Украденное письмо, По Эдгар Аллан, Год: 1844

Время на прочтение: 22 минут(ы)

Эдгар Аллан По.
Украденное письмо

Перевод К. Д. Бальмонта (1911)

Впервые опубликовано: Собрание сочинений Эдгара По в переводе с английского К. Д. Бальмонта. Том 3. — М.: Скорпион, 1911. — 320 с.
Источник: По Э. Дьявол на колокольне: Страшные рассказы, гротески / Пер. и сост. К. Д. Бальмонта. Подг. текста, общ. ред. и примеч. Р. В. Грищенкова. — СПб.: ИД ‘Кристалл’, 2002. — 256 с. — (‘Старый стиль’). С. 130 — 151.
OCR Купин А. В.

Nil sapientiae odiosius acumine nimio.
Seneca

[Ничто так не враждебно мудрости как чрезмерная острота (лат.).]

В Париже, как раз после темного и бурного осеннего вечера 18… года, я услаждался двойным удовольствием — размышления и пенковой трубки — в обществе моего друга Ш. Огюста Дюпена, в его небольшой библиотеке, в Сен-Жерменском предместье, в доме 33 по улице Дюно, четвертый этаж. Добрый час мы соблюдали глубокое молчание, и каждый из нас, как могло бы показаться какому-нибудь случайному наблюдателю, был напряженно и исключительно занят курчавыми круговоротами дыма, обременявшего атмосферу комнаты. Что касается, однако, меня, я мысленно обсуждал известные темы, составлявшие предмет нашего разговора в начале вечера, и разумею дело улицы Морг и тайну, связанную с убийством Мари Роже. Я видел в этом что-то вроде совпадения, как вдруг дверь нашей комнаты раскрылась и пропустила старого нашего знакомого мосье Ж.—, префекта парижской Полиции.
Мы сердечно его приветствовали, ибо в нем было столько же занимательного, сколько и достойного презрения, и мы не виделись с ним несколько лет. Мы сидели в темноте, и Дюпен встал, чтобы зажечь лампу, но снова сел, не сделав этого, когда Ж.— сказал, что он зашел посоветоваться с нами или, точнее, спросить мнение моего друга касательно одного официального дела, причинившего много беспокойств.
— Если это что-нибудь, требующее размышления, — заметил Дюпен, не зажигая светильню, — мы лучше рассмотрим это в темноте.
— Вот еще одно из ваших странных мнений, — сказал префект, который имел привычку называть ‘странным’ все, что было за пределом его понимания, и, таким образом, жил среди безмерного легиона ‘странностей’.
— Совершенно верно, — сказал Дюпен, подавая своему гостю трубку и подкатывая к нему удобное
кресло.
— В чем же теперь затруднение, — спросил я, — надеюсь, не произошло нового убийства?
— О, нет, ничего подобного. Все в том, что это Дело, поистине, очень простое и я не сомневаюсь, что мы сумеем отлично справиться с ним сами, но Потом я подумал, что Дюпену приятно будет узнать его детали, ибо оно необычайно странное.
— Простое и странное? — сказал Дюпен.
— Почему бы нет, фактически мы все весьма были им озадачены, потому что дело такое простое и, однако же, разгадка не дается нам.
— Быть может, это именно чрезмерная простота данной тайны ставит вас в тупик, — сказал мой друг.
— Что за нонсенс вы говорите! — ответил префект, весело смеясь.
— Быть может, разгадка слишком очевидна, — сказал Дюпен.
— О, Боже Милосердный, кто слышал когда-нибудь что-либо подобное?
— Слишком очевидна.
— Ха! ха! ха! — Ха! ха! ха! — Хо! хо! хо! — ревел наш гость, чрезвычайно позабавленный. — О, Дюпен, вы меня еще уморите!
— А в чем же, наконец, дело? — спросил я.
— Что ж, я вам расскажу, — ответил префект, выпустив длинный солидный созерцательный клуб дыма, плотно усаживаясь в своем кресле. — Я изложу вам все в немногих словах, но, прежде чем начать, я должен предупредить вас, что это — дело, требующее величайшего соблюдения тайны, и что я, по всей вероятности, потерял бы свой пост, если бы стало известно, что я кому-нибудь сообщил о нем.
— Продолжайте, — сказал я.
— Или нет, — сказал Дюпен.
— Хорошо, я получил личное осведомление из сфер весьма высоких, что известный документ чрезвычайной важности был выкраден из королевских апартаментов. Особа, его укравшая, известна, это вне сомнения, видели, как означенное лицо взяло его. Известно также, что документ все еще находится в его обладании.
— Каким образом это известно? — спросил Дюпен.
— Это ясно выведено, — ответил префект, — из природы самого документа и из непоявления известных результатов, которые сразу возникли бы, если бы он вышел из рук вора, т. е. если бы он им воспользовался, как он, в конце концов, конечно, собирается им воспользоваться.
— Говорите немножко яснее, — сказал я.
— Хорошо, я рискну настолько, чтобы сказать, что данная бумага дает ее обладателю известную власть в известном месте, где такая власть имеет огромную ценность.
Префект обожал дипломатическое лицемерие.
— Я продолжаю ничего не понимать, — сказал Дюпен.
— Нет? Хорошо, разоблачение этого документа третьей особе, которую я не назову, затронуло бы вопрос о чести некоторой особы, занимающей самое высокое положение, и этот факт дает обладателю документа возможность оказывать влияние на высокопоставленную особу, честь которой и спокойствие, таким образом, подвергнуты опасности.
— Но эта возможность оказывать влияние, — вмешался я, — зависела бы от того, что вор знает, что пострадавший знает вора. Кто посмел бы!
— Вор, — сказал Ж., — это министр Д., который посмеет сделать что угодно, все, что недостойно человека и что его достойно. Способ кражи был не менее находчив, чем смел. Упомянутый документ — письмо, чтобы быть откровенным — был получен высокой особой, обворованной, когда она находилась одна в королевском будуаре. В то время как она читала, ее внезапно прервал приход другой высокой особы, от которой она особенно желала скрыть это письмо. После поспешной и напрасной попытки бросить письмо в выдвижной ящик, она была вынуждена положить его вскрытым, как оно было, на столе. Адрес, однако, был сверху, но содержание письма было таким образом скрыто, письмо не возбудило внимания. В это самое время входит министр Д. Его рысьи глаза немедленно замечают бумагу, он узнаёт по адресу почерк, замечает смущение высокой особы и догадывается о ее секрете. После некоторых деловых разговоров, осуществленных наспех, в его обычной манере, он вынимает письмо, несколько похожее на упомянутое, раскрывает его, делает вид, что читает, и затем кладет рядом с первым. Потом он разговаривает четверть часа об общественных делах. Наконец, прощаясь, он берет со стола письмо, на которое он не имел никаких прав. Законный собственник письма видел это, но, конечно, не посмел привлечь внимания к поступку в присутствии третьего лица, стоявшего рядом. И министр скрылся восвояси, оставив на столе свое собственное письмо, совершенно незначительное.
— Вот здесь, — сказал Дюпен, обращаясь ко мне, — вы имеете все, что требуется, чтобы иметь целиком влияние — вор знает, что пострадавший знает вора.
— Да, — отвечал префект, — и власть, таким образом достигнутая, в течении нескольких истекших месяцев была использована для политических целей до размеров очень опасных. Обокраденная особа с каждым днем все более и более убеждается в необходимости получить назад свое письмо. Но это, конечно, не может быть сделано открыто- Словом, доведенная до отчаяния, эта особа доверила все дело мне.
— Лучшего агента, — сказал Дюпен среди целого водоворота дыма, — полагаю, нельзя ни желать, ни вообразить.
— Вы мне льстите, — ответил префект, — но вполне возможно, что кое-кто составил обо мне такое мнение.
— Ясно, — сказал я, — как вы заметили, что письмо еще находится в руках министра, раз обладание письмом, а не какое-либо пользование им, дает власть. С использованием письма власть исчезает.
— Это верно, — сказал Ж., — и согласно с таким убеждением я и действовал. Первой моей заботой было тщательно обыскать квартиру министра, и тут моим главным затруднением была необходимость делать обыск без его ведома. Кроме всего, меня предостерегли касательно опасности, которая возникла бы, если бы я дал ему основание подозревать наш замысел.
— Но, — сказал я, — вы совершенно как у себя дома в таких расследованиях. Парижская полиция делала это нередко и раньше.
— О, да, и потому-то я не отчаивался. Привычки министра, кроме того, давали мне большое преимущество. Он часто уходит из дому на целую ночь. Слуги его отнюдь- не многочисленны. Они спят в известном отдалении от покоев своего хозяина, и так как это, главным образом, неаполитанцы, их легко напоить. У меня, как вы знаете, есть ключи, которыми я могу отпереть каждую комнату и каждый кабинет в Париже. В течение трех месяцев ни одной ночи не прошло без того, чтобы в продолжение нескольких часов я лично не был занят обшариванием помещения Д. Моя честь здесь заинтересована и, скажу вам большой секрет, вознаграждение огромное. Таким образом, я не оставлял своих поисков до тех пор, пока не убедился вполне, что вор — человек еще более хитрый, чем я. Как я думаю, я осмотрел каждый угол и каждый уголок в квартире, где возможно было бы спрятать бумагу.
— Но разве невозможно, — сказал я, — что, хотя письмо может быть в руках министра, как это бесспорно и есть, он мог спрятать его где-нибудь в ином месте, а не у себя?
— Это едва ли возможно, — сказал Дюпен. — Настоящее положение дел при дворе и, в особенности, характер тех интриг, в которые, как известно, запутан Д., делают мгновенное применение документа — возможность тотчас же, как только будет нужно, его извлечь — пунктом почти такой же важности, как самый факт обладания им.
— Возможность его извлечь? — сказал я.
— То есть возможность его уничтожить, — сказал Дюпен.
— Это так, — заметил я, -~ и тогда ясно, что бумага находится в квартире. Что касается того, чтобы письмо было на самой особе министра, мы можем считать это вне разговора.
— Безусловно, — сказал префект. — Его дважды подстерегли — как бы бродяги — и его особа была тщательно обыскана под моим наблюдением.
— Вы могли на этот счет не беспокоиться, — сказал Дюпен. — Д., как я полагаю, не совершенно лишен рассудка и потому, конечно, должен был предвидеть, что его попытаются в этом роде подловить.
— Не совсем лишен рассудка, — сказал Ж., — но все-таки он поэт, так что разница тут на мой взгляд не велика.
— Это так, — сказал Дюпен, выпустив клуб дыма из своей пенковой трубки, после долгой и глубокомысленной затяжки, — Хотя я сам был повинен в некоторых виршах.
— А не расскажете ли вы подробнее о своих розысках? — сказал я.
— Почему нет, мы вполне использовали наше время и обыскали всюду. У меня в этих делах был большой опыт. Я рассмотрел все здание, комнату за комнатой, посвящая каждой из них целую неделю. Мы исследовали сперва обстановку каждой комнаты. Мы открыли всевозможные выдвижные ящики, а вы, как я полагаю, знаете, что для надлежаще тренированного полицейского агента такая вещь, как секретный выдвижной ящик, есть невозможность. Любой, кто, делая обыск такого рода, позволит какому-то ‘секретному’ ящику ускользнуть от себя, есть совершеннейший тупица. Это же так ясно. В каждом кабинете есть известное количество объемного пространства, каковое легко проверить. Кроме того, у нас разработаны точные правила. От нас и волосок бы не ускользнул. После кабинетов мы взялись за стулья. Сиденья кресел мы испробовали тонкими, длинными иглами, вы видели, как я ими пользуюсь. Со столов мы сняли верхние доски.
— А это — зачем?
— Иногда лицо, желающее что-нибудь скрыть, снимает верхушку стола или другую, аналогично устроенную, составную часть мебели, затем ножка выдалбливается, вещь кладется в углубление, и верхушка помещается на прежнее место. Таким же образом используют верхние и нижние части ножек кроватей.
— Но разве углубление не могло быть отыскиваемо выстукиванием? — спросил я.
— Отнюдь нет, если, положив вещь, достаточным образом обернуть ее ватой. Притом, в данном случае, мы должны были действовать без шума.
— Но вы не могли сдвинуть — вы не могли разобрать на части все предметы обстановки, в которых было бы возможно запрятать вещь описываемым вами образом. Письмо может быть закручено в тонкий спиральный сверток, не очень отличающийся по форме и по объему от большой вязальной иглы, и в таком виде быть введено, например, в деревянный перехват кресла. Ведь вы же не разобрали по частям все кресла?
— Конечно, нет, но мы сделали лучше — мы рассмотрели деревянные части каждого кресла в квартире и даже всякого рода смычки в мебели с помощью очень сильного микроскопа. Если бы тут были какие-нибудь следы недавнего беспорядка, мы бы не преминули открыть их немедленно. Малое зернышко пыли от буравчика было бы, например,
явным, как яблоко. Какой-нибудь непорядок в клеите — какая-нибудь необычная расщелинка в смычках немедленно бы навели сыск на верный след.
— Я полагаю, вы осмотрели зеркала, между стеклами и рамами, и вы освидетельствовали постели и одеяла, так же как занавеси и ковры?
— Это конечно, и когда мы освидетельствовали, таким обрачом, безусловно каждую частицу обстановки, тогда мы стали обыскивать самый дом. Мы разделили всю его поверхность на отделы, которые мы пронумеровали так, что ни один не мог быть опущен, затем мы тщательно освидетельствовали каждый квадратный дюйм помещения, включив сюда два дома, непосредственно примыкающие, и как прежде применили микроскоп.
—Два смежных дома? — воскликнул я. — Достаточно же, должно быть, у вас было хлопот.
— Достаточно, но предложенное вознаграждение огромно.
— В понятие домов вы включаете самые основания?
— Все основания вымощены кирпичей, в этом у нас было сравнительно мало затруднений. Мы исследовали мох между кирпичами и нашли, что он не потревожен.
— Вы осмотрели, конечно, бумаги Д. и книги в его библиотеке?
— Конечно, мы развернули каждую связку, освидетельствовали каждый листок, мы не только раскрыли каждую книгу, но мы пролистали страницы в каждой книге, не довольствуясь простым их встряхиванием, как это обыкновенно делают полицейские офицеры. Мы измерили также толщину каждого переплета самым тщательным измериванием неукоснительно применяя к каждому ревнивое око микроскопа. Если бы каким-нибудь переплетом недавно воспользовались, было бы совершенной невозможностью, чтобы этот факт ускользнул от нашего наблюдения. Томов пять или шесть, только что вышедших из мастерской переплетчика, мы тщательно испробовали вдоль иглами.
— Вы исследовали полы под коврами?
— Без сомнения. Мы сняли все ковры и исследовали доски под микроскопом.
— А стенные обои?
— Да.
— Вы заглянули в подвалы?
— Заглянули.
— Тогда ваш расчет неверен, — сказал я, — и письмо не в квартире, как вы предполагаете.
— Боюсь, что вы в этом правы, — сказал префект.
— А теперь, Дюпен, что бы вы мне советовали сделать?
— Сделать новый полный обыск в квартире.
— Это абсолютно бесполезно, — отвечал Ж. — Я не более убежден в том, что я дышу, чем в том, что письма в квартире нет.
— Я не могу дать вам никакого лучшего совета, — сказал Дюпен. — Вы, конечно, имеете точное описание письма?
— О, да!
И тут префект, вынув записную книжку, громким голосом стал читать подробное описание внутреннего и, в особенности, внешнего вида пропавшего документа. Вскоре после того, как он окончил чтение этого описания, он простился с нами, и никогда еще раньше я не видел этого доброго джентльмена в таком подавленном состоянии.
Приблизительно месяц спустя после этого, он снова зашел к нам и нашел нас в точности за тем же занятием, как и раньше. Он взял трубку, сел в кресло и затеял какой-то незначительный разговор. Наконец я сказал:
— Прекрасно, а что же, господин Ж., с украденным письмом? Я думаю, вы, наконец, примирились с тем, что невозможно перещеголять министра?
— Чтоб его черт побрал, — скажу я, — да, я, однако, сделал вторичный обыск, как советовал Дюпен, но все оказалось напрасным, как я и думал.
— Как велико вознаграждение, сказали вы? — спросил Дюпен.
— Да очень большое, знаете ли — весьма щедрое вознаграждение — не хочу сказать, сколько именно в точности, но скажу одно, что я не поколебался бы дать от себя чек в пятьдесят тысяч франков каждому, кто мог бы доставить мне это письмо. Дело в том, что, день ото дня, оно все возрастает в важности, и вознаграждение недавно было удвоено. Но, если бы оно даже было утроено, я не мог бы сделать больше того, что я сделал.
— Что же, да, — сказал Дюпен, цедя слоги между затяжками из своей пенковой трубки, — я, по правде сказать, думаю, Ж., что вы не постарались до конца. Вы могли бы сделать немножко больше, так я думаю, гм.
— Что? Каким образом?
— Ну что ж — пуф, пуф — вы могли бы — пуф, пуф — прибегнуть к совету в этом деле, гм! — пуф, пуф, пуф. Вы помните историю, которую рассказывают об Абернети [Абернети — знаменитый врач. — К. Б.]?
— Нет, черт бы побрал Абернети!
— Ну, конечно! Пусть себе забирает его. Но было как-то раз, что один богатый скряга замыслил попользоваться у этого Абернети медицинским мнением. Затеяв с ним, с этой целью, самый обыкновенный разговор в частном обществе, он изобразил этот случай перед врачом, как случай с воображаемым больным. ‘Предположите, — сказал скупец, — что симптомы такие-то и такие-то, ну, доктор, что бы вы предложили ему сделать?’ — ‘Что сделать, — сказал Абернети, — да что ж, посоветоваться с врачом, конечно’.
— Но, — сказал префект, несколько смущенный, — я совершенно готов посоветоваться и заплатить. Я действительно готов был бы дать пятьдесят тысяч франков любому, кто помог бы мне в этом деле.
— В таком случае, — ответил Дюпен, выдвигая ящик письменного стола и вынимая чековую книжку, — вот, вы можете заполнить чек означением данной суммы. Когда вы его подпишете, я вручу вам письмо.
Я был изумлен. Префект выглядел как пораженный громом. В течение некоторого времени он оставался безгласным и недвижимым, недоверчиво смотря на моего друга с открытым ртом и с глазами, которые как будто хотели выскочить из орбит, потом, по-видимому, несколько придя в себя, он схватил перо и, после некоторых колебаний и напряженных отсутствующих взглядов, он выписал и подписал чек на пятьдесят тысяч франков и передал его через стол Дюпену. Последний тщательно рассмотрел его и положил в свою памятную книжку, потом, отперев конторку, он вынул оттуда письмо и подал его префекту. Этот чиновник судорожно уцепился за него, в совершенной агонии радости, раскрыл его дрожащей рукой, бросил быстрый взгляд на его содержание и потом, неверно действуя руками и ногами, добрался наконец до двери и без церемоний ринулся через нее из комнаты, не произнеся ни одного слога с тех пор как Дюпен попросил его выписать чек.
Когда он ушел, мой друг сделал несколько изъяснений.
— Парижская полиция, — сказал он, — в своем роде чрезвычайно искусна. Она настойчива, находчива, хитра и вполне осведомлена во всех тех знаниях. которые, по-видимому, требуются, главным образом, для исполнения ее обязанностей. Таким образом, когда Ж, подробно описал нам свой способ обыска комнат в квартире Д., я чувствовал полное доверие к тому, что он сделал удовлетворительный обыск — насколько это было в его силах.
— Насколько это было в его силах? — сказал я.
— Да, — отвечал Дюпен. — Меры, принятые им, были не только лучшими в своем роде, но и выполнены были с безусловным совершенством. Если бы письмо было спрятано в круге их поисков, эти молодчики, без сомнения, нашли бы его.
Я лишь рассмеялся, но он, по-видимому, говорил совершенно серьезно.
— Меры, таким образом, — продолжал он, — были хороши в своем роде и были превосходно выполнены, недостаток же их заключался в том, что они были неприменимы к данному случаю и к данному человеку. Известный ряд высоконаходчивых приемов является у префекта некоторого рода Прокрустовым ложем, к которому он насильственно приспособляет свои замыслы. Но он беспрестанно заблуждается оттого, что он слишком глубок или слишком мелок в каких-либо делах, и подчас любой школьник лучше рассуждает, чем он. Я знал одного мальчика восьми лет, успешное угадывание которым при игре в чет и нечет возбуждало всеобщее восхищение. Это игра простая и играют в нее шариками. Игрок держит в своей руке известное число этих пустячков и спрашивает другого: четное это число или нечетное. Если догадка верна, догадавшийся выигрывает, если неверна — теряет. Мальчик, о котором я говорю, выиграл все шарики, имевшиеся в школе. Конечно, он имел какой-нибудь принцип угадывания, и принцип этот заключался в простом наблюдении и оценке сообразительности его состязателей. Например, его противник совершенный простак и, держа шарики и зажав их в руке, спрашивает, чет или нечет? Наш школьник отвечает нечет, и проигрывает. Но при вторичной игре он выигрывает, ибо он тогда говорит себе: ‘В первом случае у простака был чет, и весь запас его хитрости заключается лишь в том, чтобы во втором случае сделать нечет, я скажу поэтому нечет’, — он говорит нечет и выигрывает. С простаком, который на степень выше, чем первый, он рассуждает так: ‘Этот молодчик видит, что в первом случае я сказал нечет, во втором случае он, по первому побуждению, предложит себе переменить чет на нечет, как сделал первый простак, но затем второй его мыслью будет внушение, что это слишком простая перемена и, наконец, он решится оставить как прежде. ‘Я скажу теперь чет’, — он говорит чет и выигрывает. Итак, весь способ размышления у этого школьника, которого его товарищи называют счастливым, — что он, в конце концов, из себя представляет?
— Он просто представляет из себя, — сказал я, — отождествление ума своего с умом противника.
— Именно так, — сказал Дюпен. — И когда я спросил мальчика, каким образом он достигает полного отождествления, в котором состоял его успех, он ответил мне следующее: ‘Когда я хочу узнать, насколько умен или насколько глуп кто-нибудь, насколько он добр или насколько зол, или какие у него мысли в данную минуту, — я придаю выражению моего лица, по возможности, тот самый в сущности оттенок, который есть в выражении его лица, и затем жду, какие мысли и какие чувства возникнут в моем уме или сердце, как бы для согласования с этим выражением’. Этот ответ школьника лежит в основании всей мнимой глубины, которая была приписываема Ларошфуко, Лабрюйеру, Макиавелли и Кампанелле. — И отождествление ума того, кто рассуждает, — сказал я, — зависит, если я понимаю вас правильно, от точности, с которою оценивается ум противника.
— Практическая оценка зависит от этого, — отвечал Дюпен, — и префект, вместе с своей когортой, ошибаются так часто, во-первых, благодаря недостатку такого отождествления и, во-вторых, благодаря дурной оценке или благодаря отсутствию оценки того ума, с которым они имеют дело. Они пребывают во власти своих собственных замыслов находчивости и, отыскивая что-нибудь скрытое, они предполагают лишь те способы сокрытия, которые применили бы они. В этом они весьма правы — поскольку их собственная находчивость есть верное отображение находчивости толпы, но, когда хитрость какого-нибудь отдельного мошенника отлична по характеру от их собственной, мошенник, конечно, сражает их. Это случается всегда, когда такая хитрость выше их собственной, и очень часто, когда она ниже, Они не разнообразят принципа при своих расследованиях, в лучшем случае, когда их побуждает какая-нибудь необычная крайность, какое-нибудь чрезвычайное вознаграждение, они расширяют или преувеличивают свои старые способы практики, не касаясь самих принципов. Что, например, было сделано в этом доме Д. для видоизменения принципа действия? Что означают все эти пробуравливания, пробования, зондирования и рассматривания через микроскоп, все эти разделения плоскостей здания на зарегистрированные квадратные дюймы, как не простое преувеличение в применении одного принципа или нескольких принципов расследования, которые основаны на известном ряде представлений, касающихся человеческой находчивости — представлений, к которым префект, за долгую свою служебную рутину, привык? Разве вы не видите, что он считает само собой разумеющимся, что все люди, пряча письмо, прибегают — ну, не в точности к отверстию, пробуравленному в ножке кресла — но, по крайней мере, к какой-нибудь необычной дырке или уголку, указанному тою же самою системой мыслей, которая побудила бы человека прятать письмо в пробуравленной ножке кресла? И не видите ли вы также, что такие изысканные уголки для прятания вешей применяются лишь в заурядных случаях и к ним прибегают лишь заурядные умы, ибо во всех тех случаях, где прячут вещь, этот способ ее спрятать, способ укрыть ее в нарочно отысканном уголке, с самого начала возможно предположить и с самого начала на него наталкиваются и, таким образом, открытие этого уголка зависит вовсе не от остроты разумения, а целиком от простой тщательности, терпения и решимости ищущих, и там, где возникает важный случай или, что сводится к тому же в полицейских глазах, там, где вознаграждение основательное, упомянутые качества никогда не избегали случая быть примененными? Вы поймете теперь, что я разумел, говоря, что, если бы украденное письмо было спрятано где-нибудь в пределах розысков префекта — другими словами, если бы принцип, примененный при укрытии его, естественно был включен в принципы префекта — письмо было бы, конечно, найдено, это вне сомнения. Однако же, сей чиновник подвергся полной мистификации, и отдаленным источником его поражения является предположение, что министр — полоумный, потому что он снискал репутацию поэта. Все полоумные — поэты, префект это чувствует и он лишь повинен в поп distributio medii, в неверном логическом расчленении, выводя отсюда умозаключение, что все поэты полоумные.
— Но разве он действительно поэт? — спросил я. — я знаю, что их два брата, и оба были отмечены в литературе. Министр, сколько помню, написал весьма ученое сочинение о Дифференциальном Исчислении. Он математик, а не поэт.
— Вы ошибаетесь, я знаю его хорошо, он и то, и другое. Как поэт и математик, он должен рассуждать хорошо, как просто математик, он не мог бы рассуждать вовсе и, таким образом, был бы в полном распоряжении у префекта.
— Вы удивляете меня этими мнениями, — сказал я, — весь мир, в данном случае, против вас. Вы же не хотите свести к нулю правильно выношенную мысль столетий? Математический разум давно рассматривался, как разум par excellence [В истинном значении этого слова (фр.).].
— Il у a a parier, — отвечал Дюпен, цитируя Шамфора, — que toute idee publique, toute convention recue, est une sottise, car elle a convenu au plus grand nombre. [Можно биться об заклад, что всякая общественная мысль, всякая принятая условность есть глупость, ибо она подошла к наибольшему числу (фр.). — К. Б.] Математики, я с вами согласен, сделали все, что могли, чтобы распространить общепринятую ошибку, на которую вы указываете и которая оттого, что она распространена как истина, не перестала быть ошибкой. С усердием, достойным лучшей участи, они, например, захотели употреблять термин ‘анализ’ в применении к алгебре. Первые виновники в этом особенном обмане суть французы, но, если известный термин представляет важность, если слова заимствуют свою ценность из применения их, тогда ‘анализ’ можно переводить — ‘алгебра’, и соответственно латинское аmbibitus [Хождение вокруг (лат.).] будет означает амбицию, religio [Совестливость (лат.).] религию, homines honesti [Честныс люди (лат.).] — заслуженных людей.
— Я тут вижу возможность ссоры, — сказал я, — с некоторыми алгебраистами города Парижа — но продолжайте.
— Я оспариваю применимость и, таким образом, ценность того разума, который культивирован каким-либо иным особенным образом, кроме чистой отвлеченной логики. Я оспариваю, в особенности, разум, воспитанный на изучении математики. Математика есть знание формы и количества, математическое рассуждение есть лишь просто логика в применении к наблюдению над формой и количеством. Большая ошибка заключается в предположении, что даже истины того, что именуется чистой алгеброй, суть истины отвлеченные или общие. И эта ошибка столь огромна, что я поражен той всеобщностью, с которою ее принимают. Математические аксиомы — не суть аксиомы общей истины. Что верно в отношении формы и количества, часто грубо неверно в применении к морали, например. В этой последней области знания весьма обычно является неверным, что сумма частей равна целому. В химии аксиома также терпит фиаско. При рассмотрении мотива действия она терпит фиаско потому, что два мотива, каждый с определенной ценностью, будучи соединенными, не имеют совокупной ценности, равной сумме их отдельных ценностей. Есть многочисленные другие математические истины, которые суть лишь истины в пределах соотношения. Но математик, по привычке, обращается с конечными истинами так, как если бы они имели абсолютно общую применимость — как весь мир, на самом деле, и воображает на их счет. Брайэнт, в своей весьма ученой ‘Мифологии’, упоминает об аналогичном источнике ошибки, когда он говорит, что ‘хотя в языческие вымыслы более не верят, все-таки мы постоянно забываемся и делаем из них выводы, как из существующих реальностей’. С алгебраистами, однако, кои сами суть язычники, дело обстоит так, что в ‘языческие вымыслы’ верят и из них делают выводы не столько благодаря измене памяти, сколько в силу необъяснимого затмения умов. Словом, я никогда не встречал простого математика, которому можно было бы доверять за пределами корней и уравнений, или такого, который втайне не держался бы как за Символ Веры за то, что х2 + рх абсолютно и безусловно равны q. Скажите одному из этих джентльменов, если вам угодно, в виде опыта, что на ваш взгляд могут существовать случаи, когда х2 + рх не целиком равны q, и, втолковав ему то, что вы разумеете, возможно скорее спасайтесь из пределов его досягаемости, так как, без сомнения, он попытается вас поколотить.
— Я хочу сказать, — продолжал Дюпен, между тем, как я только рассмеялся на его последнее замечание, — что, если бы министр был не более как математиком, префекту не понадобилось бы давать мне этот чек. Я знал его, однако, за математика и поэта, а потому я принял меры, соответственные с его способностями и с обстоятельствами, в которых он находился. Я знал, что он человек придворный и, кроме того, что он смелый интриган. Такой человек, рассудил я, не мог не знать обычных полицейских способов действовать. Он не мог не предвидеть — и события доказали, что он предвидел — нападений, которым он подвергся. Он должен был предусмотреть, размышлял я, тайный обыск своей квартиры.
Его частые уходы из дому но ночам, которые префект приветствовал, как вспомогательные средства успеха, я считал лишь хитростью с целью доставить полиции возможность произвести полный обыск и таким образом, возможно скорее внушить убеждение, к которому Ж., действительно, и пришел — чтя письма в квартире нет. Я чувствовал также, что вся цепь размышлений, которую я с некоторым затруднением только что перед вами развернул, касательно неизменного принципа полицейских мероприятий при отыскивании скрываемых предметов — я чувствовал, что вся эта цепь мысли неизбежно должна была пройти в уме министра. Она должна была победительно внушить ему пренебрежение ко всем обычным уголкам, в которые прячут. Он не мог быть, размышлял я, столь недалеким, чтобы не увидать, что самые запутанные и отдаленные уголки его квартиры были бы так же открыты, как самые обыкновенные его шкафы, для глаз, проб, буравчиков и микроскопов префекта. Я видел, словом, что он будет приведен самым предметом к простоте, если он не прибегнет к ней умышленно, по добровольному выбору. Вы вспомните, быть может, как отчаянно хохотал префект, когда во время первого нашего разговора я высказал предположение, что быть может эта тайна смущает его как раз потому, что она так необыкновенно проста и очевидна.
— Да, — ответил я, — я хорошо помню, как он веселился. — Я поистине думал, что он помрет в судорогах.
— Мир вещественный, — продолжал Дюпен, — изобилует самыми строгими аналогиями с миром невещественным, и, таким образом, некоторый оттенок истины был дан той риторической догме, что метафора или уподобление может усиливать довод так же, как украшать описание. Принцип силы инерции, например, кажется тождественным в физике и метафизике. Как в первой верно то, что большее тело приводится в движение с большею трудностью, чем меньшее, и что последующая скорость движения соизмерима с этой трудностью, так во второй верно то, что разумы больших способностей, будучи более сильными, более постоянными и более подверженными случайностям в своем движении, чем разумы низшей степени, менее легко приводятся в движение, более затруднены и более полны колебания при самых первых шагах своего поступательного хода. Затем, замечали ли вы когда-нибудь, какие из магазинных вывесок привлекают наиболее внимание?
— Я никогда об этом не размышлял, — сказал я.
— Есть игра угадываний, — продолжал он, — в нее играют по географической карте. Один игрок просит другого угадать задуманное слово — название города, реки, провинции или империи — словом, какое-нибудь название, имеющееся на пестрой и спутанной поверхности карты. Новичок в этой игре обыкновенно старается затруднить своих противников, выбирая наиболее мелко напечатанные имела, а искусившийся выбирает такие слова, которые крупным шрифтом проходят от одного конца карты к другому. Такие слова так же, как вывески и уличные объявления, сделанные слишком широкими буквами, ускользают от наблюдения благодаря именно тому, что они слишком очевидны, и здесь физический недосмотр в точности схож с недосмотром моральным, благодаря которому разум пропускает такие соображения, которые слишком назойливо и слишком осязательно очевидны. Но это пункт, который, по-видимому, несколько выше или ниже понимания префекта. Он никогда не считал вероятным или возможным, чтобы министр выложил письмо как раз под носом у целого мира, с целью наилучшим образом возбранить некоторой части этого мира усмотреть его.
Но чем более я размышлял о смелой, дерзкой и безоглядной находчивости Д., чем более я размышлял о том факте, что данный документ всегда должен был быть под рукой, чтобы им можно было воспользоваться при первом же случае, — и о той решительной очевидности, полученной префектом, что он не был спрятан в пределах обычных поисков этой достойной особы — тем более я убеждался, что министр прибег к широкому и мудрому средству не скрывать его вовсе.
Преисполненный такими мыслями, я запасся зелеными очками и в одно прекрасное утро совершенно неожиданно зашел на министерскую квартиру. Я застал Д. дома, зевающим, бездельничающим и преданным всяким пустякам, как обыкновенно, и притязающим на последнюю степень скуки. Он, быть может, самый энергичный человек, какой только ныне живет, но это только тогда, когда никто его не видит.
Чтобы поквитаться с ним, я стал жаловаться на мои слабые глаза и скорбеть о необходимости носить очки, под прикрытием коих я осторожно и тщательно осмотрел все апартаменты, делая вид в то же время, что я лишь слежу за беседою моего хозяина.
Я уделил особливое внимание большому письменному столу, около которого он сидел и на котором в беспорядке лежали разные письма и другие бумаги, один или два музыкальных инструмента и несколько книг. Здесь, однако, после долгого и весьма тщательного расследования я не увидел ничего, что могло бы вызывать какое-нибудь особенное подозрение.
Наконец, глаза мои, осматривая всю комнату кругом, упали на неказистую филигранную решеточку для визитных карточек, которая свешивалась на грязной синей ленте с небольшого выступа, как раз посреди верхушки камина. В этой решетке, в которой было три или четыре отделения, лежали пять-шесть визитных карточек и одно-единственное письмо. Это последнее было очень засалено и скомкано. Оно было почти разорвано надвое посредине — как будто в первую минуту у собственника было намерение разорвать его совершенно, как ненужное, но намерение тотчас же изменилось или задержалось. На письме была широкая, черная печать с шифром Д., весьма явственным, и оно было адресовано мелким женским почерком самому министру Д. Письмо было брошено небрежно и даже, как казалось, с пренебрежением, в одно из верхних отделений решетки.
Едва только я заметил это письмо, как составил заключение, что это именно то самое, что я ищу. Конечно, по виду оно резко отличалось от того, подробное описание которого префект нам читал. Здесь печать была большая и черная, с шифром Д., там она была маленькая и красная, с герцогским гербом фамилии С. Здесь адрес, министру, был написан мелким женским почерком, там адрес, некоторой Царственной Особе, был написан почерком очень смелым и решительным, один лишь размер составлял пункт сходства. Но резкий характер этих различий, столь чрезвычайный, — то, что письмо было загрязнено, засалено и надорвано, — столь несогласный с настоящими методическими привычками Д. и столь указывающий на намерение обмануть наблюдателя, внушить ему мысль о ничтожности документа, — все это, вместе с самым назойливым положением данного документа, находившегося прямо перед глазами каждого приходящего и бывшего, таким образом, в полном соответствии с тем, что я уже раньше установил, — все это, говорю я, весьма сильно подкрепляло подозрение того, кто пришел с намерением подозревать.
Я продлил мой визит как только было возможно, и в то время как я поддерживал самый оживленный разговор с министром о предмете, который, как я знал, всегда вызывал в нем самый оживленный интерес, внимание мое было, в действительности, приковано в этому письму. При этом рассматривании я запомнил его внешний вид и его положение в решетке, и, наконец, сделал открытие, окончательно устранившее какие-либо самомалейшие сомнения, которые я еще мог иметь. Рассматривая края бумаги, я заметил, что они более стерты, чем это казалось необходимым. Они имели вид изломов, которые получаются, когда твердую бумагу, после того как ее сложили и разгладили, сложили вновь в обратном направлении такими же складками, образуя такие же края, как это было первоначально. Это открытие было финальным. Для меня было ясно, что письмо было вывернуто, как перчатка, внутренней стороной наружу, вновь положено в конверт и снова запечатано. Я распростился с министром и немедленно удалился, оставив у него на столе мою золотую табакерку.
На следующее утро я зашел за табакеркой, и мы с оживлением продолжили наш разговор предыдущего дня. В то время как мы так разговаривали, под самыми окнами квартиры министра раздался громкий выстрел, как бы из пистолета, и за ним последовал целый ряд страшных криков и воплей испуганной толпы. Д. бросился к окну, раскрыл его и стал смотреть на улицу. Я в это время подошел к решетке для карточек, взял письмо, положил его к себе в карман и оставил на месте его факсимиле (поскольку дело касалось внешнего вида), которое я заботливо приготовил у себя дома — весьма искусно изобразив шифр Д. с помощью печати, сделанной из хлебного мякиша.
Суматоха на улице была вызвана полоумным поведением некоего человека с мушкетом. Он выстрелил из него, находясь в толпе, среди женщин и детей. Оказалось, однако, что в ружье не было пули, к чудаку предоставили идти своей дорогой, сочтя его за сумасшедшего или пьяного. Когда он исчез за углом, Д. отошел от окна, куда я за ним последовал тотчас же, после того как завладел надлежащим предметом. Вскоре я распростился с ним. Мнимый же сумасшедший был мной подкуплен.
— Но какая у вас была цель, — спросил я, — когда вы на место письма положили его факсимиле? Не лучше ли бы было во время первого же визита открыто захватить его и отбыть?
— Д., — отвечал Дюпен, — человек отчаянный и сильный. В квартире его, кроме того, нет недостатка в слугах, преданных его интересам. Если бы я сделал безумную попытку, о которой вы говорите, я мог и не выйти от него живым. Добрые парижане могли бы вовсе ничего не услыхать обо мне. Но, кроме того, я имел здесь свое особое соображение. Вы знаете мои политические пристрастия. В данном случае я действую как сторонник заинтересованной дамы. В течении восемнадцати месяцев она была игрушкой в руках министра. Теперь он — игрушка в ее руках, ибо, не зная, что письмо более не находится в его обладании, он будет делать свои вымогательства так, как если бы письмо еще было у него. Таким образом, он неизбежно совершит сам, и немедленно, свое политическое крушение. Его падение будет, кроме того, столь же стремительным, как скандальным. Весьма удобно говорить о facilis descensus Averni [О легком нисшествии в Преисподнюю (лат.). — К. Б.], но во всех делах, как Каталани говорит о пении, гораздо легче взобраться, нежели спуститься. В данном случае я не питаю сочувствия и сострадания к тому, кто нисходит. Этот господин есть monstrum horrendum, чудовище, достойное отвращения, беспринципный человек, отмеченный гением. Признаюсь, однако, что я очень хотел бы знать точный характер его мыслей, когда, будучи на это вызван тою, кого префект именует ‘некоторая известная особа’, он вынужден будет вскрыть письмо, которое я ему оставил в его решетке для карточек.
— Как, разве вы туда поместили что-нибудь особенное?
— Почему нет! Это имело бы не вполне благоприличный вид, если бы внутри была лишь белая бумага — это было бы оскорбительно. Д. однажды сыграл со мною в Вене скверную шутку, и в наилучшем расположении духа я ему сказал, что я это припомню. Таким образом, зная, что он будет испытывать некоторое любопытство касательно того, кто перехитрил его, я подумал, что было бы жаль не дать ему ключа. Он хорошо знаком с моим почерком, и, как раз посреди белой страницы, я переписал следующие слова:
Un dessin si funeste,
S’ il n’est digne d’Atree, est digne de Thyeste’ [Замысел столь пагубный, если он недостоин Атрея, достоин Фиэста (фр.). — К. Б.].
— Вы найдете это в ‘Атрее’ Кребильона [Комедия Артура Мэрфи (1727 — 1805).].
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека