Я был ещё совсем молоденьким прапорщиком с чёрненькими усиками. Мне и двадцати лет не было. Я был застенчив, конфузлив, и молодой румянец ярко заливал мои щёки при каждом мало-мальски сомнительном положении. Года ещё не прошло, как я был выпущен в один из кавказских полков. С какою завистью смотрел я на моих загорелых, мужественных товарищей! Всё это был народ уже хорошо обстрелянный, опытный и закалённый, и мне мучительно хотелось поскорее выработать в себе такие же покойные, самоуверенные манеры, такой же ровный с лёгким хрипом голос. Для этого я и курил до полного одурения, и никогда не отказывался от лишней рюмки вина, вследствие чего частенько просыпался с головной болью, — но ничто не помогало: я всё оставался тем же краснощёким пижоном с детским, срывающимся как у молодого петушка голоском.
Но за мной водилась ещё и другая слабость, слабость непростительная, — по крайней мере, в глазах полковых ‘стариков’: я был влюблён. А влюбляться у нас совсем не полагалось, можно было ухаживать, увлекать, воровать чужих жён — это ещё было терпимо, но быть влюблённым, да ещё так как я: сентиментально, слащаво, слезливо и безнадёжно, ну, словом, по-мальчишески — считалось за нечто позорное.
Всеми силами старался я скрыть мой сердечный недуг от товарищей, но разве можно утаить шило в мешке? Да к тому же известно ведь, что влюблённые становятся безрассудно откровенными, и поэтому моя тайна, доверенная кому-то в минуту особенного размягчения души, сделалась вскоре тайной полишинеля. Надо мной стали посмеиваться…
‘Она’… Впрочем, назовём лучше её настоящее имя — Елена Петровна Лукашова — была очень недурненькая барышня, лет 22… Недурненькая! Это я теперь могу говорить — недурненькая, теперь, когда столько лет уже пронеслось над моей головой, а тогда я считал её дивной, чудной, чарующей красавицей. Мне казалось, что природа ещё никогда не создавала таких жгучих и лучистых глаз, таких густых, чёрных кудрей, такого стройного и гибкого стана, даже синеватую бледность её личика я считал чем-то особенным, возвышенным, небесным… Известное ведь дело, что румяным юношам всегда нравится мечтательная бледность. Но самой привлекательной прелестью Елены Петровны, я думаю, было то, что за ней все ухаживали.
Матушка Елены Петровны, вдова убитого генерала, жила в месте расквартирования нашего полка и жила, надо отдать ей полную справедливость, нескучно.
Дом её был открыт для всех с утра и до ночи… Весёлые звуки рояля непрерывно неслись в растворённые окна, и оживлённые парочки то кружились в вихре вальса, то скользили в плавной лезгинке, то гремели в опьяняющей мазурке… Гости генеральши Лукашовой не могли пожаловаться на скуку и, расходясь с её вечера, что обыкновенно случалось под утро, бывали необычайно шумно-говорливы и веселы. Никто не думал о том — каким образом m-me Лукашова ухитряется на свою вдовью пенсию задавать такие обильные по части и яств, и питий балы.
Старые, семейные люди не посещали этих балов и вообще о самой генеральше отзывались неодобрительно, но зато молодёжь так и льнула к её гостеприимному дому.
Я был одним из самых частых посетителей… Да и немудрено: я был влюблён.
Из всех бесчисленных ухаживателей Елены Петровны наибольшим предпочтением с её стороны пользовался некий поручик Кульчинский.
Счастливец этот был уже немолод, — ему порядком-таки перевалило за тридцать. Виски его начинали серебриться, вокруг глаз, особенно при улыбке, лучились предательские морщины, но при всём этом он слыл замечательным красавцем. Дамы были без ума от его молодецкой мазурки, от его небрежного тона, с которым он обращался к ним, и даже от его холодных, маловыразительных и нахальных глаз. Я думаю, что ему в значительной степени помогали и его усы — ‘большие, пышные, лихие!..’ Ко всему этому, Кульчинский нанимал меблированную комнату в семействе Лукашовой и таким образом имел возможность видеться с Еленой Петровной ежедневно, часто оставаться с ней наедине… и мудрено ли, что кокетливая барышня увлекалась красивым поручиком? Как относился он к ней — сказать трудно, но кажется так же небрежно, как и к другим женщинам. Я всеми силами души ненавидел Кульчинского, и в то же время чувствовал к нему какое-то неопреодолимое почтение, и обращался с ним почти раболепно.
Давно это было!..
‘Чертог сиял’… [А. С. Пушкин ‘Клеопатра’. Прим. ред.] или, выражаясь попроще, квартира генеральши Лукашовой была освещена по бальному. На её вечера собирались довольно рано, а потому к десяти часам веселье было уже в полном разгаре. Я в этот памятный мне вечер находился в каком-то особенно нервном состоянии: то меня охватывала волна неудержимой весёлости, то сердце беспричинно и тоскливо замирало вдруг, словно предчувствуя что-то недоброе…
В столовой стояли графины с местным кавказским вином, и я несколько раз заходил туда освежиться. Адъютант бригадного генерала на этом раз был болен, и роль дирижёра танцами выпала на мою долю. Мазурку, которая обыкновенно бывала после ужина, я должен был танцевать с самой Еленой Петровной.
Танцы шли обычным порядком: вальс чередовался с полькой, полька — с лансье (в то время ещё этот танец не был сдан в архив), лансье — с полькой-мазуркой и т. д. После одной долгой и утомительной кадрили, я вышел в сад освежиться. Навстречу мне попался Кульчинский, он шёл, слегка прихрамывая и рассыпая искры из своей дорогой, отделанной в серебро трубки.
— Что, устали? — как-то небрежно бросил он мне.
— Да… устал… жарко, знаете… вот освежиться вышел, — растерянно ответил я.
Я почему-то терялся каждый раз, когда Кульчинский заговаривал со мной.
— А вы что не танцуете?
— Нога болит, контузия, должно быть… — объяснил он и вдруг совершенно неожиданно потрепал меня по плечу.
— Ну что ж, старайтесь! Старайтесь, юноша, авось, что-нибудь себе и выпляшете! — проговорил он при этом, улыбаясь, и пошёл дальше.
‘Что это? Насмешка? Презрение? Или он почувствовал ко мне действительное расположение и не прочь сойтись поближе?’ — недоумевал я, оставшись один среди аллеи.
Через минуту я заметил, что Кульчинский идёт обратно, но на этот раз уже не один, а рука об руку с Еленой Петровной. Мне не хотелось встречаться с ними, и я сошёл с дороги и спрятался в кустах.
Поравнявшись с моей засадой, Кульчинский вдруг приостановился, и я совершенно невольно подслушал обрывок из их разговора.
— И это ваше последнее слово? — раздался дрожащий голос Елены Петровны.
— Да, полноте, милая барышня! Ну, к чему вы мне эти жалкие слова говорите? Приберегите их для таких желторотых фендриков — о, предательство! — поручик назвал мою фамилию, — а я — слишком старый воробей, чтобы попасться на мякине…
— Я не думала, всё-таки, что вы такой негодяй! — прошептала барышня.
Кульчинский тихо засмеялся.
— Видите, — вот уж и негодяй!.. А послушайте-ка вы моего доброго совета и выходите замуж за полковника Требуху: он человек и богатый, и старый…
— Идите прочь! — почти вскрикнула Елена Петровна.
— Слушаю-с! — насмешливо произнёс поручик и пошёл в глубь сада.
Елена Петровна бросилась было за ним, но сделав несколько шагов, повернула обратно к дому. Я вышел ей на встречу.
— Кто это?! — отшатнулась она.
— Это я!.. Я, Елена Петровна!..
— Ах, это вы! — недовольным тоном проговорила она и пошла было дальше, потом вдруг, словно сообразив что-то, взяла меня за руку и тихим-тихим, вкрадчивым голосом заговорила со мной.
— Послушайте… вот что… хотите сделать мне одно одолжение?
— Елена Петровна!.. Для вас… я… да я не знаю, чего не сделаю… Требуйте!.. Приказывайте! — совсем растаял я от её прикосновения.
— Вот что, голубчик, можете вы… Сделайте вы вот что: устройте вы, пожалуйста, какую-нибудь большую неприятность Кульчинскому…
— Кульчинскому?
— Да, ему… но только, ради Бога, так, чтобы я тут ничем не была замешана, чтобы ни одна душа не знала об этом — т. е. что я вас просила… Сделайте это где-нибудь в другом месте, но не у нас в доме.
— Слушаю, Елена Петровна! Но что прикажете сделать?
— А уж это — что хотите, только чтобы неприятность была крупная, и тогда… тогда вы… я буду вам очень признательна!..
— Извольте, Елена Петровна, я сделаю!.. Я всё сделаю — не беспокойтесь!..
— Ну, и прекрасно!.. Нет, не идите со мной вместе, я войду в дом одна… А вам я буду очень признательна, а пока вот… — и она поднесла свою ручку к моим губам.
Благоговейно приложился я к её изящным пальчикам и влюблёнными глазами проводил её стройную фигуру.
Через четверть часа, я уже снова носился по залу и громко командовал разные фигуры кадрили. Чувствовал я себя необычайно торжественно, мне дано поручение, важное… роковое! Я владею тайной Елены Петровны… Наконец, мне обещана награда, какая? — не знаю, но, во всяком случае, более простой признательности. Чего же больше?
Настала полночь, и гости весёлой, шумной гурьбой двинулись в столовую, где радушная хозяйка просила закусить ‘чем Бог послал’.
За ужином я выпил немного больше, чем следует, и всё старался перекинуться с моей героиней каким-нибудь многозначительным, хотя бы и мимолётным взглядом, но она словно избегала моих глаз. Кульчинский сидел почти vis—vis со мной, и я никак не мог удержаться, чтобы не посмотреть и на него раза два очень вызывающе. Перед тем, как нам вставать из-за стола, он вдруг потянул ко мне свой стакан и, слегка улыбаясь, проговорил:
— За здоровье именинника!
— Какого именинника? — не понял я.
— Да за вас, юноша!
— Я не именинник сегодня.
— Отчего же у вас такой торжественный вид?
Я что-то хотел ему ответить, но в это время все загремели стульями и принялись благодарить хозяйку.
А из зала между тем уже неслись зажигающие звуки мазурки…
— Послушайте, вы слишком неосторожны! — заметила мне Елена Петровна, когда мы заняли свои места.
— О, не беспокойтесь, я сумею выдержать, и поверьте, что ни одна душа… лишь бы вы хоть несколько обратили ваше внимание на человека, который давно уже и искренно…
— Знаю!.. Нам начинать! — перебила меня моя дама, и я начал лихо пощёлкивать шпорами, присвоенными мне по должности батальонного адъютанта…
Когда мы возвращались на свои места, то заметили, что за нашими стульями на подоконнике сидит Кульчинский. Елена Петровна вздрогнула, но, не выдавая своего волнения, смело подошла к своему месту и села прямо спиной к улыбавшемуся поручику.
— Славного вы себе кавалера выбрали, — тихо заговорил он, наклоняясь между нами (стулья очень близко стояли к окнам), — лихой мазурист и вдобавок ещё именинник.
Вся кровь бросилась мне в голову, но я сдержал себя. Елена Петровна пропустила его слова мимо ушей.
— Но всё-таки будьте с ним поосторожнее, а то он за ужином столько вина выпил, что пожалуй может и растянуться! — не унимался поручик.
Что мне было делать? Очевидно, Кульчинский или сам напрашивался на скандал, или настолько презирал меня, что считал возможным издеваться надо мною безнаказанно. Елена Петровна почувствовала, что минута опасная, и бросила на меня умоляющий взгляд. Я, поняв его, подавил в себе бешенство и ограничился только тем, что ближе придвинулся к моей даме и заслонил таким образом интервал между нами. Кульчинский очевидно растолковал мою уступчивость совсем иначе и поэтому сделался ещё смелее.
— Вы, молодой человек, встали ко мне слишком спиной. Не угодно ли вам посторониться? — внушительно проговорил он.
Я молчал. Тогда он спокойно взял меня обеими руками за плечи и сильно отодвинул в сторону… Этого уж было слишком!..
Громогласная оплеуха раздалась по всему залу. Елена Петровна как ужаленная вскочила со своего места и бросилась в другую комнату.
Кульчинский… Да нет, я не помню, что произошло дальше… Знаю только, что нас разняли, и я пришёл как следует в себя уже в своей квартире.
Около меня сидел мой товарищ — прапорщик Крутиков, прозванный у нас в полку за свой монотонный голос ‘Бубнила-Мученик’.
— Да, да… — бормотал он. — Завтра утром вы должны стреляться!.. Да… да… И даже не завтра, а уже сегодня — потому что, в сущности, это завтра настало уж… Да… да… настало. Теперь уже без четверти три… Настало! Да… да… скверно, потому что Кульчинский — хороший стрелок, и ему не впервой уже быть у барьера…
Немного спустя, в передней скрипнула дверь, и высокий поручик Бакрадзе вошёл в комнату.
— Ничего не поделаешь, — заговорил он с лёгким грузинским акцентом, — ничего не поделаешь, Кульчинский непременно хочет стреляться и никаких объяснений и извинений принимать не желает.
— Да я и не подумаю извиняться перед этим негодяем! — заметил я, и мне вспомнилась сцена в саду между Еленой Петровной и Кульчинским.
— Ну, так вот что: в таком случае надо приготовляться, — продолжал грузин. — Начинает уже светать, а в пять часов мы должны быть на местах.
Я встал с дивана, на котором лежал перед этим, и подошёл к столу.
— Господа, вы посидите, я сейчас, только вот письмо напишу, — обратился я к моим сослуживцам.
— Да… да… Это всегда так перед дуэлью делается… — заметил Крутиков.
— Пиши, пожалуй, — согласился и Бакрадзе. — Только, по-моему, это ерунда!
— Почему ерунда?
— Так!..
Я начал писать Елене Петровне. Что я писал — теперь уж я хорошенько не помню, но, должно быть, очень чувствительно, знаю только одно, что я обещался любить её, в случае моей смерти, и за гробом. Кончив письмо к своему ‘предмету’, я взял другой листик почтовой бумаги, чтобы написать несколько строк моей матери, жившей в одной из средних русских губерний. ‘Милая мама!’ — начал я… и не мог продолжать далее: слёзы хлынули из моих глаз.
Бедная старушка моя так и встала передо мной, с безмолвным укором на её милом лице, и в эту минуту я, кажется, согласился бы броситься на колени перед Кульчинским и просить у него прощения, лишь бы только не огорчить мою ‘милую маму’…
Чтобы скрыть моё волнение и невольные слёзы, я быстро выбежал из комнаты на крыльцо.
Тёмная южная ночь нежно охватила меня… Восток начинал уже бледнеть, и звёзды гасли. Стояла предрассветная тишина.
На крылечке сидел, попыхивая трубкой-носогрейкой, мой денщик Шустенко. При моём появлении он быстро вскочил на ноги.
— Ты что не спишь? — обратился я к нему.
— Никак нет, ваше благородие, — вместо ответа отозвался он.
— Да ты бы ложился!
— Ничего, ваше благородие.
— Ну, так вот что: поставь самовар. А есть у нас ром?
— Так точно, ваше благородие.
— Ну, подай и рому.
— Слушаю, ваше благородие! — и Шустенко отправился в кухню.
— Да поживее! — крикнул я ему вслед.
В курятнике пропел петух, ему откликнулся другой, третий… и вдруг совсем близко где-то, двора за три от меня, завыла собака. Сердце у меня так и захолонуло, и я, чтобы не упасть, обхватил колонку крылечка.
Долго ли я так простоял — не помню… Думать я ни о чём не мог… Мне просто было невыносимо тяжело и больно…
Когда я вернулся в комнату, Крутиков уже спал, растянувшись на моём диване, Шустенко хлопотал около кипевшего самовара, а Бакрадзе курил трубку. Письмо к матери так и осталось ненаписанным.
Растолкав спящего товарища, мы принялись чайничать… Хоть я и усиленно подливал себе рому, но совершенно не чувствовал ни его вкуса, ни действия, и никак не мог выйти из охватившего меня какого-то оцепенения.
— Ну, а однако уж пора! — заметил грузин, допивая свой стакан. — Вон, уж совсем день настал.
— А где мы будем?.. — спросил я.
— За Таун-балкой.
Город ещё спал, когда мы втроём вышли на безлюдную улицу. Извозчика не было, и нам пришлось идти пешком.
— Экая досада, что мы с вечера не распорядились фаэтон нанять! — заметил Крутиков.
Шли мы довольно быстро, но я не чувствовал ни малейшей усталости, ноги шагали словно сами собой помимо моей воли, только дышать было трудно.
Когда мы подошли к назначенному месту, Кульчинский и его секунданты были уже там. Очевидно, мы запоздали. Я остановился, шагов пятьдесят не доходя до моего противника.
Секунданты наши собрались в кучку и начали переговоры.
Ко мне подошёл доктор нашего полка.
— Ну, что? — неопределённо спросил он, протягивая мне руку.
— Да ничего! — по возможности спокойно постарался ответить я, но нервы мне изменяли: нижняя челюсть у меня начинала трястись, и лихорадочная дрожь пробегала по всему телу.
— Ну, к чему вы всю эту глупость затеяли? — продолжал доктор, глядя куда-то в сторону.
Я молчал и никак уже не мог понять дальнейших его слов, а говорил он довольно долго и, вероятно, красноречиво.
Небо было совершенно безоблачно, но в эти минуты оно казалось мне почему-то серым и тусклым, свежий утренний ветер душил меня, голос моего собеседника глухо отдавался у меня в голове, и доктор, заметив вероятно моё угнетённо-нервное состояние, предложил мне принять каких-то капель. Я отказался.
— Ну, так хоть коньячку выпейте.
— Нет… нет… ничего не надо.
Наконец подошли ко мне и секунданты. Они тоже были как-то смущены. Оказалось, что Кульчинский не принимает никаких резонов и извинений, и что дуэль неизбежно должна состояться.
— Да с чего вы взяли, что я стал бы извиняться? — опять рассердился я. — Пожалуйста, вы этого и не выдумывайте!.. Но только чтобы всё это поскорее!.. Поскорее!..
Начались обычные приготовления к поединку, т. е. отмеривание дистанции, выбор пистолетов и т. п. Условия секундантами были выработаны довольно лёгкие, так нам предоставлялось всего по одному выстрелу на расстоянии тридцати шагов. Как ни протестовал Кульчинский, но те упёрлись на своём и не сделали ни малейшей уступки.
Меня всё сильнее и сильнее начинала раздражать настойчивость моего противника: ‘Ишь ведь, как ему меня убить-то хочется!’ — думал я…
Но вот и всё кончено: мы поставлены друг против друга, и у каждого из нас в руке по заряженному пистолету. Тут только впервые я взглянул в лицо моему врагу. Он был, очевидно, совершенно спокоен, только маленькая складка между густых и чёрных бровей его указывала, что он чем-то не совсем доволен. Белая фуражка небрежно отодвинута на затылок… Нахальные глаза смотрят на меня прямо в упор, и мне тяжело под этим взглядом, из-за красивых усов змеится лёгкая, но злая улыбка. Глядя на его победоносную фигуру, я почувствовал себя вдруг каким-то маленьким, придавленным и даже смешным. Я вспомнил, что и старый сюртук, который я надел на этот раз, сидит на мне мешковато, и что как назло он разорван под правой мышкой. ‘Когда я подниму руку с пистолетом, это будет очень заметно. И отчего это только я не надел нового сюртука?!.’
Кто-то крикнул: ‘Раз!’. Кульчинский сделал шаг вперёд…
‘Боже мой, как он близко от меня! Неужели тут тридцать шагов?’ — думал я, стоя на месте…
‘Два!’ — глухо отозвалось у меня в голове…
Перед вытянутой рукой Кульчинского взвился маленький клубочек дыма… раскатился выстрел, и вместе с ним около меня жалобно прозвенела пуля… ‘Стало быть, можно стрелять’, — мелькнуло у меня в голове, и я вдруг заторопился… Забыв изорванный рукав, я вытянул руку и дёрнул за спуск…
…Кульчинский как-то странно взмахнул руками и грохнулся на землю. Все бросились к нему, я тоже… Лицо его моментально покрылось страшной бледностью, глаза потускнели ещё более…
— Слав… славный выстрел! — проговорил он, глядя на меня и силясь улыбнуться, но на этот раз уже не злой, а какой-то умиротворяющей улыбкой, но не мог: очевидно, начались страдания, и лицо его судорожно перекосилось.
Я всё ещё не понимал хорошенько, что такое произошло, а слёзы между тем так и текли у меня из глаз.
— Кульчинский… я… простите, простите меня, ради Бога! — заговорил было я, но доктор отстранил меня.
— После, после! Теперь не время! — проворчал он принимаясь за своё дело.
Когда я возвращался домой, в сопровождении Крутикова, меня странно занимал один только вопрос: был ли произнесён сигнал ‘три’, или Кульчинский выстрелил преждевременно? После долгих колебаний, и вполне понимая всю неуместность подобного вопроса, я всё-таки не утерпел и обратился к моему спутнику.
— Да… да… Как же, как же… я же ведь и командовал… да… да… я скомандовал и раз, и два, и три, и потом выстрелил Кульчинский, а потом уже и ты… да… да… — пробубнил Крутиков.
Я чувствовал страшную усталость, и мне невыносимо хотелось спать… Вопрос о том, как ранен Кульчинский, т. е. смертельно или излечимо? — почему-то сам не приходил мне в голову, я должен был принуждать себя думать об этом как бы из приличия.
В тот же день я был арестован. Но радость, что я жив, что я буду жить, была так велика, что я с удовольствием готов был перенести какое угодно наказание и даже жалел, что Кульчинский не ранил меня слегка.
Прошло несколько месяцев. Я довольно долго отсидел в крепости и после этого был переведён в другой полк. Кульчинский за это время поправился окончательно и снова поселился под одной кровлей с Еленой Петровной, в конце концов внявшей-таки мудрым советам красивого поручика и вышедшей замуж за полковника Требуху.
Генеральша Лукашова живёт с ними же… Они даже не переменили квартиры, и вечера, которые теперь задаёт уже счастливый полковник, отличаются не меньшей оживлённостью и изобилием.
Я же с тех пор больше не влюблялся ни разу ни в одну барышню… Впрочем, виноват: я полюбил ещё раз одну женщину и люблю её и до сих пор, но эта женщина — моя жена, и полюбил я её уже после свадьбы… Влюблённым же не был.
————————————
Источник: Тихонов В. А. Военные и путевые очерки и рассказы. — СПб: Типография Н. А. Лебедева, 1892. — С. 209.
OCR, подготовка текста: Евгений Зеленко, апрель 2013 г.