И в прошлом, и в позапрошлом году с весны все дули какие-то суховеи. Зачерствела земля на нивах, и сквозь ее сероватую полуду с трудом пробивались тощие всходы. Какие-то островерхие, сухие и колючие, как щетина, они подернулись серой пылью и беспомощно трепались на ветру…
По нивам то и дело рыскали вихри и, закручивая винтом пыльные столбы, кружились над ними, как в танце, и подскакивали к небу, исчезая в тусклой и оранжево-серой дымке. В дымке кутались дали, в дымке ходило знойное солнце, вечерние зори были кровавые, и солнце, казалось утопало в кровавом море.
Даже утром не было легче, потому что не было рос по ночам.
С утра, еще задолго до восхода, начинал дуть ветер, утихавший лишь поздно вечером, поднимая из-под копыт стада, идущего в поле, целую тучу удушливой пыли, он с диким посвистом гнал ее по полю и остервенело терзал в клочья…
Туго поднимались и росли хлеба. Они преждевременно желтели, выгорали кругами и пустыми короткими колосками смотрели в небо, как бы вымаливая у него хоть капельку влаги… А спустя неделю, уныло клонили головки, скрючивались и в отчаянии метались друг к другу. Позже, совсем сухие, шуршали на корню, бесплодные и покинутые, пока осенью не набросятся на них прожорливые стаи птиц и не истребят последние зерна.
Герасим, мужичонка немудрый, с большой бурой бородою и широкой, короткой спиною, с детства еще согнутый и подставленный под ярмо тяжелого труда — все терпит.
— Богу, видно, так угодно! — со вздохом валит он на Бога. — Прогневали, знать, мы Его, Батюшку…
Постоит мимоездом над полосою, хлопнет себя по холщовым засаленным штанам и еще вздохнет:
— Ишь, как, матушка, истрескалась. Ровно ее кто бичом исстегал! — пожалеет он трудовую ниву свою и чукнет на убогую, замученную лошадь.
Едет труском по дороге, вороша легкую пыль, думает под бормотанье не мазанной телеги свою думу, помахивает прутиком над хвостом лошадки, а ударить не может: жалко. И лошадка понимает: как замахнется хозяин — крутнет хвостом, а шагу не прибавит, но в том, что хвостом крутнет, Герасим, видя ее усердие, и большего не требует. Но все же помахивает прутиком, помочь ей хочет, цукает губами, выдыхает из груди глухие понуканья… И от этого, как будто, и ему, и ей полегче…
Едет он по сухим полям, где в последние годы с литовкой люди не бывали, и где в прежние годы стогов сена как насыпано было — сам не один десяток сметывал. Едет и думает:
— Куда девалось прежнее приволье? Один Господь только знает…
Сам и не пытался узнать: ему не догадаться, не понять этой задачи.
Домой приедет голодный, сядет за стол, бережно возьмет в руки ковригу и, благословясь, станет резать с молитвой, осторожно — крошечки не уронит. И ребятишкам строго наказывает:
— Не крошите, ребятки, на пол крошечку не уроните, а то ишь, Господь-то, и так прогневался на нас…
Взглянет на образа: в глазах и ужас, и тайный упрек Богу, и робкий вопрос:
— Докуда же, Господи?..
Вздохнет глубоко и станет есть молча, бережно и сосредоточенно. А поевши, долго молится на иконы вместе со всей семьей.
II
И, вот, когда, нынче весною, стали поправляться зеленя, — Герасим сам не свой от радости. Но не верит, не верит он Богу и все упрашивает Его осторожно, как бы крадучись, проходя своей полосою:
— Господи! Потерпи грехам!.. — уж знает он, что грешен… — В миру живешь — куда деваться!.. А Бог-то, Он все видит, сам-то, поди, когда и не заметишь, а Бог-от все считает… Но потерпи грехам, Господи! — боится Герасим.
Бродит он по меже и не насмотрится на хлеба: какие-то они зеленые да пышные, ровно одеяло Господнее, мягкие, густые да ровные… Блестят своей сочностью, будто сейчас умытые…
Только все же сердце дрожит: все еще в руках Господних… Все может случиться…
— Мало ли: в прежние годы, бывало, созреют уж, завтра жать надо, — накатится туча, ударит град, и вот… И только.
— А то кобылка, либо вша какая-нибудь навалится… Мало ли у Господа кар-то небесных за грехи наши тяжкие!..
Но веселят поля, веселят луга, все зелено, все смеется солнышку, по небу то и дело тучи прогуливаются, громы погромыхивают, Божьи огни-молнии сверкают, ровно посмеиваются…
И кропит землю кропило Божие…
— Слава тебе, Создатель Всевышний!
Оживился Герасим, помолодел, и нипочем ему, что из закромов выскреб последнее зерно, — с пылью один мешок набрался, — свез на мельницу.
Как-нибудь, всякими неправдами — до новой…
Спозаранку, за неделю до Петрова дня, поехал Герасим к своим полосам с литовкой. На краях и на межах такая хорошая трава повыросла. Давно такой не кашивал. Шутя стожок накосится…
Музыкой звенит отточенная коса, вольно размахиваются руки над прокосом. Вот повалились первые душистые цветки. Клубника заалела на ряду.
И долго косил, не точа косы, без устали, забыв о еде, обо всем…
Легко идет литовка в сочной траве, полно ложится ряд, и низкая коренастая фигура Герасима почти плашмя расстилается по покосу. Мокрая от пота рубаха прилипла к напряженным мускулам, а на спине, поверх подоплеки, выступили белые пятна: это соль отделилась от пота и высохла на спине. Давно такой травы не кашивал.
И опять робко и недоверчиво дума к Богу направляется:
— Ежели бы сохранил Господь, было бы нынче и коровкам и лошадкам… Отдохнули бы, сердечные.
Он оглядывается к телеге, где ходит на привязи лошадь, жадно схватывая свежую траву…
У телеги голубеет дымок, а над телегою что-то красное треплется в воздухе.
Жена машет фартуком, обедать зовет.
— Эх, не ушел бы!.. Так бы всю жизнь и косил. Ну, да уж ладно, после обеда не то…
Он идет к телеге скошенным местом…
Руки висят, как толстые корни, только что вырванные из земли, грудь тяжело дышит, по лицу и бороде скользят соленые капли пота, ноги сгибаются… Устал таки порядочно. А сам улыбается во все бородатое, бурое и такое неуклюжее лицо…
— Эка благодать! — кивает он хлебам.
III
Петров день — в селе престол. Следовало бы к обедне сходить, свечку Илье-Пророку поставить… Да соблазн больно велик:
— Народишко подвыпьет, — думает Герасим, — В гости кто-нибудь придет, угостить надо, да и сам не утерпишь — выпьешь… Нет, уж лучше попраздновать в поле, возле полос. И отдохнуть получше, и скорее работа пойдет: целое утро до вечера экономии. А разговеться и сюда хозяйка привезет…
Герасим накануне праздника остался с ребятишками. Баба уехала спозаранку домой.
Еще солнышко не закатилось, донесся звон колокола. К вечерне ударили. Герасим на полпрокосе бросил работу и, перекрестившись, остановился. Весенняя прохлада полей ласкала его вспотевшее тело. Остыла и похолодела мокрая рубаха… Приятно токали уставшие руки и ноги. На лицо и шею то и дело садились комары, но Герасим не замечал их.
Там, где стояла телега, вырос балаган. Смастерили ребятишки из чащи и свежего сена. Курился костер, подогревая черный котелок с картошкою. В кустах поблизости дергал коростель, и бил свои трели где-то вдали хлопотливый перепел.
Тишина спускалась на поля, небо было чистое. Солнце склонилось к западу и разрисовало землю в разные тона из светотеней.
Мир и покой спустились в душу Герасима. Ничего он не помнил теперь тяжелого в своей жизни, забыл нужду и повторял только одно:
— Эка благодать Господня!..
Медленно спустились и окутали поля летние сумерки. Давно наелись и улеглись в балагане ребятишки. Замолк их смех и ворохня.
Герасим сидит в своем старом зипуне, облокотившись на охапку сена, и слушает молчание родных полей. Смотрит в небо, на серебряные звезды, смотрит в сгущенную тьму, заглядывает в свою душу и в свое прошлое…
Да, сегодня, все, как было тогда, давно, в детстве… На этом же самом месте, как и его сынишка, барахтался он, так же вот лежал на сене и смотрел на звезды… Не понимал и не пытался понять, как и теперь, что он такое, но смотрел на них также изумленно и ласково, как теперь…
И так ему стало вдруг легко и хорошо… Ничто не давит душу, не наваливается на грудь тоска-забота, не покидавшая его уже много лет… Будто свалился камень.
— Благодать Господня!.. Благодать!
Дремота клонит его на мягкое сено и ласково, как давно давно в детстве, берет и баюкает его усталую душу.
Заснул Герасим, уставив лохматое лицо в звездное небо.
IV
Утром Герасим спал дольше, чем в будни. Хотелось отложить завтрак до приезда жены, а жена приедет не скоро: пока еще отстряпается… Тем временем и обедня отойдет. Еще для того и спал дольше, чтобы сократить голод и непривычное безделье.
Все же встал до обедни. Встал и пошел на дальние, последнего сева, полосы. Там же картошка и подсолнухи посеяны.
Шел медленно межою, у зеленого, выбросившего усатый колос, ячменя.
Зашел в ячмень, померил: под самую бороду хватает.
Сизо-зеленый, с каплями росы, ячмень слегка колыхался от легкого ветерка, кланялся хозяину.
— Хороши ‘толстые’ щи будут! — пошутил с собой Герасим.
Издали улыбалось ему несколько распустившихся подсолнухов. Круглолицые и ярко-желтые, в чепчике из желтой бахромы, они казались грудными ребятами и смеялись так же мило и беззубо.
Герасим повернулся к овсу.
Овес тоже выбросил брунь. Потряхивая зеленоватыми кудрями, он лениво колыхался, как будто изумлялся своей красоте и буйной молодости.
Дальше была чужая полоса пшеницы, уже налившейся и начавшая слегка буреть, как мех камчатского бобра.
По ней плавно бежала легкая рябь, а местами — целые волны, лоснясь и скользя, как по глубокому тихому пруду. Отдельные колосья медленно качались, убаюкивали себя, задумчиво кланялись друг другу, медленно и важно, церемонно.
Залюбовался пшеницей Герасим. Подошел к ней, вырвал горсть колосьев, чтобы отослать соседу, порадовать его, и вспомнил, что эта пшеница посеяна на новой земле, на залоге.
Вместе с этим вспомнил, что больше новой-то земли уже и нет нигде.
— Нету старого приволья! Нету…
Однако, как бы испугавшись, поправился:
— Господи, прости!.. И то, что есть — слава Создателю! Вон какая нынче благодать!..
Боялся Герасим рассердить Бога роптанием и потому еще искреннее добавил:
— Слава Господу и Царице Небесной!.. Николе угоднику, Батюшке!..
Далеко ушел хлебами Герасим, радуясь своим и чужим хорошим всходам.
По пути набрал целую шапку клубники.
— С молочком для праздничка! — улыбнулся он, бережно держа гостинец для семьи.
Высоко поднялось солнце, когда он вспомнил, что не ел и что теперь, пожалуй, приехала хозяйка.
Пошел обратно и увидел, что солнце вот-вот закроет большая туча.
И почему-то вдруг, точно кто погрозил ему с неба, струсил, растерялся и быстро зашагал к своему становищу.
— Господи, пронеси, Батюшка! — лепетал он всматриваясь в хмурое облако.
Солнце вдруг закрылось, и потемнели поля. Нивы сильнее заколыхались, по ним быстро, погоняя одна другую, побежали волны, заметались, заволновались хлеба, низко припадая к земле.
Герасим бежал во всю прыть и шептал по дороге, захлебываясь от одышки и страха: