Уездная любовь, Малышкин Александр Георгиевич, Год: 1915

Время на прочтение: 18 минут(ы)

Александр Георгиевич Малышкин.
Уездная любовь

I

В бездельное время сидел Маркияша у окна номеров ‘Гвадалквивир,’, расставив кривые драгунские ноги и поплевывая семечки в ладонь. Через запавшие скучно глаза входило в него одно и то же: плакучий забор с лоскутом афиши, ветла на бугорке и под ней рыжая собака, свернувшая хвост от жары, за забором же голубел воздухом приречный выем, от которого виднелись лишь вершины ветел, лежало солнечное золото нив и огромное надо всем небо.
Все это входило в Маркияшу неосмысленно, оседая мутно куда-то на дно, а поверху текли лениво мысли о житейском: о двенадцати целковых жалованья, с которых трудно сколотить капитал для женитьбы, о том, что хорошо бы поступить половым в ‘Веселую долину’, где сверх месячных жирно перепадает на чай… и о многом еще, таком же привычном, думал он, пока, наконец, не усмехался, и тонкой, приятной болью не выплывал откуда-то Поленькин образ.
Ее, модистку Поленьку, представлял Маркияша не иначе, как сидящей у окна в осенний, багряный и ветреный вечер. Опершись на голые локотки, полными слез глазами смотрит она на убегающую тройку, за которой ветер гасит бубенцы, и ветер холодный дует из голых полей, гоня серые тучи, чтоб завтра заморосил с утра тусклый дождь, а где-то в каморке сидит он, Маркияша, и мутно мучается от сумерек и подпевает гитаре: ‘Что так жадно глядишь на дорогу в стороне от веселых подруг…’
Вспоминая, вздыхал Маркияша, хрустел пальцами и, нехотя взяв зеркальце со стены, начинал подолгу вглядываться в него, щуриться и подмигивать. Но все так же жалостно глядело оттуда кроткое скуластое лицо, похожее на обезьянье, и мученически запавшие глаза, прельстить было нечем и, виновато оглядевшись, он откладывал зеркальце и опять вздыхал:
— Утром, когда умоешься, еще румянец играет, а теперь нет ни пса… Ну, разь полюбят такого?..
А кругом нескладно все, неуютно, кривые диваны с вихрами мочалы, кресла раскорякой, засиженное мухами, трюмо и пол, заплеванный до неприличия: сам же Маркияша и заплевал от скуки. Где-то храпел молодой Скурлатов, хозяин, приехавший утром с далекой ярмарки, в смрадной боковушке, с красными шторами и красными лампадами, сидела на постели тучная параличная Скурлатиха, уставив куда-то мутные глаза, и жевала пастилу, под осклизлой же загаженной лестницей, в подвальной кухне, где стояли вечные потемки и шумно кишели мухи, — обжигая лицо спала на печке стряпуха Машка, свесив через край толстые голые ноги.
— Дрыхнут, как псы какие, —уныло злился Маркияша, шаркая по пустым горницам. — К вечерне уже звонят, хозяина, что ль, разбудить?..
Скурлатов, по-всегдашнему наездом заглянувший домой, спал по бродячей привычке своей как попало: сместив наскоро стулья вместо постели и разбросав рядом пустые пивные бутылки, манжеты и коробки из-под консервов. Клочок хищной кипучей жизни заглянул к ним в сонный ‘Гвадалквивир’. И та же беспокойная жизнь, вероятно, кипела и цветилась теперь под неплотно сжатыми ресницами: гул ярмарок, тонконогие рысаки, танцовщица Тильда, протягивающая из огненных блесток руку с бубном и яркие губы сквозь кафешантанный угар, и визг сумасшедших скрипок и опять качка вагона, уплывающего в теплую ночь, зеленые огни…
— Захар Петрович, — боязливо просунулся в дверь Маркияша, — четыре пробило-с, разбудить велели! Хозяин, а, хозяин!
— Ну? — поднял тот бритое осовелое лицо. — Ну, слышу! Четыре? Ты, слышь-ка… квасу!
Маркияша, суетясь, подбежал к печке, хлестнул Машку веником по голым ногам.
— Ты, баронесса… Что тебя не добудишься, чо-орт! Беги за квасом, хозяин требует, жив-ва!
— Чу-у, — вскочила та, протирая дурные глаза: — да что ты все швырком да пирком, дурашный! Ишь, развоевался… воин поганый!
— Ну, ты!
В раскрытые на верху окна летел звон, Скурлатов сидел уже на столе, скрестив ноги и пуская блаженно дым полными губами, и ветер, похолодевший от реки и закатных полей, отрадно обдувал распаленную налитую шею.
— Как тут у вас? — пробасил он Маркияше. — Ничего?
— Намеднись настройщик фортепианный останавливались, — вздохнул Маркияша, — пьянствовали. Потом подрядчик из Махаловска. Потом барин прогорелый, кой прошлый год с девчонками зеркало разбили, Дубецкий. Тоже пьянствовали и в банчок резались, к им Колька Цыганенок из клуба приходил.
— Опять крап подавал? — нахмурился Скурлатов. — Смотри… ты!
— Никак нет-с, это тогда затмение вышло… А как барин проигрались, то наскандалили и денег не заплатили. Со стряпухой тут разные безобразия отмачивали…
— А у тебя что руки дрожат? Иль гульба здоровая была?
— Гульба, — презрительно усмехнулся Маркияша. — Погуляли… по печке затылком. Бросил я эту ерунду, Захар Петрович. Вот вы, чай…
— Да, вчера, понимаешь, — оживился Скурлатов и руку с папиросой восторженно поднял, — вот случай! Ехали, понимаешь, около- Сызрани. У меня в соседнем купе новобрачные: генерал, от него уж землицей попахивает, а она, понимаешь, кругленькая, молоденькая, кофточка сквозная — мурмуленок! Ночью прохожу я по коридору, гляжу — дверь открыта: генерал вынул зубы, в стакан их — цок, а она стоит у окна, приклонилась вот так и поет, очень грустно. Я спросил что-то, потом вздохнул, конечно, тихонько так за локоток взял, гляжу — улыбается и слезы на глазах. Ну, и пошло… Утром распростились, понятно, адресок она дала — приезжай, говорит, в Москву, там непременно встретимся. И вот еще одну штучку…
И Скурлатов поднес к глазам Маркияшиньим изнеженный розовый палец, показывая тонкую золотую змейку, в коронке которой тлел кровяной рубин.
— Занятно, — хмыкнул Маркияша, тронув перстень. — Женский пол, конешно, завсегда слабый.
— А в Уфе-то, — лихо качнулся Скурлатов и, щелкнув пальцами, принялся за новый рассказ. Но на середине загоготал вдруг совершенно неожиданно, загоготал полным нутром, багровея от натуги, и будто не он смеялся, а само выпирало из него грузной силой и озорством, и Маркияша, прижав почтительно ладонь ко рту, отступил даже: так дико показалось.
‘Вот жеребец ногайский, — подивился он, — и внезапно боль какая-то полыхнула из мутных глубин. — А таких ведь девушки милые, несмышленыши любят, за что?’
Он неловко помялся.
— Вам-с, Захар Петрович, поклон велели кланяться Женя с Устей, наши барышни…
‘И Поленька’, — хотел он добавить, но вдруг встревожился и мрачно замолчал.
— Ах, это модистки, что ль? — равнодушно кивнул Скурлатов. — Ладно, скажи, что заверну как-нибудь, я простых люблю… Ну, а тебе, Маркияша, как, проходит?
Маркияша совсем застыдился и, ухмыльнувшись в сторону, махнул рукой и вышел.
— Того и гляди, такое ляпнет…
На прохладном занавоженном дворе легла тень, только крыша сарая резко и сонно золотела -от заката. Укладываясь, хлопали на насестах куры, с высоко подоткнутой юбкой выбегала заспанная Машка из кухни, с разбега плескала помои в соседскую стену, над крышами захолодела синь, и стояли в вышине торжественные облака…
Маркияша постоял на дворе, засунув руки в карманы, сплюнул. Потом сходил в боковушку свою, где стоял сундук для спанья, табурет и столик, над которым вся стена была облеплена конфеточными бумажками, снял дедовскую заерзанную гитару со стены и поплелся на задворки.
Там, еще огромнее от темнеющего вечера, лежало бескрайное небо, обугленная закатом церковь взбиралась в бездонную голубизну за дальним садом, соломенные мазанки, избы, похожие на серо-розовые комья, кудлатые ветлы — все где-то низко, низко приземлилось над голубой водой, вбирая сумерки и готовя ночной уют…
Маркияша присел и, клоня голову набок, тронул струны. Сумеречной грустью загудели они, стеля звуки по темнеющей траве, глухо плакали о том же, о несчастной любви. И мутнело на душе, и откуда-то из темных, больных глубин опять вставали одинокие терзающие вечера, и багряный свет, и тройка, убегающая в закатную степь, и вот путалось все, как от серых грозовых потемок, сливалось в жгучую одну, запойную тоску…
‘Что так жадно глядишь на доро-огу…’
И захотелось поверить и верилось почти, что здесь вот, близко где-то, прячется невидимая Поленька, за темным плетнем, может быть, подпершись ручкой, слушает тоскливую песню, и горло теснится от слез: так подошла бы, обняла жалостно, к груди теплой прижала бы наболевшие глаза…
А сумерки густели, дымясь в вышину. Где-то в переулке всхлипнула гарм.ошка, зазвенел женский смех. По улицам догасала оранжевая пыль, взметенная грузным стадом, и девушки, зажимая косынками рты, хихикая и шепчась, спешили к скверу.
Маркияша очнулся, поглядел в небо и встал.
В боковушке затеплил лампу, надел шоколадную клетками пару и под пиджак лазоревую рубаху с белым бантом. Потом, пригладив волосы, собирался еще раз ухмыльнуться себе в зеркало, но в окно стукнули и засмеялись.
— Ага, Сережка с Костькой, — встрепенулся он, —теперь на Планскую… — И в груди приятно и жутко защекотало.

II

Так давно повелось, что заходили за Маркияшей в сумерках двое друзей, приказчики из потребительской, и они втроем шли к модисткам на Планскую.
Впрочем, улица эта называлась еще и Францией, по обилию в ней модных мастерских. Проходя по колеистым буграм ее и лужайкам, где бегают грязноротые мальчишки, видишь направо и налево трехоконные флигельки с сиренью. За цветочными горшками шумит швейная машина, иногда выглянет девушка из окна, проводит рассеянными глазами, перегрызая нить. А в праздник в одном из флигельков загорятся все три окна, и Франция начинает веселиться: гулко топают до полночи, звенят смехом девушки, от дробной польки захлебывается гармошка. Кто-нибудь выходит погрустить ђк садовому плетню, и над ним тихо цветут недолгие июльские звезды…
На Планской, в голубом флигельке, жили и Маркияшины знакомки: Женя, Устя, Поленька. Если бы спросить Маркияшу об их наружности, едва ли что ответил бы он, так к ад видел подруг чаще всего в сумерках или ночью. К тому же на рыжую Женю и хохотушу Устю он мало обращал внимания, а когда глядел на Поленьку, конфузливая муть застилала глаза, и помнились только слабые плечи, косы, перекинутые на грудь по хрусткой кофточке с медальоном, и облачные от ночи глаза.
В тихий вечер, когда зажигались редкие огни на Планской, приятели заходили за подругами и уводили их гулять в луга. Впереди выступал Сережка, подцепив Устю, выпятив нарочно грудь и лихо вертя тросточкой. За ним Костыка с Женей спесиво задирал подбородок и нарочно подталкивал передних.
— Пардон!
— Какой-те кордон, — огрызался Сережка, и Женя кланялась от заливистого смеха, а Устя узила птичьи глазки и хихикала.
Поленька, перебирая скучно цепочку медальона, лениво и легко покачивалась сзади с Маркияшей.
— Хоть бы семечек принесли, кавалеры! Не угостят никогда…
— Вам семечек! — с готовностью приседал Сережка. — Я сичас, только на колокольню переобуться сла-зию, ги-ги-ги!
И Женя с Устей опять рассыпались смехом до одышки.
Мутная улица расходилась в темный прохладный луг, где висел сегодня низкий туман над травою. С реки, где качались забережные огни и брызги звезд, натужно стонали лягушки, из тростников тянуло тинистым сырьем, где-то огонек трепыхал за слободами, в тихом мрачном поле где-то смеялись хором, и потом стройно пели девки, песня тянулась, как туман, по земле, утихала, и не то дальше куда-то, в глухие душистые межи, уходил хор, не то в ушах только звенело, как в просолках, тонким обманчивым звоном..,
— Мокреть какая, — пожималась Женя, глядя в речные огни, — роса густая, идемте посидим лучше: до луны еще долго.
В улицах прибавилось огней, на бревнах, у завалин, насел темноликий народ и гуторил дремотное. С дороги дохнуло сырой пылью, по тихим переулкам гонялись и лаяли собаки, а вверху путались цепочки бледных звезд.
— Дайте и мне закурить, — сказала Поленька Маркияше. — Ну, расскажите что-нибудь, молчит, как в воду опущенный!
— Да что вам… Хозяин вот нынче приехал…
Поленька затянулась папиросой и вдруг с непривычки затряслась, закашлялась доупаду, схватив Маркияшу за плечо. Он остановился: Поленька часто дышала улыбаясь, лицо яснело, выступая из темноты, и близкие, сквозь запах пудры, совсем близкие увидел он глаза, немного опьяненные, и темный крестик рта.
— Прошло… А вы все вздыхаете, ну, о чем же, Маркияша?
— Так…
Женя визгнула где-то.
— Желание, желание скорее, девчонки, звезда упала! Ах!
Все замолчали, глядели куда-то: в переливчатые цепи звезд, в темную переулочную тьму…
— Вы что загадали, Поленька?— несмело спросил Маркияша.
— Не успела… Да я и не сказала бы, ишь, какой ловкий! Хорошо, например, если б сегодняшний сон сбылся, знаете, мне прямо безумный приснился. Где-то далеко и много костров, Маркияша, и все огни, огни И потом ракеты, разноцветные, прямо безумно, а я в пышном таком белом платье, и, знаете, полковая музыка гремит, и много народу, все такие веселые. Ну, какой-то большой праздник, я не знаю… И все чего-то ждут, и все глядят на меня… А я так и дрожу, а сердце-то, сердце-то у меня замирает, Маркияша! Чувствую, что для меня все это, что сейчас ужасное счастье случится, а Устя, чертовка, взяла да разбудила…
Все сели на скамейку, замолчали, слушая ночь.
Хрупкая тишина стояла всюду, спускаясь от самых звезд. И вдруг звенящий шелест выплывал из-за темного пригорка, стрекотали колеса, перетряхивались бубенцы. Из-за угла вылетала бричка, гоня невидимую пыль, дробным перезвоном ныряя за палисадниками, и опять глохли где-то бойкие бубенцы, уносясь в темь и чудясь далеко-далеко…
— В губернию, — сказал кто-то и вздохнул. Вздохнули все, заворошились. Поленька поникла, упершись подбородком в грудь, Маркияша в сладком оцепенении стоял подле, а Сережка балагурил опять, рассказывал страшное и пугал на разные голоса.
— Девчонки, белый кто-то едет, боюсь, — затрепетала Женя, прижимаясь к подруге.
— Это не хозяин ли, — сказал Маркияша привстав, — он в белой поддевке ходит. Он и есть…
Кто-то, мутно белея, подъехал к флигельку на беговых дрожках.
— Захар Петрович, к нам, к нам! — закричала Устя. — С конфеточками вас! Угостите!
— Ты погоди, француженка, — насмешливо пробасил Скурлатов из тьмы, — я еще поздороваюсь. Ой, какие руки горячие, Поленька! Ну, я на минутку, кто со мной кататься поедет, говори!
— Вы-думал!
Поленька вспыхнула и вдруг, изловчившись, вырвала у Скурлатова сверток со сластями и бросилась бежать.
— А! — зыкнул он горлом и тоже затопал в потемки. Где-то за палисадником нагнал, остановились там болтая. Поленька тихо засмеялась и вдруг взвизгнула щекотно, отчего у Маркияши сразу заныло в груди.
— Ну, кто поедет? В луга! Поленька, хотите?
— Идите вы, щиплется как! Ну, отстаньте, говорю…
Но Скурлатов, уже не слушая, цепко схватил ее за руку и тянул к дороге. Девицы ахнули и захохотали, крича наперебой: — Ну, Маркияша, кавалер, выручайте же! — Тот растерянно моргал, не двигаясь с места. Поленька гневно била Скурлатова по руке, а он, перегнув ее за талию, насильно усадил в дрожки и хлестнул лошадь.
— До скорого свидания!
— Нахал, пустите, — билась Поленька.
Дрожки застучали, скрылись за углом. Но еще ясно было слышно: рокотал бас, и вдруг неожиданно вспыхнул утомленный Поленькин смех. Подруги сели на скамью, а Сережа язвительно фыркнул:
— Проворонил царство небесное-то? Эх, ростепа!
Маркияша улыбнулся, неловко как-то, словно щеки ему свела судорога. Немного посидел. Потом, когда стали все снова собираться в луга смотреть луну, ало всплывавшую из черной горы, простился и пошел домой.
— Какой конфуз, — сжимался он, бродя по пустым улицам, — не надо бы сдаваться, эх, блаженный!..
Хотел было уснуть в боковушке, но не мог: выбрел опять на волю, где все страстно голубело теперь от луны и пахло влажными цветами из садов. Недавний туманный вечер вспомнился, прогулка, сладкая близость Поленьки и как приблизились озорные глаза и запах пудры…
Вышел в луга: по лунной дорожке, мерцавшей лилово из туманной травы, брели на откос двое, обнявшись, упоенные, без слов. Так уходили куда-то, в мутное сияние луны, Маркияша глядел на них, потом прилег и охнул, изнемогая от жгучего голодного желания и боли…
Обнять бы в эту теплую ночь, дремать, щекой к теплым волосам…
За откосом застучало: не они ли?.. Переполз, где потемнее, впился глазами в тяжело надвигающееся пятно. Но нет: проплелась пара с подвязанными бубенцами, должно быть, с полустанка, ямщик дремал, поматывая головой, и вожжи волочились по земле, Маркияша встал — немного тошнило от лежания — и поплелся назад.
Из сундука достал бутылку, глотнул. Теплыми ладонями стиснуло голову, закачало что-то, набегая волной томящего блаженства. Он свалился на постель и беспокойно засыпал, свесив безвольно голову на край. А Дурманный июль, дыша в окно, наливал тело бесстыдным бредом и огнем, и вот Поленька опять прошла, одна, в мутном сиянии луны, и заплясала, повизгивая и показывая горячие голые ноги…

III

От этого вечера осела в голове мутная томящая боль, мутило в глазах, и дни, казалось, проходили слепо и сонно.
Шел дождь: яркое недавно поле завесилось белесым туманом, крыши под низким небом взмокли, и в сумерках, сквозь текучий белесый туман, слабо чудились взмокшие спящие дома, около которых тускнели из луж забытые огоньки и чавкала грязь.
От такой невылазной погоды еще мрачнее затосковал Маркияша: где встретить, как увидать?
Вечером, однако, сходил в сквер. В пустынных неуютных аллеях бежали ручьи, выедая сырой песок. Ветер сметал с кустов пригоршни брызг, сметал грузные черные облака за ђколокольни, гнал за край проясневших полей, где открылся ярко-багровый от ненастья закат. Маркияша посидел на пустынном балконе клуба. Из труб хлестала в траву вода, четко щелкали парусиновые завесы. Отсветы отходящего заката мрачнели высоко на листве, и от этого дико темнело на душе: будто радости никакой не увидишь больше никогда…
А непоседная тоска толкала на Планскую. Там тоже легла топкая распутица и ненастная тишина. Порой пробредет укутанный воз, и мужик, покачиваясь, прошлепает рядом, пробежит, надвинув пуховый платок до бровей, девушка к соседям, а Маркияше чудится — Поленька, и вот опять несвязное колыхнется из души, запутает и защемит…
В знакомом флигеле тоскливо чернели окна. ‘Ушли, — подумал Маркияша, — а куда, в гости, не иначе?..’ И снова, горбясь и руки нескладно раскачивая, брел домой. Впрочем, в переулке, какой выходит к номерам, остановился, присел вдруг у темной калитки, а с Планской, нахлобучив низко колпак кожаный, пробултыкал Скурлатов, или кто-то, очень похожий на него.
‘Зачем ему тут?’ — встревожился Маркияша, глядя вслед. И уже не стал думать дальше, чтоб не бередить боль: такие безумные мысли впивались в мозг, бесстыдные даже. ‘Чепуха!’ — сказал он себе и, вернувшись домой, просидел, осунувшись, за гитарой до полночи.
И на утро не раз выбегал на двор, протягивая руку под дождь: все еще моросило слегка. Но чаще налетало солнце пятнистыми светами, после обеда день стал совсем июльским, и небо весело заогневело, жарким ветром иссушая грязь.
Маркияша, нетерпеливо вздыхая, бродил по номерам, где возился с красным товаром какой-то татарин и бесконечно храпел Скурлатов, припомаживался, выглядывал в окно и, вечером, — вечер этот воскресный был, — увидел, наконец, Поленьку на крайней аллее.
— Ну, вот… — встал он со скамьи и почувствовал, как жуткое волненье обожгло ему грудь. — Теперь только не робеть, все скажу, все…
Он подошел к ней.
— Ах, Маркияша, — улыбнулась Поленька приветливо, — вот не ожидала!
— Я мечтал, вон под обрыв смотрел, на рецку, — краснея, показал он рукой. — Очень грустные вечера стали, Поленька, правда? Иль это только у меня от воображения?
Смеркалось, и нарядная публика шла в сад. В выси зажигались тонкие звезды, теплые сумерки поднимались, занося запахи мокрых еще цветов. И свежие влажные запахи сливались с духами, идущими от мутно-белеющих женских платьев, и все похоже было на нежные, чьи-то невидимые прикосновения, или еще: что праздник очень большой и вот сейчас зажгут много сверкающих огней и будет пьяно, пышно и весело…
— Я устала, — сказала Поленька, освобождая руку, — присядемте!
Она закинула немного голову, касаясь слабым плечом Маркияши. Он нашел горючую ладонь и взял. Поленька не шевельнулась и слабо пожала его руку, опахнув всего духами и сладкой слабостью.
‘Ну, как ей сказать, — подумал он, — она красивая такая и нарядная, а у меня от ног пахнет… Ах, Поленька, милая, чулочки бы сам тебе надевал…’
Мимо ходили безликие люди, шурша песком и шепчась, под обрывом, где дрожала лунная аллея, плыла лодка в цветных огнях, страстно дышала влажная, полутемная ночь, буйные кусты распускались дикой таинственной красотой, и кто-то пел с исправничьего балкона, очень печально…
— Музыка, — сказал Маркияша. — Идемте, послушаем, Поленька, я вижу, вам скучно здесь. И что вы такая мрачная, сухарики, что ль, по ком сушите?
— Нет… но я очень несчастная, Маркияша, — серьезно и тихо ответила она. И тотчас встала, и было видно — все равно ей, куда итти, куда позовут: так ленивы и тоскливы были движения.
— Ну, уж не поверю, — посмелел Маркияша и хитро улыбнулся. — А я знаю одного человека, он очень вас любит… Сказать?
Но Поленька уже шла обольщающей девичьей походкой своей, грудью вперед. И другие шли к исправничьему балкону: в сиренях там стоял свет и разговаривали люди, и то стихало, то гремело пианино бархатным рокотом, и кто-то пел, волнуясь и тоскуя, а за городьбой молчали, слушали, и откуда-то мешали гармоники, плутавшие за рекой, и горничные, взрывом хохотавшие неподалеку.
Поленька приникла к городьбе, равнодушно слушая, бледный луч света упал на нее, осветив подбородок и кружевной вырез на груди, все же остальное пряталось от Маркияши в зеленоватую тьму, кроме еще руки, на которой посверкивал кровяной огонек.
— Что же это такое? —неприятно содрогнулся он и нагнулся к огоньку. Потом, вынув дрожащими руками папиросу, чиркнул спичку, в это время, как нарочно, и Поленька поднесла руку к волосам, и он увидел ясно на пальце знакомую золотую змейку.
— Ага, генеральшин перстень, — мотнул он головой, и вдруг сонно, лениво потянуло: лечь куда-нибудь камнем, зажав крепко глаза, не слышать ничего… А Поленька скучно зашуршала шляпкой и зевнула:
— Ну, я домой, вы проводите меня? А то завтра вставать рано…
— Идемте…
И что наросло светлого за эти часы, опять свалилось в темную отчаянную бездну. И близилась одинокая, сосущая ночь: пробренчит на постылой гитаре, ветлы бессонные, маня на любезное свидание, прошумят в полночь из-под звезд, и будет больно, больно…
Молчаливо дошли до Планской.
— До свидания, — тихо сказала Поленька у своей калитки.
Маркияша протянул руку.
И вдруг Поленька всхлипнула, схватилась за лицо. Маркияшу передернуло. Отвернувшись от него, она припала к забору и, вздрагивая плечами, искала платок…
— Полно вам, — дрожа от мучительной нежности, погладил он ее по руке, — полно, ведь я вас…
— Пожалей меня, — открыла она полные слез глаза и, слабея, обняла его, уютно прижимаясь к, груди. Маркияша, вытянув шею, притиснул ее к себе: и боль и бесстыдная сладость нахлынули на него, но Поленька, сонно улыбнувшись, покачала головой, поцеловала его в щеку и скользнула за дверь…
— Д-да, — раздумчиво опустил он руки, и сам себе усмехнулся.
Перешел на другую сторону и там опять остановился, усмехаясь, как ребенок: — нет, ты пойми… — И вдруг отступил, жутко насторожившись: звякнуло кольцо у Поленькиной калитки, кто-то вышел. Темная фигурка легко прошла неподалеку и растаяла в переулке, где номера.
Маркияша вышел из тени, утерся рукавом и по-звериному, без мыслей, напрягая невидящие, замутившиеся глаза, побежал задворками туда же.
И все было, как думал: дверь в один номер приотворена, и из нее ложился по черному коридору свет, слышались голоса, знакомые, именно те, которых боялся, и когда, сцепив зубы, шагнул он через порог, то увидел и Поленьку, причесывавшуюся перед трюмо, она, не выпуская кос из рук, ахнула и выронила из губ все шпильки.
— Это Маркияша, — сказал успокоительно из угла Скурлатов, странно как-то оглядев его, потом затянулся папироской укладывая ногу на ногу, и добавил, — не бойтесь, он у меня — могила.

IV

— А я к вам в гости, — вспыхнула неловкой улыбкой Поленька, — поглядеть, как вы тут с хозяином… Беспорядок какой везде, ну, разве так можно, Маркияша?
Виновато искала его глазами, все улыбаясь.
— Да знаете… раз усмотреть…
— Ты вот что, друг мой, — лениво пыхал дымом Скурлатов разваливаясь, — там в чулане шкапчик у меня, знаешь? Ну-ка, сообрази нам, да поживее! Инструмент свой тащи!
— Одной минутой-с.
Постоял еще, поморгав забывчиво. И вдруг, словно очнувшись, встрепенулся, загрохал по лестнице. А там, в жутко-сумеречной кухне, в запаутиненном чулане напряглась смертная тошная тишина, как и в нем, самом, словно струны натянулись какие—и только тронь кто — криком бы закричал в бреду, в горячке бросился бы куда-то, затерзал зубами…
— З-змеи…
Но вместо этого молчаливо, с дрожью в теле, постелил снеговую скатерть на круглый стол, принес из чулана бутылку коньяка, граненый графин с ликером и расставил перед теми, похлопотал даже, чтоб было покрасивее.
— Ну, выпьем, — встал Скурлатов, — Поленька… Маркияша! А струмент принес? Ну, налаживай.
— Только подвинчу маленько…
Поленька подошла к окну, отдернула штору и, словно собираясь лететь, потянулась полуголыми руками.
— Какая ночь! Звезды, цветами пахнет… Я люблю, Захар Петрович, когда у нас в клубе танцы в такие ночи: выйдешь на балкон и вдруг свежо, деревья шумят, огоньки где-то, и чего хочется, не знай…
— Да, природа… — промычал вскользь Скурлатов. — Ну, я налил.
Маркияша, пряча лицо, нагнулся над гитарой в тени. Смутно жужжали струны, каплями падали тихие стоны, темным намеком дрожали, улетая в ночь… А сам прислушивался чутко к разговору и где-то больным, сладким терзанием желал: скорее бы то тайное началось, для чего и пришла…
— Маркияша, хлебни и ты.
Поленька утиралась уже сиреневым платком, шаловливо играя глазами. Пальчики перебирали цепочку медальона, Скурлатов, наклонясь немного, что-то говорил, лениво усмехаясь и не спуская пухлых глаз с ее груди, а между тем наливал опять.
Молча подойдя к столу, Маркияша проглотил коньяк. Сухой волной налетело опьянение, сбило, закрутило мысли, как ветром сухолистье. И как-то вздохнулось свободней: он даже развязно крякнул и с шумом подвинулся на свет.
— ‘Тамару’ разь вам сыграть?
Заглядевшись куда-то, тронул струны, фальцетом запел:
В глубокой теснине Дарьяла,
Где роется Терек во мгле…
Осенней тягучей тоской заколыхались звуки. Не вечер ли опять где-то в глухой каморке? Мутным камнем давит душу, вьюга мерзлыми космами бьется в’ окна, сердце болит. Пой, гитара, пой сегодня, как и вчера! — и завтра простучит в стекла безумный вечер, и завтра заплачешь над горьким весельем, проклятая гитара!
…Прелестна, как ангел небесный!
Как демон, коварна и зла…
— Будет тебе, — поморщился Скурлатов, — что это за панихида? Ты, друг мой, знаешь, что-нибудь мажорное… Ну, маршик, что ль, какой.
— Можно и веселую, — уныло согласился Маркияша и, припадая ухом к гитаре, принялся опять настраивать.
Скурлатов наливал и пил. Пила и Поленька, все меньше ломаясь, от острого, как лезвие, ликера щеки и уши ее стали горяче-алыми, глаза влажно помутнели, откидываясь в кресле, все чаще закатывалась она раздражающим смехом и нетерпеливо дергала медальон:
— Как будто… Ну, вы скажете, ах-хи-хи-хи!
И вдруг потемнела вся, поблекли глаза. Прижав ладонь ко лбу, шатнулась порывисто к окну, перегнулась в теплые потемки. И, устало улыбаясь, оглянулась назад.
— Фу, как я закружилась… Захар Петрович, не сметь больше угощать, слышите? Не сметь!
Топнула ногой: и острым смехом и пьяными слезами прозвенел крик.
— Ну, не сердитесь, милочка, ну, не стану! Мар-кияша! Ты чего стесняешься — тяни!
— Да я-то что…
— Маркияша, пейте, что вы бирюком каким сидите, — визгнула нетерпеливо Поленька. — Ну?
Заломив руки за голову, опять подошла к окну.
— Какая ночь…—И тотчас же безвольно хихикнула: — ну, какая же я смешная, опять про то же…— Она решительно выпрямилась, неверными шагами подошла к зеркалу, сжала руки, округлив маленькую грудь, и так глядела в упор.
— Захар Петрович, разве правда, что я хорошенькая?
— Вы цветок, Поленька, — вкрадчиво дохнул Скурлатов, подходя к ней сзади и взяв за голые локти. — Ну, разве иначе я увлекся бы вами? Я вам предскажу: вы расцветете еще пышнее, если у вас будет роскошная жизнь. А знаете, милочка, что нужно для этого: прежде всего плюнуть на все…
— А это что? — провела она пальчиком по зеркалу: — ‘прощай, Вера, мое солнце, жизнь, Раутен…’ Это кто, вы начиркали?
Маркияша, перестав бренчать плясовую, крякнул и заворочался на табурете.
— Это-с, Поленька, актеры останавливались в третьем году.
— Ах, погодите, — вскинулась она, — знаю, которые полковничью Верочку увезли! Это тот, что Генриха играл, душка, я помню…
— Да-с, тут такие дела были… Верочка-то перед самым отъездом в номер к нему прибежала, в сумерках. Поцелуи пошли, всякая всячина. Уж они любезничали, любезничали, а потом, как расходиться, он левольвертик вынул и давай им играть: коль не уедешь, грит, со мной, сичас себя прикончу.
— Ах, — Схватилась Поленька за щеки.
— Да, я тут им винцо подавал, все в натуре видел. Потом подошел к зеркалу и вот это перстнем нацарапал, смотри, грит. Она взглянула, да на шею ему так и повисла: куда, говорит, ты, туда и я, разь я допущу. Мигом — тройку с бубенчиками и запалили!
— Да, и уехали, — про себя вздохнула Поленька, тоскливо притихнув. В красноватом от лампы кружеве штор поголубело, потянуло холодом из раскрытого окна, дальним садом, гулкими, где-то в сонном утреннике, петухами. Последние звезды тонули.
— Счастливые, — хрустнула пальцами Поленька. — Благородные, им всегда так… А я…
— Какие же счастливые, будет вам, — недовольно пробурчал Маркияша. — Без законного-то-браку ежели, какая же сласть! Бессовестные они, и все!
— А знаете, — сказал Скурлатов, подводя ее за талию к дивану, — уедемте со мной! Я вас в губернию отомчу, завинтим., чорт возьми! А там у меня приятель есть, офицерик: красавчик какой, канатка! Он свеженьких любит, я вас познакомлю, а?
— Пойте, пойте, — пьяно улыбалась Поленька, а Маркияша застыл, забытый в сумерках, и не сводил с них горящих глаз.
— Подвиньтесь-ка.
Усадив Поленьку на край, Скурлатов полуприлег за ней на диван. Теперь вся она была на свету, и Маркияша, как в час прощанья, жадно и ненасытно впился в нее глазами, словно вбирая ее всю в себя: улыбчиво утомленные глаза, помятое, будто исцелованное и сладкое лицо, сбитые волосы,— и горечь, безнадежная, жалостная сосала сердце…
— Еще рюмочку, — сонно тянул ее к себе Скурлатов.
Поленька, смеясь, качнулась назад, и Маркияша увидел, как Скурлатов прилип губами к ее шее и тайком поцеловал. Он вздрогнул, до жгучей боли стиснул гитару в руках… Но Поленька, не замечая обезумевших от горя, замученных глаз, продолжала качаться, приятно и пьяно улыбаясь, и Скурлатов все алчнее всасывался губами в затылок меж двух темных кос…
— Пропало, продал ее, продал, — съежился весь Маркияша и надорванно всхлипнул. Воспаленный, всклокоченный, вскочил он вдруг с места и, не видя ничего, подшатнулся с гитарой к столу.
— Совестно-с… — прохрипел он перекосившись,— При людях-то… Совестно…
— Чего еще? — недовольно поднял на него Скурлатов тоже невидящие заплывшие глаза, — Ну, вон на столе, пей, пожалуйста, отвяжись!
— Ага, — с наглым укором поглядел на него Маркияша и язвительно покачал головой. Потом, так же нагло и не торопясь, вылил весь коньяк из бутылки в стакан и выпил, расплескав половину от дрожи.
И вдруг пошатнулся, крякнул надрывно, свесил космы над гитарой. Криком струны рванул:
З-зачем ты, безу…
Мелко задрожал плечами, а на непослушные мозолистые пальцы, на облупленную гитару закапало горячее, будто из самого сердца, чаще, чаще…
— Эх-х, Маркияшка… ты…
— Ну, я домой, — вскочила внезапно Поленька и, подбежав к зеркалу, завязала на голове шарф. Скурлатов поднялся за ней. Маркияша тоже поднял голову и смотрел на обоих безмятежными мокрыми глазами.
— Домой? — повторил насмешливо Скурлатов и, не стесняясь уже, взял ее за плечи. Поленька сначала затрепетала, выгнула грудь вырываясь. Потом, как с Маркияшей у ворот, улыбнулась полузакрытыми глазами, клонясь назад в цепких до боли руках, блаженно задышала, и Скурлатов, с трудом оторвавшись от ее губ, повел мутными глазами на Маркияшу.
— Ну?
— До свиданьица, — заторопился он, кивнул головой Поленькиной спине. Как слепой, шатаясь, шарахнулся в дверь. И только выбежал наружу, в терпкий холод, как, бросив волочившуюся сзади гитару, вывернул камень из мостовой и пустил с хрипом в освещенное окно.
— На-на, змея… мать!..
По раме с дребезгом загромыхало, и стекла, визгнув, брызнули из окна.
— Ага!..
И тут же, подняв зачем-то гитару, шатнулся в переулок, на мокрую траву. Какой-то пьяный мужик, ковылявший из-под кручи, столкнулся с ним грудь с грудью. Маркияша скрипнул зубами, ыхнул и размахнулся гитарой.
— Черти! — закричал он плачущим голосом. Мужик испуганно пятился и крестился. Маркияша бросил гитару и столкнул его злобно под кручу.
Потом и сам свалился лицом в траву. А брошенная гитара медленно ползла по траве к реке и до самой воды шептала жалостным разбитым звоном…
1915

—————————————————————————

Источник текста: Собрание сочинений. В 3 томах — Москва: Гослитиздат, 1940-1947. Том 1: Повести и рассказы. — 1940. — стр. 49—67.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека