У графа Л. Н. Толстого, Окрейц Станислав Станиславович, Год: 1900

Время на прочтение: 7 минут(ы)

С. Орлицкий

У графа Л. Н. Толстого

Быть в Риме и не видеть Папы, жить в Москве и не побывать у графа Льва Николаевича Толстого в равной степени непозволительно для писателя. Так мне по крайней мере казалось. Равнодушие москвичей к тому, что среди них живет один из величайших русских людей, просто поражало меня, особенно на первых порах, когда я переехал в Москву на жительство. Но такова уж московская складка.
Для незнакомых с Москвою я должен сказать, что великий писатель живет в Хамовниках в собственном доме. Хамовники — отдаленная часть города, по соседству с пустынным Девичьем полем. Воздух здесь чище, чем в центральных частях столицы, переулки малолюдны, и, если так можно выразиться, идиллическая тишина царит в похожих на уездный городок Хамовниках.
Популярность графа Толстого в этой части города чрезвычайно велика: и дом, и самого графа все знают.
— Это вы ищете дом нашего графа? — радостно улыбаясь, отвечали на мои расспросы, начиная с половины Остоженки. — Да граф прошел тут сейчас. Гулять, видно, отправился.
Было четыре часа пополудни. Мороз окреп до 20о, и, признаться, я не поверил, чтобы в этакий холод семидесятилетний старик пошел гулять. Но дело именно было так. Когда я позвонил у подъезда двухэтажного дома графа Толстого, лакей объявил, что действительно граф сейчас только отправился погулять… Пришлось отдать визитную карточку и книгу мою (‘Далекие годы’), с которою я хотел познакомить графа, и просить доложить графине: когда я могу видеть ее мужа?
Мне был назначен прием в восемь часов вечера. По утрам Лев Николаевич никого не принимает, так как это время у него занято работой. Несмотря ни недавнюю тяжелую болезнь, он не перестает трудиться, только стал принимать желающих его видеть гораздо реже.

* * *

Надо ли говорить, что в назначенный час я был снова в пустынных Хамовниках, несмотря на усилившийся мороз и прямо как ножом резавший ветер. Наконец-то я очутился в жилище человека — последнего уже, отсталого из тех великанов, которые, после Пушкина, преемственно создавали русскую литературу. Мое волнение, несмотря на мои уже преклонные годы, понятно будет всякому, любящему родное искусство. Я думал: пройдет немного минут, и вот я увижу автора ‘Войны и мира’ и десятка других хороших книг, увижу этого философа и беллетриста — волшебника, заставившего нас столько перечувствовать!
Ничто не могло быть для меня маловажным из того, что я увидел в жилище Льва Николаевича Толстого. И я внимательно осмотрел тесную, простенькую переднюю и ступени деревянной лестницы, покрытые ковром, ведущие во второй этаж, куда меня пригласили и сказали подождать в маленьком кабинете выхода графа, отдыхавшего после обеда.
Я до этого времени никогда не видел Л. Н. И когда он вошел, я был озадачен и удивлен: на свои последние портреты он походит очень мало. Его изображают почти крестьянином, а у него лицо интеллигентное, нет и бороды до пояса. Предо мною стоял высокий, худой старик, с лицом морщинистым и болезненным, с белою бородою. Но глаза — глаза на этом старом лице были совершенно молодые. Мне сейчас же припомнился из романа ‘Война и мир’ старый князь Болконский с такими же молодыми, зоркими глазами на дряхлом лице. Но в противоположность Болконскому создатель этого типа, граф Толстой, был приветлив и любезен. Он пригласил меня сесть, и мы начали беседу.
— Вы пишете в газетах, — заметил он, улыбаясь добродушно, — а я вас принял не за интервьюера, а за простого посетителя. Вот и нехорошо выйдет…
— Да почему же, граф!
Он усмехнулся еще добродушнее и прибавил:
— Все у меня интервьюеры выпытывают, исповедуют меня. Не остережешься, что-нибудь скажешь — сейчас напечатают. Не то чтобы это мне вредило, но… знаете… интервьюеры частенько мне приписывают то, о чем и речи вовсе не было.
Я поспешил заявить, что ничего лишнего, никакой ‘отсебятины’ не позволю себе включить в нашу беседу, но прошу дозволения напечатать сущность наших разговоров.

* * *

— Здоровье мое, — сказал, все так же добродушно улыбаясь, Толстой, — теперь нехорошо. Близко к развязке… Но меня это не тревожит: я сам охотно иду навстречу неизбежному…
Как-то сделалось на сердце холодно от этих слов. Но, конечно, было бы и неловко, и банально говорить этому мужественному борцу какие-либо обычные в подобных случаях утешения. Я спросил только: какие новые работы задумал Лев Николаевич?
— Пока ничего сказать не могу об этих новых работах. Ничего еще не определилось, хотя по привычке я работаю…
Мы заговорили о последнем его романе ‘Воскресение’ и об основных идеях этого творения.
— В этом сочинении несколько руководящих идей, — заметил Толстой. — В нем я пытался выразить то, что давно уже занимало меня, хотел изобразить несколько родов любви: возвышенную, плотскую и любовь еще высшего сорта, облагораживающую человека, в ней-то — в этой последней любви — и есть воскресение. Я доволен этим романом, так как высказал в нем то, что занимало меня уже давно.
— Но с помещением ‘Воскресения’ в ‘Ниве’, подцензурном издании, вам, вероятно, встретились большие затруднения?
На этот вопрос Л. Н. ответил утвердительно: затруднения и хлопоты были велики (*1*), зато и круг читателей оказался огромным.
О своих работах граф говорил вообще неохотно, но, едва речь зашла о Трансваале и англо-трансваальской войне (*2*), великий старик оживился: глаза его заблестели.
— Знаете ли, до чего я доходил, — сказал он. — Теперь этого уже нет, я превозмог себя… Утром, взяв в руки газету, я страстно желал всякий раз прочесть, что буры побили англичан. Эта война — величайшее безрассудство наших дней. Как?! Две высокоцивилизованные нации — голландцы и англичане — истребляют друг друга, Англия, страна, гордившаяся титулом свободной страны, пытается раздавить малочисленных буров, не сделавших англичанам ни малейшего вреда. Это что-то непонятное, невероятное!..
— Знаете, на что это безумное нападение похоже? — заметил после небольшой паузы Лев Николаевич. — Это то же самое, если бы мы с вами, люди уже старые, вдруг поехали к цыганам в ‘Стрельну’, утратив всякий стыд. И эта бойня, заметьте, совершается после гаагской конференции, так нашумевшей (*3*).
Трансваальская война — знаменье нашего времени, но печальное знамение, говорящее, что миром управляет бездушное торгашество… — Граф, помолчав, добавил: — Из Трансвааля мне пишет один мой знакомый, находящийся теперь там, а потому обстоятельства тамошние мне хороши известны (*4*).
Из приведенных слов читатель поймет, не только на чьей стороне в споре Трансвааля с Англией находятся симпатии гениального мыслителя нашего, но и то, как до сих пор много сохранилось огня в этом замечательном человеке.

* * *

Я перевел разговор на предметы более близкие: на упадок театра, как по части репертуара, так и исполнителей. Речь графа Толстого сделалась спокойнее, но лилась с прежнею плавностью и обилием метких, блестящих выражений.
— Техника в наше время, — говорил он, — во всех родах искусства доведена до замечательного совершенства. Но это еще не все, что нужно искусству. Я не был в Общедоступно-Художественном театре. Говорят, там постановка совершенна. Талантливых исполнителей, однако, не видно, пьес хороших тоже нет. И так везде! На внешности, на технике все и остановилось. Возьмите Достоевского. По своей технике он ниже всякой критики, но он не только нам, русским, но всей Европе открыл целый новый мир. Техника вовсе не главное дело, как теперь думают. Возьмите современные пьесы… Прокричали Ибсена. Я прочел его последнюю драму ‘Как мы, мертвые, пробуждаемся’.
— Ну и как вы нашли ее? — не утерпел я спросить.
— Да это бог знает что! Какой-то бред! Вообразите себе: у него герой, художник-скульптор, ищет правды, жена его тоже ищет правды, сводит с ума нескольких, в том числе русского, и после этих подвигов возвращается к мужу, и художник с нею идет на какую-то гору, чтобы жить ближе к правде. Разве это жизнь?! Разве это характеры?! Где тут драма, в этом декадентском сумбуре?! Тридцать, сорок лет тому назад на драму, подобную ибсеновской фантасмагории, вероятно, какой-нибудь фельетонист написал бы ядовитую пародию, посмеялся бы — и все бы этим ограничилось. Теперь, напротив, ей придадут значение, переведут, поставят на нескольких сценах… Как же можно после этого говорить о серьезных задачах нашего театра. Их нет, но они были… Но тогда был и театр, и пьесы, и исполнители, а теперь налицо одна техника.
— Литературу поглотили газеты, — продолжал Лев Николаевич. — Но и газеты и журналы ныне перестали уже быть литературным делом, а сделались азартною игрою. Вопрос уже не в том: как издавать? Чему служить? Что проповедовать? А в том, как выиграть приз, обогатиться… Между азартными игроками в карты или на скачках трудно и немыслимо даже искать серьезных стремлений и нравственных целей. Литература, превратившаяся в азартную игру, тоже не может быть богата идеалами и нравственными целями…
По поводу близкого тридцатилетия со дня смерти Герцена Лев Николаевич сердечно и с задушевною теплотой заговорил об этом крупном писателе. Герцен, по мнению Л. Н., первый уразумел у нас и художественную, и общественную правду. Очень жаль, что его идеи изъяты, так сказать, из обращения, в некоторых из них много света и истины, и из них люди нашего времени многому бы могли научиться. Лев Николаевич Толстой лично знал Герцена, и до сего дня считает его крупным деятелем в сфере русской мысли. Софьи Ковалевской, о которой я его спросил, он не знал и совсем отказался говорить об ее деятельности.
Последний вопрос, мною поставленный, касался замечательного открытия Мечникова (*5*). Я полагал, что граф, как человек старый и больной, очень заинтересован решением задачи продлить человеческую жизнь. Но этого не оказалось. Он только сказал, что об открытии Мечникова слишком много все говорят, тогда как это дело темное и определенного покуда ничего нет.
— И нужна ли еще человечеству эта удвоенная и утроенная жизнь? — задумчиво сказал Толстой. При этом я вспомнил его слова при начале нашей беседы: что он спокойно и даже охотно идет навстречу неизбежному…
Мечниковское открытие далеко не кажется Л. Н. таким значительным и важным. Как ни старайся продлить жизнь, но неизбежное придет…
В десять часов я распростился с графом Толстым и был при этом представлен графине Софье Андреевне. В противоположность мужу, это еще почти молодая, величественная и очень приятная женщина. У Толстых, в день моего посещения, пребывал петербургский гость Владимир Васильевич Стасов (*6*), и поэтому Лев Николаевич извинился, что должен был сократить нашу беседу.

Комментарии

С. Орлицкий. У графа Л. Н. Толстого. — Русский листок, 1900, 8 января, No 8.
С. Орлицкий — псевдоним Станислава Станиславовича Окрейца (1834-?), писателя и журналиста.
1* Цензурные изъятия коснулись при первой публикации десятков глав. Три главы, в том числе глава о богослужении в тюремной церкви, были выброшены совсем.
2* В англо-бурской войне 1899-1902 гг. против Англии, защищавшей свои империалистические интересы, воевали Трансвааль и Оранжевая республика буров.
3* Гаагская мирная конференция, проходившая с 18 мая до конца июля 1899 г. — многосторонняя международная встреча, пытавшаяся установить порядок мирного разрешения межгосударственных споров. ‘Гаагская мирная конференция, — писал Толстой в телеграмме газете ‘Нью-Йорк Уорлд’, — есть только отвратительное проявление христианского лицемерия’ (т. 72, с. 117).
4* Из Трансвааля писал Толстому журналист Уильям X. Причард (см.: Литературное наследство, т. 75, кн. 1, с. 481). О событиях в Южной Африке Толстой переписывался также с Григорием Михайловичем Волконским (1864-1912), внуком декабриста С. Г. Волконского.
5* Известный русский биолог И. И. Мечников (1845-1916) выдвинул свою теорию старения и смерти, согласно которой причиной старения являются яды, выделяемые микроорганизмами, в частности в кишечной флоре, и рекомендовал в целях борьбы со старостью определенные гигиенические меры и режим питания.
6* В. В. Стасов был у Толстого в Москве 5-8 января 1900 г. Таким образом, в один из этих дней взято и интервью С. Орлицкого.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека