно изложил, что близкий его сосед по имению, Кирилл Петрович Шпак, утесняет его, Тпрунькевича, яко мелкопоместного, и делает ему разные неслыханные обиды ежегодно, ежемесячно, ежедневно и ежечасно, и, наконец, описано самоуправное взятие с полей его, Тпрунькевича же, тринадцати гусей и безжалостное побитие их. Тут в подробности изочтен весь могущий быть приплод от сих тринадцати гусей, польза от мяса, потрохов, перья и пуху с них, обстоятельно выведена сумма в сложности десятилетнего дохода с процентами, и в таковой сумме подано исковое прошение.
Кирилл Петрович не плошал. Он был в этой части опытен. Купил шесть листов бумаги такого же достоинства и написал прошение еще ужаснее, нежели Тпрунькевичево. Тут изложены были все дерзости Никифора Омельяновича против него, Кирилла Петровича, личные неуважения, насилия по имению, с давних времен им производимые безнаказанно, и что между прочих притеснений сего владельца и подвластных ему даже самые гуси его решились нанести и нанесли ему обиду, выбив у него овса десять десятин, доход с них вычислен аккуратно и приведен в сложность за десять лет также с ‘проценты’. Сумма иску вышла гораздо значительнее, нежели у Никифора Омельяновича Тпрунькевича.
Само по себе разумеется, что дело возгорелось сильно. Пошли следствия, свидетельствования, справки, обыски, кроме того, что не один раз каждый из спорящихся обязан был на свой счет поднимать суд, призывать понятых и угощать всех, но и писание прошений и отзывов чрезвычайно умножилось, и уже спорящимся надоело тягаться. И как ни надоесть, когда еще с начала дела до 1837 года не приведено было в ясность, что потерпела одна сторона через потравку овса в поле от 13 гусей, а другая от потери сих самих гусей! Вот как обоим надоело писать и отписываться, зазывать суд и понятых и угощать их, то уже обе стороны начали поговаривать о ‘примирии’ между собою. Как вдруг, неизвестно только которого числа 1837 года, в день, неблагоприятный для Кирилла Петровича Шпака, явился к Никифору Омельяновичу Тпрунькевичу человек с пред ложением написать новое прошение и быть по том у делу поверенным.
Он уверял при том, будто бы Кирилл Петрович от того прошения так струсит, что поспешит миром прекратить дело, заплатя искомую сумму ‘со всеми проторы и убытки, проести и волокиты’.
Восхищенный Никифор Омельянович ухватился за совет благодетельного поверенного, заключил с ним условие, по коему обязался платить условленную сумму, до окончания дела содержать его на своем столе, возить в своем экипаже, выдавать особо на расходы по делу и сверх того снабжать ‘отсыльною провизиею’ семейство поверенного. Прошение было изготовлено, подписано и подано… И что же узнал Кирилл Петрович Шпак? Во-первых, в том прошении именуют его по-прежнему, против чего он уже возражал неоднократно, не Кириллом, как следует, а Кирилою, в явную насмешку, а, во-вторых, добавлено, что ‘Кирилл Петрович взвел сие дело на Тпрунькевича от праздной жизни, подобно, как делали предки его и сам родоначальник их, занимавшийся одним давлением шпаков, т. е. скворцов, от какового занятия дано им и прозвание, а частию и потому, что оный Шпак одарен глупостию, подобно твари, птице шпаку, от чего он и есть естественный шпак’.
Это взорвало до крайности Кирилла Петровича. Оставя читать газеты, он ‘благим матом’ пустился в самый Чернигов. Хотя потратил много денег, но достал из Малороссийского архива все выписки и доказательства, кто именно были Шпаки, чем отличались перед ясновельможными гетманами и по какому случаю дана им сия фамилия и герб, в котором ясно изображен ‘спевающий шпак’, т. е. скворец поющий, имеющий разинутый рот. Приобретя таковые драгоценности, он нашел еще и клад: приговорил поверенного, имеющего дар писать прошения не черня, набело прямо, и могущего расплодить дело на несколько отраслей и вести процесс хоть пятьдесят лет. Знаменитый адвокат был Хвостик-Джмунтовский.
Этот благодатный поверенный принялся за дело. Опровергнув всю клевету Тпрунькевича на Шпака чисто, ясно и аргументально, он начал выводить производство фамилии Тпрунькевича. И как первоначальный в ней слог есть ‘тпру’, то и полагал он, что родоначальник его происхождением своим обязан коню, на коего кричат ‘тпру’, или ‘уповательно’ родоначальник был цыган, коновод и проч., и проч. И такого написал в том прошении, что Никифор Омельянович чуть не лопнул с досады, перечитывая это прошение. В заключение Кирилл Петрович, или его поверенный, просил суда о личной ему и всему роду обиде и удовлетворении его за каждого обруганного предка, бесчестьем противу ранга каждого, коим он приложил и именной список с показанием службы и должностей их.
Вот тут-то и закипело дело! Следствие об овсе и гусях, яко о тварях неразумных, оставлено впредь до рассмотрения, а приступлено к спору двух умных существ, претерпевших одно от другого тяжкую обиду укорением знатности рода. Пошли писать, пишут и поныне и будут писать еще долго, долго, пока спорящие не помирятся, но вряд ли последует между ними когда-либо мир, потому что особенный случай воспрепятствовал тому.
Рассказ да послужит вместо предисловия, потому что мы уже не обратимся к процессу Шпака с Тпрунькевичем, но обстоятельство это довести до сведения мы обязаны были, как видно будет из последствий.
Вот в чем дело.
Кирилл Петрович Шпак в молодости своей служил немного в военной службе и еще менее того в гражданской по выборам. Из первой он должен был поспешить выйти по причине разнесшихся слухов об открывающейся войне с турками, а, вступив из кандидатов в заседатели верхнего земского суда, располагал продолжать службу со всем рвением — должность пришлась по нем — но после двухмесячной службы его суд сей был уничтожен и он возвратился в деревню.
Родители его померли, и он был полновластный помещик 357 душ со всеми угодьями. Он поспешил исполнить обязанности дворянина: женился на дочери помещика значительного, устроил порядок по хозяйству, нанимал управляющего за значительную сумму, и сам иногда, при свободном времени, входил в положение дел по экономии — иногда, в свободное время, точно ему редко выходил досуг. Он очень любил заниматься политикой, и для удовлетворения своей страсти он платил архивариусу своего уездного суда, чтобы тот, по прошествии года, доставлял ему все сполна номера ‘Московских ведомостей’ истекшего года. Привоз сих ‘поли тических материалов’, как называл ведомости Кирилл Петрович, отрывал его от всех занятий. Он уединялся в свой ‘кабинет’ — так он называл свою особую комнату, где на столе, кроме чернильницы, песочницы, счетов и при столе стула, не было ничего более. Тут он прежде всего принимался складывать ведомости по страницам, для чего много нужно было времени, потому что в уездном суде читали ли газеты или нет, но они перемешаны были порядочно.
Приведя все это в порядок, Кирилл Петрович сам сшивал каждый номер, боясь поручить это дело кому неграмотному: тот бы опять перемешал листы и доставил бы ему новый труд и заботу.
Уладив таким образом, тут уже он принимался за чтение. Чтение же у него происходило не обыкновенным, но собственно им придуманным порядком. Во-первых, он ‘отчитывал’, как он говорил, все внутренние известия и узаконения, со всеми происшествиями, по России бывшими. Окончив известия в 104-м номере, он с самодовольством поглядывал на жену свою и говорил ей: ‘Уж теперь, Фенна Степановна, я все знаю, маточка, что в прошлый год в России сделалось’.
— Вам ли не знать, душечка? — ответствовала Фенна Степановна. — Вы знаете, что и за Россиею делается.
— О, нет еще, — а вот к концу года буду знать все, только не мешайте мне, маточка!
И тут он удалялся в свой ‘кабинет’ и принимался отчитывать все происходившее в Испании. Он был ревностный защитник прав малолетней королевы, а дона Карлоса со всеми карлистами не мог терпеть и бесился при удаче их[282]. Внимательно проходя от номера до номера дела испанские, как он был однажды взбешен на редакцию ведомостей, и вот за что: начитал он в статье об Испании, что христиносы разбили карлистов знатно. Он торжествовал и веселился — как, отчитывая Францию, нашел, что то известие о разбитии карлистов было ложное… Уж досталось же всем: и издателям, и сообщившим эту статью в Париж… ‘И зачем в Париж? Почему они прямо у себя не напечатали?’ — кричал он в сильном гневе.
— Не тревожьтесь же так, Кирилл Петрович, — уговаривала его Фенна Степановна. — Эти газетчики иноверцы, бусурманы, в пост едят скоромное, так их и попечение в том, чтоб православных тревожить, вот как и вас теперь взбесили. Плюньте, душечка, на них.
Отчитавши все статьи об Испании, он принимался за Францию, по его примечанию, больше всех способствующую христиносам, потом отчитывал прочие государства и заключал Англиею, не любимую им за подвоз оружия карлистам. За политикою следовало отчитывание объявлений казенных и потом частных, все же по порядку. Когда начинал о продаже имений, то прочитывал все объявления сего рода до конца, и потом о продаже книг, забежавших собаках и проч. и проч., все же под один разбор.
В субботу нарушалось его чтение в ‘кабинете’. По заведенному Фенною Степановною порядку в этот день должны быть перемыты все полы в доме. Как же они с первых дней супружества дали друг другу слово заниматься особыми частями хозяйства и в чужие распоряжения не вмешиваться и не препятствовать, потому Кирилл Петрович с утра каждой субботы, схватя свои ведомости, уходил при благоприятной погоде в сад, а в противном случае к столярам, в рабочую, где при стуке долот и молотков радовался поражению карлистов.
Невыгодны были для лета подобные переселения. В ‘кабинете’ он запирал двери на крючок и не впускал к себе Фенны Степановны ни за что, пока не окончит статьи. В сад же и в столярную она входила свободно и без дальних приготовлений прерывала мужнино чтение. Впрочем, причины, по коим она приходила к нему, были, по ее мнению, довольно важные и не терпящие отлагательства, как, например, следующая.
В одну из суббот Кирилл Петрович, проснувшись ранее обыкновенного и ожидая нашествия поломоек с ведрами и судками, схватив ‘Московские ведомости’, в халате, туфлях и колпаке вышел в сад и расположился на скамейке, под развесистою яблонею. Неожиданно попалась ему статья, извещающая о сильном поражении карлистов. С наслаждением перечитывал он статью в третий раз и затверживал о числе убитых, чтобы подробно пересказать соседям при случае, как вдруг приходит к нему Фенна Степановна…
Он ее заметил еще издали и уже тревожился заранее, что будет прерван и в интересном месте… Она подходит и, не обращая внимания на суровость, видимую уже на лице его, приблизясь к нему, говорит:
— Вот куда они забрались! Я вас, душечка, по всему дому искала!
Кир. Петр. (приставив палец к газетам, продолжая читать: ‘Потеря карлистов простиралась…’ Но, видя, что жена подошла к нему и остановилась, следовательно, не отойдет без ответа, сказал):
— Где же мне в доме усидеть, когда все полы моют?
Фенна Ст. Помилуйте вы меня, где ж моют? Проспали, канальи, долго и только теперь еще приготовляются.
Кир. Петр. Ну, уж вышел, так вышел, назад не пойду. Да что вам, маточка, тут надо?
Фенна Ст. Дело есть, душечка, поговорить.
Кир. Петр. У вас всегда найдется тут дело, когда я займусь чем. Дайте же мне, маточка, вот немного времени: завязалось сражение и, кажется, будет кровопролитное. Дочитаю, займусь вами.
Фенна Ст. Да нуте же, полно! Уж как примутся сражаться, так ничем и заняться не хотят. Вспомнили б и свои лета: куда уж вам думать о кровопролитии?
Кир. Петр. Ох, какие вы докучливые! Нуте, уже говорите, что вам надобно, да и оставьте меня.
Фенна Ст. (вынимая из кармана пузырек). А вот, душечка, что. Не хотите ли принять лекарства?..
Кир. Петр. Помилуйте меня, маточка! Я совсем здоров. На что мне лекарство и какое оно?
Фенна Ст. Так что же, что здоровы? Станете еще здоровее, лишнее здоровье никогда не мешает. А это лекарство от колики. Нате-ка, выкушайте.
Кир. Петр. Да меня нигде ни колет! (И тут, придя в холерическое состояние, отодвинул от себя газеты и начал говорить с жаром:) Помилуйте меня, Фенна Степановна! Это разорение с вами! Что вам вздумалось здорового человека лечить?..
Фенна Ст. Я вовсе не лечу, а хочу усилить еще больше здоровье ваше. Видите что, прибирая у себя в шкафу, смотрю, баночка с лекарством. Помните ли, душечка, прошлого года зимою я поела на ночь буженины с чесноком и меня схватила колика — чуть души богу не отдала. Спасибо, Иван Фомич тогда прописал мне это лекарство…
Кир. Петр. Так то же у вас колика была, а не у меня. Вы же, маточка, тогда буженины на ночь накушалися, а я вчера, почитай, и не ужинал. Оно же прошлогоднее, никакого действия не произведет. Лучше вылейте его.
Фенна Ст. Помилуйте вы меня, Кирилл Петрович! Я вам не наудивляюсь. Человек вы с таким умом, а какие нелепости представляете. Вылить! Как так вылить, когда вещь стоит рубль двадцать копеек?..
Кир. Петр. (с жаром). Помилуйте же и вы меня, Фенна Степановна! Я тут и в толк ничего не возьму: у человека все благополучно и нигде не колет, так пей прошлогоднее лекарство, чтоб деньги не пропали! И с чем его принимать, с чаем или с вином?
Фенна Ст. И сама не знаю, что-то забыла, а ярлычок оторвался. И того не помню, внутрь ли его принимать, или снаружи мазать? Ей-богу, не помню, хоть сейчас убейте меня, не помню! (Ласкаясь к нему.) Да нужды нет, душечка, тут его немного, всего один прием. Любя меня, и не очувствуется, как проглотите. Нате же, выкушайте.
Кир. Петр. Умилосердтесь надо мною, Фенна Степановна! Что вам за каприз пришел мною, как шашкою, играть? Я, кажется, вышел из тех лет, чтобы мною управлять: я хочу жить своим умом. Ну, хорошо, я его приму, а оно наружное? Мне оборвет горло или уста сожмет, что и хлеба куска не пропихну в рот. И если еще оно со шпанскими мухами[283], так что тогда будем делать? Ну, когда вам жаль денег, так отдайте выпить Мотре.
Фенна Ст. Её ли хлопскому горлу глотать по рублю двадцати копеек? Где ваш рассудок?
Кир. Петр. Так идите же себе, ради бога! Хоть сами выпейте, хоть собаке отдайте, мне все равно. Не мешайте мне читать газет. (Читает.)
Фенна Ст. (отойдя от мужа). Так уже и с собакой меня сравняли! Прекрасно! Уж я давно заметила, что газеты предпочитают супружескому согласию, и уже не спрашивай, чтобы жене угодное что сделать!.. Что за чудный нрав у них делается! Чем более стареются, тем больше во всем отказывают, и к ним ни приступу… тотчас осердятся.
Последние слова она проговорила сквозь слезы, а, пришедши к себе в комнату, она порядочно всплакнула и оставила все наблюдения за мытьем полов.
Фенна Степановна была дочь помещика с порядочным состоянием. Воспитана по-тогдашнему и научена всем частям домоводства. Читать могла только утренние и на сон грядущий молитвы, далее в молитвенник не заглядывала, а о гражданском боялась и помыслить, почитая все глупостию, вздором, греховным писанием (как будто читала нынешние книги!). Вышедши замуж за Кирилла Петровича Шпака, она во всей строгости исполняла правила, внушенные ей в отношении к мужу: почитала его умнейшим, совершеннейшим человеком в мире, но тщеславилась, когда могла уличить его в какой ошибке, недосмотре или неосновательном суждении в семейных делах. Под старость эта слабость в ней усилилась, и она при каждом случае упрекала его, не разбирая, справедливы ли ее замечания. В распоряжения его по хозяйству она вовсе не входила, и хотя бы Кирилл Петрович приказали зимою пахать, а летом оставили траву в поле не косив, она не вмешивалась, и в подобных случаях, махнув рукою, говаривала: ‘Они мужчина, это их дело’. Свою же часть, домашнее хозяйство, знала в совершенстве и превосходно все устраивала. Как отлично выкармливались у нее кабаны, поросята и вся домашняя птица!
Какие хлебы, пироги, вареники, ватрушки, борщи разных сортов, наливки со всех ягод и плодов, водки на разные коренья двоенные — это прелесть! За пятьдесят верст в окружности и подобного не можно было найти. Уж подлинно с удовольствием часто съезжавшиеся к ним гости проводили время. Именно окармливаемы были! Во всем доме чистота удивительная. Малороссийская барыня в совершенстве!
Можно было осудить ее за невнимание к туалету, но она — у себя дома. Притом же столько частей нужно было осмотреть с самого раннего утра, и потому-то она, лишь пробуждалась, схватывала, разумеется, юбку, на босу ногу башмаки и, прикрыв свои ‘роскошные плечи’ большим кашемировым платком, купленным в Ромнах на ярмарке еще в 1818 году, приносила утренние молитвы. После моления исходила на дела свои. А какая добрая была! При таком множестве частей хозяйственных, требующих ее распоряжений, наставлений, приказаний, она при неисправностях — где без них бывает? — не то чтобы не сердилась, без того не может ни один человек пробыть, и она сердилась и крепко сердилась, но никого не потузила, не дала пощечины и не порвала за волосы и даже за ухо. В самом сильном гневе она иначе не бранила виновную, как ‘какая ты бестолковая!’ Если обстоятельства не требовали, она целый день не переменяла своего утреннего костюма, к довершению коего, я забыл сказать, она носила на голове платок темного цвета, фигурно навязанный и укрепленный булавками на сахарной бумаге, и этот убор она, сняв на ночь, ставила подле себя и, вставая, прежде всего спешила накладывать, всегда готовый и в порядке, на голову, подбирая под него длинные черные волосы. Это было у нее правилом религиозным. Она слепо верила, что замужняя женщина, не покрыв головы и не скрыв на ней до последнего волоска, призывает гнев Божий: неурожай хлеба, болезни на людей, падеж скота и т. п., и потому крепко береглась, чтоб ‘не светить волосом’.
Когда же докладывали, что приказчик или посторонний кто имел к ней надобность, тут она, несмотря на время года, вздевала на себя матушкину приданую зеленого штофа с опушкою сибирок епанечку и допускала к себе требователя аудиенции, и часто, в жару разговора или при сильных доказательствах, когда ей нужно было размахивать руками, епанечка уходила вся на спину, удерживаясь только на шее завязанными лентами, и для беседующего с Фенною Степановною тогда было все равно, если бы она и не вздевала епанечки.
Но когда, завидев едущих гостей, извещали ее, тут шло все иначе. Приказав лакеям выдать из кладовой немецкие сапоги и синего сукна сюртуки и подтвердив ключнице наблюдать, чтобы они скорее оделись и были по своим местам, посылала к Кириллу Петровичу объявить, чтобы скорее ‘умылися и нарядились’, и сама принималась за себя: вздевала ситцевый с большими разводами капот, покрывала его персидским белым платком, снимала с головы вечный убор и вздевала особо для таких случаев приготовленный чепчик, сделанный ‘мадамою’ на Роменской ярмарке в том же 1818 году, но тогда на нем были ленты розового цвета, а теперь, когда Фенна Степановна устарела, то переменены на желтые.
Она у родителей была единородное дитя, и по смерти их довольно порядочное имение присоединила к мужниному, но никогда не называла его своим или даже нашим имением, а всегда говорила: ‘Ваше имение, с вашего имения приехал человек’, — доказывая: ‘Когда я ваша, то уже не имею собственного ничего, все мое — ваше, так нам закон повелевает…’
Сколько ни имела забот по хозяйству Фенна Степановна, но всегда выходили у нее часы свободные, в которые она, вязавши чулок или мотая нитки, могла бы и желала беседовать с ‘ними’, с Кириллом Петровичем, но ‘они’ бог знает как пристрастились к газетам и на них меняют свою жену, данную им от Бога помощницу, сотрудницу и собеседницу. ‘Так вот же кого они мне предпочитают! И кто выдумал эти газеты, так желаю, чтоб ему так легко было сочинять их, как мне горевать одной. И что там такого написано? Вздор, ересь, раскол, разврат. Можно ли человеку знать, что в соседстве делается? А газетчик знает, что во всем свете делается. Можно ли этому поверить? Верно, фармазон какой-нибудь! Да ба, расстраивает наше супружеское согласие!’
Так она горевала почти каждый день, когда Кирилл Петрович сражался с карлистами за испанскую королеву. В этот же день, когда он решительно отказался выпить лекарство, прописанное Фенне Степановне от имевшейся у нее в прошлом году колики, и вдобавок примолвил, что либо ей выпить или собаке отдать, даже собаку… От такой обиды она горько плакала… Как вдруг вошел Кирилл Петрович…
— Чего это вы, маточка, плачете? — спросил он ее, переменив веселый вид, с каким вошел в комнату, на смущенный и несколько показывающий сожаление и раскаяние.
Фенна Ст. Я и сама удивляюсь. Собаки, кажется, никогда не плачут.
Кир. Петр. (скоро и готовясь сам заплакать). Как собаки? Что это вы, маточка, говорите?
Фенна Ст. Так, собаки. Ведь я и собака для вас все равно.
Кир. Петр. Эх, Фенна Степановна, какие вы? Я показывал вам мое равнодушие к лекарству: хотя собаке его отдайте или… то есть… как бы это сказать… вы меня не поняли… Я хотел предложить… чтобы вы его сами выкушали…
Фенна Ст. Говорите, что хотите, а я понимаю так, что в вашем разуме я и собака все едино.
Кир. Петр. Вольно вам так понимать. (Молчание, вдруг вскрикнув). Разве вы меня не знаете, что я холерик? Возьмите Брюсов календарь, прочтите! Там живо описан мой характер и планета, под которою я родился, всё вас уверит, что я настоящий холерик, а такого темперамента человек вдруг вспылит, словно вино вспенит, но шумит, пока пена. А пена улеглась, он опять тих и кроток. Сангвино-холерик, тот уже не так. Не прочитать ли вам, маточка?
Фенна Ст. Бог с вами, я не могу вспомнить про светское писание.
Кир. Петр. Оно и светское, и духовное пополам. Ну, да нужды нет, я только пришел к вам доказать, что я холерик.
Фенна Ст. Разве же холерику можно жену ругать собакою?..
Кир. Петр. Я про то и говорю, что он в холере, т. е. в запальчивости, наговорит в десять раз хуже. Но, как он холерик, вот как я, то в минуту отойдет, и раскается, и готов просить прощения, вот как и я.
Фенна Ст. (с прояснившимся взором). Так вы готовы просить у меня прощения?
Кир. Петр. Тысячу раз готов! Я не люблю, когда кто имеет неудовольствие на меня, а вы и подавно. А чтобы вас формально успокоить, то пожалуйте мне баночку с лекарством, я при вас ее и выпью.
И действительно, добрый Кирилл Петрович, чтобы успокоить свою ещё добрейшую Фенну Степановну, готов был и тут же выпил бы прошлогоднее лекарство, но Фенна Степановна, идучи от мужа в горести, лекарство, несмотря, что за него заплачено рубль двадцать копеек, вылила на землю, а баночку, в чем оно было, отдала ключнице спрятать.
Слово за слово, супруги приступили к миру, но Фенна Степановна по обычаю не дала и теперь руки мужу поцеловать. Это в ее понятии было ‘раболепство’, а мужу перед женою раболепствовать не пригодно. Громкий, сладкий поцелуй запечатлел мир и супружеское согласие.
Брак их был награжден двумя сыновьями и одной дочерью. Сыновья померли от оспы года через три, один за другим. Осталась в отраду и утешение Пазинька, так зовомая родителями в детстве и до 18-летнего возраста.
До двенадцати лет Пазинька, окруженная няньками, сказочницами, шутихами, рассказчицами, ‘бабусями, знающими, чем пособить от уроков и сглаживания’, ходила в детской рубашечке, подпоясанная широкою атласною розовою лентою с большим позади бантом. Соседки порицали за это Фенну Степановну, советовали, упрашивали, чтобы она принарядила ее уже в приличное возрасту платьице. ‘От-се-ше! — восклицала Фенна Степановна в ответ. — Я у своей матери до пятнадцати лет так ходила. Пусть чувствует, что у нее есть родители, пусть наслаждается свободою во всем. Век ее длинен. Натерпится и не от одних шнуровок и завязок’. Но обычаи века, правила общежития потрясают самые упругие характеры и принуждают их отступить, хотя в части, от своих намерений и следовать за общим мнением.
Осип Прокопович Опецковский был важный помещик в том повете[284] не по богатству своему (оно было посредственное), но по высокому росту, величавой фигуре, разноцветным фракам с металлическими пуговицами, важно протяжному разговору и употреблению в речах модных слов, как-то: по поводу чего, приняв в соображение, устремив внимание, выведя результат и т. п., которые он всегда свежие и новые вывозил из губернского города, куда аккурат, — так говорил он, — ездил два раза в год, удостоивался встречаться с их превосходительством, почтеннейшим г. гражданским губернатором и кавалером (следовало имя и полное отчество), был от них ласково приветствован, и, ‘по-видимому’, их превосходительство желали бы меня пригласить к своему обеду, но, ‘приняв в соображение’ свои многотрудные занятия и мои обязанности по делам, отложили эт у честь до будущего времени, по поводу чего я имел свободу заниматься делами. Но скажу вам откровенно, что из неоднократных моих разговоров с их превосходительством г. губернатором я узнал важную новость… Жалею, что не могу вам открыть ее, по поводу того, что их пр-во вверили мне за тайну, результат будет тот, что вы удивитесь, ибо их пр-во, приняв в соображение… Но я далее не могу открывать.
Такими загадками говорил Осип Прокопович, и когда хотя месяца через три по возвращении его из губернского города кто-либо из подсудков и других членов в повете был переменяем и молва об этом быстро переносилась от одного помещика к другому и доходила до Осипа Прокоповича, то он прехладнокровно отвечал: ‘Я об этом результате знал прежде: их превосходительство, почтеннейший наш и проч. губернатор изволили мне лично объявить за тайну, когда я в последний раз был в губернском городе. Я вам предсказывал об этом, моя дипломатика это предвидела’.
Как же поветовому дворянству не уважать было такого человека, а тем более еще, что у него была карета о шести стеклах, вымененная им на старую на Роменской ярмарке, и какой во всем губернском городе, даже и при съезде на выборы, не видно было?
Жена его — Аграфена Семеновна — из дочерей помещиков, уважавших ‘талант и дарования’ г. Опецковского. Когда он предложил ей руку и сердце свое, то все родные ее ‘вменили себе в особенную честь таковой союз’ и поспешили устроить его, и затем все они стали важнее, надменнее против соседей по поводу родства с Осипом Прокоповичем. Фамилия его нигде и никем не была произносима: так громко было одно имя его и известно везде. ‘По поводу чего’ немудрено, что Аграфена Семеновна так же надулась, как и важный супруг ее. Прежних подруг своих она едва узнавала и редко удостаивала их своими ласками. С нашею Фенною Степановною она не могла никак сладить. Эта добрая, прямая душа была против нее всегда одинакова. Они вместе росли и играли в детстве. Привыкнув звать ее ‘Горпинькою’ с первых дней, Фенна Степановна так называла ее и замужнюю, посреди многочисленного собрания, не примечая, что та вместо прежней ‘Феси’ зовет Фенною Степановною и ‘вы’. Она, не примечая ничего, оставалась по-прежнему: ‘Горпинька та Горпинька’ и ‘ты, душка’. Что прикажете с нею!
Таким важным особам, как Осип Прокопович и Аграфена Семеновна, следовало детям своим доставить воспитание блестящее. По поводу чего сыновей определили они в пансион, содержимый гимназическим учителем в губернском городе, а для дочери выписали из Москвы мадам иностранку. Madame Torchon, прибыв в дом Опецковских, увидела, что ей в таком доме, где живут открыто и где всегда людно, жить можно. Она породою была русская, прежде работала в Москве в модном магазине, где и получила первое основание французского языка. Вышедши замуж за m-r Torchon, она перебывала с ним во многих домах, где муж ее был камердинером, гувернером, наставником и, наконец, в дальнем губернском городе содержал мужской пансион. Пятнадцать лет такой практической жизни образовали бывшую Аленку, ныне m-e Torchon, до того, что она, овдовев, решилась заняться образованием девиц в провинции, и на сделанное предложение комиссионера г-на Опецковского согласилась немедленно. Дорога была плата этой ‘иностранной мадаме’ — так жаловался Осип Прокопович, но и придумал пособить своему горю. ‘По поводу чего’ предложил он своей Аграфене Семеновне пригласить знакомых и ‘равных с ними’ помещиков поручить дочерей своих образованию m-e Torchon, с платою за каждую по сто рублей ассигнациями.
Желающих явилось до того, что на обязанности гг. Опецковских лежало только кормить и поить m-e Torchon с пансионерками. А что значило кормить их в таком доме, где и без того съезжались частые гости, дабы иметь честь пообедать у Осипа Прокоповича и услышать, в каком фраке их пр-во г. губернатор изволили быть ‘на кушанье’ у такого-то и о чем с кем говорили.
Аграфена Семеновна, вербовавшая пансионерок для m-e Torchon, обратила внимание на Пазиньку, дочь Фенны Степановны. Сколько стоило это Аграфене Семеновне! Она три дня прожила у г-жи Шпак и во все три дня ничего более от нее не слыхала как: ‘Ни за что на свете! Ни за какие миллионы! Хоть сейчас убейте меня! Не соглашусь и не соглашусь! К чему ей учение? Она благодаря родителям… а более одному Кириллу Петровичу, будет иметь более 500 душ, и при таком состоянии должна, как раба, сидеть за книжкою целый день! А что выучит хотя бы и из иностранного? Обманывать мужа, баловать детей, проматывать имение, есть по постам скоромное, держать при себе собачку? Вот вам и наука! Рукоделия к чему ей знать? Мало у нее своих рабов? Захочет, заведет и кружевниц, и коверниц, и всяких сортов рукодельниц, а сама, как есть им барыня, будет ручки сложа сидеть да готовые работы принимать’.
Много, много подобных сему премудрых причин представляла Фенна Степановна, что учение для ее дочери вовсе не нужно, но наконец должна была повиноваться воле и желанию ‘главы своей’, Кирилла Петровича. Он начитал в ‘Московских ведомостях’ о пользе воспитания девиц и какое имеют влияние на общество образованные женщины. Прочел, решился и повелел супруге уступить необходимости. Чего стоило исполнение этого чувствительному сердцу Фенны Степановны!
Как бы то ни было, на двенадцатилетнюю Пазиньку сверх носимой ею до того рубашечки надели платье, косыночку, прибрали волосы, принарядили во всем — вышла девочка, хоть куда! Точно облив горькими слезами дочь свою, Фенна Степановна проводила ее, взяв с Горпиньки страшную клятву не вздевать на Пазиньку шнуровки и не завязывать крепко ей платьев, не кормить в пост скоромным и не изнурять ее учением, а пусть учится так, ‘лишь бы день до вечера, негляже’. Из иностранных слов это более нравилось Фенне Степановне, и она употребляла его вместо ‘без внимания’.
Увезли Пазиньку, привезли в дом Опецковских и поручили в полное заведование и распоряжение m-e Torchon. Сия ученая женщина, составив пансион, принялась в нем учреждать порядок. Прежде всего она обратила внимание на имена своих учениц. Вспомнив, как это бывало в модной лавке, где она узнала свет и получила образование, она поступила по тому правилу и всем переменила названия. Хозяйская дочь Евгения Осиповна стала Эвжени, наша Пелагея Кирилловна — Полина, другие… но как до других у нас не коснется дело, то мы и умолчим. Затем приступлено к учению и образованию.
Фенна Степановна никак не могла привыкнуть к своему горю. Одною отрадой было ей отправление каждую неделю к Пазиньке разных булочек, коврижек, маковников, разных варений и сластей. Бедные пансионерки едва все вместе могли съедать в неделю, что присылаемо было для одной подруги их Полины! Не прошло полгода, как Фенна Степановна пожелала сама навестить милую дочку, но за сборами, приборами, недосугами, опасениями, на кого оставить Кирилла Петровича при его сомнительном здоровье — ‘прошедшую ночь они частенько покашливали’, — в таких заботах и попечениях, пока также перековали лошадей, перетянули шину у заднего колеса вечной коляски, в которой должно было предпринять путешествие, долго откладывали поездку. Наконец собралась и поехала наша Фенна Степановна к своей приятельнице, к Горпиньке, чтобы повидаться со своею Пазинькою.
Но что это?.. Она располагала прогостить у нее недели две, пожить подолее со своею дитятею, а тут только третий день, в который уже Кирилл Петрович решительно пропадал от скуки и уже намеревался завтра ехать к Фенне Степановне, а тут третий только день, глядит, она уже и возвращается! Что это значит? Не зная, чем решить этот вопрос, он очутился уже за плотиною, остановил коляску, рванул дверцы и едва удержал бросившуюся к нему в объятия Фенну Степановну, здоровую и веселую.
— Слава богу!.. Жив — здоров!..
— Благодарю Бога, что встречаю здоровую!.. Каково ездила?..
— Как поживал без меня? — были первые слова при встрече восхищенных супругов, три дня не видавшихся. Фенна Степановна поспешила обрадовать супруга, крича:
— Привезла, привезла!
— Кого привезли, маточка?
— Пазиньку, нашу Пазиньку привезла из ада!
И Пазинька, милая блондиночка, прибранная манерно, с убранной головкою, с голубыми, полными крупных слез глазками, с краснеющимися от удовольствия щечками, обнимала радостно удивленного отца и с жаром целовала руки его.
После первых, но долго продолжавшихся лобзаний все они уже пешком дошли до дому. Мотря ездила с барыней, и так как приготовление чаю для приезжих зависело не от нее и потому шло очень неудачно. Вот Кирилл Петрович, от радости не зная, как угостить свою Фенночку, принялся сам готовить чай. Как же это было с ним в первый раз отроду, так и наделал больших промахов. Занимаясь приготовлением чая, он беспрестанно либо спрашивал, либо отвечал, целовал либо ручку своей Фенне Степановне, либо Пазинькины щечки и притом не сводил с них глаз. То и положил в чайник вместо чаю сахару и, отвернув кран у самовара, забыл о нем и дал всей воде вылиться из самовара, разлиться по столу, перемочить сухари и проч., и проч. Много было смеху над его ловкостью, и он принужден был оставить не свойственные ему хлопоты и заняться непосредственно Фенночкою. Между прочим, он спросил ее, надолго ли она привезла дочь и для какого случая? Ничьих именин вблизи нет, так скоро придется и назад ее отвозить…
— А чтоб они не дождали! — вскрикнула Фенна Степановна. — Я и последней рабы своей не отдам в этот развратный дом! Выслушайте только, душечка, терпеливо и посудите своим благоразумием, можно ли отдавать на мучение и на поругание единородную дочь свою. Вообразите: они нашу Пазиньку перекрестили, прости господи, в Полину. А припомните, душечка, когда мы были в Ромнах на ярмарке, так офицеры говорили про Полину. А кто она была? То-то же.
Тьфу, да и только. Потом так ее шнуровали, что ей, бедненькой, и дышать тяжело было. Рост ей выгнали, видите какой, да дородства нет ни капли. Точно, как спичка! Когда же ее откормить? А сами, окаянные, и Горпинька туда же, жрали круглый год скоромное. Учением заморили, как на каторге. Чему же учились? Эта мадам выдумала каких-то богов, они все до единого списаны на картинках и все, тьфу, голые! А она этим невинностям и толкует. Прекрасные наставления! Да чего? Вечером вздумали меня забавить, а я уже и так весь день как в адском пламени горю! Вдруг зовут меня на комедию. Вообразите, душечка: из наших дворянских девиц сделали актерщиц! Смотрю, начинают представлять. Что же? Помните, как в Ромны на ярмарку приехали из Харькова актерщики и мы пошли в комедию, а они, перерядившися, выпустили нам мельника? Так и тут. А всем этим комедиям самая главная приводчица и порядчица не кто же, как сама мадама. Вообразите, душенька, эта тетёха сама нарядилась в мужицкую свиту, подвязала бороду, выпачкалась вся в муку и ‘вдавала’ мельника! Оно живо, спору нет, настояще, как пьяный мужик, и вприсядку носилась, но женскому полу это уже ни по чему не идет. Мало сама, заставила и благородных девиц одеться в мужицкие балахоны и, подвязавши так же бороды, как будто урожденные мужики — есть, чем хвалиться! — распевать во все горло. А другие перерядились бабами, девками, да когда бы уж благородными, а то просто мужичками. И нашу Пазиньку опозорили мужицким сарафаном и велели с собою петь. Как нас земля не пожрала? Горпинька так и заливается да потешается, а я насилу высидела и после ужина, призвав свою Мотрю, отдала приказ, чтобы, чуть только станет на свет заниматься, не разбужая хозяев, выехать нам и Пазиньку взять с собою. Так и сделали. Еще все в доме спали, а я, подхватя Пазиньку, не прощаясь ни с кем, уехала себе. Даже и с мадамою не рассчиталась, за нею наши деньги. И нужды нет, лишь бы дитя вырвать из вечной погибели! Еще же смех вам покажу. Уже Пазинька не кланяется по-людски, как я, и матушка, и бабушка, и весь наш род искони-бе кланялися, а уже приседает. Пазинька, душка! Присядь-ка по-мадамовски перед батенькою.
И Пазинька тотчас стала в позитуру, вытянулась, сложила руки, опустила свои длинные ресницы на прелестные голубые глазки и начала опускаться почти к самой земле… Старики так и покатились со смеху!.. Потом, судивши и рядивши долго, и находя, что и вообще приседать неблагопристойно, а по-мадамовски приседать скверно, гадко, стыдно, зазорно, зловредно, вследствие того единожды навсегда запретили Пазиньке отнюдь ни перед кем не приседать.
— Пусть непонимающие дела будут тебя осуждать, — говорила Фенна Степановна, — но ты им скажи: мои родители, коих я чту паче всего, ни сами ни перед кем не приседают и мне формально запретили делать такую непристойность. Кланяться же, душка, всякому кланяйся, сколько душе угодно, так нам и закон повелевает, а о приседании нигде не постановлено.
Кирилл Петрович, осудив и осмеяв такое воспитание, похвалил решимость Фенны Степановны и от души поцеловал ее. Пазинька же со следующего утра вступила в помощницы к матери по всем частям домашнего хозяйства, и года через два она знала, сколько и какого коренья надобно положить в лембик (кубик) для передвоений такой-то водки, как каждую из них засластить, как варить в сахаре какие фрукты и ягоды, как печь отличные крендели, булочки к чаю, как солить ветчину, выкармливать птицу… Да чего она только по хозяйству не знала! Это, говоря по-ученому, был второй том Фенны Степановны, только в красивейшем переплете.
Пазинька вырастала и довольна была своею участью. Утрудясь от присмотра целый день за булочницами, пахтаньем масла, прачками, поломойками, она вечером была свободна и занималась чтением книг, тихонько доставляемых ей ‘господиновою’, женою священника ‘из библиотеки отца Алексия Немутнянского’, как надписано было на каждой книге. Сначала дружеская услуга ‘господиновой’ не доставляла никакого удовольствия Пазиньке, потому что приносимые книги были: ‘Баумейстерова логика'[285], ‘Грамматика Ломоносова'[286], ‘Риторика Рижского'[287], но наконец ‘матушка’ восхитила Пазиньку, сообщив ей ‘Памелу'[288]. Дело пошло в ход. Пазинька, живя в доме Опецковских, училась между прочим и русской грамоте. Мирошка в малолетстве был любимцем Осипа Прокоповича Опецковского и, по примеченной в нем быстроте ума, изучен читать бегло и писать четко. Вырастая, он распился и расшалился, то и сослан на конюшню. Когда учредилось в доме Опецковских ученое заведение и как m-me Torchon по какому-то случаю узнала, что Мирошка бегло читает, то и предложила взять его с конюшни и определить к ней в помощники ‘по части русской литературы’, так она изъяснялась. Вот Мирошка и учил барышень читать ‘по-российски’. Между прочим, и Пазинька училась у него и довольно успела. Езоповы басни она уже читала по верхам, не складывая слов.
Езоповы-то басни и приохотили Пазиньку к чтению. Живя дома, она скучала без книг, пока ‘господинова’ не помогла ее горю. ‘Памела’ была прочитана в третий раз, а сколько было пролито слез Пазинькою при чтении сей трогательной повести, об этом знала ее спальная подушка. И точно, в третий раз перечитывая эту усладительную повесть, Пазинька плакала более, нежели при первоначальном чтении, потому что за третьим разом она уже свободнее разбирала и ясно понимала неудобно до того разбираемые и понимаемые ею слова. Узнала бы маменька Пазинькина о ночных ее чтениях — боже храни! — досталось бы ей, книгам, а всего более этим господам, что сочиняют книги!.. Но она этого никогда не знала, к спокойствию дочери.
Со временем Пазинька подружилась с дочерьми одного из соседей своих, и завелася с ними постоянная связь. Соседки присылали ей, и все секретно от матери, ‘новейшие’ (так они в 1835 году разумели) книги: ‘Матери-соперницы’, ‘Альфонсину’, ‘I и III книжки Матильды’, ‘Каролину Лихтвильд’ и несколько подобных им, некоторые вполне, а другие разбитые в частях. Пазиньке нужды нет, вполне ли история или в отрывках, она преусердно перечитывала каждую по три раза и плакала много уже и при первоначальном чтении, потому что попривыкла бегло разбирать и ясно понимать написанное.
Из этих-то книг и из рассказов по временам приезжавших к ней подруг Пазинька знала свет и людей. Сама же родителями не была вывозима в него, т. е. ни на ярмарку в Ромны, ни в губернский город. Так она достигла семнадцатилетнего возраста.
Фенна Степановна, подобно всем знакомым ей матерям, с четырнадцатилетнего возраста дочери своей отобрала самые большие сундуки и начала наполнять их всем возможным, то из домашнего произведения, то покупая у разносчиков, все это в приданое дочери. Сундуки наполнялись, и дочка росла. С пятнадцати лет ее мать начала тайно ожидать женихов, но не смела и сама предаться такой утешительной мысли. Но когда уже Пазиньке исполнилось полных законных шестнадцать лет, тут Фенна Степановна в каждом приезжающем молодом человеке видела жениха, а в пожилом свата: хлопотала о роскошном столе, приказывала подавать к обеду лучших наливок и, незаметно подходя к Кириллу Петровичу, шептала ему:
— Приласкайте, душечка, гостя, мне он очень нравится.
Но когда гость уезжал, не сделав никакого намека, не поглядев на разряженную и тут же скромно и молчаливо сидевшую Пазиньку, то Фенна Степановна, проводив его, предавалась какому-то унынию и почасту вздыхала.
Кирилл Петрович, разбивши в пух карлистов и оставя чтение ‘Московских ведомостей’ — без того он их не оставлял, пока не начитывал победы христиносов, — приходил к Фенне Степановне и, видя ее горюющую, спрашивал:
— Чего вы это, маточка, так задумчивы и часто вздыхаете?
— Ничего, душечка, так. Ох-ох-ох!
— Не прочитать ли вам статьи, как знатно христиносы разбили карлистов? Вам веселее будет.
— Бог с ними. Я бы и вам не советовала заниматься так много кровопролитием. Было время, теперь пора бы и ускромиться.
Кирилл Петрович, досадуя втайне за такое хладнокровие жены к важнейшим происшествиям в Европе, уходил к себе и в отраду выкладывал на ‘счетах’, сколько из бывших в сражении карлистов за убитыми осталось живых.
В один день Кирилл Петрович, запершись на крючок в своем ‘кабинете’ и читая об испанских делах, нашел, что у христиносов опять новый главнокомандующий и, по обыкновению, престранной фамилии. Он, оставя чтение, начал, ходя по комнате, твердить эту мудреную фамилию генерала, как тут и Фенна Степановна стучит в дверь и кричит:
— А отоприте, душечка, на час.
Кир. Петр. (в сильной досаде). Тьфу ты пропасть! Еще этого недоставало! — (Ходя по комнате.) Эскар…
Фенна Ст. Да отоприте же!
Кир. Петр. Да чего вы там! Мне некогда. Эспантон…
Фенна Ст. Какое вам некогда? Когда б сражались, а то безо всего ходите по комнате и отказываетесь от супружеской обязанности. Отоприте же. (Стучит еще крепче щеколдою.)
Кир. Петр. (с досадою отворяя). Ах, какие вы несносные! Ну, что вам надобно?
Фенна Ст. Уж вы, душечка, сердитесь или нет, а моя ‘обовязанность’ была прийти и спросить вас: с вашим ли ведомом управляющий потребовал от ключника разной муки четвертями, а от ключницы масла, сала, творогу и полотков?
Кир. Петр. С моим, маточка, с моим. Это я приказал.
Фенна Ст. Куда же вам этакая пропасть продуктов?
Кир. Петр. Ох, надобно, матушка! Знаете, мое дело с Тпрунькевичем? Он, злодей, в последней просьбе осмелился написать новую клевету на Шпаков, моих предков. Так надобно отписываться. Хвостик-Джмунтовский, мой поверенный, обещался написать удивительное возражение и за это просил кое-чего, так я и приказал ему отправить.
Фенна Ст. Конечно, вы господин в своем имении, но я, как задаром данная вам помощница, я чувствую свою ‘обовязанность’ и должна вам подать совет: сколько уже стоит нам это дело, так ужас! Не лучше ли б помириться, заплатить за тех проклятых гусей?..
Кир. Петр. (с жаром). О, ни за что! Пусть он себе, этот Тпру-тпру-тпрунькевич и в головах не покладает, чтобы я ему хоть одно перышко на тех гусей воротил! Он коснулся чести моей и всех Шпаков.
Фенна Ст. Как себе знаете. Где дело коснется до чести, то я уже там никакого понятия не имею и плюю на все. А подумать бы и вам со мною надобно (тут она уселась на софе, и вскоре подсел к ней и Кирилл Петрович), чтоб не было лишних расходов, вот-вот придется Пазиньку замуж отдать, так чтоб было чем.
Кир. Петр. Да, признаться сказать, время приходит, а женихов что-то не слыхать. Приезжающих я ласкаю, показываю все хозяйственное, часто иного и ночевать оставляю, но все не слышу ни от кого и никакого намека.
Фенна Ст. Это удивительное дело, да и полно. Кажется, по всему девка. И по хозяйству чего она только не знает! Да нет ей суженого. Я у батиньки и не так была богата, как наша Пазинька, а женихов было, что собак. А отчего? Покойник батюшка — о, умная голова была! — поднялся на хитрости: закупил всех смотрителей на соседних станциях, чтобы в один голос лгали, рассказывая проезжающим, что у такого-то помещика, то есть у моего батиньки, дочь, барышня, и богатая, и красивая, и разумная. Так, верьте или нет, ежедневно не было от женихов отбою.
Кир. Петр. (положив ей на плечо руку). На все, маточка, судьба, я ни от кого не слыхал о тебе и не знал, есть ли ты и на свете, а судьба — как судьба! Мимоездом заехал да разом и влюбился в тебя по уши… Смотрю, девка кровь с молоком, да подступить не смею. Для смелости натянулся с твоим батинькой наливки, он принялся за гусли да как дернет горлицы, а я и разносился, да вприсядку…
Фенна Ст. (разглаживая на лбу ему волосы, потом обняла его). Эта-то горлица меня и доехала! Вы носитесь вприсядку, а я так и таю… (Целует его в лоб.)
Кир. Петр. Уж как, что было в тот вечер, ничего не помню, а назавтра проснулся твоим женихом… (Целует ее.)
Так, разговаривая и вспоминая прежнее, былое, старички забывали об устроении счастья своей дочери, а предоставляли это судьбе, которая и их свела для их же блага.
И точно, судьба принялась устроить участь Пазинькину. Поблизости, в имении Кирилла Петровича, как и во всех близлежащих деревнях, расположены были квартирами роты пехотных батальонов. В селе нашего Шпака квартировал ротный командир, капитан Иван Семенович Скворцов, в форме пехотный офицер, молод, строен, красив, ловок, умен, сметлив, образован, как воспитанник кадетского корпуса, но беден и не имел в виду ниоткуда получить что-либо, кроме небольшого домишка в русском губернском городе, если прежде него умрет родной дядя, отставной генерал-майор. В этом обнадеживал дядюшка своего племянника и сверх того обещал отказать ему и всю движимость, какая останется после него в доме, с условием только, чтобы племянник не женился ‘без расчету’, яснее — без приданого.
Итак, видимое дело было, что Ивану Семеновичу иначе нельзя устроить своей участи, как выгодною женитьбою на достаточной деревенской барышне. При частых переменах квартир он находил и достойных невест так же часто. Первое дело — влюбить в себя деревенскую девицу — он успевал скоро. И которая бы из них уклонилась от этой сладости? Года два не видав ничего порядочного, вдруг увидеть красивого ловкого молодого офицера и услышать от него льстивые похвалы… Как тут устоять? Итак, сделав первое дело, он приступал ко второму. Как почтительный племянник, а не как жаждущий получить в наследство старенький домик о пяти комнатах, он писал к дяде, просил позволения на брак с такою. Получив согласие, приступал к третьему: относился к родителям девушки, от коих всегда получал отказ. Эти родители ужасные люди! Имея красивых дочерей с достаточным приданым, иначе не хотят выдать их как за богатых, а о бедном и думать не хотят.
Иван Семенович, получая на всех квартирах отказы, потерял надежду на будущее, и потому, занявши квартиру в селе Кирилла Петровича и услыша, что у него одна дочь, наследница такого имения, которое превышало имения тех невест, на коих он когда-либо сватался, — тут было о чем подумать и расположить план атаки. Он поспешил засвидетельствовать свое почтение хозяину деревни и был им радушно принят. Умный образованный собеседник в деревне — находка и не одному Кириллу Петровичу.
Не прошло полных трех дней, как Иван Семенович, выслушав все выигрыши христиносов, знал потери карлистов, затвердил имена генералов обеих партий и с нетерпением ожидал, когда Изабелла, истребив всех мятежников, станет покойно владычествовать. Хвалил масла и медовые варенья Фенны Степановны (сахарными его еще не потчивали, потому что он гость не из важных, от наливок же он с первого раза отказался под предлогом, что не начинал еще пить ничего крепкого — условие, необходимое для желающего войти в доверенность родителей), хвалил и просил научить его, как это все так отлично делается, а он бы научил тому тетушку свою, генеральшу…
— Так ваш дядюшка генерал? — спрашивал Кирилл Петрович.
— Да-с.
И после того Кирилл Петрович не садился прежде Ивана Семеновича и во всем сделался к нему ‘политичнее’.
На Пазиньку он и не смотрел никогда, и в первый раз, когда она вошла, Иван Семенович и не приподнялся со стула, чтобы ей поклониться, да уже Кирилл Петрович сказал: ‘Это дочь наша’. Тут он легко привстал и сухо поклонился. Далее таких поклонов дело не шло очень долго.
Как между тем он же, Иван Семенович, самым точным образом сшивал газеты Кириллу Петровичу, а сидя в спальне Фенны Степановны, всколачивал в большой бутыли сметану на масло или наблюдал за жаром жаровни, на коей варилось медовое яблочное ‘повидло’. Потом уже бегал по кладовым и отыскивал Мотрю к барыне, кличущей ее.
Одним словом, не прошло и месяца, как Иван Семенович в доме Шпаков не только был как свой, но сделался необходимым. Кирилл Петрович и Фенна Степановна скучали, если Иван Семенович по службе отлучался на несколько дней или если даже к ужину не приходил, а об обедах и говорить нечего. Он обедал каждый день у Шпаков, и уже посуда пос тавлялась не фаянсовая, а простая, и прислуга была не в синих сюртуках и не в немецких сапогах.
Уже он свободно разговаривал и даже зашучивал с Пазинькою. Она оставила свою робость и не только свободно отвечала, но иногда относилась к нему с вопросами, например: ‘Не прикажете ли подать вам покушать ягодок каких?’ и т. под. Он начал было называть ее Пелагеею Кирилловною, но Фенна Степановна против этого восстала и сказала: ‘Да ну тебя! (дружественное ‘ты’ он приобрел почти с первого знакомства). Еще и такую девчонку величать! Она дитя против тебя, да ты же и капитан, Пазинька, да и Пазинька по-нашему’.
И Иван Семенович со всем усердием величал ее Пазинькою, а в отсутствие родителей прибавлял: ‘Милая Пазинька’.
— Любите ли вы читать книги, милая Пазинька? — спросил он ее, когда они, вычищая из вишен косточки для варенья, остались одни.
— О, как же! Очень люблю.
— Какой у вас любимый сочинитель?
— Люби, Гари и Попов[289]. Я только этого сочинителя и читала.
Такому ответу не удивился Иван Семенович: он слыхал часто подобные.
Ему нужно было с этой точки начать свою атаку к невинному сердечку Пазинькиному. И так он, к слову пришлось, предложил ей книжечек еще новейших сочинителей.
— Ах, сделайте милость, одолжите! — просила Пазинька. — И, пожалуйста, каких пожальче: я люблю жалкие истории. Только знаете что? Когда будете давать книжки, то как можно посекретнее, чтоб маменька не видала.
Ивану Семеновичу очень непротивно было такое условие, и Фенна Степановна точно никогда не заметила, когда он приносил и передавал дочери ее книжечки в премиленьких переплетах. Все лучшие творения наших известных писателей Пазинька уже прочла, оплакала страдавших героев в них, восхищалась их счастьем, читала лучшие стихотворения и не только читала, но и понимала, разумеется, не красоты и не изящность в них, а содержание, — довольно и того для Пазиньки, дочери Кирилла Петровича и Фенны Степановны Шпаков и ученицы m-me Torchon и конюха Мирошки.
Одного не могла понять Пазинька: отчего это Иван Семенович, когда отдает ей книги, то непременно пожмет ее руку и так ей быстро смотрит в глаза, что ее даже начнет морозить со спины. А вот недавно начал при вручении книг уже просить, чтоб она ему улыбнулась. Она исполняла просьбу его, но не понимала, для чего это ему? Поверив свою улыбку в зеркало, она, не найдя в ней ничего особенного, осталась при своем недоумении. Как вот в каком-то романе начитала не то чтобы подобное тому, но объяснившее, для чего он это делает… Ага! Бедная Пазинька, разгадавши эту штуку, бросила книгу, лежала, думала. Щечки ее раскраснелись, глазки мутились, иногда проскакивали слезки… Думала, а между тем свечка все горит, хоть солнце и давно уже взошло…
В тот день встреча Пазиньки с Иваном Семеновичем была, как должно в подобном положении: лишь она слышала приближающиеся шаги его, то, как птичка, быстро убегала в свою комнату и дрожала всем телом, когда же непременно должна была находиться в присутствии его, то не видела света божьего, не расслышивала приказаний матери и отвечала все напротив. А он, Иван Семенович, и ничего! Еще все веселее был, нежели вчера, охотнее бегал по всем посылкам Фенны Степановны, а на Пазиньку и не глядит. ‘Спасибо ему, что хоть при маменьке не смотрит на меня!’ — думала Пазинька.
Окончив вечерние приказания, что должны сделать женщины завтра, Пазинька спешила раздеться и заняться романом, дочитать самое интересное, а она остановилась вчера на самом прелестном месте… Нетерпение, внутреннее волнение, предчувствие удовольствия от чтения такого произвели на щечках ее румянец, что Дуняша, раздевая ее, заметила и даже вскрикнула:
— Ах, барышня, какие вы хорошенькие! Ну, как бы увидел вас теперь Иван Семенович!
— Так что же? — вскрикнула Пазинька, поспешно закутываясь вся в одеяло, как будто бы Иван Семенович вот-вот и войдет.
— Так то, барышня, что мы все, дворовые, думаем: как бы он вас посватал, а вы бы за него пошли — то-то бы парочка была! Вы хорошенькая, и он красавчик. Как бы вас теперь увидел, то верно завтра бы и посватал.
— Бог знает что! Иди себе, я спать хочу, — сказала Пазинька и начала жмурить свой прелестные смутившиеся глазки.
А неправда же, Пелагея Кирилловна, вы вовсе не хотите спать. Вы встали с постели. Из шкафика своего, от которого ключ у вас на шнурочке висит на шейке, достали милую книжечку и принялись было читать… Но что-то вы читаемого не понимаете. У вас в ушах раздаются последние слова Дуняшины… Вот вы положили книжечку, ручки свои скрестили на белой прелестной груди вашей, задумались… А о чем вы думаете, Пелагея Кирилловна, а?.. Ну, как Фенна Степановна узнает ваши мысли?.. Уф! Это предположение вас испугало, вы вскочили… Аж, боже мой! Уже солнце взошло!.. Опять вы провели ночь странно, необыкновенно!
День за день случай доставлял часто встречаться Пазиньке с Иваном Семеновичем, быть с ним вместе, переливать заслащенные водки из одного штофа в другой — и ничего. Как будто ничего и не было между ними. Иван Семенович, доставляя Пазиньке книги, просил ее улыбнуться, она улыбнется, а на конец уже начала и приговаривать: ‘К чему… Для чего вам это?..’
— Для моего счастья! — скажет Иван Семенович и уйдет скоро. Бог знает, к чему он это говорит?..
В один день Иван Семенович, вручая книги Пазиньке, не говоря ни слова, вдруг поцеловал ее ручку… Какое-то облако покрыло Пазиньку… Она зашаталась, чуть не упала, облако медленно прошло, его нет, а она долго не могла сойти с места. Ручки же своей, на которой то место, где он поцеловал, горело как после ляписа, она боялась выставить на глаза матери и все прятала ее. Почему бы Фенне Степановне узнать, что Иван Семенович поцеловал руку дочери ее? Да подите же вы с Пазинькою! Она этого ожидала и в необыкновенном положении провела весь этот день.
Скоро после того Пазинька возвратила книжки Ивану Семеновичу, и он опять поцеловал ручку ее. Принес новых книг, отдает, опять целует ручку. И уже так пошло, что Пазинька, отдавая или принимая книжки, наверное знает, что он поцелует ей руку, а, если правду сказать, чуть ли она уже и не стала ожидать того и даже желать…
Однажды, видно в рассеянии, Иван Семенович, вместо беленькой ручки, да поцеловал Пазиньку в розовые губки… и, как молния, исчез… — ‘Что это такое?.. Что из этого будет?’ — через полчаса только могла Пазинька подумать и думала об этом весь день, против воли. Губки ей напоминали о том: они горели, как будто после… нет не ляписа, а как будто после первого поцелуя любви. Помните ли, сударыня, как они горят? Ну вот, так они горели и у Пелагеи Кирилловны.
‘Что из этого будет?’ — думала весь день Пазинька. А вот что будет. В древности или, как приговаривают наши старики, ‘еще не за нашей памяти’, когда Амуры, Венеры и проч. подобные им были у людей в почтении и им строили храмы, то при храме Венеры, или чистой брачной любви, воздвигаемо было преддверие, посвященное ‘Надежде’. В жертву ей приносили чистый, непорочный поцелуй. Совершившие такую жертву тогда уже могли входить ‘и в храм любви’ для принесения жертвы, требуемой обрядом. В подобном чем-то это правило дошло и до нас. Если поцелуй первый дан, должно уже приступить к браку или, по крайней мере, условиться насчет его.
Та к поступил и Иван Семенович. Через несколько дней после первого поцелуя, когда полагал, что губки Пазинькины уже перестали гореть, он вызвался Фенне Степановне, озабоченной какими-то суетами, идти к пруду, где особенно устроено было заведение для молодых утят. Прудок этот обсажен был ветвистыми деревьями, разросшимися до того, что в тени их было так темно и мрачно, что и при ясном солнечном сиянии нельзя было различить предметов. Прудок этот был огорожен, и к воде пущена одна калитка, куда утят выгоняли из воды на ночь. Иван Семенович принял на себя обязанность поверить утят, старых уток, наседок, осмотреть, есть ли у них корм в достатке и т. под. Подобные следствия он, желая облегчить заботы Фенны Степановны, часто принимал на себя и исполнял их со всею точностию и к удовольствию Фенны Степановны.
Иван Семенович пошел. Но посмотрите: не делает ничего, не ревизует, не осматривает, а стоит себе, преклонясь к дереву, и жадно смотрит на калитку. Он знал обычай Пазиньки, что если матери не время осмотреть какую часть по хозяйству, а для осмотра всего были установленные дни и почти часы, то шла сама и исполняла вместо матери. Теперь, увидев, что маменька занялась поверкою и приемом мотков, приносимых сельскими пряхами, она не захотела оставить утят без наблюдения, как следовало в это время дня, а потому, не сказавшись матери, пошла к пруду…
От пруда воротилась скоро, через час с четвертью, весела, жива, проворна, говорлива, но матери не сказала, что она ходила навестить утят. Через полчаса пришел Иван Семенович и отдал полный удовлетворительный отчет о благосостоянии всего утиного общества и получил от Фенны Степановны благодарность. Странное дело, что Иван Семенович, возвратясь из следствия, был как не тот: глаза его горели, голос был мягкий, нежный, и он сам как будто исполнен какой-то гордости. Пазинька не отлучалась к себе, весь день пробыла со своими, не только говорила, но и шутила с Иваном Семеновичем, чего давно за нею не было, и, чего никогда за нею не было, ударила его по руке, когда он за ужином насыпал перцу в ее тарелку с молочною кашею.
Чего же они обое так развеселились? Еще-таки Иван Семенович, тот никогда не утихал, только не затрагивал Пазиньки, а теперь так и морит ее со смеху. Она же как вдруг переменилась: из скромной, застенчивой вдруг вышла такая говорунья и хохотунья, что ее и не узнаешь. Отчего же это?
А вот, изволите видеть, отчего. Иван Семенович как пошел оглядеть утят да, пришедши на место, не думал и о старых утках, а стоял, как сказано, у дерева над прудом и быстро внимательно смотрел на калитку. Сия… виноват, эта… нет, нет, извините, оная… Тьфу пропасть! Я так занимаюсь спорами насчет этих слов, что боюсь употребить которое-нибудь из них, чтобы и не прогневить противников… Итак, грех пополам: калитка отворилась, и из-за нее мелькнуло белое платьице… Иван Семенович уже близ него, взял это платьице за руку, удержал его, потому что оно хотело вырваться и убежать… Платьице осталось, а Иван Семенович начал говорить… Как он прекрасно, сильно говорил! Без слез нельзя было слушать его трогательных и нежных речей. Жаль только, что никто не слыхал и не знает, что он говорил. Даже и та, которая была в беленьком платьице, а это была не другая кто, как Пазинька, так и она не могла ничего понять из прекрасных его и трогательных речей (да вряд ли сам он понимал что-либо!). Ей только и слышались слова: ‘люблю, любить, любя’, и она, слушая их целые полчаса, до того наслушалась, что и сама, сначала робко, едва выговаривая, а потом уже очень внятно произносила: ‘люблю, любить…’, а там они оба уже, сладивши дело, заговорили вместе: ‘люблю, любить, любим, любить…’ Более у них ни о чем и помину не было, и, кажется, забыли считать утят, зачем пришли. Эти слова они говорили и стоя, и ходя по дорожке, и когда он целовал, что делал почасту, ручку ее. Потом замолчали оба по той причине, что он ее поцеловал, потом она его, и, наконец, обое вместе поцеловались страстным, долгим поцелуем, и тут она убежала к дому, и Иван Семенович тихо, важно, радостно пошел за нею, и пришли, как сказано, не вместе. Вот отчего они были так веселы после того. Не мудрено. Помните ли, как вы были веселы в тот день… знаете?.. Я живо помню все. И было отчего быть веселу!
На другой день Иван Семенович пришел очень серьезный и так же серьезно просил Кирилла Петровича и Фенну Степановну поговорить с ним особо. Говорили-говорили, часа два говорили… А Пазинька все это время в ближней комнате то стояла, прислушиваясь, то, теряя силы, садилась, бледная, то вдруг раскраснеется и начнет ходить по комнате, без жалости ломая свои белые ручки. Нередко утирала она и слезки, стараясь скрыть состояние души своей, если позовут ее родители… Она этого нетерпеливо ждала, но об ней никто не вспоминал… Нет, вспоминали-то очень и даже беспрестанно о ней говорили, но кликать к себе не кликали… Бедненькая!.. А она очень того желала и надеялась.
Часа через два Иван Семенович оставил Шпаков. Вышел же от них совершенно расстроен, смущен, огорчен, одним словом, с крайним отчаянием на лице. Но все еще мог увидеть Пазиньку, подошел к ней, обнял ее и сквозь слезы сказал:
— Друг мой! Родители твои не согласны… У них жестокие сердца… Но нет силы, которая бы нас разлучила… Ты будешь моею!..
И с сими словами поцеловал он ее так, как обыкновенно любовники целуются при расставании надолго…
— Так не успеешь же ты, развратник, в своем злом намерении, — раздался при таком поцелуе любящихся грозный голос раздраженного до чрезвычайности Кирилла Петровича, который вслед за Иваном Семеновичем вышел из ‘кабинета’ и видел все действия и слышал слова его…
— Вон из нашего дома и не смей глаз к нам показывать, когда ты реши… — Тут Кирилл Петрович крепко закашлялся, гнев захватывал дух у него…
— Что это вы с собою, душечка, делаете? — кричала Фенна Степановна мужу. — Берегитесь, чтобы чего не приключилось. У вас же такая слабая натура! Совсем испортите свою комплекцию… Нуте его в болото!..
Кир. Петр. Да какой он дерзкий! Слышали вы, маточка, как он сказал, что его род ничем не хуже нашего?
Фенна Ст. А слышали вы, душечка, как он сказал Пазиньке, что у нас жестокие сердца?.. Это значит восставлять детей против родителей! Прекрасно! А пусть докажет, когда и над кем и какую жестокость мы сделали? Хоть сейчас умереть и будь я анафема проклята, когда против кого была жестока.
Кир. Петр. Да как он смел рассуждать, что богатство ничего не значит и что, хотя он беден, но так же благороден, как и я… Так же!.. Сравнял себя со Шпаками…
Фенна Ст. Вот вы, душечка, тратитесь и убыточитесь на дело с Тпрунькевичем об этих проклятых гусях, а лучше подайте на него, на этого офицера, жалобу, что он вас обругал…
Кир. Петр. Дело, дело. Вот приедет мой поверенный, Хвостик-Джмунтовский, я ему поручу сочинить прошение, как он обругал весь род мой, как при мне, отце, и при тебе, матери, целовал единородную дочь нашу против нашей воли…
Фенна Ст. И какие греховные слова говорил ей: нет-де такой силы, чтоб нас разлучили… Ах, он безбожник! А небесные силы куда он девал? У него нет ничего святого, он фармазон!..
Вот какое гонение восстало на Ивана Семеновича от тех людей, которые накануне еще любили его до того, что души в нем не слышали! И все это за то, что осмелился свататься за их дочь. Хорошо бы, если бы Иван Семенович, выслушавши благоразумные возражения Кирилла Петровича, что он беден, а в супружестве нужно равенство состояний, бедность же одного есть язва, вред общественный, будут дети и будет их много. Чем разделятся? Все будут недостаточные, и за это маленькое будут более питать любви к тому лицу из родителей, кто им доставил имение, а другого лица и уважать не будут. Это порча нравственности, что фамилия Ивана Семеновича и род его уже, конечно, ни почему не мог сравняться с фамилиею и родом Шпаков — древним, знаменитым, славным, как свидетельствуют выписки из архива Малороссийской коллегии. Дети, рожденные от такого неравного брака, понесут на себе пятно и унизят, посрамят знаменитость рода Шпаков. Хорошо бы, если бы Иван Семенович, выслушавши все это, неограниченно во всем сознался, извинился бы в своей дерзости и просил бы, забыв проступок, продолжать к нему прежние милости, а то куда! Начал опровергать благоразумные заключения Кирилла Петровича и настоятельно доказывать, что при супружестве не должно смотреть на имущество, что богатство — вздор (экой чудак!), что можно и малым быть довольну, что людей уважают не по богатству, а по внутренним достоинствам (настоящий фармазон). А когда дошло до рода Шпаков и Ивана Семеновича, так он, не обинуясь, сказал, что, может быть, род его важнее всех Шпаков и больше принес пользы…
Тут Кирилл Петрович, будучи холерического темперамента, не мог уже выдержать — и кто бы выдержал? — попросил Ивана Семеновича оставить их, ‘поколе они не пригласят его паки’. Конечно, это был отказ от дому, но отказ вежливый, пристойный, и Иван Семенович, хотя и крепко смущенный, но вышел учтиво — и все пошло бы со временем очень хорошо, по-прежнему, но он встретил Пазиньку, обнял ее, поцеловал и выговорил ужасные слова: ‘У родителей жестокие сердца’ и ‘нет власти, могущей их разлучить’. Идущие же за ним вслед Кирилл Петрович и Фенна Степановна все это видели и слышали!.. Весьма естественно, что Кирилл Петрович и сам по себе пришел в вящее холерическое раздражение, а тут и Фенна Степановна усилила его своими тонкими и справедливыми замечаниями насчет дерзких слов дерзкого Ивана Семеновича. Вот потому-то и отказали ему навсегда от дому. Бед ный Иван Семенович! Бедная Пелагея Кирилловна!
Кирилл Петрович, как сам свидетельствовал, был холерической комплекции. Это он, как известно, начитал в Брюсовом календаре и, поверив планету, под коею родился, нашел все совершеннейше справедливым. Следовательно, посердясь на Ивана Семеновича несколько часов, а много — день, наконец простил бы его и, взяв с него слово не целоваться более с Пазинькою и не произносить подобных дерзких слов, принял бы его в прежнюю ласку и убедил бы к тому Фенну Степановну. Все это было бы, я знаю, непременно, если бы Иван Семенович замолчал и предоставил бы времени уладить все. Но он не замолчал, не оставил дела, а принялся действовать.
Благоразумные и осторожные родители, проводив Ивана Семеновича, призвали к себе Пазиньку и, не подозревая, чтобы он ей говорил что-либо о замужестве и не предполагая никак, чтобы они имели свидание у пруда, где водятся утенки, не расспрашивали ее ни о чем, а только строго запретили, чтобы она уклонялась от всякой встречи с Иваном Семеновичем, не слушала бы слов его, если бы он паче чаяния вздумал говорить о чем.
— А целоваться — и сохрани тебя Бог! — промолвила Фенна Степановна. — Иное дело — против твоей воли, как поцеловал тебя Иван Семенович: тут ты не властна. Это было и со мною. Я еще была в девках, проходили через наше село легкоконцы, и к батиньке собралось офицеров тьма-тьмущая. Я боялась к ним и глаза показать. Сижу в своей горнице, как вот и вошел ко мне один офицер и говорит: ‘Ах, какая хорошенькая барышня! Поцелуй-де меня’. Я чтобы отвернуться от него, а он меня и поцеловал, да раза три, и все насильно, да и пошел от меня ‘негляже’. И кто он такой, я и по сей день не знаю, только помню, что очень красивый был…
— Какие вы, маточка, нелепости рассказываете, да еще при дочери, — сказал хмурящийся Кирилл Петрович.
— А что же, душечка, что правда, то правда. Я это в наставление ей пересказываю. Иное дело насильно, а другое дело целоваться по согласию. Я ей это строжайше запрещаю.
— Не поцелуи и свидания только, — заметил Кирилл Петрович, — но опасна и всякая переписка и пересылка. Подтвердите ей и вы, маточка, да и сами прилежно присматривайте, чтоб не было какого шпионства, подобно как в армии христиносов. Это ужас, что там делается. Если бы не предатели, давно бы уже ни одного карлиста не осталось. Я вам, маточка, расскажу один пример. Когда христиносы…
— Да полно, душечка, с вашими мериносами… или как они у вас!.. Я вам, Кирилл Петрович, не наудивляюсь: человек вы с таким умом, а всегда говорите нелепости. Что нам нужды до чужого государства, которое, я думаю, на краю света и в котором, наверное, нам никогда и быть не достанется. Да пусть они хоть все перережутся! Нам своя беда ближе. Лишь бы любовного свидания не было, а за переписку я не боюсь. Хорошо я сделала, что исхитила Пазиньку из разврата, взяла из дому Опецковских, так она не только писать, да и читать, что умела, верно, позабыла. По мне.
Пазинька внимательно слушала рассуждения матери своей, а думала свое. Она очень хорошо читала, и даже рукописное, привыкши разбирать четкую руку Ивана Семеновича, когда он ей переписывал какие стишки. А если ей нравилась в книге какая песенка, любовные изъяснения, так она выписывала их к себе, сначала удивительно безобразными буквами, а далее-далее, занимаясь беспрестанно и подражая почерку Ивана Семеновича, начала писать уже так, что, хотя и с трудом, но разобрать написанное ею можно было.
Итак, слушая родительские наставления и следуя совету сердца своего, в первый раз любящего и уже испытывающего жестокие гонения, Пазинька поставила себе правилом: не отыскивать Ивана Семеновича, а если он встретит ее сам, она не виновата. При таком случае самой не целовать его, а если он поцелует, она не виновата, так маменька рассудила.
О переписке же, как не было решительного запрещения, то Пазинька предоставила это обстоятельствам и случаю, который вскоре и открылся.
Пришедши к себе в комнату, она очень грустила, что не скоро, а может, и никогда не увидит Ивана Семеновича. Она поплакала, потом оторвала от одного письма, к отцу ее писанного, чистые пол-листочка, за неимением карандаша, начертила булавкою две линейки, приискала выкинутые из отцовского кабинета порченые перья и начала писать по линейкам следующее:
‘Ваня мой! Я все плачу, а все видеть вас хочу. Как бы нам увидеться? А то я умру!’
И без трех клякс на этих двух строчках трудно было всякому прочесть их от множества ошибок, недописок, неправильного переноса слов, но Иван Семенович прочел их. Как же он получил это любовное послание? Самым обыкновенным образом.
Пазинька, хотя и крепко измучилась, уладивши написать эти две строки, но придумала средство доставить их по принадлежности. Призвала свою Дуняшу и чистосердечно открыла ей свои мучения и необходимость доставить эту записку милому Ване.
— Отдавши записку секретно, — так приказывала невинная и неопытная Пазинька, — чтоб ни батенька, ни маменька и никто не видели, скажи ему, чтоб через тебя сказал, жив ли он еще, так же ли плачет, как и я, и как думает со мною увидеться? Пусть на словах все скажет, а не пишет, я писаного не разберу, и попадется кому, так беда. Услужи мне в этом, Дуняша, и посекретничай. Я, вышедши замуж за моего Ваню, возьму тебя с собою и выдам замуж за славного жениха.
Дуняша, обольщенная такою лестною наградою, и почитая, что она уже непременно будет за подмеченным ею унтер-офицером Плескачевым, красивее коего она во всей роте не находила, поспешила услужить барышне своей и, взяв от нее любовную цидулочку, пошла через сад с тем, чтобы, выйдя из сада, перейти плотину и там, за рекою, у квартирующих солдат допроситься пана-капитана и вручить ему послание.
Надобно сказать, что у Кирилла Петровича близ дому находился сад или, лучше сказать, фруктовый лес. В нем напичкано было деревьев лучших сортов и разных наименований: яблок, груш, слив, черешен, вишен, смородины, агрусу (крыжовника), малины и всего прочего. Этот сад был на семи десятинах. Кроме деревьев с плодами в нем было несколько прудов, где содержалась отличная рыба на случай пиршеств или приездов отличных гостей в постные дни. На других прудах пребывали гуси и утки, как уже об одном таком пруде нам известно по встрече Пазиньки с Иваном Семеновичем. В саду этом не было ни аллей, ни куртин, ни гротов, ни беседок, а только протоптаны были узенькие дорожки от главного входа в сад к реке прачками, к прудам птичницами, к бане, к голубятне и к некоторым развесистым яблоням, в тени коих были простые некрашеные скамейки и без спинок. На этих скамейках, изгнанный поломойками из дому, Кирилл Петрович каждую субботу решал судьбу Испании, проклиная карлистов, когда начитывал в газетах торжество их.
Через этот-то сад пробиралася Дуняша, как вдруг столкнулась с Иваном Семеновичем, в мрачных мыслях бродившим по многочисленным дорожкам, протоптанным в разных направлениях. Он, бедненький, загоревался у себя в квартире так же, как и Пазинька в доме, и пошел в господский сад бродить, ожидая, не встретится ли с ним кто, могущий передать Пазиньке о страданиях его… Как вот Дуняша, к отраде его, вручила ему письмо барышни своей.
Кроме врученного письма Дуняша со всею точностью передала все вопросы Пазинькины:
— Живы ли вы? Плачете ли по барышне, как они по вас? И как вы думаете с ними увидеться? Только не пишите ничего, а все мне перескажите, а я барышне передам.
Иван Семенович и начал поручать Дуняше свои горести, печали и предлагал Пазиньке средство, как вечером, незаметно ни от кого, пробраться в сад, где он ‘уверит ее в сильнейшей страсти своей, лютом отчаянии и поговорит о средствах к преодолению всех горестей…’
— Не донесу всего, ей-богу, не донесу! — прервала его Дуняша. — Вы мне такого наговорили, что я и в пять год не расскажу.
— Что же мне делать? — вскрикнул Иван Семенович.
— Как себе знаете, так и делайте, а я не могу всего пересказать, — сказала Дуняша и хотела уже возвратиться домой.
— Постой же и выслушай внимательно, хоть это и перескажи барышне, что я к ней все напишу обстоятельно и завтра пришлю рано письмо. А ты ожидай моего денщика здесь.
— Вот это понимаю и перескажу барышне, а завтра, как солнце взойдет, так и присылайте письмо: я здесь, под этою яблонею, буду ожидать.
С тем они расстались, и посланница пересказала подробно о всех условиях с Иваном Семеновичем.
— Смотри же, Дуняша, не проспи! — сказала Пазинька и отворотилась к стенке, не с тем, чтобы спать, а погоревать и поплакать всю ночь, что и исполнила во всей точности. Бедняжечка!
Не во сне провел и Иван Семенович эту ночь! Нет, он также вовсе не спал, а приготовлял письмо к своей возлюбленной. Сперва надобно было письмо сочинить так, чтобы она поняла его, а потом и переписать, чтобы она прочла его свободно. Много было трудов Ивану Семеновичу, но он достиг своей цели и окончил письмо гораздо уже по восхождении солнца.
У Ивана Семеновича в числе денщиков был один, по прозванию Шельменко. В казенном селении, быв умнее всех и грамотен, он добился до того, что попал в волостные писари. Тут-то он показал все свои способности! Не было хитрее его на все пронырства и лукавства. Все заседатели земского суда в делах важных относились к нему за советами и руководством, и Шельменко так вел дела, что все оканчивалось чисто и гладко. Мужики, которые побогаче, кряхтели, уплачивая раза по четыре одни и те же подати, но Шельменко уверял, что так должно быть: пришло предписание от начальства о сборе на новый предмет, и потому донять столько-то и столько-то, причем читал бумагу, им же составленную, и все, веря ему, платили безоговорочно. Бедных же в этом случае оставлял в покое и везде по денежным взысканиям отговаривал и отклонял их от платежа, доказывая полученными предписаниями или высчитывая на счетах, так, например: ‘Вот с тебя (богатого) следовало бы получить три рубля, но ты уже уплатил два рубля, то вот и положим к трем рублям два, вот и выходит пять. Так ли?’
— Так, пан писарь… Да только что-то много…
— Конечно, много, я сам вижу, а заплатить надобно. Отсчитывай же деньги скорее, у меня нужнейшие дела есть.
И бедный мужичок, кряхтя и почесывая затылок, платил деньги по назначению Шельменко, не переставая удивляться, отчего так много пришлось ему платить.
И как он бедных не обсчитывал в деньгах, то они любили его и верили расчетам его по другим предметам: а оттого на починку мостов, гатей, дорог и на все общественные работы выходили одни бедные, а богатые, занимаясь своими делами, хвалили способности Шельменко в расчислении и лучшего писаря не желали.
Шельменко умел изо всего извлекать свои выгоды: редкий день, чтобы он не содрал чего с ищущих правосудия в волостном правлении. Когда же выходил ‘застой’, как он говорил, и ссорящихся и спорящих не было, тут он тонким образом вовлекал в ссоры и споры, часто за безделицу, и привлекал их к своему суду, брал с них, что хотел, и заставлял голову решить дело по своему желанию. Доходили жалобы на него и в земский суд, но там были все его рука, и потому он же получал от жаловавшегося на него за бесчестье и убытки по своему назначению.
Как уже ни был богат, но хотел еще более приобресть. Открылся рекрутский набор. Он схватил одного сына у богатой матери и поспешил отвезти его в город для отдачи. Представленный в рекруты был Никифор. Он велел ему называться ‘Никитою’, уверяя, что это одно и то же имя и проч. Все так подделал и представил его в последние дни набора, зная, что тут не так прилежно рассматривают, поспешая, чтобы набор к сроку кончить. В поданной им в присутствие бумаге бедный Никифор был написан из большой сказки[290], где все отмечены переселившимися на Кавказ. Но он все это подчистил и так заправил, что бедный малый чуть было не поступил на службу, как явившаяся тут же мать его решительно и ясно открыла все плутни Шельменко, и ему за все его злоупотребления в то же время забрили лоб, несмотря на все его извороты и наклепанные на себя болезни.
Поступив на службу, Шельменко хотел и тут хитрить: прикинулся пошлым дураком, не понимающим ничего, не знал, куда руки девать, не понимал правой и левой стороны. Его учили, штрафовали, но он все переносил терпеливо, полагая, что потеряют с ним терпение и его отпустят совсем домой. В самом деле, с ним потеряли всякое терпение и в полку почитали его глупым, дураком: так удачно умел он притвориться. Как же был весьма непоказной наружности, то его и выписали в денщики. Тут-то он поступил к капитану Скворцову, нашему Ивану Семеновичу.
Иван Семенович скоро разгадал его и употреблял в разные дела по способности. В теперешнем горестном положении своем он решился сделать Шельменко доверенною особою, открыть ему все и потребовать его содействия. На сей конец он, окончив письмо к Пазиньке, призвал к себе Шельменко и имел с ним разговор.
И. С. Скажи ты мне, Шельменко, по всей справедливости: бывал ли ты влюблен?
Шельменко (при уродливой наружности, вытянувшись неловко перед капитаном, приняв на себя глупый вид, между тем со всем вниманием смотрит ему в глаза, чтобы понять, с каким намерением спрашивают его. (Черта малороссиянина)). Чтобы-то, будучи как, ваше благо родие?
Разбогатевший или поступивший на должность малороссиянин начинает важничать, говорит отборными словами и некоторые слова в особенности, им избранные: будучи, примером сказать, выходит, стало быть, и т. д., употребляет беспрестанно, к делу и напротив, и всегда произносит их протяжно, нараспев. Шельменко, быв еще писарем, важничал и принял слова: ‘будучи’ и ‘стало быть’.
И. С. Ну, любил ли ты кого-нибудь?
Шельм. Ох, ваше благородие! Будучи, некуда греха девать. Любил и, стало быть, еще и теперь крепко люблю!
И. С. Это для меня новость. Кого же ты любил и как? Верно, до солдатства еще?
Шельм. И до солдатства, и, будучи в солдатстве, любил, люблю и буду повек любить!
И. С. Скажи же мне, кого ты так страстно любишь?
Шельм. Деньги, ваше благородие! Будучи, их-то люблю страшно!
И. С. Скот и больше ничего.
Шельм. Так-таки скот, ваше благородие! Ей, истинно сказали, стало быть, скот, именно скот, и сам вижу.
И. С. Дурак! Любил ли ты какую девушку?
Шельм. А чтоб они, будучи, не дождали, чтоб их христианский род любил!
И. С. Почему же?
Шельм. Убыточно их любить, ваше благородие! Хоть их как хочешь, будучи, люби, а она все требует, стало быть, подарков. Оттого-то я всегда удалялся от них.
И. С. Нечего же с тобою и говорить: ты ничего не понимаешь. Пошли ко мне Усачева, тот лучше сделает, что я прикажу.
Шельм. Помилуйте, ваше благородие! Зачем же я, будучи, не сделаю! Я все сделаю в десять раз лучше Усачева. Прикажите мне, стало быть, что нужно.
И. С. То-то же, Шельменко, смотри, услужи мне в этом деле. Ты и не ожидаешь, как я тебя награжу: засыплю деньгами твоими любезными.
Шельм. И отставка будет, ваше благородие?
И. С. Само по себе. Это прежде всего.
Шельм. Когда так, извольте, будучи, приказывать, ваше благородие! На дно моря пойду, в огонь полезу, а все исполню по приказу.
И. С. Ну, вот видишь что. Я люблю дочь здешнего помещика. Видал ли ты ее?
Шельм. Как уже, будучи, не видать? Что за красавица! Волосы как смоль, толстенькая, стало быть, плотненькая…
И. С. Врешь, она блондинка.
Шельм. Имени ее не знаю, впервое от вас, будучи, слышу, но нам не до имени ее дело, а до ее черных глаз…
И. С. Еще не до нее и не до глаз ее, а вот это письмо неси и в господском саду найдешь ее девушку, она дожидает тебя, отдай ей только это письмо и спроси, когда за ответом приходить.
Шельм. Слушаю, ваше благородие! Счастливо оставаться.
Причем он хотел оборотиться по-солдатски, запнулся, споткнулся, пошатнулся и чуть не упал. ‘А что мне эта служба!’ — проговорил он.
И. С. Видишь ли? Примета дурная. Смотри, действуй осторожно. Не отдай кому письма без толку, слышишь?
Шельм. Рады стараться, ваше благородие. Действовать буду, будучи, осторожно и, стало быть, исполню все.
И. С. Исправно отдашь письмо — три вины твои оставлю без наказания, а если что испортишь — палки. Ты знаешь меня.
Шельм. (запрятывая письмецо). Рады стараться, ваше благородие!
Обернулся уже осторожно и помаршировал из комнаты, по обычаю, с правой ноги.
‘Палки! А все палки! — так рассуждал Шельменко сам с собою, идучи к саду Кирилла Петровича. — Думал ли ты, пан Шельменко, когда был волостным писарем — не теперь вспомнить! — думал ли ты, чтобы кто тебе посулил палок? Тогда вся волость у меня трепетала и я всех рассылал, куда хотел, и не только грозил, но и наказывал кого и как хотел. Теперь сам разноси инструкции и приказы по другим волостям… Не послушай же, не отнеси или отдай не в те руки, куда следует, то уже капитан не сбрешет, отпустит сот несколько палок… Я знаю его!.. Вот точно такая беда и с этим проклятым письмом: не отдай — от капитана верные палки, отдай же, да тебя на деле схватят — так тут помещик, даром, что он пан Шпак, и настоящий-таки шпак, а так угостит, что ну! Тотчас заедет в Харьковскую губернию (указывает на правую щеку) да в Рождественский уезд (указывает на левую и, сняв фуражку, схватывает себя за волосы, приговаривая), а оттуда в волостное правление да в нижний земский суд (нагибает себя к земле и показывает, как будут бить его), да как начнет угощать толчениками, буханцами и т. п. лакомствами, так будешь помнить его, и это письмо, и барышню, кажется, по имени ‘Блондина’. Всех их скоро забудешь!.. Бедный, бедный Шельменко!.. Что же мне мешает и тут так же действовать, как капитан называет, как я действовал в волости? Буду стараться письмо отдать осторожно и не выдам капитана. Поймает же меня пан Шпак — тут я всю беду сведу на капитана и расскажу, как он мне пригрозил и послал с письмом. Я человек служивый, отговариваться не смею. Вот Шпак, приняв от меня письмо, подарит что-нибудь! Так и нужды нет: если с одной стороны будут палки, а с другой были бы деньги, то мы рады стараться, ваше благородие!’
В таких размышлениях и предположениях вошел он в сад Кирилла Петровича, но тут уже обстоятельства изменились. Это был день субботний, день мытья полов во всем доме Шпаков, и потому вся женская дворня приготовляла ведра, судки, воду и все, что нужно для мытья, и сзывались все женщины и девки в одно место для принятия от Фенны Степановны приказаний, кому какую комнату мыть. Собирались все, кроме Дуняши. Искали и отыскали ее в саду и привели для работы. Потому-то Шельменко, войдя в сад, как ни искал, но не встречал девки, которой велено было отдать письмо.
Пробираясь по излучистым дорожкам сада, Шельменко дошел уже до самого дома, все не встречая никого, как вдруг попадается ему Мотря.
Эта Мотря взята была Фенною Степановною во двор лет четырнадцати и, по замеченной в ней расторопности, сметливости, усердию к господскому добру, научена всему, что только знала Фенна Степановна. Когда Мотря пережила за двадцать лет и в ней замечалось более и более достоинств, желаемых барынею, то ей отданы были все ключи от всех кладовых и все хозяйство Фенны Степановны поступило в полное ее ведение. Она была отличная хозяйка: если и сама Фенна Степановна приказывала отпустить для стола два фунта масла, то она отпускала только один и доказывала барыне, что очень достаточно будет. Кирилл же Петрович и не думай приказать отпустить кому или подать даже и себе чего. Она смело отвечала ему:
— Помилуйте, у нас этого нет, хотя и есть немножко, так я держу для барыни.
И уже ни за что не выдаст чего лучшего, хотя бы и сама барыня приказывала. Один ответ у нее был:
— Хорошо вам раздавать или тратить, а не станет, где возьмем?
А очень часто, скупясь раздать что из кладовой, увидевши согнившим, выкидывала вон тихонько, чтобы и барыня не видела. Беда ей была, когда наезжали гости и должно было подавать и сего и того. Она даже плакала, когда не могла изворотиться, чтобы не отпустить чего-нибудь. Особливо при разливке чаю и кофе и подаче сахарного варения, вещей, стоящих значительных денег, она уже выходила из себя. Кроме того, чудесная была смотрительница за работами девок и всегда задавала уроки вдвое против того, что приказала барыня. Все в доме улягутся, а она все собирает оставленные корки хлеба, огарки сальные, недопитый квас, все приберет, спрячет и тогда уже идет к Фенне Степановне, окончившей молитвы на сон грядущий, отдает отчет за прошедший день, принимает приказания на завтра, рассказывает все происшествия, случившиеся во дворе: кто с кем бранился, кто что разбил, украл, говорил и проч., и проч. Когда уже Фенна Степановна при всяком отдыхе Мотри переставала издавать свое: ‘ну!’, тут Мотря догадывалася, что барыня уже започивала, выходила от нее и сама ложилась. Но вставала всегда прежде всех, будила и заставляла приниматься за свои дела. Редкая, золотая женщина! На сто верст кругом все ключницы брали с нее пример.
Как ни любила Мотря Ивана Семеновича за то, что он не прихотничал, кушал, что ни подадут, и от лакомств, предлагаемых ему Фенною Степановною, всегда отказывался, когда оставалось на тарелках варенье после гостей, он приносил это к Мотре и вместе с нею выкладывал назад в банки. При недосугах Мотри сам за нее ходил в кладовую и выдавал повару масла еще меньше, нежели бы она отпустила, и много таких похвальных качеств видела в нем Мотря. Но когда отказали ему в Пазиньке, она очень одобряла такую решимость господ своих.
— Что нам с него, барыня? — говорила она. — На рубль амбиции, а на грош амуниции. Только что золотые подсолнечники на плечах отдуваются, а карманы приплющены, как досточки. Нам надобно такого зятя, который бы к нам привозил, а не от нас вывозил.
В это утро Мотря, не имея кого надежного послать в сад для собрания упавших сырых и вовсе незрелых яблок для пирожков, кои очень жаловал Кирилл Петрович, вышла сама подбирать, и тут-то нашел ее Шельменко.
Не зная, чьей стороны она держится, он расположился действовать осторожно, и потому, подступя к ней, поклонился со всею ловкостию и после первых приветствий в пожелании доброго дня и по выслушании ‘взаимно и вам также’ он повел атаку.
Шельм. (посматривая на Мотрю, подбирающую с земли яблочки). Какие вы полненькие!.. Какие вы полновидные!.. Какие стройные да какие проворные!
Мотря (без внимания к нему, продолжает свое). Такую меня Бог создал.
Шельм. Знаете что? Я вас, будучи, крепко полюбил…
Мотря. Какое же мне до того дело?
Шельм. Как какое? Я вас, стало быть, так крепко полюбил, что в день, будучи, не сплю, а в ночь ничего не ем и все даже на стену дерусь, а вас, будучи, вспоминаю.
Мотря. Деритесь вы себе куда хотите, мне нужды мало.
Шельм. Как нужды мало! Будучи, полюбите и вы меня также.
Мотря. Полюбить не долго, да какой из этого толк будет?
Шельм. А такой толк, что, будучи, мы себе, стало быть, одружимся.
Мотря. Боже меня сохрани, чтобы я за солдата свою голову утопила!
Шельм. Какой я, стало быть, солдат? Был когда-то, будучи, солдатом, но как себе такой храбрый, что только завижу турка, то так его и срубаю, так за то меня и пожаловали чином денщика, и уже я из простых вышел, а уже я, будучи, капитанский денщик.
Мотря. Так вы уже и благородные?
Шельм. (с равнодушною важностию). Эге!
Мотря. И жена ваша, по вас, станет благородная?
Шельм. Вот-таки точнехонько, как и я. Чего доброго, может, будучи, дослужуся и до генеральского денщика. Гм! У нас так.
Как бес-искуситель, Шельменко льстивыми своими рассказами возбудил в Мотре тщеславие до того, что она, забыв свое долговременное девическое состояние, полную доверенность к себе Фенны Степановны и неограниченную власть свою над дворней господ своих, не читав никогда табели о рангах[291] и не слыхав, в каком классе денщики офицерские и генеральские, поверила льстивым уверениям искусителя Шельменко, допустила в себе зародиться желанию стать благородною, а потому, оставя собирать яблоки, начала осматривать жениха со всем вниманием и спросила с удивлением:
— Дослужитесь до генеральского?.. Когда так, то хотя вы и очень нехороши собою, пыкаты, мордаты и пузо у вас нелюдское, но нужды нет, я, хоть и несчастлива буду с вами, но пойду за вас, чтоб стать благородною. Когда же вы пришлете старост сватать меня?
Шельм. Знаете что? Будучи, иногда паны ваши вас не отдадут за меня, так мы прежде так сделаем, чтоб мой капитан, стало быть, на вашей барышне женился.
Мотря. Мои господа ни за что на свете не отдадут ее за него. Он гольтепа, бедный.
Шельм. Так мы, будучи, так смастерим, чтоб они, стало быть, одружились. Ее не отдают, так мы хотим ее украсть, а вы нам, будучи, помогайте. Вот письмецо от моего капитана к вашей, будучи, барышне, отдайте его секретненько, тут все написано.
— А чтоб вы не дождали с вашим капитаном, чтоб я вам помогала против моей барыни… — вскричала Мотря, увидев, что искание руки ее был только предлог, чтобы через нее действовать ко вреду Фенны Степановны.
На беду Шельменко, в самое это время Кирилл Петрович, как это была суббота, поломойками был выгнан из своего кабинета и, схватив ‘Московские ведомости’, ушел в сад и явился у самой той яблони, где Шельменко льстиво изъяснялся в любви Мотре, сел на скамейку и расположился читать о подвигах христиносов.
Увидев барина, Мотря пришла в большое замешательство, опасаясь, что он заметил ее, скромную до сего и целомудренную Мотрю, гнавшую и иско ренявшую самый призрак разврата, увидит в тени, под яблонею, с молодым денщиком. Что подумает барин про нее и даже барыня, когда узнает? И так она решилась лучше притаиться под деревом, пока уйдет барин домой, а Шельменко начала махать рукой, чтоб он удалился.
Шельменко был в большой беде. Выйти из-под яблони ему невозможно было: Кирилл Петрович увидит, наверное схватит, и сбудутся тогда все его опасения. Не придумывая, как бы выпутаться из беды, почесал затылок и не выдержал, проговорил: ‘Вот теперь, жучку, попался пану в ручку’.
Мотря (сколько можно тише). Да убирайтесь себе к черту с вашим сватовством, пропадайте и с вашею любовью. Пролезайте через кусты, чтоб барин не увидел…
Но этого уже нельзя было сделать. Кирилл Петрович, услышав легкий шум в гуще дерев, подумал, что кто-нибудь пришел красть яблоки, и, желая прекращением такого зла угодить Фенне Степановне, потому что эта часть принадлежала к ее хозяйству, о ставя сражающихся христиносов, по спешил на шум и, открыв скрывающихся, вскричал: ‘А чего это вы забрались сюда? Что это значит? Не куры ли какие, а?’
Шельм. Да так-таки, точно так. Знаете? Будучи, наша курочка, стало быть, вон там, так я, будучи, спрашивал… не можно ли ее… будучи… стало быть…
Кир. Петр. Я тебе дам курочку! Живого тебя не выпущу. Ты, Мотря, зачем здесь? Это любовные шашни? А?
Шельм. Да она… знаете?.. Она тут со мною… будучи… так…
Кир. Петр. Я не тебя спрашиваю, с тобою разделаюсь после. Ты, Мотря, зачем здесь? Говори мне всю правду.
Мотря. У меня нет никакой правды ни неправды, я вся перед вами. Я собирала упавшие зеленые яблоки вам же на пирожки, а он и пришел, и уговаривал меня, чтобы я помогала капитану взять барышню за себя, а подчас и увезти ее. Вот и письмо отдал барышне.
Кир. Петр. А ты и взяла?
Мотря. Взяла, чтоб вам отдать. Вы знаете меня.
Кир. Петр. Хорошо. Подай сюда письмо. А ты, бездельник, что теперь скажешь?
Шельм. Я за тем, будучи, и пришел сюда, чтоб всю правду сказать вам, ваше благородие.
Кир. Петр. Во-первых, не смей меня величать ваше благородие! Я хоть и прапорщик в отставке, но я сын бунчукового товарища, а этот чин равняется с чином коллежского асессора, а тот с чином сухопутного майора. Так видишь ли, что меня нельзя равнять с благородными?
Шельм. Я, будучи, только увидел вас, то и сам это же подумал. Куда вам до благородных, ваше высокоблагородие!
Кир. Петр. То-то же. Сейчас открой мне всю правду. Видишь ли, ты в моих руках. Мотря, поклич сюда конюхов.
Шельм. Да зачем их беспокоить, ваше высокоблагородие! Им, будучи, некогда. Я и вам все расскажу. Пускай и Мотря идет пирожки готовить.
Кир. Петр. Хорошо! Мотря, поди расскажи все барыне, а я и сам скоро прийду к ним. (Пробежав письмо, а между тем Шельменко расположил в уме роль свою.) Ах, он бездельник!.. Ну, говори ты, что-то ты скажешь?
Шельм. Мне, будучи, не долго рассказать, потому что я правду расскажу. Вот что я, в&lt,аше&gt, в&lt,ысокоблагородие&gt,, расскажу. Как меня взяли… стало быть, как я пошел охотою в солдаты, вот уже будет семь лет… Нет, брешу, это было в Филипповку[292], в тот год…
Кир. Петр. Да что ты мне путаешь? Говори, зачем ты здесь?
Шельм. С ротою, ваше высокоблагородие, капитан мой пришел с ротою, так и я, будучи, при капитане…
Кир. Петр. Да не то! Я знаю, что вас нелегкая принесла сюда на мое мучение. Но зачем ты здесь в саду?
Шельм. Э! В саду? Так вам это желается знать? Извольте. А как я в службу, будучи, вступил, этого не хотите слушать?
Кир. Петр. Пропадай твоя голова! Мне это не нужно. Ты скажи мне, как ты смел войти в мой сад и приносить письмо к моей дочери.
Шельм. Эх! Ваше высокоблагородие! Что бы вы делали, как бы, будучи, не я, Шельменко, пошел с этим письмом? Капитан уже посылал Усачева, а тот, я знаю, не только письмо отдал бы сам в руки барышне, да и ее увел бы к капитану, да не только ее, и самую барыню украл бы у вас. Это черт, а не человек! Вот я вижу, что вам готовится беда, жаль мне стало вас… (Всплакнул немного… будто плачет.)
Кир. Петр. Чего же тебе так жаль стало?
Шельм. Помилуйте! Как не жалеть, будучи, такого доброго барина? Я, ваше ваше высокоблагородие, так вас, будучи, полюбил, что готов за вас и на смерть, и на муку!
Кир. Петр. Спасибо тебе, добрый Шельменко! Вот тебе на первый случай поцелуй руку мою, а будешь больше служить, я больше награжу.
Шельм. (целуя руку). Мне и это великая награда!
Кир. Петр. Ну, рассказывай далее.
Шельм. Вот я, чтоб лучше, будучи, вам услужить, вызвался сам отнести. Рассказал капитану, что у меня все знакомые во дворе и что я так и сяк поступлю и письмо отдам. А капитан, как дуралей, будучи, развесил уши и слушает, словно вот как теперь вы, и верит всему.
Кир. Петр. То у ж подлинно дуралей! А тебе проводить дураков и не впервые.
Шельм. Ого! Лишь бы попался. Иногда, вот как и теперь, будучи, брешу без милости, а тот дуралей, что слушает, вот как и вы, всему верит да еще и хохочет.
Кир. Петр. (хохочет от чистого сердца). Ну, далее что?
Шельм. И далее все, будучи, слушает, верит и хохочет. Да, про письмо? Так вот, я и получил письмо и хотел прямо нести к вам, да повстречался с Мотрею. Она мне, будучи, и скажи, что вам некогда и вызвалась сама письмо отдать. Я же, чтоб, стало быть, еще больше привлечь на свою сторону, так я тут, знаете?.. Известно, наше молодецкое дело, как обыкновенно служивый… ну… тее-то…
Кир. Петр. Понимаю, понимаю! Я и сам служил и молод был. Ай, да молодец, Шельменко!
Шельм. Вот и хорошо, что вам только намекни, а вы, будучи, и понимаете. И как только что… стало быть, а вы тут и вошли.
Кир. Петр. Хорошо же. Теперь ты скажешь капитану, что письмо отдал самой барышне…
Шельм. Да уж меня, ваше высокоблагородие, не учите, как людей одуривать… Я… будучи, такого ему нагорожу, а он все выслушает, поверит и станет благодарить, вот как и вы.
Кир. Петр. Как же, как же. Я тебе очень благодарен.
Шельм. (вытянувшись). Прощения просим, ваше высокоблагородие!
Кир. Петр. Прощай, любезный Шельменко! Когда новое что узнаешь, приходи прямо ко мне и расскажи. Я особенно буду тебя благодарить.
Шельм. Рады стараться, ваше высокоблагородие!.. Не извольте сомневаться во мне и людям прикажите не трогать меня. Я здесь часто буду бродить и хочу заманить сюда капитана. Как он, будучи, придет сюда, а я вам подам знак, стану кашлять громко, а вы и выйдете к нему и тут выговорите ему, устыдите его…
Кир. Петр. Я его устыжу по-своему. Я проучу его восставлять дочь против родителей! Я ему все припомню тогда!
Шельм. Как знаете, так и сделаете. На то воля вашего высокоблагородия.
Уладивши все дело, Шельменко пошел к капитану, придумывая дорогою, как бы отолгаться и у него.
Кирилл Петрович, успокоенный мудрым своим распоряжением к отвращению всех злонамеренных действий Ивана Семеновича и обольщенный обещаниями Шельменко, принялся дочитывать оставленную им газетную статью и потом пошел к Фенне Степановне, но, идучи дорогою, придумал ‘позабавить ее маленькою аллегорией’, как он выражался.
Кир. Петр. (войдя в комнату Фенны Ст.). Знаете ли, маточка, что я придумал? И кажется, оно будет хорошо!
Фенна Ст. (считает в простом мотке нитки вполголоса). Шестнадцать, семнадцать… (Мужу громко.) А что вы, душечка, придумали? Уж, конечно, будет хорошо, когда это вы своею головою придумали… (Тихо.) Восемнадцать, девятнадцать… (Мужу.) Скажите же, что такое?
Кир. Петр. А вот такое. Я думал о нашем Иване Семеновиче. Мне жаль его: он от глупости влюбился в Пазиньку и с бухты-барахты, не рассчитав невозможностей и не видя различия между собою и нами, решился свататься. Конечно, мы отказали ему, как и следовало, но кто знает, чего не знает? Может быть, он теперь и сам раскаивается в своей дерзости, желал бы поправить дело да не знает, как приступить, потому что мы отказали ему от дому. Так не послать ли пригласить его, выговорить ему порядочно и, запретив, чтоб уже не смел любить Пазиньки, оставить его у нас на прежней ноге?
Фенна Ст. Тридцать девять, тридцать десять, сорок. Вот же вы прекрасно выдумали и никогда еще так умно не рассуждали. Я и сама без него как без рук. Он мне много помогал. Теперь водку перепускаю без него, некому за штофами смотреть, уже Ваську колченогую посадила… Сорок один, сорок два…
Кир. Петр. А Мотря была у вас?
Фенна Ст. Приходила с какими-то рассказами, но не до них теперь. Много баб сошлось с мотками, поручила уже ей принимать: сама, ей-богу, не управлюсь… Пусть же ввечеру расскажет, что там такое она подметила. Пошлите же, душечка, за Иваном Семеновичем, мне он очень нужен. Скажите ему, что когда он кается…
Кир. Петр. (показывая письмо). А прочитайте-ка, вот он как кается!
Фенна Ст. Вы же знаете, душечка, что я не умею скорописи. Прочитайте мне. Когда же очень жалко, то, не читавши, расскажите, а то при жалком я тотчас расплачусь.
Кир. Петр. (в гневе). Вот как жалко! Тут он пишет, что у нас жестокие сердца…
Фенна Ст. (оставляет свой счет, вскрикивает). У нас? Сердца?
Кир. Петр. Что дочь не обязана слушать родителей, когда противное предлагает ей сердце.
Фенна Ст. Противное сердце? У нас?
Кир. Петр. И что з таком положении она должна с ним бежать.
Фенна Ст. С положением? Бежать?
Кир. Петр. И это письмо писано к Пазиньке.
Фенна Ст. (вскрикнув громко). К Пазиньке?! (Работа выпадает у нее из рук, и она, всплеснув руками, стоит в оцепенении.)
Кир. Петр. Да, к Пазиньке, нашей единородной дочери. Тут он назначает время и место, куда она должна выйти, а он подъедет и увезет.
Фенна Ст. Увезет?! Ох, Мати Божия! И Пазинька согласна? А может, и уехала?
Кир. Петр. Куда ей уехать? Я перехватил письмо, и она не знает про него. Теперь бы только наблюдайте за всяким шагом дочери, а капитан у меня в руках, что захочу, то с ним и сделаю.
Фенна Ст. Знаете, душечка, что? Зазовите его, под видом ласки, к себе, да тут так его отпотчуйте, чтоб не только о дочери, но и о последней кухарке нашей не думал.
Кир. Петр. Нет, это нехорошо. Он будет жаловаться.
Фенна Ст. А вы отговоритесь своею холерическою комплекциею. Но как же вы себе хотите, а взыскать на ком-нибудь надобно. Дайте мне волю над Пазинькою. Я ее так доведу, что она и через сорок лет не влюбится ни в кого.
Кир. Петр. И это не годится. Чем бедное дитя виновато, что в нее влюбляются? А тут, чтобы истребить это зло, надо тонко поминистровать. Не говорите Пазиньке ничего, чтоб она и подозрения не имела, а только наблюдайте, как она выйдет в сад, чтоб не сошлась с капитаном, а за ним я уже буду стеречь. Только смотрите, чтоб молодые не провели вас. Вспомните и себя, как, может быть, обманывали присмотрщиц своих!
Фенна Ст. Вот уже чего не было. И родилась, и выросла, и в девках сколько пробыла, а ни в кого не влюбилась, и что-то есть за любовь, не знаю и никакого понятия об ней не имею. Цур ей от меня! В кого и Пазинька родилась такая, не знаю.
Таким образом супруги расположили действовать, а колченогой Ваське приказали наблюдать за барышней и, как скоро она выйдет в сад, тотчас дать знать Фенне Степановне.
Иван Семенович, не видя возвращения Шельменко из экспедиции, крепко беспокоился от неизвестности. Наконец, потеряв всякое терпение, схватил по какому-то расчету, на случай встречи с Кириллом Петровичем, кивер[293], шпагу и пошел прямо в сад.
Не успел войти в него, как тут ему пырь в глаза сам Шельменко. Он шел в больших мыслях, придумывая, как бы отолгаться перед капитаном, как вдруг наткнулся на него и от нечаянности вскрикнул обыкновенное свое ‘тю!’.
Ив. Сем. Шельменко! Что это ты?
Шельм. Испу… испугался, ваше благородие!
В самом деле, он крепко испугался как от нечаянности, так и от того, что не придумал, какой отчет дать в успехе посольства, а тут еще увидел капитана во всей форме, то до того потерялся, что, ставши в позитуру, едва мог дышать.
Ив. Сем. Говори скорее, есть ли какой успех?
Шельм. (в замешательстве). Все… все благополучно, ваше благородие! Нету-те, будучи, никакого успеха.
Ив. Сем. Как это? Почему же ты не исполнил моего поручения?
Шельм. Я все, будучи, исполнил исправно.
Ив. Сем. Отыскал девку в саду?
Шельм. Никак нет, ваше благородие!
Ив. Сем. Может быть, самую барышню видел?
Шельм. Никак нет, ваше благородие!
Ив. Сем. Стало, и письма не отдал?
Шельм. Никак нет, ваше благородие!
Ив. Сем. Зачем же ты не отдал?
Шельм. Не могу знать, ваше благородие.
Ив. Сем. Почему же ты не исполнил? Ведь я тебе приказал!
Шельм. Эге! Пожалуй, ваше благородие приказали, так что же? Собака за плетнем, будучи, крепко залаяла, так я, стало быть, и драла назад.
Ив. Сем. Ах ты трус! Собаки испугался?
Шельм. Собаки, ваше благородие! Вестимо, видимая смерть страшна.
Ив. Сем. Я тебя еще не так напугаю! Прикажу тебе отпустить обещанных сто палок.
Шельм. Ваше благородие! Будьте милостивы, как командир и начальник. А то, что обещали, бог с ним, пусть остается, я согласен и оставить. Только, поверьте моему слову, так испугался собаки, а тут и вас, ваше благородие! Слова не могу проговорить. Теперь мне немного отлегло, так я все припомнил и все расскажу. Будучи, ваше благородие, как пошел я, да, стало быть, и пошел в сад, ан там барышня, будучи, все ходит, да плачет, да, будучи, вас вспоминает. А я подошел и говорю: — Не плачьте, ваше благо… нет, говорю, ваше высокоблагородие, она ведь, ваше благородие, будучи, дочь сына отца бунчукового товарища, так регула вели величать ваше высоко…
Ив. Сем. Все равно, все равно. Ты мне говори про дело. Ты отдал ей письмо?
Шельм. Нет, ваше благородие, будучи, еще не отдавал, а говорю: ‘Не плачьте, ваше высокоблагородие! Вот вам письмо’, — и тут уже и подал.
Ив. Сем. Что же? Она прочитала его?
Шельм. Как же, прочитала и тут же заплакала, да так жалко, что и я всплакнул… (Будто плачет.)
Ив. Сем. Спасибо тебе, добрый Шельменко!
Шельм. Рады стараться, ваше благородие!
Ив. Сем. Что же? Барышня обещала прислать ответ?
Шельм. Никак нет, ваше благородие! А сказала, будучи, чтобы вы ходили в саду, около дому. Она увидит, и к вам выйдет, и обо всем переговорит.
Ив. Сем. Это лучше всего.
И скрылся в саду, пробираясь к дому, а Шельменко доволен, что выпутался из беды, наговорив небывальщины, пошел в другую сторону, предполагая, если капитан встретится с барышнею, тогда явится к ним для услуг, но если вместо барышни встретится Кирилл Петрович, то бежать и, кашлем объявив о присутствии капитана, предать его в руки раздраженного Кирилла Петровича и тем отплатить капитану за прежние и будущие палки.
Фенна Степановна, как обыкновенно, занята была чем-то важным по хозяйству. Не помню настояще, наблюдала ли за выбором самых зеленых и здоровых огурцов для соления или присутствовала, как домашний башмачник из большой воловьей кожи выкраивал для горничных башмаки, и она присматривала, чтобы не прирезал он чего в пользу свою, как вдруг колченогая Васька вбежала к ней с донесением:
— Барысня посли у сад и усе оглядывалися, цтоб никто не увидал.
— Хорошо же, — сказала Фенна Степановна и мигом составила план помешать свиданию любовников.
Судьба, однако, им поблагоприятствовала. Они скоро сошлись, и пересказано было все, кто что вытерпел, что и как будет терпеть вперед в доказательство сильной, вечной любви. Иван Семенович, объяснив чисто и ясно, что не выдадут ее за него ни за какие блага, предлагал, как предлагает всегда страстно любящий богатую наследницу, уехать тихонько и явно обвенчаться с ним.
Пазинька, как прилично не воспитанной, а здравомыслящей девушке, слышать о том не хотела. Иван Семенович возражал, убеждал, умаливал, упрашивал. Пазинька стояла на своем и ни за что не соглашалась, как вот подошел и Шельменко.
Заметив любовников сошедшихся, он прилежно высматривал, нет ли в саду Кирилла Петровича или кого из людей. Не заметив нигде и никого, он все-таки с осторожностию подошел к ним и сказал:
— Да сделайте милость, будучи, меньше говорите, а скорее дело оканчивайте. Вот как сделаем: мы договорим священника, чтоб вас обвенчал, подъедем вон к той калитке, подадим вам знак, а вы, барышня Кирилловна, тогда смотрите, всякое дело, будучи, бросьте, да бегите в коляску, да к церкви, да как свенчаемся, тогда…
— А что это такое? — раздался за ним голос раздраженной Фенны Степановны. — Чему это ты научаешь?.. Что у вас за умыслы? Увозить мое дитя?.. Не стыдно ли вам, Иван Семенович: за нашу хлеб-соль платите такою неблагодарностью!
Ив. Сем. (оправясь несколько от первого смущения). Одна сильная любовь к вашей дочери извиняет меня за такое решительное намерение, и поверьте, сударыня…
Фенна Ст. Не смейте меня так называть!.. Что я вам за сударыня далась? Благодаря бога, я имею имя и отчество, и я мужнина законная жена, а не сударыня какая-нибудь… Сильная любовь, говорите вы? Поэтому, какое бы зло вы нам ни сделали, так все будете отговариваться сильною любовью?
Шельм. (собравшись с духом). Вот что! Писание глаголет, на волка поговорка. Сами, будучи, во всем виноваты, да на любовь сворачиваете? О, чтоб вас (делает знак капитану).
Фенна Ст. А ты, плут, зачем мешаешься? Не ты ли тут давал советы, как уходить?
Шельм. Хе, хе, хе, хе! О, чтоб вас! Не знают ничего да, будучи, и говорят. Жаль мне, что не можно, стало быть, всего при всех рассказать. Вот пойдем, пани, под ту яблоню, там я вам, будучи, все расскажу.
Фенна Ст. (все больше и больше сердясь). Еще он смеет меня дурачить и звать на секреты! Вон из моего сада и не смей ни здесь, ни во дворе показываться, велю дубьем прогонять. А вам, Иван Семенович, однажды навсегда сказано, что она вам не суженая. Оставьте нас в покое, и ее не смущайте более.
Пазинька. Умилосердитесь, маменька! Составьте мое счастье!
Ив. Сем. Я умру, если вы меня разлучите с нею!
Фенна Ст. Я вам опять повторяю, оставьте нас навсегда и скорее. Муж мой, если увидит вас здесь, то, не прогневайтесь, нанесет вам неприятностей. Пазинька! Иди домой, я тебя с глаз не спущу.
Ив. Сем. Знай, милая Пазинька, что если отвергнешь мое предложение, то завтра же узнаешь о моей смерти. (Ушел.)
Шельм. А я и отрепортую.
Пазинька (уходя). О, боже! Кто наставит меня?!.
Фенна Ст. Ты зачем здесь остаешься? Вон и ты!
Шельм. (увидев, что капитан уже далеко зашел, начинает кашлять). Кахи, кахи, ках-кахи!
Фенна Ст. Он еще и раскашлялся! Вон, говорю я. Тебя не долго: велю и в дубье принять.
Шельм. (все громче кашляет). Да кахи, кахи, кахи! А гов, кахи, кахи, кахи!
Фенна Ст. Он меня бесит своим кашлем. Убирайся вон, или я пришлю людей выпроводить тебя.
Шельм. Да кахи, кахи, кахи… Насилу и он.
Кир. Петр. (поспешая). Что тут? А, это ты, Шельменко? Что тебе надобно?
Фенна Ст. Ему то надобно, что он здесь славные дела завел: вызвал Пазиньку да и свел ее с капитаном и поучал, как им уйти.
Кир. Петр. Шельменко, что я слышу?
Шельм. (хладнокровно). То, будучи, слышите, что пани вам рассказывает.
Кир. Петр. Так ты уже с капитаном заодно?
Шельм. Это им так показалось.
Фенна Ст. Какое показалось? Я пришла, душечка, сюда, а они все трое советуются, как им Пазиньку увезти. Но она не соглашалась, что же? Не хочу брать греха на душу, не соглашалась. Так он тут и пристал:
— Подговорим священника, подъедем, а вы выйдете, уедете, и обвенчаемся.
Как я тут и отозвалась. Как же он, увидя меня, побледнел, испугался, что плутни его открылись. А? Не так ли? Что же ты молчишь?
Шельменко (в мыслях сказал): Теперь молчу, а после отбрешусь. (Громко:) Молчу, что не так это было.
Фенна Ст. Как не так? Не ты ли здесь стоял?
Шельм. Стоял.
Фенна Ст. Не сказывал ли ты, как смеркнет?
Шельм. Сказывал.
Фенна Ст. Не говорил ли ты, что вы подъедете к калитке?
Шельм. Говорил.
Фенна Ст. Не говорил ли ты, что дашь знать Пазиньке…
Шельм. И сказывал, и говорил, и все это рассказывал, так что же? Оно все, будучи, так, да, стало быть, и не так.
Кир. Петр. Нет, Шельменко, как я вижу, это похоже на мошенничество!
Шельм. Будучи, похоже, ваше высокоблагородие!
Кир. Петр. Так прочь же с глаз моих, бездельник! Ты думал меня обмануть, будто взявши мою сторону против капитана, да не на того напал. Я сейчас заметил, что ты, как литовский цеп, в обе стороны молотишь. Не удастся тебе провести меня. Вон отсюда, не смей мне на глаза показываться!
Шельм. (вытянувшись). Прощения просим, ваше высокоблагородие, счастливо оставаться… (и вдруг зарыдал притворно.)
Кир. Петр. Чего ты разрюмился?
Шельм. (все плача). Жалко… будучи, такого отца и родителя… покидать! Я думал, будучи, усердно служить вам.
Кир. Петр. Думал да споткнулся, а?
Шельм. Не спотыкался ваше благо… или, бишь, ваше высокоблагородие, ни разу ни на ученье, ни перед вами, а маршировал, стало быть, прямо, ровно и все в ногу: левой, правой, левой, правой. И для вас делал как лучше.
Фенна Ст. Хорошо лучше, когда было совсем увезли Пазиньку, если бы не я. Скажи, не правда ли моя?
Шельм. Да оно так: будучи, и чистая правда, да немного, стало быть, заржавела.
Фенна Ст. Как заржавела? Смеешь так говорить? Вон отсюда!
Кир. Петр. Постойте, маточка, не горячитесь. Прогнать всегда можно. Послушаем, что он скажет в свое оправдание.
Фенна Ст. Чего его слушать? Он наговорит, что и на вербе груши родятся, так ему и верить? Я же сама слышала…
Шельм. Пожалуй, вы и слышали, что я, будучи, говорил вот этим языком, да не были у меня, будучи, на душе, не знаете моих мыслей!
Кир. Петр. Что же у тебя было на душе? Рассказывай да знай, что уже меня больше не проведешь и я тебе на волос не поверю.
Шельм. Куда уже мне вас обманывать! Мне жаль и смотреть на вас, что вы, будучи, чуть-чуть и сами не майор, да верите тому, что неправда. А мне хоть верьте, хоть совсем не верьте, но я есть солдат, присяжный человек, должен всю правду сказать. Вот как я, по приказу вашего высокоблагородия, присматривал, не увижу ли где капитана, как, глядь! они, будучи, и сошлись. Мне так жалко стало, что такого важного и доброго пана, будучи, бунчукового товарища, что совсем на майора сдается, да кто же обманывает? Капитан, не больше. Гай, гай! Вот я подошел к ним и начал им всякий вздор молоть, чтоб его задержать, а сам все силюсь кашлянуть, по нашему условию с вами, и уже сам не помню, что говорю, а сам все кашляю, все кашляю… Как тут и пришла барыня и сцепилась со мною. Тут надобно, будучи, и ей отвечать и к вам кашлять, а тут капитан и ушел от меня. Так вот что вы, пани, наделали! Капитан ушел из рук, а я во всей вине виноват. О горе мне!
Кир. Петр. Ах, маточка, что же вы это наделали? Помешали Шельменко выдать капитана руками. Всегда беретесь не за свое дело. Дать было ему волю, он бы славно все кончил. Я вас прошу, маточка: что будете видеть или слышать, отойдите прочь, не вмешивайтесь!
Фенна Ст. Это преудивительные порядки выходят! У матери хотят похитить ее рождение, а она не должна мешаться! Вы, Кирилл Петрович, хоть и муж мой и почитаетесь умнее меня, простой бабы, но я вам единожды навсегда скажу, что он вас обманет. Не с вашим умом этого не видеть.
Кир. Петр. (уже с досадою). Не с вашим же умом делать мне наставления. Я все предвидел, рассчитал, устроил и никому не верю больше, как Шельменко. Идите, маточка, к своему делу и своим вмешиванием не портьте здесь…
Фенна Ст. Прекрасно! Благодарю вас, Кирилл Петрович! Заслужила двадцатилетнею моею с вами жизнию, угождая и покоряясь вам во всем, заслужила, что меня меняете на пришлеца, бродягу, мошенника, плута… От вашего ума не ожидала такой себе пощечины!
Кир. Петр. Ох, Фенна Степановна, не принимайте всего прямо к сердцу. Я действую осторожно, не всем открываю, чтобы не было разболтано.
Фенна Ст. Так… Я стала у вас и болтунья, и бессмысленная, и бестолковая. Давно ли было, как я была и душечка, и голубочка, и распрекрасна, и преразумница, а теперь — тьфу! Благодарю вас: оценили мою любовь и верность! Оставайтесь же себе с Шельменко!.. Заслужила честь… Благодарю вас… Премного благодарю. (Ушла в большой досаде.)
Еще никогда не была так огорчена Фенна Степановна, и Кирилл Петрович видел это. Ему было досадно на себя. Он несколько раз почесал голову левою рукою, обдергал халат свой правою, призадумался, но, вспомнив, что он имеет холерический темперамент, успокоился и занялся с Шельменко. Рассказал ему все бывавшие переговоры с Фенною Степановною во все время их супружеской жизни, по какому предмету были размолвки, как долго продолжались и чем оканчивались. Тут необходимо было для ясности рассказа присоединить полную историю процесса с Тпрунькевичем и в каком положении находилось это дело в поветовом суде. Вспомнив о всех обидах, нанесенных Тпрунькевичем знаменитым Шпакам, Кирилл Петрович выходил из себя, клялся отомстить ему за весь свой род и тут же, обращаясь к Шельменко, просил его придумать, как нанести Тпрунькевичу такую обиду, которой бы он не забыл и от которой бы не утешился во всю жизнь свою.
Шельменко, не переставая поддакивать во всем его высокоблагородию и одобряя все его действия и намерения, на последний предмет, подумав, тотчас нашел средство и сказал:
— Я, ваше высокоблагородие, будучи, рассуждаю по простоте. Иное дело один, а иное два. Вдвоем удачней вам действовать против одного. Так я и рассуждаю. Пристает мой капитан, чтоб вы отдали за него свою дочь — сгинь его голова — отдайте уже за него, пусть вам не скучает, да тогда вдвоем скорее приберете в свои руки пана Тпру… как вы его назвали?
Кир. Петр. Этого ты мне не говори, я и слышать не хочу. А с Тпрунькевичем я и один слажу, и хоть не прямо ему, а через дочь его, которая у него одна и есть и которой он ни за кого не выдает, такую ему штучку под в еду, что он меня целый век не забудет. Хотя же бы я видел к исполнению сего намерения и явную помощь от капитана, но дочери за него не отдам. Кто он? Скворцов! Может быть, предок его торговал скворцами. А я Шпак и от Шпака происхожу. Когда, не помню какой-то, ясновельможный наш гетман сидел у ляхов в темнице, то мой родоначальник из усердия и преданности приходил к той темнице и под окном выпевал подобием шпака, в чем он очень искусен был, разные штуки и мелодии, и тем много утешал в скорби горестного ясновельможного добродея. Гетман по освобождении своем подарил ему большие местности, дал шляхетство и герб (в гербе изображен поющий шпак), повелев ему и роду его именоваться в вечные времена Шпаками. Я в прямой линии происхожу от этого Шпака. Вот что!
Шельм. Вот теперь и я знаю, какого вы знатного рода. Я, будучи, только догадывался, что вы не простая птица, а теперь вижу, что вы точный, настоящий шпак. Куда же моему капитану с вами равняться? Вы жупан, а он свита.
В подобных разговорах два приятеля долго проводили время и заключили на том, что Шельменко должен подвести капитана своего так, чтобы он попался в руки Кирилла Петровича и, если можно, сегодня или завтра. За то же Кирилл Петрович обещевал, поговоря с полковником, Шельменко выхлопотать увольнение, а на его место поставить одного или и двух рекрут. Шельменко уверил его, что это очень возможно сделать. Для удобного же действия Шельменко дозволено приходить во всякое время не только в сад, но и в самый двор Кирилла Петровича. На том приятели и расстались.
Оставшись один, Кирилл Петрович тотчас вспомнил о причиненной им обиде законному другу своему, сожительнице нежной, никогда его не огорчавшей, а теперь, может быть, плачущей от его сильных выражений. Но как холерический припадок уже у него затих и погас, то он и решился, расположивши, как и что говорить, идти к Фенне Степановне, как вдруг увидел ее подходящую к себе с встревоженным лицом, показывающим, что нечто произошло и беспокоит ее.
Обрадовавшись такому неожиданному случаю, Кирилл Петрович поспешил встретить ласково супругу свою и, употребив самые нежные наименования, заставить забыть случившееся. На сей конец он спросил:
— А что случилось у вас, душаточка? — словцо, употребляемое им в первые дни брака, а после как-то вышедшее из употребления.
Фенна Ст. Тут чудеса, душечка! А где бы вы думали находится Осип Прокопович с Горпинькою?
Кир. Петр. Как где? Известно, он поехал в Петербург.
Фенна Ст. Да, подите же за ним. Поехал да и приехал.
Кир. Петр. Ну, так теперь заважничает еще больше. А как вы думаете, маточка, не поехать ли мне поздравить его с благополучным возвращением?
Фенна Ст. Бог знает, что вы, душечка, выдумали! Вам, в вашем чине, с вашим состоянием, с вашим умом и ехать к нему? Он должен прежде побывать. Он помнит долг свой и сам будет сегодня к вечеру с Горпинькою и с дочкою. Вот пишет к вам.
Кир. Петр. (читает письмо). ‘Возвратясь из столичного города Санкт-Петербурга, где я провел три месяца, располагаю навестить вас с моим семейством. Причем, будет и еще один мой родственник, любопытствующий видеть ваши агрономические учреждения, и, если благопринято вами будет, присоединить свои познания к вашим и усовершенствовать благосостояние семейства вашего. До свидания, мой почтеннейший!’ — Ого! Уже называет ‘Мой почтеннейший!’ Вот каково побывать в столице! И сколько в немногих строках наставил модных слов? Теперь к нему ни приступу. Когда еще собирался только выехать в Петербург, так уже всегда носил манишку с большими складками и блестящею пуговкою, а теперь у него, полагать должно, и не одна такая пуговка. Что же, маточка. Будем ожидать.
Фенна Ст. Конечно, будем ожидать, отказать нельзя. Так послал бы за Шельменко, он все знает лучше, нежели я. Так он бы…
Кир. Петр. И, полно уже, душаточка! Не вспоминайте того…
Кирилл Петрович, взяв за руку Фенну Степановну, повел ее к дому. Она положила к нему на плечо свою голову, и оттого они шли тихо, и что говорили, не слышно было, только и видно, что он почасту целовал руку ее, а изредка целовал в голову или щеку, — не умею сказать: неясно было видно.
Сколько хлопот нашей Фенне Степановне! А Мотре еще и больше! Прежде всего отпущена на кухню вся должная провизия для ужина. Фенна Степановна беспрестанно ‘кухарю’ подтверждала, чтобы все было изготовлено чисто, вкусно и жирно, и для того приказывала неоднократно Мотре не скупиться и выдавать всего вдоволь, но Мотря была себе на уме: обвешивала и обмеривала кухаря, как и всегда, окороки, масло коровье и прочее такое, кроме учета, отпускала не первой доброты и на возражения кухаря отвечала:
— Так что же, что барыня приказала отпускать лучше? Не у барыни на руках, а у меня. Она поприказывает, а на мне спросит, как не станет. Пускай как приедут лучшие гости, тогда и будем выдавать лучшее. Для этих ‘Опецков’ и это годится, они и дома того не едят.
Я и говорю, что Мотре было больше хлопот, нежели самой барыне. Та думала только о настоящем, а Мотря смотрела вдаль и рассчитывала на последующее и предбудущее. Фенна Степановна, как радушная хозяйка, ценила одинаково всякого гостя, одолжающего ее своим посещением, а Мотря различала достоинства их, соображала состояния гостей, а более рассчитывала, могут ли приезжие одинаковым образом угостить барыню ее? Если она находила, что ‘куда им против нас!’, то отпускала окороков не так удачно выспелых, птицу не совсем откормленную, масло не из меньшей кадочки, где было чистое, майское, без всякой примеси, а выдавала из большой кадки, где было всякое, сборное, для своих господ.
Фенна Степановна только приказывает, а Мотря исполняет: выдает лакеям сюртуки, сапоги, надсматривает, чтобы заранее оделись, отбирает вчерашние огарки… и одного не досчитывается!
Злодей Кузьма, буфетчик, даже из-под глаз ее успел один утянуть, и пока она отыскивала по горячим следам, он уже употребил его на смазку сапог своих и поделился с Трошкою, бариновым камердинером. Постойте же вы, канальи! Она вам этого никогда не забудет!
А между тем ей досадно, что ее обманули. А тут везде хлопоты: чистят двойные подсвечники, одинарные, вправляют в них сальные свечи домашнего приготовления, они тускло, но зато долго горят. Мотря провела и самую Фенну Степановну, распорядившую сделать тонкие светильни, а Мотря убавила еще одну нитку, и дело ладно было, одной свечи становилось на три вечера, а что неясно горели, не беда! Какая бы ни была свеча, все не солнце, так и ничего. В другом месте мальчишки, недавно взятые во двор, чистят столовые ножи, но не те немецкие, что барин еще к свадьбе своей купил в Ромнах на ярмарке, те на завтра, к обеду, а теперь пойдут тульские, что выменены у разносчика за две четверти овса. Мальчишки усердно отчищают показавшуюся кое-где ржавчину, и как сухой песок неудачно отчищает, то препроворно они увлажнивают его. А там посуду перемывают, в комнатах с мебели сняты чехлы, свечи расставлены, но не зажжены. Третий самовар кипит воды, чашки приготовлены, ложечки вынуты, сухари, сливки, все готово.
Фенна Степановна, облачившись в свой распашной капот и взложивши на голову имеющийся для таких необыкновенных случаев чепчик, с глиняным подсвечником в руке, в коем пылал догорающий сальный огарок, ходила по гостиной и осматривала, вся ли мебель в порядке, сняты ли затрапезные чехлы и нет ли пыли или чего нечистого на ситцевых подушках. Поминутно посылала колченогую Ваську послушать, не едут ли гости, видеть же не можно уже было, потому что был темный вечер. Васька возвращалась и все с одинаковым донесением:
— Нету, барыня, не слысно.
Один только раз она дополнила свой рапорт замечанием:
— Только и слысно, сто бресут поповы собаки, так они так, на кого-нибудь, так зараз и бресут. Там такие злые, что не можно! Одному целовеку недавно усю свиту порвали.
— Пойди еще послушай, — прервала Фенна Степановна и продолжала рассуждать сама с собою:
— Это, бог знает, на что похоже! Сколько чайной воды изошло на самовары, и все не едут. А ну, как не будут? Куда девать этот ужин?.. Кирилл Петрович, идите сюда, душечка! Полно вам с мериносами ворваться, идите сюда. Мне что-то сумно. А ты, Пазинька, когда Ивги Осиповны, барышни, не будет, так ты разденься и ляг спать. Тебе нечего тут слушать.
Кирилл Петрович, окончивши газеты, вышел в гостиную и уже наряженный. Он надел свой длинный без разреза назади сюртук и застегнул его на все пуговицы, чтобы скрыть неполноту туалета: он в летнее время одевался полегче. На шее же был у него завязан платок. Все было пристойно. Даже и коса его, увитая черною лентою, торчала вверх из-за высокого воротника сюртука.
Вот как они сидят чинно и ожидают гостей, вдруг вбегает колченогая Васька и, запыхавшись, доносит:
— Едут, барыня, ей-богу, едут! Там так нюкают на лосадей, сто не то сто, аз страсно! А собаки и поповские, и у Миросника, и у Пархоменко так бресут…
Фенна Степановна уже не слышала сих подробностей, она во весь голос закомандовала:
— Едут! Зажигайте все свечи! Мотря, клади чай в чайник… Светите, лакеи, на крыльцо: там одна доска проваливается, так чтоб не упал кто…
Шум, крик на лошадей, стук экипажей, хлопанье бичей возвестили о приезде долго ожидаемых гостей.
Хозяева приняли радушно и со всеми ласками Осипа Прокоповича Опецковского и Аграфену Семеновну, жену его. Все неудовольствия Фенны Степановны за оскорбления Пазиньке давно были забыты. Они после того виделись неоднократно, объяснились, и дело кончено. Вот и теперь хозяева встретили их со всем усердием. Но гости, Осип Прокопович и супруга его, что-то не отвечали на ласки их. Осип Прокопович был надменен более обыкновенного и, как будто снисходя, отвечал Кириллу Петровичу, а Аграфена Семеновна с насмешливым видом осматривала Фенну Степановну и отворачивалась от нее, когда та, по-старинному, величала ее Горпинькою.
С ними приехала и Эвжени, дочь их. Свидевшись с прежнею подругою своею, Полиною, Пазинькою тож, она с радостию схватила ее за руку и пошла ходить с нею по ‘зале’, где был накрыт стол для ужина. С первых слов Эвжени рассказала подруге, как она была в Ромнах на ярмарке, кого видела, кого заметила, кто ее заметил, кто что сказал, кто, проходя мимо нее, что шепнул, как она была в собрании, с кем танцевала, какие офицеры там были, описала подробно их наружность и каждое слово, ими сказанное насчет ее.
Наконец, как водится, чистосердечно призналась, как он, чуть ли не князь, а верно, граф, богатый и пребогатый, молоденький да красивейший всех, теперь еще корнет, но скоро будет полковник (он сам это говорил), так он-то в первом собрании пожал ей руку и, вздыхая, открылся в любви, во втором, как она ему пожала руку и сказала: ‘да’. Потом, как он выпросил у нее колечко, как обещался приехать к ним в деревню, за тем… ‘за тем… ну, сама знаешь, зачем…’
Между тем мы и забыли, что с Опецковскими был еще один приезжий, молодой и очень порядочный человек. Он был во фраке светло-синего сукна с зеленым бархатным воротником, пуговицы перламутровые в один ряд, жилет оранжевого рытого[294] бархата с черными костяными пуговками, на шее белый галстух, довольно пристойно повязанный, длинные его концы прикрывали манишку, а жаль: кроме того, что она была чиста, но сложена — канальство! — очень манерно. Он не знал, что длинные концы галстуха закрывали изящество манишки, а то бы он их запрятал подалее. О прочем его наряде, что был из планжевой нанки, мы умолчим, равно и о гусарских его сапожках с кисточками. С руками он не знал куда деваться. Еще-таки, когда держал в руках свой картуз, хитросплетенный из белых конских волос, так и ничего, но когда Осип Прокопович положил в угол свою круглую пуховую шляпу, а, на него глядя, и этот молодой человек должен был то же сделать, так уже вовсе терялся со своими руками. Положит их, как следует франту, в нанковые карманы — на него взглянет Аграфена Семеновна, и он поспешит вынуть, положит одну за жилет, другую опустит на колено — Осип Прокопович глядит, надобно переменить положение. Беда да и только! К спокойствию его, хозяева не обращают на него никакого внимания, а особливо хозяин. Но вот все оживилось, и в пользу его.
Фенна Степановна подошла к мужу и шепнула ему:
— Займитесь, душечка, гостем. Это не простой гость.
‘А!’ — подумал Кирилл Петрович и только лишь располагал встать и подойти к нему, как вот и Осип Прокопович что-то пошептал ему долгонько, встал и подошел к гостю, подвел его к хозяину и сказал:
— Позвольте, почтеннейший Кирилл Петрович, рекомендовать вам родственника моего, Тимофея Кондратьевича Лопуцковского. Он, хотя и молодой человек, но признательно скажу вам, что в Петербурге подобных ему я мало встречал.
Тимофей Кондратьевич, шаркая, кланялся и говорил бойко, безостановочно:
— Честь имею себя рекомендовать: я Тимофей Кондратьев сын Лопуцковский. Прошу меня любить и жаловать, я же, с моей стороны, употреблю все старание, чтобы почтением моим и преданностию приобресть ваше доброе расположение, столь лестное для меня во всяком случае.
Кирилл Петрович также пустился было на комплименты и начал произносить форменную рекомендацию своего времени, но на третьем слове как-то сбился и чуть не съехал на песню: ‘Чем тебя я огорчила, ты скажи мой дорогой!’. Он продолжал что-то отчитывать, пока договаривал свое Лопуцковский. Тут он спохватился, что не на то попал, хотел начать снова, но уже вовсе ничего не вспомнил, поскорее обнял гостя (так требовал церемониал: после рекомендации обняться) и, сев сам, усадил его подле себя и начал разговор:
— В деревне изволите жить?
Лопуцк. Большею частию, так-с.
Кир. Петр. Имеете фамилию?
Лопуцк. Как же, я Лопуцковский, как и докладывал вам.
Кир. Петр. Да, то есть семейство?
Лопуцк. Нет еще-с, холост, не женат.
Кир. Петр. Знаю. Но родителей, родных?
Лопуцк. Родных много, но родителей имел, теперь нет-с, померли.
Кир. Петр. Родные, то есть братцы и сестрицы, с вами живут?
Лопуцк. Никак нет-с. Я у покойных моих родителей один сын.
Кир. Петр. Занимаетесь хозяйством?
Лопуцк. Возвратясь из вояжу, я еще не принимался.
Кир. Петр. Вы вояжировали? А куда?
Лопуцк. Из Чернигова в Воронеж.
Кир. Петр. И только?
Лопуцк. Нет, извините-с, потом из Воронежа в Чернигов обратно, и все на своих, в собственной коляске.
Кир. Петр. Заметили что любопытное на пути, а?
Лопуцк. Как же-с! Много любопытного! Иной день местоположения бывали отличные. Смотришь и видишь: весь небесный ‘гардероб’ усеян звездами, словно рябое лицо от оспы, а тут вдруг станет солнце на восходе и светло-светло! Чудесные местоположения.
Кир. Петр. А замечали ли вы разность в жителях, обычаи, различие в ценах?
Лопуцк. Как же-с! По Воронежской губернии на постоялых все дорого, приступу нет! А вот французский хлеб в Воронеже, хоть и одна цена с Черниговом, но хлеб больше. В Харькове, напротив, фрукты, как-то: икра, балык, швейцарский сыр дешевле, нежели в Воронеже и даже в Чернигове.
Кир. Петр. Преполезные сведения. Занимаетесь политикою?
Лопуцк. Как это-с?
Кир. Петр. Читаете ли ‘Московские ведомости’ или что другое?
Лопуцк. Это все обман. Пишут то, чего не бывало, лишь бы с нас деньги стянуть. Но меня не подденут. Да если бы и правду писали, какая мне нужда до Англии, до Туреции? У меня и по своему хозяйству много дела.
Кир. Петр. Напротив, очень приятно, например, из ‘Московских ведомостей’ узнавать, как храбрые христиносы поражают…
Фенна Ст. Вот уже пошли сражаться! Просите, душечка, гостей выкушать водки да закусить, чем бог послал. Это лучше, нежели ваше кровопролитие. Пожалуйте выкушайте. Вот мятная, вот зоревая, а это золототысячниковая, самая здоровая. Я только ею от живота и спасаюсь. Выку шайте.
После дороги гости сделали уважение просьбам хозяйки, поочистили закуску порядочно, как вдруг подают те же водки и просят выкушать перед ужином…
Агр. Сем. Помилуйте, что за ужин после такой огромной закуски?
Фенна Ст. И! Что за закуска? Так только перекусили. Покорно прошу к ужину. ‘На лакомый кусок сыщется уголок!’ Покорно прошу, пожалуйте.
Агр. Сем. Это странный обычай ужинать! У нас в Петербурге вовсе не ужинают.
Фенна Ст. Что там у вас за город такой, что не ужинают? Стало быть, там можно умереть с голоду?
Агр. Сем. Ах, какой город, какой город!
Лопуцк. Когда я вояжировал из Чернигова в Воронеж, то на пос тоялых дворах всегда ужинал. Оно как-то здоровее.
Как ни отговаривались гости, но уселись за стол, и пошло угощение.
И Кирилл Петрович не дремал: он прихваливал каждое блюдо и упрашивал больше кушать, для возбуждения же аппетита предлагал пить чаще вино. Осип Прокопович, отведав первой рюмки, с удивлением спросил: — Почтеннейший Кирилл Петрович, что это у вас за вино?
Кир. Петр. Алонское, Осип Прокопович, отличное, цельное. Под него подделаться нельзя.
Осип Пр. (прихлебнув из рюмки). Признательно вам скажу, что, в бытность мою в Петербурге, я на всех обедах, куда был часто приглашаем, такого вина не пил. У нас все там французские. А вот попрошу у вас портера.
Кир. Петр. Портера? Я его не держу.
Осип Пр. Очень жаль. В бытность мою в Петербурге я только его и пил.
Фенна Ст. Нашли же напиток! И называется портир, испорченное пиво. У моей Мотри часто бывает его много, как додержит бочонок с пивом до того, что испортится.
Аграф. Сем. Однако ж, моя любезная, у нас в Петербурге без него не бывает ни один стол.
Фенна Ст. (докушивая с аппетитом молочную кашу). Как я посмотрю, так ваш славный город Питербурх не стоит и нашего Пирятина: не ужинают, пьют порченое пиво, и все французское в моде… тьфу! Просим не прогневаться. (Встают.) Не взыщите за нашу убогую трапезу.
От стола гости были проведены в назначенные им покои. Кирилл Петрович остался на часок у Фенны Степановны и начал говорить:
— Это, маточка, жених к нашей Пазиньке.
Фенна Ст. Знаю, душечка, мне Горпинька тотчас сказала, и говорит, что муж ее вас предуведомил еще в записке.
Кир. Петр. Он и мне это говорил, но я и перечитывал записку, а все ничего не понял. Нудное дело! Осип Прокопович, побывавши в столичном городе, стал еще умнее, не то что умнее, а замысловатее начал говорить. Я целый вечер слушал его, а ничего не понял.
Фенна Ст. Да и Горпинька туда же. Но бог с ними. Как вы думаете, отдавать ли Пазиньку за этого жениха?
Кир. Петр. Боже сохрани! Дурак пошлый и ничего не знает, что происходит в Европе.
Фенна Ст. Нам что до Европы? Хоть бы она себе и пропала! Нам свое семейное дело важнее. И почему бы не отдать? Он молодой, красивый собою, одевается благопристойно. Вот узнаю, сколько у него чего именно и добрый ли он. Поручила Мотре все выспросить.
Кир. Петр. Так тогда же и скажите свое решение, чтобы и мне действовать заодно. А теперь прощайте. (Обняв ее, целует.)
Фенна Ст. Пустите же меня, пустите. Мне еще много приказывать Мотре.
И Кирилл Петрович ушел, а Фенна Степановна начала читать молитвы на сон грядущий в ожидании Мотри с донесениями.
— Со всем ли ты управилась, Мотря? — спросила Фенна Степановна вошедшую Мотрю, снимая свой парадный чепчик и поспешая покрыть бумажным платком свою голову, чтоб ложиться в постель.
Мотря. Со всем. Хорошо вы делаете, барыня, что не часто такие банкеты даете, а то бы сил моих не стало.
Фенна Ст. (лежа и закутываясь в одеяло). А что разве?
Мотря. А то, что с этим народом беда.
Тут она подробно рассказывала, как и в чем Афроська ее не послушала, Парашка нагрубила, Домашка чай рассыпала, Тимошка две котлеты украл и проч., и проч. Отдала отчет, какие кушанья отдала гостинным людям, какие спрятала надаль, и, слыша от барыни уже только одно ‘хорошо’, без дальнейших замечаний, боялась, чтобы она не уснула совсем, и потому прямо приступила к цели: ‘А что, барыня, отдадите барышню за этого жениха?’
Фенна Ст. А как ты думаешь?
Мотря. А почему бы и не отдать? Какого нам еще ждать? Вот послушайте, что люди про него рассказывают.
Фенна Ст. А ты-таки выспросила? Что же они говорят?
Мотря. А то говорят, что, говорят, добрый, плохой, говорят, и смирный. Как рассказывают, так, говорят, живет по-нашему. Говорят, как один, так, говорят, мало чего и ест, редко, говорят, ему и готовят. А гостей, говорят, не очень жалует, а людям, говорят, у него хорошо жить: кормит, говорят, хорошо и не наказывает. Какого его лучшего хотеть?
Фенна Ст. Я и сама так думаю, так вот же Кирилл Петрович!
Мотря. А чего вам на него смотреть? И будто вы не знаете, как с ним управляться? Затужите, да заплачьте, да начните жаловаться, что вам никогда ни в чем воли нет, то он и поддастся. Он еще вас и до сих пор любит, и жалеет, а как заплачете, то все для вас сделает. Помните, как продавалась мельница, и он не хотел купить, а вы, по моему совету, заплакали, так он и купил? Сделайте и теперь так, то и увидите, что будете мне благодарить. А жених, право, годится.
Фенна Ст. О, и очень. Да такой красивенький и учтивенький. Не заговорил бы с ним Кирилл Петрович, так он бы целый вечер молчал. И говорил все такое разумное: где побывал, и где, что, почем продается, все знает.
Мотря. Отдавайте же, отдавайте, хоть и завтра. Гости так и хотят. Чуть посватаете, так и под венец, а свадьба хоть и через год. Да чего и дожидать? У нас все готово. Мало у нас сундуков? И все полнехонькие. Покуда будете думать, а тут офицер чтоб чего не выкинул! Ой мне этот офицер!
Фенна Ст. А что разве?
Мотря. А то, что тут мне некогда, а тут его солдат, Шельменко ли он, или целая шельма, все тут и шнырял. Я приказывала его в шею гнать, так, говорит, барин позволил. А барин очень знает, что может случиться! Он мужской пол, а у вас материнское сердце. Не давайте ему и в этом воли.
Фенна Ст. И, бог с ними, Мотря! Сегодня помешалась немного, да и жизни своей не рада была. Я у него и дура, и ничего не знаю, и все разболтаю, а с Шельменко все шу-шу да шу-шу. К чему-то он доведет, а я рукой махнула.
Мотря. А ему того и надо. А после доведете до того, что он все по своей воле будет делать, а вы станете на все из рук смотреть. Послушали бы вы, что другие барыни делают со своими мужьями! Недалеко сказать, и наша казначейша, что в Москве, или где там взял себе, так, говорят, что хочет, то муж, говорят, и делает для нее, а чуть что, говорят, не уважит, так, говорят, упала на пол и начнет ее, говорят, корчить…
Фенна Ст. Сила крестная с нами, чтоб я наслала на себя корчи! Хоть он тут себе что хочешь, так и не поддам себя греху.
Мотря. Да это она притворно делает. Ну, а вы, барыня, когда боитесь того, так плачьте и жалуйтесь на какую болезнь.
Фенна Ст. Я и сама давно уже знаю, что чуть я в слезы, так он тотчас не тот станет и поддастся. А тут и мне его жаль станет, и я отступаюсь от своего. Болезнь же наслать на себя не смею, боюсь греха!
Мотря. И, барыня, что в том за грех? Вы для своей пользы это делаете. А через такое притворство устроите барышнино счастье. А говорят, какие подарки приготовил вам! Всю дворню хочет дарить, а ключнице, это быто мне, говорит, ситцу на платье подарит. Бог с ним! Я о себе не думаю, лишь бы моим господам было хорошо.
В подобных сему рассуждениях и советах Мотря истощалась до того, что наконец барыня ее, вместо ответов, издавала только: ‘м-м-м’. Тут Мотря, знав, что пора оставить засыпающую, не докончив фразы, умолкла и пошла себе спать.
Уже и Мотря уснула, а она засыпала последняя во дворе, но барышни в своей комнате еще и не думали уснуть. До ужина Эвжени объяснила причину приезда родителей и прямо сказала, что Тимофей Кондратьевич понаслышке смертельно влюбился в Пазиньку и приехал сватать ее. Все сообщив ей это, она советовала Пазиньке рассмотреть его хорошенько за ужином, а потом сказать свои мысли. Улегшись в постели и выслав служанок, они начали между собою разговор.
Эвжени. Ну, моя милая машер, рассмотрела ли ты своего жениха?
Пазинька. Я на него и не смотрела.
Эвжени. Пуркуа же?
Пазинька. Говорите со мною по-русски, а то я вас и не пойму.
Эвжени. Ах, моя машер! Я же не могу и так привыкла говорить все по-французски, что мало чего и понимаю на вашем языке. Пуркуа твоя ‘машермер’ взяла тебя от нас? Ты бы так же была образованна, как и я. Пуркуа, то есть для чего ты не смотрела на него?
Пазинька. Так.
Эвжени. Не нравится, видно?
Пазинька. Я и не примечала его.
Эвжени. И хорошо делала. Ведь он штатский, а в них что за толк? Военный совсем другое дело. Я насмотрелась на своих соседей, это умора! Как же приехала в Ромны, увидела этих купидончиков, с усиками, с эполетами… Да говорят как? Засыплют славами. Да какие влюбчивые! Не успел взглянуть на тебя, тотчас и влюблен страстно, пламенно! Слышишь от него, как он страдает, ну, как не сжалиться над ним? Скажешь ему что-нибудь в отраду. Там, глядишь, другой и еще сильнее страдает — и того утешишь. Да пока кончится собрание, так залюбишься и налюбишься вволю.
В таком тоне продолжался рассказ Эвжени гораздо за полночь. Пазинька слушала, но мало интересовалась всеми сообщаемыми новыми для нее сведениями. Она сличала и находила, что ее Иван Семенович не так ее любит, и она любит его совсем не так, как Эвжени своих кадрильных кавалеров. Чуть-чуть не призналась было ей в своих отношениях к Ивану Семеновичу, но удержалась пока до случая. Приезд жениха очень беспокоил ее, и она только надеялась на советы подруги. ‘Если начнут меня принуждать, — думала она, не слушая вовсе рассказов Эвжени, — тогда откроюсь ей и буду просить ее совета… Но уехать тихонько… бежать… ах, страмно!’ И чтобы скрыться от этой мысли, испугавшей ее, она завернулась поспешно в одеяло и запрятала головку свою далеко в подушки.
Эвжени говорила долго, рассказывала все свои приключения в мазурках, котильоне[295], предсказывала, как она будет счастлива, вышедши замуж за того кавалера, кто он, она не знает, но он ей очень нравится… Но не слыша ответа подруги своей, замолчала и сама вскоре уснула.
Тимофей Кондратьевич уснул, как счастливый любовник и почти обнадеженный жених, прежде всех. Начал было рассчитывать: ну что, если завтра придется ему венчаться с Пазинькою? Но тут невольно вспомнил о своем вояже в Воронеж, начал пересчитывать станции и расстояние одной от другой, да, не доехав мысленно и до Харькова, предался покойному сну.
На другой день, утром… Ах, этот день был важный и замечательный для Кирилла Петровича Шпака, и едва ли не важнее дня, когда он в холерическом припадке перебил тринадцать гусей Никифора Омельяновича Тпрунькевича. День важный для Кирилла Петровича настал, а он еще покоится в глубоком сне. Правда, он ничего не предчувствует и потому спит спокойно.
И не только он, как хозяин, спит, но и все в доме спят, даже сама Мотря спит, потому что еще очень-очень рано.
Так, рано. Но Иван Семенович, несмотря, что еще очень рано, уже и вскочил, и потребовал к себе Шельменко выслушать от него донесение, что происходит в доме Шпаков и что за гости к ним приехали.
Шельм. Это гости, ваше благородие, будучи, оченно важные!
Ив. Сем. Кто же такие? И почему они важные…
Шельм. Важные, ваше благородие, очень важные: карета вся в окошках, две барышни, шестерка лошадей везут ее, а там бричка и четыре девки едут, а там еще бричка, так там уже люди. Думаю, будучи, ваше благородие, что-то либо губернатор, либо пади полковой лекарь, потому что очень важные…
Ив. Сем. Чего же они приехали и куда едут?
Шельм. Едут, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,, сюда, а приехали барышню сватать.
Ив. Сем. Этого еще недоставало! За кого же сватать, и кто жених?
Шельм. Неизвестно, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,, только он в кафтане, и у него белая фуражка, и сидел там, где шестерка лошадей.
Ив. Сем. Понимаю. Почему же известно, что это жених?
Шельм. Неизвестно, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,, ни почему, а только недаром к ужину готовили два соуса, а сегодня к обеду будет, стало быть, четыре и сладкий пирог. Так люди и говорят, что, наверное, сегодня и сватанье запьют.
Ив. Сем. Что же барышня?
Шельм. Плачет смертельно, ваше благородие.
Ив. Сем. Все надежды пропали! Сегодня сговор… Пазинька плачет… бедная! Видно чувствует свое несчастье и не хочет за предлагаемого жениха.
Шельм. Никак нет, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,, она, будучи, оченно желает.
Ив. Сем. Как же это? Желает и плачет? Верно ли тебе пересказали?
Шельм. Мне никто ничего не говорил, потому, будучи, что я никого не спрашивал, да они все отгоняли меня, чтоб я и не смотрел.
Ив. Сем. С чего же ты взял, что она желает идти за этого жениха и будто плачет? Как это согласить?
Шельм. Да она уже, будучи, и так согласна. Какая бы барышня замуж не хотела? А когда хочет, так, стало быть, и плачет. Это уже не от нас, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,. Так я это, будучи, сам себе и рассудил, когда жених приехал, так верно сегодня и просватают.
Ив. Сем. Экой болван! Нагородил пустяков и меня потревожил. Ступай опять во двор, старайся все узнать. А если будут прогонять, дойди к самому барину и проси его о защите себе. Бывши там, найди случай сказать барышне, чтобы в два часа ровно вышла к тому пруду, куда выгоняют утят. Я там буду ожидать ее. Слышишь?
Шельм. Слушаю, ваше благородие.
Ив. Сем. Понимаешь все?
Шельм. Понимаю, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,.
Ив. Сем. Этого недоставало к моему горю!
Шельм. Слушаю, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,.
Ив. Сем. Кроме этого болвана, некому препоручить!
Шельм. Понимаю, ваше благородие, все понял.
Ив. Сем. Пошел же скорее и делай, что приказано.
Шельм. Счастливо оставаться, ваше благородие.
И Шельменко, сделав с необыкновенною своею ловкостию налево кругом, пошел исполнять препоручение. Он не от глупости путал вздор в донесениях: он не был глуп, напротив, он видел, что капитану уже не оставалось никакой надежды за приездом с такою пышностью жениха, и все капитанские препоручения ему крепко надоели, тем более, что он в вознаграждение не предвидел ничего, кроме неприятностей себе или от капитана, или от Кирилла Петровича. А потому он и решился донесениями своими отнимать у капитана всякую надежду, а, в случае его настояния, навести на него самого Кирилла Петровича и предоставить ему действовать по собственному благоразумию. И теперь, хотя и отправился будто бы и со всем усердием для разведывания, но вместо того, избрав в саду густую тень и мягкую траву, расположился на ней и уснул.
Тем временем в доме Шпака проснулись хозяева, а потом и гости. По обычаю, собрались около стола для выпития двух чашек чаю и столько же кофе и все с густыми сливками и сдобными кренделями, сухарями и разными хлебами. Случай попрепятствовал Фенне Степановне окончить всю эту процессию. Она начала ее со всем усердием и неумолкно упрашивала гостей выкушать еще по чашечке: много-де приготовили и чаю, и кофе, куда же его девать? Но вдруг должна была выбежать из комнаты на воздух. Изволите видеть, ее встошнило и голова кругом пошла, как будто в молодые годы. Фенну Степановну это очень смутило, и она уже начала было вздыхать, но вспомнила, что дурнота приключилась ей от проклятого табаку, что курил при ней за чаем Осип Прокопович.
Он прежде никогда не курил табаку, но, возвратясь из Петербурга, курил сигары, когда бывал в гостях или когда гости бывали у него, а один никогда. Теперь, при чае, он закурил, но от непривычки, потянув много дыму, крепко закашлялся.
Кир. Петр. Вам, конечно, вреден табак? Вы прежде не куривали.
Опецк. Я же, почтеннейший Кирилл Пет… Пет… (кашель мешает ему говорить) Петрович в Петербурге не бывывал, но после был… Во время пребывания моего в столичном городе Санкт-Петербурге я очень ясно видел, что все вообще занимаются курением сигар от мала до велика и во всякое время. При том же, если исследовать вещь ‘субъективно’, то мы получим ‘результат’, что это не табак, а существенно сигара.
Кирилл Петрович, пораженный мудрыми словами, о которых он и не слыхивал, а понимать вовсе не мог, махнул рукою и сказал: ‘По мне все равно, но видно, эта трава противна вашей натуре: вы беспрестанно кашляете’.
Опецк. Это от ‘объективного’ раздражения горла. Ничего.
И чтоб предохранить себя от кашля, он начал проворно выпускать дым, а через то так накурил, что бедная Фенна Степановна не могла высидеть и выбежала. Место ее заняла Мотря, потому что Пазинька должна была заниматься с Эвжени.
Позже всех вышел Тимофей Кондратьевич. Он, как жених, наряжался долго да и нарядился изящнее, нежели вчера.
Мотря, желая его угостить, и чтобы отличить его, как жениха своей барышни, спросила его смягченным голосом и унеживая слова:
— Вам, паныченько, чего угодно: чайку или кофейку?
— И чайку, и кофейку, и со сливочками, и с булочками, — отвечал жених и расположился у стола.
Тут выбежала колченогая Васька и отворила все окна в зале.
Фенна Степановна ее прислала, чтобы переменить там воздух и истребить зловредный табачный дух. Оправясь после дурноты, вошла Фенна Степановна и просила гостей к завтраку.
Филька отворил двери в гостиную, где на большом столе уже уставлен был огромный завтрак. Чего там не было! Разного рода и вкуса пироги, пирожки, пирожочки, ватрушки, блины, блинки, яичница, копченые языки, полотки, разного рода маринованье… И начали подносить водку разных цветов и вкусов, в четырех карафинах, установленных на лотке особого устройства, называемом ‘кабачок’. Но что это за водки были! Едва Осип Прокопович у первой снял пробку, как по всей комнате пошел аромат!..
Хозяева вступили в исполнение своих должностей. Кирилл Петрович просил о водке и напоминал отцовское предание: ‘по первой закусывают’, и наливал пополнее, а Фенна Степановна, расхваливая каждую штуку завтрака, упрашивала кушать побольше, накладывала всем разных разностей и уверяла, что обед еще не скоро.
К завтраку явилось несколько соседей Кирилла Петровича из мелкопоместных. От обедни они зашли поздравить Кирилла Петровича и Фенну Степановну с воскресным днем, имея в виду хорошенько позавтракать, знав о изяществе блюд, предлагаемых в это время у почтенных хозяев.
Заметив их, Фенна Степановна подошла к му ж у и потом сказала: ‘Пригласите их, душечка, обедать. Наготовлено всего много, так оно и кстати, чтоб меньше оставалось. Куда его после девать?’ — И соседи были приглашены.
Окончивши завтрак и выпив, в отвращение всяких неприятных последствий, добрую рюмку запеканной водки, Осип Прокопович просил Кирилла Петровича и Фенну Степановну переговорить с ним особо. Они удалились, и вскоре позван был к ним и Тимофей Кондратьевич.
Осип Прокопович сделал предложение, Кирилл Петрович представил возражение, но Фенна Степановна опровергла его и подала большую надежду Тимофею Кондратьевичу, дозволив ему переговорить с Пазинькою, и, если она согласится, то они, к удовольствию своему, исполнят по желанию дочери. Хитрая Фенна Степановна! Она расположила уже строжайше приказать дочери, чтобы изъявила тотчас свое согласие. И так, будто без принуждения, но по собственному согласию, она выйдет за достойного Тимофея Кондратьевича Лопуцковского. Кириллу Петровичу не оставалось ничего более, как согласиться на предложенное Фенною Степановною. В полном удовольствии все возвратились в гостиную.
Осип Прокопович, видя, что кроме хозяина и Лопуцковского есть еще слушатели, и, как видно, уважающие его до того, что едва смеют сидеть перед ним, принялся блистать разговором.
— Странное дело, — начал он. — В бытность мою в Петербурге я заметил, что подобные завтраки, как у вас, Фенна Степановна, совершенно не в употреблении. Рюмка водки и кусочек хлеба и только.
Фенна Ст. Мудреные мне там люди живут. Известно, что через пищу мы только и живем, не только мы, но и всякое животное. Ни за какие миллионы не согласилася бы жить там.
Агр. Сем. Ах, нет, моя любезная! Стоило бы вас туда привезти, так вы бы и не захотели из него. Что это за город! Какая разница здесь! Где вы найдете здесь Невский проспект? Где тут Острова? Ничего и подобного нет.
Лопуцк. Это я заметил, что всякое место отлично от другого. Когда я вояжировал из Чернигова в Воронеж, то не только в городах, но и в селениях я не находил сходства одного с другим.
Опецк. Это весьма естественно. Когда принять в соображение местность одного с другим предметом, то субъективность выведена будет сама собою.
Кир. Петр. И, кроме того, я думаю, сколько диковинок таких, каких мы здесь никогда не увидим, а вы там вдоволь насмотрелись!
Опецк. Одни железные дороги здесь не могут быть даже поняты.
Кир. Петр. И не мудрено. Они ведь в Англии деланы все до последнего гвоздя.
Опецк. (усмехаясь). Кто вам это сказал?
Кир. Петр. Я читал вот в газетах.
Опецк. И вы, читая газеты, так буквально все и понимаете? Эх, почтеннейший Кирилл Петрович! Надобно по бывать в Петербурге и не просто, а так, как я, вникнуть во все, и тогда уже размерять всю объективность. Вы читали, что в Англии делается железная дорога для Петербурга. Хм! Надобно смотреть на это в дипломатическом смысле. В газетах всегда иносказание, аллегория. Я вам объясню эту железную дорогу. Англия торговый народ и издавна желает всю коммерцию прибрать в свои руки. Слыша о нашей Роменской ярмарке и завидуя удачной торговле нашего купечества, она посредством парламента возбудила свою нацию к войне с Россиею. Тут, в рассуждении реставрации, нашли себе союзников, и я, сидя за своим бюро, я видел ясно помрачение дипломатического горизонта. Вот тут-то Англия хотела железными штыками проложить себе дорогу до Петербурга. Вот о какой дороге писали! А вы так прямо и приняли? Ха, ха, ха, ха! Нет, мой почтеннейший! Газеты не просто должно читать, но обратить при чтении всю дипломатику на предмет.
Кир. Петр. Поэтому христиносы и карлисты тоже аллегория?
Опецк. Да, если смотреть субъективно, то оно подходит к одной категории. Я вам, впрочем, скажу, что, в рассуждении реставрации, эти обе партии почти не существуют, они истребили сами себя одна через другую или, по крайней мере, скоро истребят. Я и небольшой дипломатик, но, сидя за бюро своим, ясно вижу весь результат и предсказываю вам это.
Кир. Петр. Помилуйте вы меня, Осип Прокопович! Каким образом карлисты могут истребить христиносов, когда их уже маленькая горсточка остается? Возьмите ‘Московские ведомости’. Христиносы бьют карлистов, как мух. Не знаю, как идут дела в нынешнем году, я читаю еще прошедшие, и с своею дипломатикою все назади у вас. Об новом годе буду все знать.
Опецк. Удивляюсь вам, Кирилл Петрович, как можно так читать газеты? Вы их читаете по прошествии года, когда вся субъективность минет, и пока вы читаете, как инда… индивидуальность совершится. Я вам торжественно скажу, что, в рассуждении реставрации, газеты должно читать немедленно и выводить результаты, предваряя события.
Кир. Петр. Читая по прошествии года, я наслаждаюсь сведениями вполне. Например, я читаю: такой-то принц женился, и в тот же вечер узнаю, чем молодая супруга его разрешилась и как назвали новорожденное.
А вы, Осип Прокопович, целые девять месяцев мучитесь неизвестностью о том. Видите ли, какая выгода? Впрочем, я многих ваших слов не понимаю и не могу также сообразить, как можно предварить события.
Опецк. В том-то и тайна дипломатики. Вы ее еще не постигли. Для занимающихся политикою это очень возможно. Следуя за нею, я, в рассуждении реставрации, сидя за своим бюро, объективно вижу, чем и как-такое-то обстоятельство уранжируется. На другой день спешу в кондитерскую…
Агр. Сем. Но это ты, мой друг, делал в столице, а здесь даже и кондитерских нет!
Опецк. Ваша правда, Аграфена Семеновна. Этому причиной местные надобности, не говоря уже о противоположности нашего Пирятина с Петербургом, где кондитерских очень много и где в каждой вы находите ежедневно новые листы всех газет. Я читаю — и нахожу свою идею олицетворенною. Правда, что английские министры действуют совсем невпопад и часто, в рассуждении реставрации, против моих предположений, но я иногда их извиняю: они народ коммерческий и смотрят на европейскую политику с другой точки, нежели я. Вы сказали еще, что многих моих слов не понимаете. Но, мой почтеннейший! Это принято, и того требует наша образованность, чтобы выражаться на словах, а более на бумаге, так, чтобы не всяк понял, и для того изобретены новые слова, не имеющие ясного значения и смысла, оттого и выходит эта всеобщая объективность, к чести нашего века, гигантскими шагами идущего вперед. Из чего я и вывожу результат, что на семейные дела европейских принцев не следует, в рассуждении реставрации, обращать внимания.
Сидевшие тут соседи утопали в восторге, удостоясь слышать такие умные рассуждения, коих они вовсе не понимали, а только один другому шептали: ‘Вот дипломаты! Это чудо!’
Кир. Петр. А мое это любимое занятие, и в особенности я люблю составлять браки, и предугадываю, на которой принцессе такой-то принц женится, и я вам, Осип Прокопович, расскажу пресмешной анекдот. Вы знаете соседа моего, Матвея Васильевича Недрыгу? Он также наперед все знал, когда возвратились Бурбоны во Францию[296]. Я принялся отыскивать герцогу Беррийскому невесту и нашел ему, по политическим видам, австрийскую принцессу. Партия была бы отличная! А он возьми да и женись на неаполитанской! Я об этом ничего не знаю, а Недрыга приезжай ко мне да и скажи, и начал еще надо мною подшучивать. Все это меня так взорвало, что, слово за слово, с Недрыгою рассорился, и вот с 15-го года в непримиримой с ним вражде. Как же дело соседское, то, кроме личной ссоры, завелись у нас и тяжбы по присутственным местам, а все через неаполитанскую принцессу.
Опецк. Меня приводят в подобную досаду дела по европейской политике, как нарочно идущие против моего предположения, и я, сидя за своим бюро, ясно вижу, что главные у нас неустройства оттого, что Европа не так разделена и дипломатическая часть слаба…
Лопуцк. Сколько примеров найдется, что от худого раздела встречаются общие невыгоды! Это и я испытал. Когда я вояжировал из Чернигова в Воронеж, то в дороге съехался с одним славным малым. Был такой лихой, бойкий, настоящий ‘бомбибан’. На станции две комнаты, и мы разделились. Что же? Он любил прохладу, и ему досталась душная комната, а я, любя тепло, получил холодную, и от такого контракта ни он, ни я не спали всю ночь.
В подобных политико-мудрых разговорах проводили время наши дипломаты, как тут заботливая хозяйка просит гостей к обеду.
Агр. Сем. Ах, моя любезная! Так рано обедать? У нас в Петербурге никогда не обедают прежде 5, 6, 7 и 8 часов.
Фенна Ст. Да вы себе, душка Горпинька, спрячьтесь со своим Петербургом. Как я слушаю и вижу, так там и живут, и говорят, и думают все навыворот. Куда нам за ними! Пока их обед поспеет, так мы и проголодаемся. Покорно прошу к столу, чтоб кушанье не простыло.
Начался обед. Шельменко не во всем правду сказал. Холодных точно было четыре, а соусов не четыре, а шесть, и пирожных два. Кроме слоеного сладкого пирога был еще ‘яблошник’ к сливкам. Фенна Степановна преусердно упрашивала гостей кушать больше, а Кирилл Петрович поддерживал разговор и заводил материи о разных предметах. Осип Прокопович ‘в рассуждении реставрации’ много кушал и много осуждал английских министров и не прощал и всей Европе. Аграфена Семеновна, быв крепко зашнурована, не могла так свободно кушать и полагала тому причину, что ‘у нас в Петербурге не такие блюда’ и что ‘я отвыкла от таких блюд’. Тимофей Кондратьевич выдергивал отрывки из своего вояжа из Чернигова в Воронеж, как он был там обманут немцем, созвавшим народ и ‘анимировавшим’ показать им ‘аллегорию’, а вместо того это были на бумажках или на стекле намалеванные картины, и только деньги пропали.
Как искусно делают в Воронеже ‘бомбояжи’ — прочные и легкие в езде. Барышни шушукали свое и, подслушивая рассказы Тимофея Кондратьевича, толкались локотками. Соседи же, приглашенные к обеду, были на верху блаженства: ели отличные блюда, пили вино лучше, нежели ‘алония’, и слушали кругом себя раздающиеся умные и непонятные им речи. После стола Лопуцковский благодарил Аграфену Семеновну, что она ‘авансировала’ всю компанию.
А между тем Иван Семенович, ожидая Шельменко с известиями, потерял терпение и пошел сам отыскивать его. Разбуженный капитаном, Шельменко наговорил ему всякой чепухи и уверил, что он видел барышню, пересказал ей желание капитана и получил уверение, что она непременно в назначенный час будет у пруда, где плавают утята, и что она просила, чтобы капитан был уже там.
В ожидании двух часов, времени, когда должно было Ивану Семеновичу явиться у пруда, он занялся своими делами.
Обед кончился, и каждый опять за свое: Осип Прокопович начал душить себя и других дымом сигары, Аграфена Семеновна удалилась, чтоб переменить платье и немного по слабить шнуровку, Тимофей Кондратьевич также удалился, чтобы заняться туалетом и приготовиться к объяснению с невестою, барышни пошли в сад, где Пазинька обещала поведать свою тайну, а Кирилл Петрович, мигнув своей Фенне Степановне, сказал:
— А пожалуйте, маточка, сюда на часок.
И приведя ее в спальню, притворил плотно дверь. Подумавши, начал так:
— Скажите мне, маточка, отчего вы так опрометчиво выскочили утром из-за чаю?
Фенна Ст. Ох, душечка! Мне было так сделалось дурно, что ужас.
Кир. Петр. Как же это вам, маточка, дурно сделалось?
Фенна Ст. Встошнило крепко, насилу выскочила. И голова закружилась.
Кир. Петр. (с размышлением). Встошнило! И голова! Хм!.. (Смотря на нее с большим примечанием.) А не знаете ли, отчего это вас встошнило и голова закружилась, а?
Фенна Ст. Рассчитываю, что от табачного дыму.
Кир. Петр. Я десять раз рассчитывал и весьма желал бы, чтобы дурноте вашей был причиною табачный дым, а не что другое. Я увижу.
Фенна Ст. Бог знает, какие вам мысли приходят, Кирилл Петрович! Как вам можно думать что, когда у меня дочь выходит замуж.
Кир. Петр. Нет-то, еще не выходит.
Фенна Ст. А почему нет?
Кир. Петр. Я раздумал.
Фенна Ст. А почему так? Он, мне кажется, человек достойный.
Кир. Петр. Достойный, слова нет, и я в нем, кроме хорошего, ничего не вижу. Но ужасно как глуп! Все твердит, как он вояжировал, и куда же? Из Чернигова в Воронеж и обратно.
Фенна Ст. Что же, когда ему в том фортуна благоприятствовала? А, по-моему, лучше глуп, нежели мот и пьяница.
Кир. Петр. И то худо, и другое нехорошо. Во избежание всего, нам с решительным словом надобно приобождать.
Фенна Ст. Вот же попомните мое слово, что пока будете обжидать, а капитан такого наделает, что целый век будем помнить!
Кир. Петр. О, нет, маточка! Я его так напугал, что он боится о Пазиньке и думать. Притом же при нем Шельменко: наблюдает за ним каждый шаг и тотчас скажет мне.
Фенна Ст. Нашли человека! Как себе хотите, а я пойду к Пазиньке и научу ее, что она должна отвечать жениху в согласие свое.
Кир. Петр. Делайте, что хотите, а с формальным сговором подождем.
На том и кончилось семейное совещание. Фенна Степановна отыскала дочь и сказала ей:
— Вот, Пазинька, сюда придет Тимофей Кондратьевич, и будет тебе делать объяснение, и будет спрашивать твоего согласия, и будет просить твоей руки и сердца, то, смотри, умненько и пристойно ему отвечай…
Пазинька. Я очень вежливо ему откажу.
Фенна Ст. Как это можно?
Пазинька. Маменька! Я ни за что в свете не хочу за него!
Фенна Ст. Я слышать не хочу!.. Смотри же, скажи ему так: ‘Когда вы, государь мой, так привязаны ко мне, как говорите, так мне остается только сказать, что я ваша, или вам принадлежу, или как там умнее придется сказать…’
Пазинька. Маменька! Пощадите меня!
Фенна Ст. Вздор, вздор! Я буду близко стоять, и если ты не скажешь слово в слово, то я за тебя скажу, да после уже не прогневайся.
Отдав такое решительное и строгое приказание, Фенна Степановна пошла отыскивать Аграфену Семеновну.
В большом огорчении возвратилась Пазинька под яблоню к подруге своей и с горькими слезами рассказала ей о приказании, полученном от матери.
Эвжени. Повр моя машер! Что же ты предпринимаешь?
Пазинька. Я сама не знаю.
Эвжени. Послушай моего совета. Ты дай слово идти за нашего жениха, а со своим офицером уйди.
Пазинька. Лучше умереть, нежели решиться на такой поступок! Конечно, и он упрашивает меня бежать, но я никогда не решусь.
Эвжени. Ах, моя милая машерочка, почему же не решиться? Как это весело! Выходишь скрытно от всех через сад, луна освещает твой путь, ты дрожишь, пугаешься всего… Вдруг он выскакивает из-за деревьев… Ты падаешь в обморок и на его руки, он тебя, бесчувственную, несет, сажает в коляску, лошади вас мчат, вы венчаетесь… Ах, как это весело! Конечно, твоя машермер будет сердиться, но вы будете плакать, просить, и она вас простит! Ах, какая ты ‘эрёз’, что у тебя есть военные! А у нас ни одного близко нет. Вот тебе мой пароль, что если мой офицер предложит мне бежать, я тотчас соглашусь и уйду.
Приближающиеся Осип Прокопович и Кирилл Петрович принудили подруг удалиться в глубь сада.
Дипломаты подошли к скамейке, сели и продолжали рассуждать.
Осип Пр. В рассуждении реставрации, не должно упускать нити европейской политики, а следовать за нею субъективно из листа в лист газеты. Иначе все перепутаете. Стало, вам неизвестно, что король греческий женился и на ком?
Кир. Петр. Женился или нет, не знаю, но на ком он женится, отгадываю.
Осип Пр. А на ком бы, по вашему мнению?
Кир. Петр. Скажу и не ошибусь. На дочери турецкого султана.
Осип Пр. Это же отчего?
Кир. Петр. Оттого, что обе враждующие державы через родственный союз примирятся, христианство распространится, торговые сношения с Европою получат твердость.
Осип Пр. Позвольте мне, Кирилл Петрович, эту часть разуметь больше, потому что я, сидя за своим бюро, очень ясно вижу, в рассуждении торговых сношений с Европою… то есть… как бы вам сказать… По объективному равновесию Европы, всякий торг… одним словом, на это нужно подробное объяснение.
Лопуцк. (на последние слова выходит из-за деревьев). Для этого самого я и поспешил сюда, чтобы с прелестною барышнею объясниться.
Кир. Петр. Но, по моему мнению, с объяснением можно бы и не спешить.
Лопуцк. Почему же, когда за этим я приехал? По крайней мере, дозвольте мне поговорить с нею инкогнито, без свидетелей.
Кир. Петр. Не могу на это решиться, не подумав.
Осип Пр. Дозвольте мне войти в ваше весьма затруднительное положение и быть посредником в этом объективном деле. Когда, в рассуждении реставрации, в европейской политике замечена была шаткость, тогда в английском парламенте, не помню, какой-то лорд произнес сильную речь, в которой ясно доказал… доказал, что… как жаль, что я не вспомню предмета речи.
Кир. Петр. Скажите только, в каком номере ‘Московских ведомостей’ эта речь, то ее тотчас найду и прочту сам. Когда я что прочту, то только то и понимаю, а слышимое тотчас ускользает из памяти. (Увидев гуляющих жену и Аграфену Семеновну, перерядившуюся после обеда.) Время прекрасное, и вы очень хорошо вздумали, что вышли погулять в сад.
Агр. Сем. У нас в Петербурге обыкновенно в это время гуляют… Но это не Летний сад!.. Какая разница! (Отведя мужа, говорит ему тихо:) Я замучена, мой друг! Вообрази, хозяйка и теперь называет меня, как и до нашей поездки в Петербург, Горпинька! Ах, какая малороссиянка!
Осип Пр. Правда, но… Обращаясь к европейской политике, ты найдешь, что англичане, которых министры, правда, часто действуют против моей субъективности, даже и своих королей, в рассуждении реставрации, зовут полуименем.
Кирилл Петрович подошел к жене и объявил, что он со сговором дочери намерен приостановиться.
Фенна Ст. (с досадою). Помилуйте меня, Кирилл Петрович! Я вам не наудивляюсь! И хоть вы меня сейчас убейте, так я в толк не возьму. Как можно человеку с вашим умом не обсудить, что замужеством дочери, во всяком случае, спешить должно. С чего вы вздумали еще колебаться? Это бог знает что!
Кир. Петр. Не мешайте мне, маточка! У меня свои планы. После или вы мне спасибо скажете, или назовете просто дураком.
Фенна Ст. Я этого об вас и помыслить не смею, а вижу ясно, что вы все делаете невпопад. Этого от вашего ума я никогда не ожидала.
Агр. Сем. Кирилл Петрович! У вас, кроме этого сада, нет ничего более и лучше для прогулки?
Фенна Ст. Как нет? А помнишь, Горпинька, пасеку, где мы с тобой, еще как девками были, так катались в бочечке? Прекрасно и там гулять…
Агр. Сем. (с неудовольствием). Через столько лет, кажется, можно все забыть. У нас в Петербурге, напротив, столько мест, где можно отлично прогуливаться: Набережная, Острова. А здесь и подобного ничего не увидишь! Ах, Петербург!
Лопуцк. Когда я вояжировал из Чернигова в Воронеж, то много встречал мест, удобных для прогулок.
Агр. Сем. Но все не то, что наш Невский проспект!
Осип Пр. Петербург и тем хорош, что у вас вся европейская политика перед глазами. Сколько газет, журналов! Сколько субъективных рассуждений, объективных мнений, дипломатических воззрений!
Агр. Сем. А право, Фенна Степановна! Вы получаете какие журналы?
Фенна Ст. Не знаю, душечка Горпинька! Я по экономии ни во что не вхожу, всем заведывает муж. Где мне, бабе, пускаться в эти дела.
Кир. Петр. Я только получаю ‘Московские ведомости’ и читаю их все за один раз. Журналов же терпеть не могу. Там вечно: ‘продолжение впредь’. А это для меня острый нож, томиться неизвестностью!
Агр. Сем. Ах, как можно не читать журналов! Из них бы вы узнали, что уже строжайше запрещено говорить и писать ‘этот’ и ‘сей’, а также, хотя бы и друзей, называть полуименем. (Тихо мужу.) Каково?
Осип Пр. (тихо ей). Хотя бы и в английском парламенте.
Агр. Сем. Что вы на это скажете, Фенна Степановна?
Фенна Ст. Я, душечка Горпинька, просто вот что скажу: как умудряется свет все больше, так что и господи!
Лопуцк. Вояжируя из Чернигова в Воронеж, я часто пускался в ‘аспазии’, и в часы ‘мелодии'[297] мне приходила мысль: зачем мы называем себя по имени и по отчеству? Сколько надо времени выговорить все это?
Осип Пр. Европа вся зовет себя только по фамилии.
Агр. Сем. Но мы, мой друг, благодаря бога, живем не в Европе.
Осип Пр. О, конечно. У нас вежливость субъективнее и совсем на другой степени. В бытность мою в Петербурге похвалюсь вам насчет вежливого всех со мною обращения. Даже при знакомстве моем с господами министрами…
Кир. Петр. Так вы свели знакомство с ними? Часто бывали у них?
Осип Пр. Нет, бывать у них я не бывал, правду скажу, но встречался с ними, свидетельствовал мое им почтение снятием шляпы и уважительным поклоном, то и от них видел взаимный поклон и с улыбкою еще.
Фенна Ст. (мужу). Знаете, душечка, что? Чем нам тут сидеть и ничем не заниматься, так не приказать ли сюда подать чего-нибудь закусить? Можно яичницу, цыплят жареных да грибков в сметане.
Агр. Сем. Ах, моя милая Фенна Степановна! Мы обедали в 12 часов, а теперь еще два часа.
Фенна Ст. И, душечка Горпинька, что за счеты? У нас в деревне это все не купленное. Прикажете? Тотчас изготовят и горяченькое подадут. Так, перекусить пока, до полдника.
Агр. Сем. Фи, как это можно еще и полдничать. Вот идут к нам девицы. Компания наша умножится, и нам без ваших цыплят будет весело. (Эвжени с Пазинькою приходят.)
Эвжени. Вот где наши машермеры! Мы вас по всему саду искали. Ах, машермер, сколько здесь прелестных видов! Мы с моею Пазинькою нашли одно прероманическое место. Оно очень живо описано в прелестном романе ‘Путешествие по Малороссии'[298].
Агр. Сем. Какие здесь романические места! Посмотрела бы ты в Петербурге. Там у нас на каждой улице везде встретишь роман.
Фенна Ст. Должно полагать, что это модное имя, когда везде Романы?
Агр. Сем. Ах, нет, не то. (Сама с собою.) Я с нею терпение теряю. (Дочери.) У нас в Петербурге один Невский проспект стоит лучшего романа в четырех частях. Ты много лишилась, не быв в Петербурге. Здесь подобного ты никогда не увидишь.
Эвжени. Пуркуа же не взяли вы меня с собою?
Агр. Сем. Но ты оканчивала воспитание у мадам Торшон.
Осип. Пр. Чем подвергать нашу индивидуальность расстройке желудков цыплятами и грибами вашими, сударыня Фенна Степановна, так не лучше ли похвастать вам перед моею женою вашим объективным птичьим двором и показать, где кормятся эти жирные гуси, которыми за обедом вы нас закормили, а там и прочее все по хозяйству вашему.
Агр. Сем. А и в самом деле. У нас в Петербурге таких диковин не увидишь.
Фенна Ст. Извольте, пойдем. Я поведу вас сначала туда, где у меня доят коров, а после туда, где запирают телят, пахтают масло. Потом осмотрим кур, гусей, уток, наседок, цыплят.
Осип Пр. Идите, идите. А мы с почтеннейшим Кириллом Петровичем осмотрим техническое его заведение испанских овец и, кстати, рассмотрим ход испанской войны. (Расходятся в разные стороны.)
Эвжени. Ах, ма эмабль! Они ушли экспре, чтобы дать твоему жениху случай изъясниться.
Пазинька. Напрасно они беспокоились.
Эвжени. По крайней мере позабавимся над ним, и он позабавит нас своею любовью. Сё сера жоли. (Тимофею Кондратьевичу, стоящему в отдалении и вздыхающему). О чем вы вздыхаете, Тимофей Кондратьевич, или о ком?
Лопуцк. Ни о ком и ни о чем, а мне жарко так, что пот с меня в три ручья валит.
Эвжени. Что же вы это такое тяжелое работали?
Лопуцк. Я еще не работал, а приготовляюсь.
Эвжени. К чему же это?
Лопуцк. Открыться в любви.
Эвжени. Кому? Уж не мне ли?
Лопуцк. Помилуйте! Я же с вами приехал. А вот им.
Эвжени. Так открывайтесь же скорее. Я послушаю и поучуся, как нам открываются в любви мужчины.
Лопуцк. Это делается просто, сверхъестественно.
Эвжени. Желала бы я послушать сверхъестественного вашего объявления.
Лопуцк. Извольте-с. (Вынимает из кармана бумажку и кашляет.)
Пазинька. Позвольте же узнать, кому вы станете открываться в любви?
Лопуцк. Натурально, вам.
Пазинька. Отчего же натурально? И почему мне?
Лопуцк. Натурально потому, что вы лучше всякой натуры, и потому вам, что… вам.
Пазинька. Да кто же я?
Лопуцк. Вы — вы-с.
Пазинька. Знаете ли вы хоть имя мое?
Лопуцк. Это я после узнаю, а теперь я знаю, что вы дочь… вашего батюшки… Кирилла Петровича.
Пазинька. Напрасно так полагаете, я только племянница.
Лопуцк. Так дочь еще особо?
Пазинька. Конечно, особо. (Смеются обе.)
Лопуцк. Где же я найду ее?
Пазинька. В доме.
Эвжени. Идите, вам любовь укажет путь.
Лопуцк. Смотрите, не обманываете ли вы меня?
Эвжени. Как это можно обманывать вас!
Лопуцк. (уходя, сам с собою.) Хорошо, что я расспросил, а то попал бы впросак. Племянница! Это не то, что дочь, и что ей дадут в приданое? Какие-нибудь обноски.
Эвжени. Мы счастливо отделались от твоего несносного жениха.
Пазинька. Ах, нет, еще не отделались! Я предчувствую, что когда маменька это узнает, то мне достанется, и я все-таки буду выдана за него. Мне удивительно, что мы нигде не встретили Ивана Семеновича. Хотя бы он узнал о моем горе, и мне легче было бы терпеть.
Агр. Сем.(едва идет). Уф!.. Задыхаюсь!.. Ну, на что это похоже, в самый жар ходить так далеко! Всю эту гадость осмотрели: и кур, и наседок, и цыплят, и телят, и все это в ужасном одно от другого расстоянии. Нет, у нас в Петербурге подобного не увидишь даже и в английском магазине. Теперь пошла еще смотреть своих утят к пруду, где, говорит, и тень, и прохлада. Но я уже не могла идти за нею.
Пазинька. Маменька моя очень любит всем этим заниматься сама, у нее все в порядке.
Агр. Сем. И пусть будет в порядке. Но зачем же мучить других, водя так далеко и показывая все это живым, что мы видим каждый день на своем столе изготовленным отлично и в пристойном виде? Апрапо! объяснился ли с вами Тимофей Кондратьевич и какой ответ получил?
Эвжени. Имажине, моя милая машермер! Моя машер Пазинька не может за него выйти по некоторым сирконстансам.
Агр. Сем. Понимаю, это верно тайная любовь! У нас в Петербурге каждая хорошо воспитанная девица и даже замужняя женщина имеет свою тайную, особенную любовь. В обществе, к которому я там принадлежала, это вообще принято.
Эвжени. Ах, машермер! Уговорите ее, машермер, чтобы она не разлучала двух страстно любящих сердец! И пуркуа бы их не соединить?
Агр. Сем. Не предосудительно ли его происхождение?
Пазинька. О, напротив, он благороднейший человек по рождению и по чувствам своим.
Эвжени. Он, машермер, военный и здесь стоит с полком.
Агр. Сем. Как? И здесь есть полки? Сколько их у вас в деревне?
Пазинька. Здесь только одна рота.
Агр. Сем. Одна рота! Ах, какие вы жалкие! У нас в Петербурге тысяч тридцать. Там и на полк нечего смотреть, а у вас только рота. Какая во всем разница с Петербургом, удивляюсь! Он уже полковником?
Пазинька. О, нет, капитан.
Агр. Сем. И всего только один капитан у вас! Ай, ай, ай! У нас в Петербурге, конечно, их тысяча и все молодцы!
Эвжени. Меня до слез тронула ее любовь. Я бы вам об ней рассказала, но вот подходят наши моншерперы. Пусть после. Похлопочите же о влюбленных.
Дипломаты наши, разбирая права на испанский престол Дон-Карлоса и малолетней королевы, защищали каждый свою сторону с таким жаром, что у них вышел уже крупный спор. Но к счастью подошел Тимофей Кондратьевич, требуя объяснения у Кирилла Петровича, есть ли у него дочь и где она.
Кир. Петр. Вот моя дочь, и вы видели ее.
Лопуцк. Но помилуйте, это не дочь ваша.
Кир. Петр. Кому же лучше знать, как не мне, ее истинному, родному отцу? Да на что вам моя дочь?
Лопуцк. Как же? Я должен ей открыться в любви. Вот уже и вечер приближается.
Кир. Петр. Напрасно беспокоитесь. Это почти не нужно.
Осип Пр. А почему это, почтеннейший Кирилл Петрович?
Кир. Петр. Потому что я еще не решился.
Осип Пр. На это я вам скажу пример из английской истории. Когда происходил процесс королевы с супругом…
Кир. Петр. Знаю. Я читал его весь.
Осип Пр. Но этого не знаете, потому что я имею секретный акт. В одно заседание в парламенте один лорд начал…
Слышен вдали крик Фенны Степановны.
— Ай, ай, помогите! Рятуйте! Кто в Бога верует, спасите!
Все бегут к ней на помощь. Она бледная, испуганная, едва может идти и стонет.
Пазинька (бросаясь к ней). Маменька, что с вами?
Кир. Петр. (тоже). Что с тобою, моя Фенночка?
Фенна Ст. Ох!.. Насилу жива!
Агр. Сем. Это истерика. Скорее гофманских капель, перья… У нас в Петербурге этим в истерике помогают.
Фенна Ст. Ох!.. Какая к черту истерика! Я ее отроду не знала… не знала, что то и за обмороки, хоть сейчас убейте, не знала. А тут пришлось было совсем падать в обморок. Ох!
Кир. Петр. Да отчего же вы, маточка, должны были в обморок падать?
Фенна Ст. Ох, душечка, Кирилл Петрович! Вы непременно должны вызвать капитана на поединок! Непременно!
Кир. Петр. Я?.. На поединок?.. За что это?
Фенна Ст. Чтоб отомстить ему за мою и вашу честь.
Кир. Петр. За вашу честь? Так ли я вас понимаю?
Фенна Ст. Так, душечка, так. Он обидел честь мою.
Кир. Петр. Как это?
Фенна Ст. Как обыкновенно обижают честь. Видите, как это было. Я пошла посмотреть утят, что на пруде, а там такая густая тень, что с трудом можно разглядеть. Вот я ничего не видела, право, не видела. Хоть убейте меня сейчас, формально никого не видела и наклонилась к пруду, как вдруг капитан…
Пазинька. Ах!..
Кир. Петр. Ну-те, капитан, и что же он?
Фенна Ст. Тут стоял под деревом и вдруг схватил…
Кир. Петр. (с большим нетерпением). Ну-те, ну-те!..
Фенна Ст. Схватил меня за руку и начал страстно целовать… потом…
Кир. Петр. Потом?.. Ну-те уж дорезывайте!..
Фенна Ст. Ох!.. Язык не поворотился договаривать! Вообразите, душечка, начал говорить мне, тьфу! любовные речи, и начал, да так сладко, склонять меня, чтоб я с ним… ох!.. бежала!..
Кир. Петр. Вы же что на его сладкие речи?
Фенна Ст. Сами можете посудить, каково мне было все это слушать! Благодарю бога, сколько прожила, а во весь мой век никто не объявлял мне любви! Никто, даже и Кирилл Петрович, законный мой супруг! И никто до сего часу не привлекал меня к неверности мужу, а тут такой молокосос вздумал…
Кир. Петр. (серьезно). Что же вы сделали, когда выслушали любовные речи?
Фенна Ст. В первом жару, к сожалению, я начала кричать, а мне бы следовало отшлепать его по щекам за такой разврат. Когда же я закричала, так он вскочил и крикнул: ‘Как я ошибся!’ Этакой плут! Как видит, что не по нем, так изворотил, что будто ошибся.
Агр. Сем. Он, конечно, бывал в Петербурге. У нас там в подобных обстоятельствах всегда так изворачиваются.
Осип Пр. Сравнивая теперешнее происшествие с европейской политикой, я нахожу, что подобная объективность вовсе не нова. Когда английский министр Питт[299], в рассуждении реставрации, вздумал в… в… вот не вспомню, в котором году! Тимофей Кондратьевич, перестаньте думать! В котором это году было?..
Лопуцк. Что я вояжировал из Чернигова в Воронеж? Это было в 1832 году.
Кир. Петр. Ну-те, Фенна Степановна, договорите свое. Когда он сказал, что ошибся, что потом?
Фенна Ст. Сказавши, да и бросился бежать, и вообразите! Вместо того чтобы в калитку, он прямо в пруд, так и шубовтнулся по этое время. (Указав на грудь.) Я так и закричала!
Кир. Петр. Чего же вы, Фенна Степановна, закричали?
Фенна Ст. Испугалась, Кирилл Петрович.
Кир. Петр. Чего же вы, Фенна Степановна, испугались?
Фенна Ст. Как же не испугаться, видевши, что живой человек тонет?
Кир. Петр. Но этот человек испугал вас и имел дурной умысел.
Фенна Ст. Все же по человечеству жаль, Кирилл Петрович!
Кир. Петр. То-то! Вы что-то человечеству дали волю над собою, а в подобных случаях человечество играет большую ролю и погубляет нас.
Фенна Ст. С чего вы вздумали, Кирилл Петрович, приписывать мне такие качества, когда я себя не помнила?
Кир. Петр. И обыкновенно тут не помнят себя. Йо, может быть, я еще допускаю и эту мысль, что он в тени дерев принял вас за Пазиньку и убеждал ее…
Фенна Ст. Образумьтесь, Кирилл Петрович! Я вам не наудивляюсь, как вы так легко судите! Возможно ли, чтоб он не распознал меня от дочери? Нет, это его злой умысел на общую нашу честь. На поединок, зовите его на поединок, только благоразумно поступите. Вызовите его, а сами подальше спрячьтесь, а на назначенном месте посадите людей. Как он явится, так пусть они и проучат его.
Кир. Петр. Говорите вы, маточка, что хотите, а я сделаю, что хочу. Обсудивши со всех сторон это происшествие, я нахожу, что тут вышла ошибка. Чтобы пресечь все беспокойства наши и от капитана отвязаться, я нахожу полезным Пазиньку выдать за Тимофея Кондратьевича и сего же дня сделать сговор. Как вы думаете, маточка Фенна Степановна?
Фенна Ст. Это будет самое умное дело, и я обеими руками согласна. Только отвяжемся ли мы от капитана? Разве для сохранения моей и вашей чести не просить ли высшего начальства, чтобы его от нас перевели, да куда подалее?
Кир. Петр. Ох, маточка! Какие у вас все мысли! Кончим же главное. Тимофей Кондратьевич, Пазинька, подойдите сюда!
Пазинька. Батенька, маменька! Сделайте милость, не губите меня! Не отдавайте меня за Тимофея Кондратьевича! Когда вам не угодно, я не пойду и за капитана. Отпустите меня в монастырь…
Кир. Петр. Не бывать этому! Вздор! Честь моя требует решительной меры. В самом деле, не на дуэль же мне выходить! Да еще как этот сорвиголова меня убьет, так что тогда? Отдать тебя другому, а он потом хоть волком вой! (Берет дочь за руку.) Тимофей Кондратьевич, пожалуйте сюда.
Лопуцк. Как же это будет? Я еще не открывался в любви…
Кир. Петр. После свадьбы все откроете. (Берет и его за руку и соединяет.) Будьте жених и невеста. Конец делу, и капитан останется в дураках. Вечером сговорим формально.
Лопуцк. А это еще пока анекдотом?
Кир. Петр. Точно так. Теперь, любезные гости, прошу вечером принять участие в семейной радости нашей. Сейчас вызываю всех соседей, посылаю за музыкантами и даю пир на весь мир.
Фенна Ст. Благодарю Создателя моего — дожила радости устроить счастие моей единоутробной дочери!
Пазинька (горько плачет). Маменька! Еще прошу вас!..
Фенна Ст. С чего ты вздумала отпрашиваться, когда я уже все блюда к ужину придумала?
Лопуцк. Самое верное средство — противным браком истребить страстную любовь.
Эвжени (взяв за руку Пазиньку). Чудная ты мне: идешь замуж и горюешь. Тогда свободнее можно… (Идут к дому.)
Агр. Сем. Ах, какой вы на мне вечером увидите костюм! Зимой он только что вышел. Пойду наряжаться. (Также уходит.)
Лопуцк. По праву жениха я, кажется, должен находиться при невесте неотлучно. (Идет за девицами.)
Осип. Пр. Да, почтеннейший Кирилл Петрович! Ваши действия одобрили бы и в английском парламенте, где редко что одобряют, от различного со мною взгляда на европейскую политику. Пойдем со мною по саду, я вам расскажу одно событие…
Кир. Петр. Извините уже меня на сей раз, мне множество хлопот для приготовлений. Одним-одна дочь, так надобно не упустить ничего. (Скоро идет к дому.)
Фенна Ст. (поспешая за ним). Не оставляйте же меня, душечка! Того и смотрю, что капитан, увидевши меня одну, выскочит из-за кустов со своею любовью. Тогда долго ли до беды? Пропаду с душою и телом…
Все разошлись, и каждый занялся особенным делом. Кирилл Петрович писал пригласительные письма к соседям, рассылал их, посылал за музыкантами, приказывал готовить плошки для освещения сада. Фенна Степановна с Мотрею располагали ужином, и уже Мотря, отпуская провизию кухарю, для такого случая не обвешивала и не обмеривала его, выдавала лучшие приборы и во все комнаты целые сальные свечи, на восемь блюдец разложила варенья, и все сахарного. Аграфена Семеновна наряжалась в свой модный костюм. Лопуцковский, у которого для сговора была сшита полная пара еще в третьем году, о наряде не беспокоился, но в ожидании времени лежал на диване и мысленно избирал, куда бы ему, женясь, вояжировать.
Осип Прокопович, придав своими манжетам вид поважнее, пересматривал один московский журнал и отыскивал в нем слова похитрее ‘субъективно и объективно’, чтобы блеснуть ими уже ввечеру. Эвжени вызвалась нарядить невесту отлично, и вот они и заперлись особо…
А между тем Иван Семенович после холодной ванны, напившись чаю, лежа на своей походной постели, перекурил пропасть сигар и все ещё не придумал средства, как бы ему увидеться с Пазинькою и что-нибудь придумать к общему счастью… Как вдруг Шельменко вошел торопливо.
Ив. Сем. Что, Шельменко, что скажешь? Что?
Шельменко. Все благополучно, ваше благородие!
Ив. Сем. Что слышно?
Шельменко. И слышно, и видно все хорошее, ваше бл&lt,агородие&gt,!..
Ив. Сем. Что же хорошего?
Шельменко. Совсем дело кончено, в&lt,аше&gt, б&lt,лагородие&gt,. Барышню совсем просватали и вечером будут пить-гулять. Гостей, будучи, назвали до пропасти. Птицы нарезали вот такую кучу, плошки наливают осветить сад, музыканты привезены. Все дворовые люди собираются завтра напиться мертвецки. Будучи, все дело кончено, и все обстоит благополучно.
Иван Семенович вскочил без памяти, ударил себя в лоб и закричал:
— Все подвину, на все пойду!
Тот же час пригласил офицеров, рассказал, в чем дело, послал во все места с препоручениями. Все, что придумал, устроил, уладил, а сам, одевшись в полную форму, приказал коляске стоять у калитки близ саду и не дремать и, взяв за собой Шельменко, пошел в сад Кирилла Петровича.
Как ни спешил он со своими распоряжениями, а когда подходил к саду, то уже солнце зашло и начало смеркать.
— Шельменко! — говорил, идучи, Иван Семенович, — нет той награды, в чем бы я тебе отказал, если ты сделаешь для меня величайшую услугу. Как хочешь придумывай, чтобы Пазинька теперь ли или хотя и поздно вечером вышла к тем трем яблоням. Умудрись и вызови ее.
— Да для чего же, ваше благородие? Можно, для вас все можно. Я, будучи, для вас на смерть пойду и все сделаю. — Так говорил Шельменко, а между тем придумывал, как, услуживая капитану, себя выворотить из беды. — Не замедлю вызвать, — говорил он, — а вы себе, будучи, секретно и переговорите, о чем вам надобно.
Ив. Сем. Тут уже не до разговоров. Лишь бы вышла, я пойду на последнюю крайность, схвачу ее и, хотя бы бесчувственную, положу в коляску и ускачу. Товарищи мои все приготовили к венцу.
Шельм. Ей-богу, прекрасно выдумали, ваше благородие! Чего этому Шпаку, будучи, в зубы смотреть? Вот и турок не дает нам городов, штурмою возьмем. Так, будучи, и тут… ваше благородие. Ваше благородие, осторожнее, что-то белеется…
Иван Семенович тоже заметил двух женщин, гуляющих в саду. Приказав Шельменко остаться и наблюдать за всем, начал тихо подкрадываться к ним.
Эти гуляющие были Пазинька и Эвжени. Приступая к одеванию для сговора, Пазинька хотела в последний раз взглянуть на те места, где она вместе с ним гуляла, говорила, слушала его. Добрая Эвжени согласилась, и они, не быв никем замечены, вышли из дому и занимались невинными разговорами. (Например, Эвжени советовала Пазиньке непременно бежать с капитаном или, выйдя за Тимофея Кондратьевича, уже и вольнее любиться с капитаном и т. под.) Так разговаривая, пробирались к известному пруду, надеясь, что Иван Семенович и после неудачи будет там дожидать Пазиньки. Вот как они идут и говорят, вдруг является перед ними Иван Семенович и вскрикивает:
— Наконец, обожаемая Пазинька, имею неизъяснимое наслаждение видеть тебя, говорить с тобою, целовать твою ручку… Но зачем ты отнимаешь ее?.. Это, верно, друг твой, и ей, конечно, известна взаимная наша любовь…
Пазинька. Я не могу уже быть вашею… Оставьте меня, забудьте… и будьте счастливы!..
Эвжени (будто сама с собою, но, чтобы слышали ее). Иль э тре боку агреабль, иль э жантиль.
Ив. Сем. Так это правда? И мне остается только умереть?
Эвжени. Пуркуа же умирать? Изберите, что к вашему счастью, и решитесь.
Ив. Сем. Мне не на что больше решиться, как умолять тебя, прелестная Пазинька, сей же час ехать со мною. В ближней деревне у меня все готово, и мы через час возвратимся супругами… Умоляю тебя, друг мой, решись!
Пазинька. Ах, не напоминайте мне об этом! Я ни за что не решусь!..
Эвжени. Пуркуа же не решиться? Пожалуйста, уйди! Это будет самое романическое приключение, наделает много шуму. Не смотрите на нее, мосье ле капитан. Когда у вас все готово, ведите ее к коляске, я провожу…
Ив. Сем. В горестном моем положении я должен решиться на эту крайность. Пойдем, обожаемая Пазинька! Или я повлеку тебя!
Пазинька. Нет… нет… ни за что!
Ив. Сем. Через несколько минут мы будем навек разлучены. Ты будешь невестою другого и услышишь о смерти моей…
Пазинька. Боже!.. Что мне делать в такой крайности?! Я умру, если навлеку на себя гнев родителей… Умру, если лишусь тебя!.. Но если я уеду, то погибла, когда нас остановят.
Эвжени. Ничего не бойся, машер, никто не узнает, и ты благополучно возвратишься. Ведите же, мон жоли офисье!.. Ах, как это интересно, что я участвовала в этой интриге! Вся слава успеха отнесется ко мне. (Она ведет Пазиньку с Иваном Семеновичем, та ломает руки, плачет, противится им.) Ведите ее, мосье жоли офисье, с вашим слугою, а я возвращусь домой, чтоб не заметили нашего отсутствия. Прощай, машер Пазинька! Желаю тебе теперь успеха, а потом благополучия. (Целует ее.) Ах, она почти без чувств… Мон шер офисье! Закутайте ее во что-нибудь и ведите хотя против воли.
Иван Семенович, схватив у Шельменко шинель и свою фуражку, закутывает Пазиньку почти бесчувственную.
Эвжени. Ах, как она интересна в этом костюме! Точно молодой юнкер. Кто ни встретит вас, и подозревать не будет. Отправляйтесь же и возвращайтесь скорее, более двух часов мне нельзя скрываться. Оревуар! (Убегает к дому.)
Иван Семенович, держа на руках почти бесчувственную Пазиньку, упрашивает ее.
— Друг мой! Умоляю тебя… Приди в себя… Поспешим, время дорого!..
Пазинька. Я так слаба… Не могу кричать о помощи… Умоляю тебя… возврати меня домой!..
Ив. Сем. Невозможно! Дело уже начато, и возвращение будет гласно!..
Шельм. (ведя ее). Начали, так, будучи, надобно оканчивать. Тут недолго. И не спохватитесь, как вас и обвенчают, а там и не страшно ничего. Вы думаете, что и мне вас не жаль? Видите, я плачу да веду вас. Нужда велит. (Ведя ее, остановился и, распознав, что Кирилл Петрович идет им навстречу, оставляет Пазиньку и мечется во все стороны.)
Кир. Петр. (в большой задумчивости идет и размышляет). Терпения недостает, слыша беспрестанные одобрения проклятым карлистам! Что ему сделали бедные христиносы? Если бы не сговор дочери, то я, по своему холерическому темпераменту, сказал бы: ‘Кто враг христиносам, враг и мне!’ Чтобы избавиться от его несносных рассуждений, вышел распорядить иллюминацию, да вот, кажется, и рабочий здесь. (Присматривается.) Кто здесь? Пахом, ты ли это? Что же не отвечаешь? Кто здесь? Говори. (Схватывает Шельменко.)
Шельм. (крепко испугавшись). Да это, это не я…
Кир. Петр. А! Это Шельменко! С кем ты здесь?
Шельм. (все труся). Да то так, то, будучи, никто. (Тихо капитану.) Не пускайте ее, ваше благородие, я отбрешусь.
Кир. Петр. (все присматриваясь). Как никто? Там двое… и мужчины… Ах, не капитан ли здесь? Точно что-то военное.
Шельм. (изворачиваясь). Знаете, ваше благо… или бишь, ваше высокоблагородие, это-таки наши солдаты пришли, будучи, звать меня на вечерницы, а я не хочу. Крикните на них, чтоб убирались из вашего саду. Видите, какие! Пришли в чужой сад.
Кир. Петр. Мне более что-то подозрительно. Не капитан ли это?
Шельм. (смешавшись). Да какой капитан? Он, будучи, дома храпит.
Кир. Петр. А вот я все узнаю. (Схватывает Шельменко за грудь и трясет его.) Говори, бездельник! Или я тебя тут задушу.
Шельм. Ой, ой, ой, ой! Капитан, ей-богу, капитан.
Ив. Сем. О, предатель!
Кир. Петр. (все душит его). С кем он это? Говори. (Душит его.)
Шельм. Ой, ой, ой! С кем? С барышнею. Только пустите!
Ив. Сем. Все кончилось!.. О злодей! (Оставляет Пазиньку и хочет подойти к Кириллу Петровичу.)
Кир. Петр. (пустив Шельменко, тихо говорит ему). Шельменко, друг мой! Все прощу тебе, награжу. Помоги мне схватить капитана, я бы и сам бросился, так что-то боюсь, а люди далеко.
Шельм. (освободясь, оборачивается к капитану и говорит ему). Не делайте ничего, сейчас кончу. (Кириллу Петровичу.) А на что вам капитан? Знаете ли, что это за барышня?
Кир. Петр. Это моя Пазинька.
Шельм. Бог с вами и с вашею Пазинькою! Она уже просватана, и нам ее ни на что не надобно. А это, будучи, дочь того, что поссорился с вами за гусей…
Кир. Петр. Дочь Тпрунькевича?
Шельм. Истинно она. Капитан, по моему совету, посватал ее, так отец не отдавал. Так мы поворотясь и украли ее.
Кир. Петр. Молодцы! Сполать! Зачем же ее сюда привели?
Шельм. Видите ли, без благословения не хочет ехать к венцу. Ваше высокоблагородие! Осмелюсь просить: будьте ей как отец родной! Благословите ее на венец с капитаном!
Кир. Петр. С большим удовольствием. Услужу же я теперь врагам своим — и капитану, и Тпрунькевичу. Парочка! Какова невеста, таков и жених. А Тпрунькевич пусть лопается от гнева. (Подходит к Пазиньке, под деревом держимой капитаном и закутанной.) Где вы? Здесь так темно, что едва можно вас заметить. Я знаю, сударыня, о вашем намерении и поступке, одобряю его и вместо отца благословляю вас.
Ив. Сем. Неужели вы согласны?
Кир. Петр. Согласен и хвалю за вашу решимость. Молодец! И в доказательство моего удовольствия прошу вас от венца приехать ко мне. Я вас поздравлю и отпущу.
Ив. Сем. Вашу руку, Кирилл Петрович, и честное слово принять, как сына, и отпустить с благословением!
Кир. Петр. Вот моя рука, честное слово и примирительный поцелуй. Все забыто между нами.
Шельм. Видите ли, ваше высокоблагородие, как она вас почитает, просит вашу ручку поцеловать. Пожалуйте ей скорее, им некогда.
Пазинька стала на колена, и отец благословил ее, пожелав всех благ и счастья, и требовал, чтобы от венца она заехала к нему отдохнуть. Заметив ее в шинели и фуражке, сказал: ‘Вот это вы хорошо сделали, что нарядили ее по-военному, никто и не узнает’.
Шельм. (смеясь). Хоть и родной отец увидит, так не узнает.
Кир. Петр. Куда ему! Идите же скорее. Благополучного исполнения и счастья на всю жизнь!
Повторяя благодарения, Иван Семенович увел Пазиньку, уговаривая ее быть покойнее, приняв от отца благословение. Пазинька не слышала изворота Шельменко, не понимала ничего и принимала все, как к себе относящееся. В полной радости они уехали венчаться в назначенное место.
Шельменко хотел еще позабавиться над Кириллом Петровичем, ставшим настоящим шпаком, как малороссияне называют простаков. И для того, вытянувшись перед ним, сказал:
— Рапортую вашему высокоблагородию: дочь у отца украли исправно.
Кир. Петр. То уж лихо смастерили, молодцы! Много-таки и я вам помог.
Шельм. Как же? Без вас и концов бы не свели.
Кир. Петр. Что-то отец? Скоро ли хватился дочери?
Шельм. Какое хватился! Дочь уже умчали, а отец развесил, будучи, уши и слушает баляндрасы, вот, как и я рассказываю перед вашим высокоблагородием.
Кир. Петр. Экой! И не догадывается? (Хохочет.)
Шельм. Ничего не замечает и хохочет.
Кир. Петр. Ох, вы, военные, лихой народ! Признайся, не впервое тебе так проказить?
Шельм. Куда!.. Раз украли девку, и не знаем, как ее уговорить, чтоб ехать к венцу, как вдруг нам отец ее навстречу. Мы его так провели, что он, не узнав дочери, сам благословил и проводил ее.
Кирилл Петрович продолжал хохотать над простаком.
Когда подошли люди, он, распорядив иллюминациею, пошел домой и рассказал Фенне Степановне, как он удачно отомстил Тпрунькевичу. Она, перебирая выпеченные марципаны, спокойно слушала о приключении в саду. Однако же обрадовалась, узнав, что капитан женится, и даже нашла время сказать: ‘Теперь я безопасно могу по саду ходить’.
В доме к празднованию сговора все было готово. С кресел домашней работы и обитых ситцем темного нелинючего цвета сняты холстинные чехлы, берестовые столики покрыты чистыми салфетками и поставлены преузорочные двойные подсвечники с сальными свечами, кои, быв зажжены вместе с стоящими в жестяных стенных подсвечниках, давали бы довольно свету, но как в тех свечах светильни были неумеренны, то они нагорали очень скоро.
Предусмотрительная Мотря позаботилась об исправлении этого недостатка: Дениску, мальчика лет 12 и дней десять как взятого из деревни, она определила снимать со свеч почаще, дав для сего довольно еще порядочные щипцы. Не успеет мальчишка окончить съемки, как уже и нагорели первоснятые. Опять он отправляется в экспедицию и наконец, не умея ловко обращаться со щипцами, решился действовать натурально: снимет со свечи пальцами и, положа в щипцы, прижмет плотно, вделав два-три обхода, устанет, присядет в уголку, а присев, тут же и заснет. Спал бы и долго, но колченогой Ваське приказано смотреть за ним. Она прежде углем замарает ему рожу и потом растолкает. Дениска, не зная ничего, ходит выпачканный по гостиной и спокойно снимает свечи, к утешению детей, привезенных родителями на праздник.
Посреди гостиной на покрытом столе лежит образ в древнем окладе и ржаной хлеб с куском соли наверху. При столе стоят два кресла, и перед ними на полу постлан старинный ковер домашней работы, представляющий на узоре, как объясняет Кирилл Петрович, двух целующихся голубков. На этом ковре будут сговариваемые кланяться в ноги отцу и матери, сидящим на креслах и держащим образ и хлеб. В девичьей посудницы разводят три самовара, другие перемывают чайные чашки дюжины три. Там снимают сливки, кипятят их, приготовляют к чаю ‘крендели’, сухари, булочки… Сама же Мотря не знает, куда броситься: накладывает изюм, чернослив, пастилу, яблоки, отсыпает орехи, и это все на десерт до ужина. Закуска же приготовлена прежде. А тут ‘кухарь’ надоедает требованиями… Замучилась Мотря!
Фенна Степановна не наудивляется, что ей, при таком важном случае, ‘последовавшем так нагло’, вовсе нет хлопот. Правда, Мотря у нее золотая женщина, ничего не просмотрит. Притом же, спасибо, подъехала ‘Ивгочка’ (Эвжени тож), так она принарядит Пазиньку, как долг велит. Так от того-то Фенна Степановна, припрятав до случая марципаны, макароны и бишкокты домашнего печенья, нарядясь в свой распашной капот и убрав голову чепчиком, на коем ‘такого ради случая’ положены розовые ленты, сидит себе, ручки сложивши, и занимается рассуждением, как еще придется праздновать свадьбу Пазинькину.
В саду же плошки, расставленные кучами и в линию, без всякой симметрии и порядка, горят напропалую, к удивлению всех деревенских мальчишек, оставивших сон и сбежавшихся смотреть на невиданное ими доселе диво.
Гости съезжаются в бричках, колясках, дрожках и проч., и проч. В передней охорашиваются и с некоторым благоговением вступают в гостиную, где приветствует их Кирилл Петрович. Гостиная наполняется мужчинами, дамами, барышнями, детьми, из коих уже ходящие отправляются с няньками в спальню, а грудные — с кормилицами — во флигель. Никто никого из своего семейства не оставил дома как потому, что письмом прошены все ‘пожаловать всесемейно разделить радость’, так и потому, что не на кого дома оставить детей. Впрочем, этот обычай ведется искони-бе.
Девять человек музыкантов, считая и бубен, расположились на крыльце, по особому плану Кирилла Петровича, играть марш при случае. В буфете еще не устроено. Буфетчик из отпущенных ему бутылок украл бутылку вишневки, и как некуда было ее спрятать, так он поспешил ее выпить всю и оттого опьянел. И так с него снимают буфет, а он еще спорит, ничего не отдает и шумит.
Осип Прокопович, приведя в важный порядок свои манжеты, коим удивляются все прибывшие гости, без умолку трактует о европейской политике, шпикуя рассуждения свои и реставрацией, и субъектом, и объектом и, наконец, вновь схваченным им в журнале словом ‘популативность'[300]. Почасту склоняет он речь, чтобы напомнить о пребывании своем в Петербурге.
Аграфена Семеновна, разрядясь до невероятности, прохаживается по гостиной и, рассматривая себя в вставные зеркала, сама себе не верит, что она могла так изящно нарядиться, и, посматривая в сад, со вздохом говорит: ‘Ах, как эта иллюминация бедна в сравнении с теми, какие бывают у нас в Петербурге, а особливо в Петергофе! Какая разница!’
‘Это оттого, сударыня, что плошки расставлены без всякой симпатии’, — заметил, полный счастья, жених, Тимофей Кондратьевич Лопуцковский, блестя своею новою парою, сшитою в третьем годе, и потом, как первое лицо из молодых людей, он обратился с любезничаньем к барышням. Хваля материю, из которой сделана легкая часть его туалета, и описывая доброту, указывал ширину ее, прибавив, что он купил ее в Воронеже, когда вояжировал туда из Чернигова.
Фенна Степановна, не занимаясь приезжими барынями, уже зевнула раза два и наконец приступила к делу, сказав громко:
— А что же? Пора послать звать невесту. Пора благословить.
Кир. Петр. Подождите, маточка, еще крошечку. Вот скоро возвратятся обвенчавшиеся. Назло Тпрунькевичу сделаем при всех гласную штуку, и тогда примемся за свое дело.
Фенна Ст. Помилуйте меня, Кирилл Петрович! Я вам не наудивляюсь! Как вы, имея столько отличного ума, вечно делаете ни то ни се! С чего это вы взяли чужую радость предпочитать своей? Какая нам нужда до капитана? Хоть бы он женился на моей Стехе, булочнице, то для меня все равно. У нас есть своя дочь.
Кир. Петр. О, для меня не все равно! Тут многое заключается. Капитан вздумал не в свои сани садиться и сватался за нашу дочь, а, получив отказ, нанес нам тьму смертельных обид.
Надобно было ему отомстить, женив на старой и, как слышно, злой девке, и притом небогатой. Этим гордость его унижена, и я торжествую.
Через этот же случай прекращаются наши неприятности, и мы опять заживем ладно. Он довольно хороший человек, только нос подымает высоко. А пан Тпрунькевич, тот не только поругал честь мою и всех Шпаков, но и разоряет меня своими процессами. Теперь не он, а я смеяться над ним буду. Я торжественно скажу: я содействовал в похищении у него дочери, которую он хвалился, что отдаст за богача. Пусть теперь трубит в кулак с бедным зятем! О, пошлю его поздравить с прибавлением семейства. Непременно пошлю! Верх моего торжества. А знаете, Фенна Степановна (примолвил он ей тихо), это мы Пазю отдаем потому, что боялись капитана, теперь же, как он женился на другой, не отложить ли нам сговора и не подождать ли лучшего жениха? А? Как вы думаете?
Фенна Ст. Помилуйте вы меня, Кирилл Петрович! Что вам на ум приходит? Свечи зажжены, гости съехалися, а они: откладывай сговор и отказывай жениху. Да одних кормленых гусей убито семь, кроме всего прочего! Так это так и пустить на простой ужин? Боже сохрани! Да какого вам лучшего зятя искать? Посмотрите, как разрядился и не замолчит ни на минуту. Видите, как барышни от его рассказов краснеют да платочками рты закрывают, чтоб громко не расхохотаться. Проказник, право! Подумайте, что вы затеваете? По всему свету слава про нас пойдет. А скажите на милость, что это Пазинька не выходит? Целую дюжину платьев можно бы уже надеть, а она и с одним не управится. Это странно!
Агр. Сем. Моя дочь ее убирает. Я дала совет, как в таком случае у нас в Петербурге девица должна быть одета. А вы, г. жених, наведывались ли: скоро ли выйдет ваша невеста?
Лопуцк. Я подслушивал у дверей и высматривал в щелку. Евгения Осиповна изволят играть на фортепьяны и припевают довольно хорошо ‘Взвейся выше, понесися’, а предмета моего сердца не заметил.
Фенна Ст. (в размышлении). Это пречудесно! Не понимаю, ей-богу, не понимаю! Хоть сейчас убейте меня, не понимаю, зачем они не выходят?
Разговор пресекся. Всеобщее молчание водворилось. Осип Прокопович, чтоб одушевить беседу, начал:
— Обращаюсь к прерванной нами, Кирилл Петрович, во время гулянья материи. В рассуждении популативности в Испании и реставрации в Европе Дон-Карлос сделал большую ошибку. Ему следовало еще в прошлом месяце…
Кир. Петр. (прерывая его). Сделайте милость, Осип Прокопович, не забегайте вперед. Я вам сказывал, что я и прошлогодних газет не дочитал. Следовательно, не знаю, что теперь в Европе и делается. Да к тому же я теперь занят семейными делами. Окончив это, я займуся дипломатикою и буду преследовать несносных карлистов!..
— Едут, едут, едут! — раздались голоса со всех сторон.
Кирилл Петрович встрепенулся, забыл всю Испанию и кричал громко:
— Музыканты, начинайте! — и марш загремел с бубном, а он бросился к жене:
— Берите, маточка, образ, а я с хлебом… Скорее выходите в залу… Встретим молодых насредине. — И он почти притащил жену и стал с нею рядом, приняв на себя важный вид…
Ив. Сем. (взглянув из двери). Кирилл Петрович! Принимаете ли вы нас по условию, как детей своих?
Кир. Петр. Как милых, дорогих детей! Скорее к сердцу нашему!
Дверь отворяется. Иван Семенович и Пазинька в фуражке и шинели вбегают и бросаются к ногам отца и матери, крича:
— Батюшка! Матушка! Простите нас, благословите!.. — Кирилл Петрович приготовился принять их в свои объятия. Но с Пазиньки спала шинель и фуражка: он узнал дочь, остолбенел и едва выговорил.
— Что… что это такое?
Фенна Ст. Ах, Мати Божия! Это ж моя Пазинька!
Ив. Сем. Дети ваши уже неразрывные супруги! Умоляем вас о прощении…
Фенна Ст. Что мне на свете делать?..
Агр. Сем. У нас в Петербурге в таком случае падают в обморок. Упадите скорее: это будет интересно!
Фенна Ст. (в большом гневе). Да ну-те к черту с вашими обмороками! Я совсем одурела, голова кружится, свет темнеет, себя не помню, а они мне обморока представляют!
Все гости стоят в большом удивлении. Осип Прокопович приводит в порядок свои манжеты. Лопуцковский, раскрыв табакерку нюхать табак, в том положении и остался.
Кир. Петр. (едва может говорить от досады). Как это сделалось?.. Г. капитан! Где вы взяли мою дочь?
Ив. Сем. От вас принял ее торжественно. Вспомните, вы не только одобрили мой пост упок, вы нас благословили и, отпуская с любовью, приказывали, скорее обвенчавшись, спешить в ваши отцовские объятия.
Фенна Ст. А что вы это, душечка, сделали? Прекрасно!
Кир. Петр. (еще больше смешавшийся). По… поми… луйте вы ме… меня! Я вас благословил на женитьбу с дочерью пана Тпрунькевича…
Ив. Сем. Если бы я располагал на ней жениться, мне бы не нужно было просить вашего благословения. Но вы со всею нежностью нас благословили, назвали меня сыном, обещали любить меня… (Становясь на колени.) Сдержите ваше честное слово, простите нас, возвратите нам любовь вашу, упросите и матушку…
Фенна Ст. Я не наудивляюсь вам, Кирилл Петрович! Вы человек с таким умом обширным, что я подобного вам в десяти губерниях не знаю. Истинно не знаю, хоть сейчас убейте меня, не знаю! А вот в двадцать лет супружеской жизни — теперь при всех скажу — вы не сказали ни одного слова и не сделали никакого дела, чтобы оно было умное, все — тьфу! — глупости! Ну, с вашим ли умом отпускать дочь на побег?
Кир. Петр. Что же? И умный человек может сделать ошибку. Это ошибка, ничего больше. Родной отец был посаженым отцом у своей дочери. Странно! Что же нам делать?
— Простить нас, благословить! — кричали дети.
— Простить, благословить! — повторяли гости, окружив родителей. Тут выбежала Эвжени и, узнав о происшедшем, ходатайствовала также о прощении и хвалилась, что она первая уговорила Пазиньку уехать ‘авек жоли офисье’.
Фенна Ст. Прекрасно же вы заплатили нам за нашу хлеб-соль и дружбу!
Агр. Сем. — А как же, моя любезная! У нас в Петербурге в таком случае без помощи других никогда не обходятся.
Просьбы, убеждения возобновились. Сам Лопуцковский сказал:
— Видно судьба пофлатировала г. капитану!
— Как думаешь, маточка Фенна Степановна? — спросил наконец Кирилл Петрович после долгого размышления.
Фенна Ст. А чего мне думать за вашим умом? Я свое знаю. Этакой ужин огромный да выдать его за ничто, так на что будет похоже? Приходится простить.
— Простить, так простить! — вскричал Кирилл Петрович, и с Фенной Степановной благословили детей. Пошло веселье, и угощение полилось.
Фенна Степановна ни за что не согласилась, чтобы этот пир был свадебный. В оправдание свое она говорила: ‘У меня не приготовлена еще постель и не искуплены платки для перевязки гостей на другой день. Через две недели у меня будет все готово, и тогда прошу пожаловать на свадьбу к моей Пазиньке, а теперь гуляйте как на сговоре’.
Дождались и свадьбы, и отпраздновали ее со всею пышностью и с наблюдением всех дедовских обрядов.
Иван Семенович скоро после свадьбы переведен в Москву и, взяв с собою Пазиньку, продержал ее полгода у родных, а потом вывез в свет. Чудо малороссияночка! Прелестна, мила, ловка, образованна, только природное осталось в выговоре: поко рно про шу, охотно рада, пожалуйте и пр. Кирилл Петрович высылает им исправно положенные на прожитие деньги, и они наслаждаются жизнью.
Кирилл Петрович читает прошлогодние газеты, все надеясь на следующей странице прочесть истребление карлистов и воцарение королевы. Зятя любит и хвалится, что этим браком род его не унижен. Он нашел в копиях из бумаг, полученных им из Черниговского архива, что первоначальный Шпак, усердием своим к ясновельможному пану гетману приобревший сие громкое прозвание, имел двух сыновей. Старший остался дома и размножил Шпаков, а меньшой пошел к русским. ‘Обмоскалясь’, род его переменил прозвание на великороссийское и стал называться ‘Скворцов’.
— Итак, изволите видеть, — говорил он любопытствующим, — мы все одного происхождения.
Процесс с паном Тпрунькевичем он ведет с постоянным жаром. С товарищем же своим ‘по дипломатике’ Осипом Прокоповичем рассорился формально. Тот вздумал поздравить его с успехом христиносов и с истреблением карлистов навсегда…
— Зачем забегать вперед? Я еще не начинал газет сего года читать. Хлопнул дверью и ушел. И с тех пор дипломаты наши уже не видятся. Осип Прокопович, расправляя манжеты, углубляется в европейскую политику и, сидя за своим бюро, растерялся над журналами, нагружая память свою иностранными словами, весьма слабо и смешно заменяющими русские слова.
Фенна Степановна, продолжая с Мотрею хозяйничать, не наудивляется Кириллу Петровичу, как он, человек с таким умом, тратит столько денег на процесс с Тпрунькевичем и издерживает на ‘этого дармоеда Хвостика-Джмунтовского’, который ничего больше не делает, как пишет ябеднические просьбы.
Аграфена Семеновна не находит ни в самом Пирятине, ни в окрестностях его ничего подобного с Петербургом и скучает.
Эвжени все ожидает, чтобы ее какой жоли офисье пригласил уехать и обвенчаться.
Тимофей Кондратьевич Лопуцковский, отдохнув после неудачного сватовства, опять вояжировал из Чернигова уже в Коренную ярмарку, сделал там себе новую пару и, возвратясь, часто выезжает и чванится своим туалетом.
О Шельменко вскоре после свадьбы зашел разговор в семействе Шпака. Когда всякий высказал его услугу, то и открылось, что он действовал как Шельменко. А как последовали от него и новые проказы, то Иван Семенович и отправил его в полк, разжаловал из капитанских денщиков в рядовые. Он и теперь еще не приноровится в меру повернуться. Либо недовернется, либо перевернется.

Примечания Л. Г. Фризмана

Впервые — ‘Современник’ (1840, т. XVIII, кн. 2, с. 1—212), с посвящением П. В. Зворыкину. Автограф неизвестен.

Примечания

281 Брюсов календарь — настенный календарь, составленный в 1709— 1715 годах библиотекарем В. Киприяновым с помощью известного ученого Я. Брюса и включавший астрономические таблицы, даты, церковные справки. (Прим. Л. Г. Фризмана)
282 Он был ревностный защитник прав малолетней королевы, а дона Карлоса со всеми карлистами не мог терпеть и бесился при удаче их. — Карлос Старший (1788—1855) — сын испанского короля Карла IV. В 833 году, поддержанный сторонниками абсолютистского режима, представителями духовенства и крупных землевладельцев — карлистами, развязал против регентши Марии Кристины, матери Изабеллы II, Первую карлистскую войну в Испании. (Прим. Л. Г. Фризмана)
283 Шпанские мухи — здесь: лечебный порошок, изготовленный из высушенного жучка. (Прим. Л. Г. Фризмана)
284 Повет — уезд на Украине. (Прим. Л. Г. Фризмана)
285 ‘Баумейстерова логика’ — ‘Логика’ немецкого ученого Фридриха-Христиана Баумайстера (1709—1785). В переводе на русский язык издавалась в Москве в 1760-м и 1787 годах. (Прим. Л. Г. Фризмана)
286 Грамматика Ломоносова — ‘Российская грамматика’ (1755). (Прим. Л. Г. Фризмана)
287 ‘Риторика’ Рижского — ‘Опыты риторики’ (1796 и 1805) Ивана Степановича Рижского, писателя, ученого, первого ректора Харьковского университета. (Прим. Л. Г. Фризмана)
288 ‘Памела’ — ‘Памела, или Вознагражденная добродетель’ (т. 1— 2, 1740, русский перевод — 1787) — первый роман английского писателя Сэмюэла Ричардсона (1689—1761). Восхищение Пазиньки этой ‘усладительной повестью’, видимо, объясняется тем, что автор, полемизируя с авантюрно-плутовским романом, изобразил иной путь возвышения человека — путь добродетели. (Прим. Л. Г. Фризмана)
289 Люби, Гари и Попов — В. Попов, Ф. Люби, Е. Гарий, издатели ‘Новостей русской литературы’, приложения к ‘Московским ведомостям’. (Прим. Л. Г. Фризмана)
290 …Из большой сказки… — Речь идет о ревизских сказках — именных списках населения, которые составлялись помещиками или их управителями. (Прим. Л. Г. Фризмана)
291 Табель о рангах — закон, изданный Петром I 24 января 1722 года и определявший порядок прохождения службы чиновниками. Все чиновники были разбиты на 3 ряда, в каждом из которых было 14 рангов, или классов. (Прим. Л. Г. Фризмана)
292 Филипповка — день, когда чествуют память святого Филиппа, одного из двенадцати апостолов — учеников Иисуса Христа, приходится на 14 ноября по ст. стилю. (Прим. Л. Г. Фризмана)
293 Кивер — твердый высокий головной убор в некоторых воинских частях. (Прим. Л. Г. Фризмана)
294 Рытый — распространенный эпитет бархата, в значении пушистый. (Прим. Л. Г. Фризмана)
295 Котильон — французский танец, состоящий из нескольких самостоятельных танцев или игр. (Прим. Л. Г. Фризмана)
296 …когда возвратились Бурбоны во Францию. — Бурбоны вернулись во Францию в 1814 года, после отречения от престола Наполеона І. (Прим. Л. Г. Фризмана)
297 …в часы ‘мелодии’… — меланхолии. (Прим. Л. Г. Фризмана)
298 ‘Путешествие по Малороссии’ — роман ‘Путешествие в Малороссию’ (1803—1804) русского писателя и журналиста Петра Ивановича Шаликова (1768—1852). (Прим. Л. Г. Фризмана)
299 Английский министр Питт… — Питт Уильям Младший (1759—1806) — английский государственный деятель, в 1783—1801 и 1804—1806 годах премьер-министр, один из организаторов коалиции против революционной, а позднее наполеоновской Франции. (Прим. Л. Г. Фризмана)
300 Популативность — искаженное популярность. (Прим. Л. Г. Фризмана)

Сокращения, принятые в примечаниях:

МП-1 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка первая. М., 1834.
МП-2 — Малороссийские повести, рассказываемые Грыцьком Основьяненком. Книжка вторая. М., 1837.
МП-3 — Малороссийские повести, рассказанные Основьяненком. Книжка третья // Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
ОР — Отдел рукописей Института литературы им. Т. Г. Шевченко НАН Украины.
Письма — Квітка-Основ’яненко Г. Ф. Твори. Т. 8. К.: Дніпро, 1970. С. 101— 297.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека