Тысяча вторая ночь, Хеллер Франк, Год: 1926

Время на прочтение: 135 минут(ы)

Франк Геллер

Тысяча вторая ночь

Роман

Перевод О. Мандельштама

Источник текста: Цех фантастов: Фантастические рассказы и роман: Сборник / Сост. И. В. Можейко. — М.: Моск. рабочий, 1991.— 236 с. Стр. 3-124.

Опыт мастеров

В письме Аркадию Горнфельду, опубликованном в ‘Вечерней Москве’ 12 декабря 1928 года в ответ на брошенное ему адресатом обвинение в плагиате, Мандельштам обронил: ‘Мой переводческий стаж — 30 томов за 10 лет…’ Действительно, с начала и по самый конец 20-х годов переводы вторглись в его жизнь. Поначалу поэтические (Важа Пшавела, поэты-голубороговцы, О. Барбье, М. Бартель и другие немецкие экспрессионисты), переводы сменились на прозаические и понемногу превратились в основной источник существования, и их мощные и жадные ‘корни’ во многом ответственны за тот пятилетний период стихового молчания Мандельштама, которым ознаменована вторая половина 20-х годов.
Роман ‘1002-я ночь’ шведского прозаика Франка Геллера, или Хеллера, — под этим псевдонимом скрывался выпускник богословской школы в Лунде Гуннар Сернер (1886-1947) — был в этом ряду не первым и не последним. Шведская энциклопедия аттестует прозаика как ‘мастера интеллигентной интриги и элегантного стиля’. Переведенный Мандельштамом — возможно, не с оригинала, а с французского перевода—роман был сравнительно ‘свежим’: по-шведски он увидел свет в 1923 году, а уже 16 сентября 1925 года Мандельштам подписал с Ленинградским отделением Госиздата договор, по которому обязывался ровно через месяц представить перевод. К сроку, видимо, он поспел, поскольку окончательный расчет за этот труд помечен в бухгалтерских документах издательства 26 октября. В 1926 году книга вышла в свет.
Она не была дебютом автора на советском, жадном до занимательного чтения книжном рынке. ‘Дебютом’ был роман ‘Сибирский экспресс’ (1925), а в 1926 — 1927 годах в различных ленинградских издательствах вышли, кроме ‘1002-й ночи’, еще пять книг Франка Хеллера (‘Похождения господина Коллина в Лондоне’, ‘В столице азарта’, ‘Безумный, в эту ночь’, ‘Доктор Ц.’ и ‘Шесть меню’).
О ‘1002-й ночи’ написала рецензент ‘Красной нови’ Н. Эйшискина. По ее мнению, это ‘образцово скомпонованный’, ‘отвечающий требованиям почти совершенного сюжетного построения’ роман—своеобразная ‘мозаика мастерски вкрапленных фабул’ (Красная новь. 1926. No 4. С. 216). Три путешественника—француз, англичанин и голландец — оказались ввергнутыми в борьбу за волшебный коврик, предсказывающий судьбу, и, перебывав в самых невероятных ситуациях, выходят из них невредимыми, а голландец—к тому же разбогатевшим. Автор придает этой борьбе за ‘коврик’ символический и политический смысл (борьба европейцев за власть и влияние на Востоке и т. п.), но читатель вправе и не следовать в этом за ним, настолько занимательна сама фабула. Нам, однако, небезразлична заключительная фраза рецензии: ‘Внешнее, техническое мастерство автора дополняет очень хороший перевод О. Мандельштама’.

Павел Нерлер

Франк Геллер

Тысяча вторая ночь

I
Духи пророков подчинены пророкам

1

— Пятьдесят арабов пьют одну чашку кофе, — сказал хозяин кофейни и угрожающе замахнулся на пестрые бурнусы гостей, подступивших к кафе. — Р-р-р-имши! Разве вы не видите, что у меня европейцы? Р-р-р-имши! Барра!
Восклицание прозвучало невежливо. То был клич арабских погонщиков, клич, которым обычно подгоняют ленивых и упрямых ослов. Но гости, закутанные в бурнусы, и не думали обижаться. С несокрушимым достоинством, молча, скрестив руки на груди, кутаясь в складки грязно-белой ткани, они отступили в глубину луга, они напоминали библейских пророков, канувших в недра времен. Но мысль о том, что эти люди были не простой галлюцинацией, вызванной ядом кофеина, все еще раздражала хозяина, сверлила его мозг..
По-французски, с жестким колониальным выговором, он еще раз обратился к трем посетителям-европейцам:
— Cingquangt arabes — Гa boit ung cafИ! Ung cafИ.
Лицо его исказилось ненавистью.
— И никто сюда не заглянет, кроме арабов!
Тот, кто мысленно множил количество отпускаемых чашек кофе на пятьдесят (минимум, окупающий предприятие), считал свое негодование вполне законным и мрачно глядел на будущее. Кругом под солнцем полудня зияло величие пустыни.
На десятки миль тянулись волны песчаной земли, поросшие сорной травой, вздымались каменные гряды, справа и слева миллионы кактусообразных растений жестом бесформенно-умоляющего отчаяния разворачивали усеянные колючками листья, нигде не видно было дома, нигде не курился дымок над трубой. В этом цветении пустоты терялся железнодорожный путь. И в центре этих пустот два здания — станция Айн-Грасефия и кафе — переглядывались недоумевающе, словно спрашивая: ‘Что, собственно, мы здесь делаем?’
Кофейщик очнулся от мрачных дум. На нем были арабские штаны до колен, европейская куртка, стянутая на спине пояском, носки, закрепленные на голых ногах подвязками, и желтые арабские туфли. Сквозь незастегнутый ворот рубашки виднелся нательный крест, на голове была мусульманская феска, а за правым ухом — красная роза. Язык этого человека представлял собой неудобоваримую смесь французского, мальтийского и арабского, напоминающую те несъедобные фрикасе, какие подаются в Тунисе в туземных ресторанчиках, у этого человека не было национальности, и он готов был отречься от всех религий сразу.
— Что угодно господам? — деловито спросил он трех европейцев. Двое из них были немного похожи друг на друга. У них были коротко подстриженные усы, черные волосы и живые, выразительные глаза. Третий отличался внушительной тучностью и глядел несколько апатично. Он то и дело отирал лоб пестрым шелковым платком и бормотал скороговоркой что-то, отнюдь не звучавшее как благословение. Глаза его были круглы и прозрачны, как стеклянные шары, с светло-голубыми зрачками.
— Un bock! — приказал он.
— Пива? Нет смысла держать пиво для арабов. Они не пьют ничего, кроме кофе, и то, когда наберется пятьдесят человек, чтобы спросить в складчину одну чашку. Может быть, лимонаду?
Два европейца кивнули утвердительно. Третий наморщил нос, сверкавший капельками пота, и с выражением презрительного омерзения покорился неизбежности.
Кафе, если так можно назвать каменную хижину с соломенной крышей, каменным полом, двумя шаткими столами и пятью плакатами, рекламирующими абсент и швейные машины Зингера, стояло на пригорке. С пригорка открывался широкий вид на сотни квадратных километров зеленой и красной пустыни: красной — там, где земля оставалась голой, и зеленой — там, где произрастали злаки, бесплатно дарованные Адамову потомству: терны и плевелы. Это был величавый ландшафт, внушительный ландшафт, отпугивающий ландшафт, во всяком случае, не из тех пейзажей, какие располагают к мирному потягиванию пива.
Изгнанные арабы уселись полукругом на земле вокруг станции. Они поджидали поезда, который со скоростью шестнадцати километров в час должен был подойти к Айн-Грасефии и с той же скоростью, если будет на то Божия милость, проследовать дальше. Они были из священного города Кайруана, чьи триста мечетей и бесчисленные святые гробы соперничают с Меккой, Мединой и Иерусалимом. Для удобства паломников в Кайруан ведет боковая ветка до Айн-Грасефии. Айн-Грасефия лежит на железнодорожной магистрали, соединяющей побережье с пустыней, здесь встречаются поезда из Хеншир-Суатира к побережью и из Кала-Сгира в пустыню. И тот и другой поезд давным-давно должны были подойти. Однако их еще не было. Это ничего не значило. Где-нибудь под головокружительно пустыми небесами, по кактусовым пескам они ползли к Айн-Грасефии. Мектуб! Все предначертано, и, когда исполнятся сроки, поезда подойдут и отойдут. Мектуб! Все предначертано! Кому какое дело до опоздания? Никому, разве только нетерпеливым европейцам: им не сидится долго на месте, и в самом сердце Туниса они заказывают пиво.
Поджав ноги, паломники внимательно созерцали двух соплеменников, игравших в ‘киббиа’ — игру, напоминающую шашки, атрибуты этой игры были еще проще, чем ее правила: играли на голой земле камешками и шариками из верблюжьего навоза. Иные паломники, закутавшись в бурнусы, спали в горячей пыли. Какой-то богач из Эль-Джеффа, бормоча, перебирал четки, купленные в святом Кайруане. То были драгоценные четки: бусинки желтого янтаря чередовались с бусинками темно-коричневой душистой амбры, добытой из пота исхлестанной дикой кошки. Четыре еврейских коммерсанта с тунисского базара совершили паломничество в Кайруан по мирским соображениям. Они показывали друг другу закупленные ковры, взаимно хулили свои покупки и, выпрямляясь, как листья морских кувшинок, в восемь рук беседовали о том, сколько можно взять за ковры с туристов.
Из-за прилавка вышел хозяин с тремя стаканами. По всем вероятиям, до него дошли темные слухи о гигиенических требованиях, предъявляемых европейцами, ибо прежде, чем подать стаканы, он протер их внутри сомнительно чистыми пальцами. Толстый посетитель смотрел на него с отвращением, равномерно распределявшимся между стаканами, их содержимым и ландшафтом.
— Не правда ли, — сказал один из друзей, — самый прекрасный вид на земле выигрывает от гостиницы на переднем плане?
— Гостиница? Вы называете это гостиницей? Я назову ее — нет, лучше я молчу, как мне хочется ее назвать. Вид? Вы называете все это видом? Что это за страна? Что мы, собственно, здесь делаем?
— Мы совершаем увеселительную поездку, — разъяснил ему приятель.
— Увеселительную поездку? — негодующе крикнул толстяк.— Отец небесный! Вот так увеселительная поездка!
— Почему же нет,— рассудил второй приятель,— поскольку вы честно ведете ваши дела…
— Мои дела? — крикнул толстяк, обращаясь к пустыне, поверх босоногого сброда паломников.— Хотел бы я видеть человека, который сумеет здесь вести дела! Да к тому же еще честно!
— Вы правы,— заключил первый приятель.— Деловые перспективы здесь очень скромные, вот почему мы должны рассматривать нашу поездку как увеселительную.
Толстяк поднял стакан лимонада, словно собирался его выпить, поставил его обратно и подозвал хозяина.
— Послушайте,— сказал он с резким английским акцентом.— Долго ли еще нам ждать проклятого поезда?
— Какого поезда, сударь?
— Туда… как называется эта станция?
— В Хеншир-Суатир?
— Да, как будто она называется так. Скоро ли будет поезд?
— Поезд должен был прийти уже час тому назад. Никто не знает, когда он придет, сударь!
Толстый посетитель обменялся с друзьями взглядом, подчеркнувшим слова: никто не знает!
— А сколько езды до Хеншир-Суатира?
— Приблизительно пятнадцать часов. Но бывает разно. Дорога предназначена главным образом для туземцев.
Толстяк бросил в сторону приятелей еще один взгляд, замкнувший в кавычки: пятнадцать часов.
— А местность по дороге так же прекрасна, как эта?
— Нет, сударь, под конец это настоящая пустыня.
— А если проехать пятнадцать часов в вагоне и через пустыню добраться до Хеншир-Суатира, есть там, по крайней мере, ресторан?
— Да, сударь.
— А напитки там какие-нибудь есть? Человеческие напитки, не кофе и не лимонад? Скажите, есть там что-нибудь?
— Нет, сударь.
Толстый посетитель умолк и окаменел, как статуя. Кофейщик обратился к его друзьям.
— Господа в самом деле едут в Хеншир-Суатир? — спросил он недоверчиво.
— Нет, мы едем дальше. Мы едем до конца железной дороги. В оазис внутри Сахары.
— В Тозер?
— Да, в Тозер. А далеко ли от Хеншир-Суатира до Тозера?
— Нет, сударь, не особенно далеко. Всего семь часов, если поезд не задержится в Метлауи.
Оцепеневший толстяк встрепенулся. Он поднял стакан, прополоскал лимонадом рот, выплюнул питье и поставил стакан обратно, чуть не разбив его о каменный стол. Он собирался высказать все, что накипело у него на сердце, но в эту минуту произошло событие, сообщившее мыслям его иное направление.

2

Какой-то узел появился вблизи их стола, обыкновенный белый узел, откуда торчала бритая голова в тюрбане и две длинные голые ноги. По сторонам кривого и заостренного, как сабля, носа пылали фанатически упрямые, ястребиные глаза. Лицо было коричнево-пергаментное, с выдающимися скулами, лишенными даже намека на мясо, — как бы расклеванное коршунами. Всклоченная борода философа обрамляла нижнюю часть лица. Если человек походил на мусульманского философа, то костюм его напоминал, скорее, сильно потрепанное полное собрание сочинений философа — настолько потрепанное издание, что ему впору было вернуться в вальцевальную машину. Никто из пилигримов даже отдаленно не был похож на эту груду тряпья. Человек расстелил на земле красно-бело-желтый коврик, опустился на него и приступил к молитве. Зараженные его примером, купцы и паломники тоже начали молиться. Они припали к земле там, где каждый стоял: иные против самого станционного входа, другие на рельсовом пути, и под знойным солнцем Айн-Грасефия огласилась хвалой Аллаху. Молитва кончилась. Араб в тряпичном мешке в последний раз коснулся лбом коврика и, поджав под себя ноги, уставился на европейцев. Из какого-то тайника своей одежды он вытащил мешок и высыпал его содержимое на молитвенный коврик. Европейцы с любопытством следили за его движениями. Теперь он чертил на песке какие-то фигуры и пентаграммы и что-то бормотал в пространство.
— Он ясновидящий… да, да, сударь, — ответил кофейщик.— Он марабу, он волшебник, он саххар! Чего тебе здесь? Пошел вон! Бар-ра! Р-р-р-имши!
Марабу медленно повернул голову, смерил хозяина жгуче-ненавидящим взглядом и забормотал по-арабски. Для слуха непосвященных арабская речь всегда звучит как поток проклятий, но в этих устах она была вдвойне звучна. Кофейщик содрогнулся, словно услышал свист гремучей змеи.
— Эль афу, эль афу, — пролепетал он. — Пощади! Все слова мои беру обратно! Ты мой родич! Ты почетнейший гость! Чего пожелаешь? Кофе? Лимонаду? Все получай бесплатно.
Предсказатель презрительно отмахнулся, снова обратился к коврику и стер пентаграмму. На месте ее он начертил изображения рук, изучил этот рисунок и стер его точно так же. Затем он перевел взгляд на трех европейцев и разразился клокотаньем, звучавшим как бешеная ругань.
— Что он там говорит? — нетерпеливо спросил толстяк.— Почему он не говорит на человеческом языке? Переведи!
Кофейщик застыл, словно опаленный только что отзвучавшей крылатой руганью. Европейский лоск сошел с него: так трескается лак на сильном зное. Он позабыл о европейском ‘вы’ и начал тыкать своих гостей по-ветхозаветному.
— Что сказал кудесник? Что сказал марабу? Святой человек сказал, что может читать в твоей судьбе, как в раскрытой книге, сударь. Так сказал он!
— Ха-ха! Вот что он может! Сколько это будет стоить?
Кофейщик обратился к тряпичному мешку с робким вопросом.
— Сколько захочешь, столько и будет стоить, сударь.
— Даю ему пять франков. А если скажет что-нибудь дельное, то получит десять. Пусть действует!
Араб, закутанный в тряпье, медленно сгреб песок, снова рассыпал его по коврику и начертил ряд новых знаков, с какой-то свободной необходимостью возникавших друг из друга. При этом он глухо бормотал себе под нос. Время от времени он запускал руку под лохмотья и энергично почесывался, хотя это не стояло ни в какой связи с пророчествами. Процедура кончилась. Он поделился ее результатами с кофейщиком. То был поток слов, где ‘х’ и ‘д’ звучали, как револьверные выстрелы, а ‘кх’ — как раздираемые завесы храма.
— Святой человек,— сказал трясущийся кофейщик, — вызвал своего духа, и дух ему ответил. Вот что сказал дух: ‘Вы трое друзей из Европы’.
Тучный гость звучно шлепнул себя по коленке.
— Браво, браво! Величайшее открытие современности! Какой замечательный волшебник! Мы трое друзей из Европы! Кто мог бы догадаться? Может, он еще что-нибудь скажет? Не собираемся ли мы жениться? Много ли будет у нас детей?
— Ты шутишь,— с упреком сказал кофейщик.— Остерегайся шутками раздразнить святого! Он могущественный саххар. Слушай еще, что открыл ему дух: ‘Вы трое друзей из Европы, но вы из различных стран Европы’.
— Браво, что ни слово, то жемчужина! Ну, кто бы еще мог об этом догадаться? Может, он проникнет и в последние глубины? Может, он скажет под конец, из какой именно я страны? .
— ‘Ты, сударь,— говорит дух,— из той страны, где золото означает все и где все звуки заглушены звоном золота’. Так говорит дух.
Толстяк внезапно умолк. Он впился фаянсово-голубыми зрачками в марабу, невозмутимо поджавшего под себя ноги и развернувшего ковер, как деловую бумагу. Приятели толстяка захохотали.
— Ну, Грэхэм! Подходит ли характеристика к вашей прекрасной Англии? Страна, где золото обозначает все и где все звуки заглушены звоном золота. Разум, чувство и все прочее! Недурно! Похоже, что вы не были к этому подготовлены!
— Случайность! — огрызнулся Грэхэм.— Гнусная дерзость! Все теперь лягают Англию. Эй, послушай! Если дух мог сказать, откуда я, пусть он теперь скажет, откуда этот господин!
Кофейщик только ждал вопроса.
— И об этом поведал дух своему хозяину-марабу. ‘Ты, господин,— сказал дух,— из той страны, где барабан означает все и все звуки заглушены дробью барабана’. Так говорит дух!
Он умолк, и три европейца молчали, пока мистер Грэхэм не треснул себя опять по коленке.
— Ха-ха, Лавертисс! Подходит ли описание к вашей прекрасной Франции? Страна, где все звуки заглушены дробью барабана,— разум, чувство и все прочее! Недурно! Похоже, что вы не были к этому подготовлены.
Лавертисс уклонился от прямого ответа.
— А третий из нас? — спросил он кофейщика.— Что знает дух о нем?
Кофейщик, с удовольствием наблюдавший за эффектом своего перевода, подтянулся:
— Третий из вас, господа? О нем дух говорит: ‘Он из страны белого сна’.
Наступила пауза. Лавертисс, вскинув брови, смотрел на третьего друга, а Грэхэм созерцал его, раздув щеки, как пневматические подушки.
В их довольно поверхностном представлении о Швеции понятие зимнего снега играло господствующую роль. Но то, что в недрах Туниса выдубленный под коричневую кожу марабу с обритой головой и ястребиными глазами имел представление о странах, спящих в снежном пуху, и распознавал их уроженцев, было настолько невероятно, что хотелось ущипнуть себя и убедиться, что не спишь. Но все было наяву.
Кругом, насколько видел глаз, простиралась африканская глушь, и над ней кипятком колебался раскаленный воздух, на земле сидел грязный тряпичный мешок, и перед ним был красно-бело-желтый коврик, а выродок с католическим крестом под рубашкой, красной феской на затылке и розой за ухом готов был переводить дальше откровения тряпичного мешка.
— Что скажете, профессор?
Филипп Коллен погладил усы.
— Это будет почище кайруанского заклинателя змей,— сказал он.— Что Грэхэм англичанин — угадает каждый. Что Лавертисс француз — ясно и слепому. Но как могло ему прийти в голову, что я… Ба, все это чепуха! Он нижет одно к другому звучные слова, а наш приятель, вот этот вероотступник, более или менее точно их переводит. Мы же наделяем эти слова смыслом и разеваем рот до ушей, удивляясь собственным помыслам! Если хорошенько пощупать, слова эти ничего не означают. Если взять его в работу, окажется, что он ничего не сказал. Хозяин, спроси волшебника, что он думал, когда говорил, и думал ли он вообще что-нибудь?
Кофейщик перевел вопросы. Марабу мрачно покачал головой и что-то пробормотал.
— Он говорит,— перевел кофейщик,— что духи пророков подчинены пророкам, но лишь до известной степени. Они не объясняют своих изречений. Так говорит святой человек.
— Ха-ха! Вы слышали, Лавертисс? Похоже на то, что, добившись эффекта тремя ответами, он боится смазать впечатление. Бедный саххар. Правильно с твоей стороны, что ты осторожен. Но ты избрал себе утомительную и, судя по твоему платью, не слишком прибыльную профессию. Дайте ему от каждого из нас по пяти франков, Грэхэм! Он по-своему добросовестно справился с задачей.
Мистер Грэхэм вынул из бумажника три пятифранковые бумажки и швырнул их тряпичному мешку. Он был награжден воистину величаво презрительным взглядом ястребиных глаз. Прорвался поток гремучих слов, в которых гласные были окончательно затерты лавинами взрывчатых ‘д’ и ‘кх’. Звучало так, словно Иона громил Ниневию. Но когда кофейщик приступил к переводу, презренные пятифранковые бумажки поспешно исчезли в складках желто-белого балахона.
— Он говорит,— перевел дрожащий кофейщик,— дух могучего кудесника говорит, что вы действительно прибыли из стран, названных духом, но уже очень давно в них не бывали. ‘Мало веселого ожидает вас, если вы туда вернетесь’, — говорит дух. ‘Ты, сударь, — говорит он,— вышедший из страны, покрытой пухом белого сна, ты — отец всех глупцов. Всю твою жизнь ты стремился к обладанию чужим добром и достиг того, что растерял все свои крохи. И каков ты — таковы и твои друзья, и как было с тобой, так было и с ними. Ваши страны стосковались по вас, как капкан тоскует по шакалам’,— так говорит дух, чтоб вы убедились в его всеведении. Духи пророков покорны пророкам.
Марабу пронзил насмешников пламенно ненавидящим взглядом. Кожа на его скулах вспыхнула румянцем. Его жилистые пальцы сжимались и разжимались, словно тянулись к каменьям — чтобы камнями побить неверных собак, если они еще раз посмеют рассмеяться. Но нечего было бояться смеха. Когда кофейщик перевел, на целую минуту воцарилось напряженное молчание. Грэхэм нарушил его глухим ударом по коленке:
— Провалиться мне на этом месте!
Лавертисс, чьи брови поднялись до капуля прически, набрал воздуха и сказал:
— Это почище системы Бертильона!
Филипп Коллен молчал и глядел на араба, сидевшего как изваяние. Когда марабу убедился, что над ним перестали глумиться, напряжение пергаментного лица разрешилось и ястребиные глаза покрылись поволокой. Кофейщик глядел на него с суеверным подобострастием. Кругом лежала Африка с тревожными красными пустынями, ни на что не похожими горами, лесами кактусов, похожих на грешников, приросших к земле, и воздухом, насыщенным зноем и предрассудками.
Филипп Коллен пожал плечами:
— Вы правы, Грэхэм, будь я проклят! Он сказал, что я — отец всех глупцов. Это верно, как поэтическое иносказание. Он сказал, что всю мою жизнь я стремился к обладанию чужим богатством и кончил тем, что лишился своего кровного. К сожалению, это прозаически верно. Наконец, он сказал, что, если я вернусь на родину и потревожу ее белую спячку, мне будет весело, как шакалу, заглянувшему в капкан. То же самое относится к вам. Вы правы, Лавертисс: это лучше Бертильона, не говоря уже о том, что проще и дешевле.
Он обратился к кофейщику:
— Послушай, приятель, ты сейчас перевел довольно необычные и бестактные прорицания. Сам-то ты их понял?
— Нет, сударь.
— Это меня радует. Как вижу, ты похож на всех переводчиков. Но скажи мне вот что: кто этот господин с ковриком, в костюме, изъеденном молью времен?
— Я уже сказал тебе, сударь. Он — всесильный саххар, колдун. Я в жизни не слышал, чтобы кто-нибудь так проклинал, как он, когда я захотел его прогнать.
— Но ты его не знаешь?
— Нет, сударь. Мне кажется, он пришел из пустыни. Но погоди — он опять говорит с тобой!
Марабу дочертил на песке свои фигуры. Пробормотав несколько слов более мягким, чем раньше, тембром голоса, он погрузился в молчание. Кофейщик перевел:
— Святой человек говорит еще: ‘Скажи им, что их беспредельная глупость в скором времени столкнет их с большой опасностью совсем нового порядка. Наступающий месяц решит, суждено ли им увидеть зарю после долгой ночи или же войти в еще более густую ночь’. Так говорит святой человек.
Святой человек выждал конца перевода, стряхнул с коврика песок и свернул коврик. Он посмотрел на трех приятелей с выражением, означавшим: ‘Консультация дана. Теперь, пожалуйста, гонорар!’

3

Душный полуденный ветерок шелестел персиковыми деревьями перед вокзалом, пилигримы уснули, разметавшись на земле: далеко у туманного края неба смутно виднелись волнообразные холмы: то были горбы пасущихся верблюдов, холмики были смиренно малы, а верблюды принадлежали нищим из нищих — странствующему племени бедуинов.
Мистер Грэхэм поднялся с выражением непреклонной решимости.
— Я хочу посмотреть ковер,— сказал он кофейщику.— Вот деньги за гаданье. Но я хочу посмотреть ковер.
Он протянул для марабу двадцать франков. Марабу изволил их принять с величайшей небрежностью, но, услыхав о желании Грэхэма, отрицательно покачал головой.
— Для чего тебе смотреть коврик, сударь? — спросил кофейщик.
Мистер Грэхэм разъяснил по-английски своим товарищам:
— Он орудует ковриком! Я в этом уверен. Это известный прием африканских магов! Он вычитал все на песке, на коврике. Если мог прочесть он, могут прочесть и другие. Это мне не подходит. Я хочу купить ковер.
Филипп Коллен рассмеялся.
— Вы думаете, что сила ясновидения заключена в коврике? — сказал он.— Вы полагаете, что это коврик из ‘Тысячи и одной ночи’ с прикомандированным к нему духом, и собираетесь его купить? Надеюсь, что вы в самом деле заполучите духа: в высшей степени интересно иметь к своим услугам арабского джинна.
Мистер Грэхэм ничего не ответил, он в повелительной форме повторил кофейщику свое желание. Но ответ марабу был не слишком благоприятным.
— Он говорит: ‘Купишь коврик — сделаешь невыгодное дело’.
— Откуда он знает, что я прогадаю на этой покупке, когда ему неизвестно, сколько я заплачу за ковер? Спроси его!
— Он говорит: ‘Ты сделаешь невыгодное дело, сколько бы ни заплатил за ковер’.
— Вот это я называю честностью! Передай ему это!
— Он говорит: ‘Честность тут ни при чем. Но тебе невыгодно, сударь, покупать ковер, потому что он непокупной’.
— Почему непокупной?
— ‘Потому,— говорит он,— что коврик нельзя купить даже тогда, когда он куплен’.
Фаянсово-голубые зрачки мистера Грэхэма омрачились раздумьем.
— Коврик нельзя купить даже тогда, когда он куплен,— повторил он несколько раз.— Не разрешите ли вы этот ребус, Лавертисс! Или вы, профессор? Нельзя купить даже тогда, когда…
Колдун прервал его. Нараспев, тягучим голосом шейха, обучающего детей в мечетях, он прочитал изречение или стих из Корана, где постоянно возвращались три-четыре слова. Одно из них звучало вроде ‘серка’, другое вроде ‘хиле’, третье вроде ‘кедба’.
Кофейщик внимал с суеверным почтением. Выслушав всю литанию, он перевел:
— Вот что сказал святой человек: ‘Коварством, а не силой, воровством, а не покупкой, обманом, а не правдой — так было, так и есть и так пребудет’. Это все, что сказал святой человек.
— Ах вот что! — сказал мистер Грэхэм и почесал в затылке.— Вот оно что!
Он посмотрел на друзей, словно ожидая пояснений. Марабу завел новую литанию, звучавшую в переводе с небольшими вариациями, как предшествующая: ‘Обманом, а не правдой, воровством, а не покупкой, коварством, а не силой! Так приобретается коврик, так будет он приобретаться. Духи пророков подчинены пророкам’.
— Что за вздор он мелет? Даю ему пятьдесят франков за облезлый ковер. Скажи ему! Последовала третья литания.
— Сударь, — сказал кофейщик, — он просит тебя хорошенько обдумать то, что он говорит: ‘серка’, а не ‘шира’, ‘кедба’, а не ‘шира’, ‘хакк’, ‘хиле’ и ‘зур’, а не ‘карха’. Ковер нельзя купить. К тому же пятьдесят франков мало.
— На-на! Мы начинаем понимать друг друга. Его нельзя купить, но пятьдесят франков мало. По-моему, слишком много, но мне хочется иметь коврик. Даю сто. Скажи ему!
— Сударь,— сказал кофейщик,— он говорит в третий раз, что ты будешь патриархом глупцов, упорствуя в своем желании: ковер не покупается, даже когда он куплен. Коварством, а не силой, обманом, а не правдой, воровством, а не покупкой — так приобретался ковер, так будет он приобретаться. Так было, так будет. К тому же сто франков слишком мало.
— Ах вот как! — язвительно заметил Грэхэм.— Даю ему полтораста франков, и больше ни сантима. Это крайняя моя цена. Передай ему и спроси его, продаст он ковер или нет?
Марабу долго качал бритой головой. Ответ его прозвучал так: ‘Полтораста франков — хорошо, я их возьму. Но что ковер станет твоим, о повелитель глупцов, об этом не может быть и речи. Ковер непродажный. Он быстро ко мне вернется! Но полтораста франков — хорошо, я их возьму’.
Мистер Грэхэм был смущен.
— Как нужно понимать, что ковер к нему вернется?
— Он к нему вернется.
— Он собирается его выкрасть?
— Нет,— говорит он,— но дух вернет ему коврик.
— А сам он не будет помогать духу?
— Не будет.
— Он хочет, чтобы я этому поверил?
— Он еще раз сказал: ‘Это так’.
— Он хочет, чтоб я поверил, будто джинн извлечет коврик из моего чемодана?
— В третий раз он сказал: ‘Это так, но повторять одно и то же скучно’.
— Так передай ему, что, если это случится, я сам буду одержим всеми духами, сидящими в коврике. Понял? Передай ему это.
— Он говорит: ‘Полтораста франков — хорошо, я возьму их’.
Мистер Грэхэм взглянул на марабу, на темно-коричневую кожу его лица, лоснящееся на солнце, покоробленное, как пергамент, лицо это было неизъяснимо, как стих Корана. Затем он сплюнул на африканскую землю, вынул три пятидесятифранковые бумажки, завладел ковриком и принялся исследовать свое приобретение: коврик был длиною в метр, желто-бело-красный, как пустыня, зигзагообразного тканья, обыкновеннейший ‘мергум’, лишенный особых примет, если не считать возраста и следов многократных коленопреклонений. Мистер Грэхэм скатал коврик и, вызывающе глядя на марабу, сильной рукой сжал покупку:
— Если коврик от меня уйдет, я съем свою собственную голову! Понял? Ill eat my head. Передай ему!
— Куплен коврик вместе с джинном,— сказал Филипп Коллен.
— Кстати, вот и поезд!
Через десять минут глянцевитый белый поезд ушел из Айн-Грасефии в пустыню. Под головокружительно пустыми небесами простиралась порожняя земля, в этой зияющей глуши выделялись вокзал Айн-Грасефия и кафе, они переглядывались, словно спрашивая друг друга: какая нелегкая занесла нас сюда? А в кофейне мальтийский ублюдок с католическим крестом на груди, феской на макушке и розой за ухом терзался тем, что до следующего поезда нельзя рассчитывать даже на арабских клиентов.

4

О том, как поезд, попыхивая и покряхтывая, пробирался в черной бархатной ночи, кишевшей летучими мышами, словно нежитями, о желтых звездах на небе, пылавших, словно очи звериных божеств Египта, о бочонке с пальмовой водкой, удачно приобретенной мистером Грэхэмом в Хадж-эль-Уюне, о молчаливой оргии с упомянутым бочонком у открытого окна, о персиковых деревьях на станции, шелестевших в такт мыслям Грэхэма, о каких-то бурнусах, появившихся в тусклом свете станционного фонаря и нырнувших обратно в ночь, о часах, которые шли и не шли, о тяжелой голове, все ниже и ниже клонившейся на трудно дышащую грудь, — обо всем этом ограничимся вышесказанным. Да будет все это окутано сотканным милосердной рукой покрывалом, таинственно-непроницаемым, как африканская ночь. Скажем лишь, что было три часа ночи, когда мистер Грэхэм ввалился в купе, где Филипп Коллен и Лавертисс спали уже неправедно заслуженным, но праведным сном.
Мистер Грэхэм желал поделиться тем, что видел своими глазами: только что купленный коврик поднялся со скамьи и уплыл в окно. Если бы это не случилось при свете, если б Грэхэм не находился в полном сознании — ведь бочонок пальмовой водки был пуст,— он отказался бы этому поверить, но…
Филипп Коллен и Лавертисс, чертыхаясь, прогнали его обратно в купе и посоветовали ему лечь. Мистер Грэхэм ушел в свое купе, но не лег. Всю ночь он шумно искал коврик. Но когда из песков пустыни выросли пальмы Тозера и поезд остановился через двадцать четыре часа, выяснилось, что коврик исчез так бесследно, словно Грэхэм никогда не покупал его у африканского марабу и не заплатил за него полутораста франков.

II
Гостиница в пустыне

1

Между морем песка и морем солнца лежит зеленый пальмовый остров. Кругом бесконечная песчаная равнина, иссушенная беспощадным солнцем, но из песков вырвался ключ живой воды — и самовластье песка и солнца кончено.
По бережкам журчащих сотнями ручьев растут тысячи и десятки тысяч пальм. Их окружила пустыня со всеми оттенками песка и соли, солнце изливается на нее всеми оттенками огня и пыланья, но у подножия пальм звенит вода, но пальмовые кроны провевает прохладный ветер, и под шатровым навесом пальм пестрят цветы, плоды и птицы. Вода вскормила пальмы, пальмы вспоили оазисы. Финики пальм дают людям пищу, из пальмовых листьев плетут шляпы, веера и попоны для ослов, из волокон пальмовой коры делают корзинки для упаковки фиников, а пальмовое дерево идет на топливо. Дети спят в люльках из пальмовых листьев, под тенью пальм работают мужчины, а четыре сколоченных пальмовых доски дают последний приют усопшим.
Но собственники пальм, те, кто их выращивает, живут не под пальмовой сенью, а в Тозере.
Там, где пустыня подходит к рубежу оазиса, теснятся низкие, безоконные дома из кирпичей цвета пустыни. Долгими пустынными днями дома пропекает солнце. Цвет домов сливается с окраской песков пустыни, а пески почти надвинулись на двери. Изнутри домов слышатся блеяние коз, ослиный крик, визг маленьких детей и болтовня женщин. У домов плоские крыши и пол из утоптанной глины. Вот где живут владельцы оазисов с женами, детьми и домашним скотом, здесь они любят, живут и умирают, в одних и тех же стенах.
На песчаных улицах и просторной базарной площади, кишащей мухами, они торгуют. Здесь, с непременным участием мух, продают они мясо, плоды и овощи. Коз выводят живыми на продажу, и в козьих же мехах доставляют воду из ключей оазиса.
Черные рожки еще сохранились на шкурах, и мешки, раздутые водой, похожи на пьяных сатиров, возвращающихся домой. Изо дня в день здесь важно сидят и беседуют мужчины, здесь читают Коран наизусть странствующие марабу и бродячие прорицатели с пестрыми ковриками открывают будущее. Когда спадает жар, приходят певцы и поют стихотворные былины о подвигах минувших дней, певучий сказ свой они сопровождают игрой на однострунных скрипках и музыкальных кувшинах, внутри которых натянута тонкая кожаная перепонка. Приходят сюда и заклинатели змей, у них мешки, полные змей, танцующих в такт, когда играет флейта, и выпускающих холодные и иссиня-белые жала, когда заклинатели подымают их над толпой.
Таков город пустыни — Тозер.
А кругом бескрайняя пустыня переливается всеми оттенками песка и соли — то коричневая, как бурнус нищего араба, то желтая, как львиная шкура, то белая, как омытые воздухом очень старые кости. И на мутно-голубом песке горит солнце — хищное, могучее, неистощимое и беспощадное, как старинные владыки и божества пустыни — как Ассурбанипал и Сеннахериб, как Ваал и Молох.

2

На границе Тозера и оазиса расположена ‘Гостиница финиковой пальмы’ — низкое одноэтажное строение из красного кирпича пустыни, возведенное вокруг открытого зеленого двора. Двор огибает крытая галерея, ‘патио’, откуда прямой ход в комнаты. В патио ‘Финиковой гостиницы’ сидели в этот сверкающий полдень шестеро европейцев и пили кофе. Они сидели за двумя столами, достаточно удаленными друга от друга. Но это не мешало слуге равномерно уделять свое внимание двум столикам, ибо Африка — страна глазных болезней, и, подобно всему персоналу гостиницы, официант страдал отчаянным косоглазием. В остальном это был курчавый полукровка, по всей видимости лишь недавно оторванный от пальмовой первобытности и вставший на путь преуспеяния.
Лавертисс сказал:
— Ваше первое впечатление от этого странного места, профессор?
— Такого количества мух и ослов, искусанных мухами, я не видел нигде в мире. Да еще пальмы. Одного лишь здесь нет и в помине.
— Чего же именно?
— Людей в небесно-голубых мундирах с радугой на груди.
Другими словами: военных. Официально оазис подчинен Франции, и к нему идет железная дорога. Но европейцев здесь не больше дюжины, и между ними ни одного солдата. Покуда поезд, с которым мы имели удовольствие ехать, доставит в Тозер солдат — здесь может случиться все что угодно.
— Вы разумеете восстание?
— Почему нет? Но зачем .обязательно восстание? В путеводителе Тозер назван богатейшим оазисом Сахары. Здесь двести тысяч пальм и тьма-тьмущая абрикосовых и финиковых деревьев. Два-три арабских плантатора — настоящие миллионеры. Прежде оазис был постоянной мишенью разбойничьих набегов. Если ж нельзя было напасть извне, то боролись внутри оазиса.
— Скажите, Лавертисс, что вы думаете о трех господах с другого стола?
— Они не похожи друг на друга,— кратко ответил Лавертисс.— Если бы здесь был наш друг, прорицатель из Айн-Грасефии, мы получили бы более подробные сведения, nom dun petit chien! Признаюсь, он произвел на меня впечатление!
В эту минуту мистер Грэхэм выпил чашку кофе, осушил пот на лбу и вперил неподвижные фарфоровые зрачки в трех господ за столом на другом конце галереи. Один из них был низенького роста, с щелевидными глазками, черной бородой и растерянным выражением лица. У другого было бритое лицо римского сенатора, чуть красноватый нос и резкие складки в углах рта. В наружности третьего было нечто от маньяка или изобретателя: неподвижно устремленные в пространство водянисто-голубые глаза, светло-рыжие щетинистые усы, поддающаяся вперед голова и костюм с явным преобладанием пышно повязанного галстука. Мистер Грэхэм оглядел фаянсовыми зрачками названных трех господ и голосом, чересчур сонным даже для сиесты в Сахаре, произнес:
— Один из них — француз, другой — англичанин, а третий — немец.
Лавертисс презрительно фыркнул:
— Англичанин, француз и немец! В высшей степени правдоподобно. И без того англичане и французы плохо уживаются после войны, а вы еще навязали им немца в товарищи! И где ж — в Тунисе! Вы забываете, что Тунис — французская колония и что на ближайшие двадцать лет колонии застрахованы от посещения бошей. Дух ясновидения у вас, кажется, тютю! — вместе с ковриком сегодня ночью!
Мистер Грэхэм поднялся с кресла.
— Вы слышали, что я сказал? — произнес он зловеще вибрирующим голосом.— Один из них француз, другой — англичанин, третий — немец. Если вы сомневаетесь в этом или скажете еще хоть слово о коврике, который выкрал у меня сегодня ночью черномазый плут, я попрошу вас выйти на двор и потягаться со мной в боксе. See?
— Милый Грэхэм,— возразил Коллен,— неужели вы в самом деле хотите боксировать при сорока градусах в тени? И почему вы утверждаете, что коврик украл у вас марабу?
— Потому, что я купил его и он пропал. Кто другой мог на него польститься?
— Эге! А помнится, он предупреждал вас перед продажей?
— Он морочил меня: болтал какой-то вздор про джинна.
— Но вы не верите, что к ковру прикомандирован джинн — тот самый, что пророчествует? А сегодня ночью вы говорили, что своими глазами видели, как коврик вылетел в окно. Конечно — пальмовая водка…
Кровь ударила мистеру Грэхэму в голову.
— Я отвечаю за свои слова и знаю себе цену! Я — свободный английский гражданин и не позволю чумазым колдунам садиться мне на шею. Прежде чем я поверю, что джинны занимаются кражей ковров, я съем свою собственную голову. See? A того, кто посмеет сказать хоть слово про коврик или пальмовую водку, я попрошу выйти во двор и со мной побокс…
Ему не пришлось окончить фразу. Голос его все более и более размягчался, и посреди глагола ‘боксировать’ он уснул.
Филипп Коллен наблюдал за ним с некоторой тревогой.
— Что с ним такое? — спросил Лавертисс.
— Надеюсь, что это пальмовая водка, — сказал Филипп Коллен. — Но скажите мне вот что: вы помните большое голубое озеро, которое мы видели сегодня поутру в окне вагона? Пять-шесть километров в глубь пустыни…
— Да, я видел его в окно.
— Вы поверите, что в старину разбойничьи караваны улепетывали им посуху?
— Нет, — сказал Лавертисс. — Мне так же претит это предложение, как Грэхэму то, что джинн украл его ковер.
— Тем не менее это сущая правда, — сказал Филипп Кол-лен.— В так называемой читальне я нашел старинную странную книгу. Я почерпнул из нее много мудрых сведений. В голубом озере, в том, что мы видели с поезда, нет вовсе воды и ни одной волны!
— Вот как? Но я же видел воду и волны.
— Так же, как Грэхэм видел исчезновение ковра в окно. Нет, ваше озеро сухо, в нем нет ни одной волны. Но не думайте, что оно — мираж: оно обладает всей полнотой реального бытия. Оно покрывает сотни квадратных километров пустыни. Одно из величайших африканских озер. Оно состоит из соли, ила и песка. В солнечном освещении оно получает видимость настоящего озера, но его сходство с настоящим озером ограничено тем, что в нем действительно можно утонуть.
— Неужто? Ведь вы говорили, что караваны беглецов пересекали его, как твердую землю?
— Да, но по узкой как лезвие тропинке, по которой все мусульмане пройдут в день Страшного суда. Шаг в сторону — и вас засосет, затянет.
— Каким образом? — спросил Лавертисс, широко раскрыв глаза.
— Слушайте, что заимствует моя книга у древних авторов: ‘Есть озеро, именуемое Чертовым,— говорит Абу Салим эль Аяши,— оно перерезано тропинками тоньше волоса, и малейшее уклонение от этих тропинок сулит гибель столь же верную, как шаг в сторону от единого пути спасенья — от Корана’. ‘В области Эль Джерид,— говорит Абу Обейд эль Бекри,— лежит проклятое озеро по имени Эт-Такерма, оно пересечено тропами, известными одному лишь племени — Бени Маулит. Тот, кто свернет на шаг с тропинки, проваливается в почву, вязкую, как мыло, и в ней исчезает. Так исчезли бесследно многие караваны с добычей и всем снаряжением’. ‘Когда б я начал рассказывать про чертовы шутки Себха, Соляного озера, я бы не кончил никогда,— говорит Мулей Ахмед.— Злые джинны избрали его приютом. Ночь беззвездна. Справа и слева веет дурманящий ветер и песком засыпает глаза. Уклонись на шаг в сторону — и под тобой провалится земля’.
Лавертисс прервал друга:
— Есть ли в этом хоть слово правды, профессор?
— При чем здесь правда? Соляное озеро фактически существует. Фактически оно занимает сотни квадратных километров. Фактически оно засасывает заблудившихся. Мнения ученых расходятся лишь о том, как глубоко оно засасывает. Древние арабы утверждают, что верблюда затягивает с головой, а современные путешественники полагают, что верблюд погружается, в крайнем случае, по шею.
— Приняв во внимание длину шеи этих животных,— сказал Лавертисс,— для других это очень слабое утешение. Но, простите! Что за странную беседу ведут те трое господ?
— Неужели вы слышите отсюда, что они говорят? Ах, да! Я и позабыл, что было время, когда скважины усовершенствованных замков Европы трепетали перед вашим тонким ухом!
Лавертисс зашаркал плетеным креслом по полу и, выбрав для упомянутого уха удобную позицию, нахлобучил шляпу на глаза. Со стола трех других клиентов отеля, отстоявшего метров на десять, доносилось смутное жужжание голосов. Филиппу Коллену эти звуки говорили не больше, чем верещание чужих голосов в микрофон испорченного телефона. Но Лавертисс вещал из-под надвинутой шляпы:
— Теперь говорит человек с усами, как клешни вареного краба,— тот, голубоглазый. Он говорит: ‘Германия — Рим, но она же — и Эллада. Германия унаследовала римскую мощь и эллинский гений. Англия — Карфаген, и Франция — Сибарис. Вспомните участь Карфагена и Сибариса, и вы поймете, что говорит рок Лондону и Парижу’. Теперь говорит его сосед, похожий на спившегося сенатора. Он говорит: ‘Лондон — это Рим, Париж — Афины, а Берлин — Карфаген, в Англии воплотилась римская мощь, во Франции — афинский гений, а в Германии — торговая энергия Карфагена. То, что случилось с Афинами и Карфагеном, ждет Париж и Берлин…’ Так нетрудно предсказывать будущее! Теперь говорит третий, чернобородый. Он говорит: ‘Позвольте мне пожать плечами, господа! Лондон у вас — Рим, а Берлин — Афины и Рим, вместе взятые! Ха-ха. Франция — вот прямая наследница античного мира. Лондон — Карфаген? А Берлин? Что такое Берлин? Берлин — это Абдера!’ Слыхали вы такие разговоры, профессор? Филипп Коллен взглянул на мистера Грэхэма, беззвучно грезившего в кресле.
— Во всяком случае, мы недооценивали Грэхэма как пророка, — сказал он. — Безусловно, там сидят англичанин, француз и немец. Это звучит невероятно, но разговор не оставляет сомнений.
— Хотел бы я знать, что они здесь делают, — сказал Лавертисс.
— Этого я сказать не сумею. Но видно, что они ненавидят друг друга и по личным и по национальным мотивам. Почему они вместе очутились в пустыне? Это непостижимо.
В это мгновение в плетеном кресле проснулся Грэхэм и мутным, сонным взглядом окинул двух друзей.
— Они ищут здесь клад, — сказал он. — Да, они ищут клад. Золото и драгоценности. — Он зевнул и как будто снова погрузился в спячку.
Лавертисс схватил его за руку.
— Значит, вы слышали, о чем мы говорили? Мне казалось, вы спали.
— О чем вы говорили? — проговорил далеким голосом Грэхэм.
— О людях за тем столом. Один из них немец, другой — англичанин, третий — француз, именно так, как вы определили. Как вы узнали? И откуда вы знаете, что они приехали искать клад?
— Это они? — нечленораздельно пробормотал Грэхэм. — Да… искатели клада… громадного клада… Мне как-то не по себе… Как вам кажется, что сегодня будет на обед, Лавертисс?
Он не дождался ответа и сам себе ответил расслабленным голосом: ‘ConsommИ princesse, копченая лососина, бараньи котлеты, салат, фрукты. Но это будет мой первый здесь и последний обед. Я съем его охотнее, чем собственную голову’.
Он снова впал в спячку. Лавертисс переглянулся с Филиппом Колленом.
— Что с ним творится? Влияние климата?
Филипп Коллен, не отвечая, кивнул косоглазому слуге, чье внимание, с нейтральным упорством, раздваивалось между столиками на галерее. Официант ринулся на зов.
— Сделайте мне одолжение! Сходите на кухню к повару, поблагодарите его за отличный завтрак и спросите, что сегодня на обед.
Через пять минут слуга вернулся и, устремив один глаз в зенит, а другой в надир, доложил:
— Сегодняшнее меню: consommИ princesse, копченая лососина, бараньи котлеты, салат, фрукты. Угодно что-нибудь заменить?
Дыша тяжело и прерывисто, мистер Грэхэм спал в своем кресле. Франко-англо-германское общество поднялось из-за стола и направилось к выходу.
Филипп Коллен молча поглядел на Лавертисса, в свою очередь с суеверной почтительностью созерцавшего тучную фигуру Грэхэма. Филипп Коллен пожал плечами и обратился к слуге:
— Давно ли здесь эти трое господ?
— Три недели.
— Какой они национальности?
:— Один из них француз, другой — англичанин, а третий говорит, что он швейцарец.
— Что делают эти трое господ в Тозере?
— Они выезжают почти каждое утро и возвращаются вечером. Они подрядили надолго трех верблюдов и выезжают без проводника.
— Есть у них какая-нибудь цель? Знаете вы, куда они ездят?
— Да,— нерешительно ответил официант,— один мальчишка, который бегает за ними и клянчит деньги, говорит, что каждый раз они отправляются в одно и то же место. В очень странное место, сударь. Он говорит, что они выезжают на…
— На Соляное озеро? Не правда ли?
— Да, сударь, именно на Соляное озеро. Откуда вы знаете, сударь?
— Я ничего не знаю, — сказал Коллен и взглянул на шумно дышавшего во сне Грэхэма. — Но, насколько мне известно, Соляное озеро — весьма подходящая для пикников местность.
Слуга ушел.
Коллен задумчиво глядел на друга своего Грэхэма, чей храп перекатывался по всему ‘патио’.
— Как погляжу на спящего Грэхэма и вспомню обо всем, что он проделал, невольно переиначиваю старое изречение: Per aspera ad asthma. Но нужно его разбудить, пусть он осмотрит с нами оазис.

3

Филипп Коллен, Лавертисс и Грэхэм провели остаток дня, блуждая пешком по оазису. От тропинки к тропинке, под кущами пальмовых садов, вдоль стремительно бьющих ключей, под шелестящими кронами пальм они наблюдали узорную жизнь оазиса.
Сады прилегали друг к другу, перерезанные искусственными каналами, и тройной зеленой стеной поднимались к небу. Ниже розовые кусты и гранаты, над ними финиковые и абрикосовые купы и выше — пальмовые кроны. Топотали ослы, нагруженные кормом и плодами, ресницы их были скромно опущены, и на каждом шагу, на подъемах и на спусках, на них сыпались палочные удары. В пальмовых верхушках сидели смуглые мужчины и работали над искусственным оплодотворением женских пальм. Кисти мужских цветов, покрытых пыльцой, втыкались в цветочные кисти женской пальмы, перевязывались вместе, а остальное довершала природа. Смуглые девушки с серебряными кольцами на запястьях и лодыжках стирали белье в ручьях. Порхали птицы с сверкающим оперением, арабские мальчики из-за кустов заманивали их в силки призывными криками. Здесь никого не пугало раскаленное дыхание пустыни.
— Почему здесь никто не живет? — спросил Лавертисс.— Почему живут они на улицах под страшным зноем? Должно быть, они сошли с ума.
Грэхэм, задумчиво позволявший себя вести и странно равнодушный к пестрой картине, внезапно вмешался в разговор.
— Здесь живет кто-то,— сказал он.— Здесь живет он.
В глубине сада, где разыгралось настоящее буйство плодородия, за колоннадой пальмовых стволов, за апельсинниками и кустами кровоточащих гранат просвечивал дом. Он был так густо замаскирован растительностью, что невозможно было определить его архитектурный стиль. Но строительным материалом послужил обычный желтый, как пустыня, кирпич Тозера. То был мрамор.
— Милый Грэхэм, вы сказали, что здесь живет он?
— Что это значит? Кто такой он?
Мистер Грэхэм посмотрел недоуменно:
— Разве я это сказал?
— Конечно, сказали.
— Значит, я так и думаю, — энергично заявил мистер Грэхэм. — Я всегда думаю то, что говорю.
— Это вполне возможно, но не всегда легко понять то, что вы говорите. Одному даруется красноречие, другому — талант истолковывать красноречие. Так сказано в Писании. Что же вы думали, когда говорили: ‘Здесь живет он?’
Мистер Грэхэм взъерошил волосы и взглянул на Коллена:
— Разве я сказал: ‘Здесь живет он?’
— Да. В доме в глубине парка.
Мистер Грэхэм бессмысленно заморгал, как человек, потерявший опору.
— Если бы не физиологическая нелепость этого предположения, я сказал бы, что вы еще усваиваете пальмовую водку, — заметил Филипп Коллен.— Лучше всего вам сейчас же отправиться домой и подкрепиться столь пророчески предсказанным вами сразу после ленча обедом.
— Разве я предсказал обед?
— Да, и предсказание ваше гласило: consommИ princesse, копченая лососина, бараньи котлеты, салат, фрукты. По словам слуги, вы попали точка в точку.
Мистер Грэхэм плотоядно причмокнул губами:
— Предсказав такой обед, я, во всяком случае, сделал доброе дело.
— Вы его сделали. Кроме того, вы предсказали, что это будет ваш первый и последний обед в гостинице, что, надеюсь, не подтвердится.

4

Непосредственно после пророчески предвосхищенного обеда мистер Грэхэм, сказав своим друзьям что-то невнятное, встал и исчез. Это случилось сразу после заката. Уже сгустилась черно-бархатная мгла. Пальмовые листья вырезывались клиньями на звездном небе. Франко-англо-германское общество с любопытством глядело на мистера Грэхэма. В течение всего обеда мистер Грэхэм, к величайшему их удивлению, разговаривал с арабом-слугою по-арабски, то был не особенно чистый арабский язык, но все-таки его можно было понять. Он уклонился от объяснений, где и когда усвоил он этот язык.
Вскоре после ухода Грэхэма друзья пошли за ним в его комнату, но там его не нашли.
После двухчасового отсутствия они стали искать его кругом и на базарной площади, где под покровом темноты развертывались пестрые бытовые узоры. Но там они его не нашли, как не нашли его и в полночь, вернувшись в отель.
Утреннее солнце озарило ту же ситуацию. Грэхэма не было. Он исчез.

III
Девятьсот девяносто девятая ночь

1

Во имя святого милосердого Бога!
Как курильщик в поисках утешения кидается к дурманной отраве гашиша, так я, Ибрагим, сын Салиха, хватаюсь за перо. Йя хасра!
Не льщу себя надеждой, что детища духа моего будут напечатаны и что изящное их мастерство будет встречено восхищением. Йя хасра! Этому не бывать! В долгой жизни моей я был свидетелем литературного успеха многих писателей, мне же, как соловью, всегда подобало оставаться в тени. Как соловей, я пел в тени, и почти тысячу ночей подряд я был незаметней, чем кто-либо, благодаря Баширу, сыну Абдаллы, чье имя да будет проклято! Да, воистину я оставался в тени. Итак, не в чаянии славы и успеха я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия, но для замиренья мыслей, подобно врагам обступившим меня со всех сторон. Мысли клокочут и говорят: ‘Ну что ж, Ибрагим, сын Салиха! Так вот она, твоя судьба! Ты, знающий Коран наизусть, от первой до последней буквы, ты, сочинявший человеконенавистнические стихи, достойные язвительного Абуль Ала Эль Маари, и веселые застольные песни, достойные распущенного Хафиза, ты, призывавший сыновей пророка к борьбе с неверными и в то же время посвятивший французскому президенту стихотворение, напечатанное на четвертой странице ‘Petit Tunisien’, ты будешь удавлен шелковым шнурком из-за того, что женщина оказалась неискусной рассказчицей! Ха-ха, Ибрагим, сын Салиха! Разве ты сам не сказал в стихотворении, достойном Насири Хосру: ‘Речь женщины подобна струе фонтана: на мгновение она вздымается на высоту, она течет, течет, но никогда не наполнит до краев бассейна’. И ты, сказавший это, ты, сознающий неизмеримое превосходство мужчины над женщиной, ты позволил женщине девятьсот девяносто девять ночей вертеть языком и возлагал на нее свои надежды. Будь счастлив, если это не повредит твоей посмертной славе!’ Так неистовствуют мысли, и, чтоб спугнуть их, я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия, хотя мне известно, что прежде, чем забрезжит рассвет, я буду брести пустынной тропой смерти. Йя хасра! Самой пустынной из всех тропой! Ибо если женщина и толстый англичанин поневоле разделяют сейчас мое общество, то скоро мы вынуждены будем разлучиться, поскольку я рассчитываю войти в рай.

2

Я родился в оазисе Нефта, невдалеке от Тозера, и вырос среди населения еще более невосприимчивого к благозвучию стихов, чем жители Тозера. Об искусстве пользоваться жизнью жители этих двух оазисов имеют приблизительно одинаковое представление. Маслянистое блюдо ‘кускус’ и глоток воды — вот что они называют обедом, чашка кофе — вот предел наслаждения и неги. Вскоре услышал я внутренний голос, возвестивший, что здесь мне не место. Но из уважения к традициям до тридцатидевятилетнего возраста я оставался в оазисе и зарабатывал свой хлеб пением былин и выращиванием пальм. Но вскоре тоска моя стала нестерпимой. Я продал немногое, что имел. Провожаемый оскорблениями родичей, я покинул Нефту и больше туда не возвращался. Лучше бы мне не видеть и Тозера! Как я был глуп, что не остался в цивилизованных странах! Но поздно раскаиваться бесхвостому шакалу, когда уже захлопнулась дверца капкана. Мектуб! Так было предначертано!
Из Нефты я отправился в Тунис — большой город, белый город. Наконец-то я понял, что такое город и цивилизация, что значит жить и наслаждаться! Как научился я презирать ‘кускус’ и финики и воду ключей оазиса! С каким надменным превосходством взирал я на этих невежд из пустыни, знающих толк лишь в старых былинах и убежденных, что в намерения Пророка действительно входило изгнать все напитки, кроме воды и кофе. В Тунисе были рестораны, не подозревавшие о пятой главе Корана (перечисляющей нечистых животных), но умудренные в искусстве приготовлять вкусно всех животных, в ресторанах этих мне вскоре открылось, что, запрещая вино, Аллах имел в виду лишь неотесанных жителей пустыни и что, разрешая кофе, чтоб не впасть в противоречие с самим собой, он должен был разрешить и ликеры. В Тунисе были молодые французские журналисты, с удовольствием слушавшие мои звучные стихи после угощения абсентом и восхищенные ими до такой степени, что одно стихотворение было напечатано на четвертой странице ‘Petit Tunisien’. Йя хасра! Такой славы добился я в Тунисе — большом городе, белом городе, хотя, сказать по правде, я вынужден был зарабатывать свой хлеб на базарах Баб Суэйк Эль Хальфауина, распевая перед сбродом невежд грубые старые легенды. Но какое кому до этого дело? В Тунисе были маленькие комнатки, нежные, как постели гурий, где можно было ужинать с глазу на глаз с прекрасными женщинами из Casino Municipal. Они были в тысячу раз прекраснее женщин пустыни — белее, благоуханней и изощренней. Йя хасра! Кому какое дело, если свидание оплачивалось сотней былин на базаре! Сочинив ради этих женщин сотню грубых легенд, я воспевал их потом в других стихотворениях, не подходящих для ‘Petit Tunisien’, но молодые французские журналисты благосклонно внимали им за абсентом. Так проходило время, и с каждым днем я все больше приобщался к культуре европейцев. Но однажды пришло письмо из пустыни, и в нем было написано, что я должен внять словам послания, не заливая ушей воском. Брат мой, стояло в письме, умер в Тозере, оставив завещание в мою пользу. Сколько он мне оставил, об этом письмо умалчивало. А я ничего не знал о семье и жизни моего брата. Но письмо меня обнадежило, к тому же мне надоело распевать дурацкие стихи на свадьбах и базаре Баб Суэйка. Наследство могло дать моей жизни благоприятный оборот. Я простился на время с ресторанами, вкусными блюдами и крепким вином, я простился с молодыми французами и красавицами из Casino Municipal… Я взял билет на вокзале и поехал в Тозер за наследством моего брата.

3

Полный радужных надежд, я спешил в Тозер, и в душе моей пела музыка неоспоримых прав на братнино наследство. Я уже прикинул в уме—куда и на что пойдут деньги, и вдруг… О, жалкое наследство! О, печаль! Вы знаете, чем помянул меня брат? Знаете вы, что за наследство он мне оставил?
Семнадцатилетнюю дочь — и это было все!
Вначале я не верил своим ушам. Но, увы, это было так. Мохаммед, брат мой, умер и завещал мне всего-навсего дочь Амину, ни верблюда, ни осла, ни одной козы — это мне-то, Ибрагиму, брату своему, оставил он такое наследство!
Не хочу описывать своего гнева. Вечная награда тому, кто сдерживает вспышки гнева, умалчивая о поводах к ним, сказано в Коране. Безусловно, меня не минует эта награда. Я скрыл свой гнев от Амины. Я овладел собою и занялся приисканием богатого человека, который взял бы ее у меня за приличный выкуп.
Много богатых людей было в Тозере, но, чем больше я расхваливал достоинства моей племянницы, тем больше они жались. Амина, моя племянница, недурна собой. Это говорю я, Ибрагим, сын Салиха, хотя, очевидно, мне предстоит умереть из-за нее еще до утренних петухов,— так сильна моя любовь к справедливости и присутствие духа цивилизованного человека перед лицом гибели. Но Амина была красавица на домашний вкус, который я научился презирать в цивилизованном Тунисе. Мысленно я сравнивал ее с прекрасными женщинами из Casino Municipal и от души смеялся. Те были белые, она—смуглая. Те благоухали дурманящими духами, она — ароматом диким, как пустыня. Те ходили, как гордые павы на высоких каблучках, Амина — мальчишеской походкой. Те знали множество двусмысленных французских песенок, Амина — лишь бабушкины сказки да легенды, перехваченные у странствующих бедуинов. Нет, невелики были шансы всучить ее богатому человеку за приличный выкуп, ибо все богачи в Тозере люди женатые, да к тому же скряги, и отнюдь не были расположены обзаводиться лишней женой. В этом я скоро убедился. Я был уже близок к отчаянию, когда мне назвали Башира.
Башир, сын Абдаллы, вторично я пишу твое имя, и в тысячный раз тебя проклинаю. У тебя грубая сила, шелковый шнурок и рабы, но если ты думаешь внушить этим уважение автору философских стихов, достойных Абуль Ала Эль Маари, — ты ошибаешься. Ты можешь меня заставить трепетать перед смертью, ибо вопреки всему, что говорит Коран, я не питаю к ней особого влечения, но никогда ты меня не заставишь трепетать перед тобой, трусливый изверг! Ты не знаешь души поэта и не подозреваешь о выдержке цивилизованного духа. Сам трепещи! Презренным и ненавистным перейдет твое имя в потомство, когда узнают, что ты умертвил Ибрагима, сына Салиха. Прекрасные женщины из Casino Municipal заплачут, а молодые журналисты, узнав о твоем преступлении и гибели моей, напечатают статьи на четвертой странице ‘Petit Tunisien’. Но, к сожалению, мало вероятии, что они об этом узнают. Ты полновластный у себя хозяин, а стены дома поглощают звуки, как жадный песок пустыни влагу ливня.

4

Я пошел к Баширу, сыну Абдаллы (да будет проклято это имя!). Я слыхал про Башира и был знаком с его семьей. Долгое, долгое время, в течение веков, говорит молва, это был богатейший и сильнейший род в Тозере: самые смелые воины и самые богатые купцы, опаснейшие хищники и разбойники. Им так долго сопутствовала полная во всем удача, что невежды заговорили о колдовстве. Говорили, что у них талисман: одни называли кольцо, другие—лампу, третьи — молитвенный коврик: нечто неотъемлемо принадлежащее роду и приносящее верный успех. Но все это — бредни невежд, вызывающие улыбку на устах цивилизованного человека. К тому же расцвет Баширов далеко в прошлом. На глазах у последних поколений их звезда закатилась, но все же они были еще богаты, считали себя первой семьей в Тозере, и, как бы в подтверждение тому, их родовое жилище стояло на возвышении в глубине оазиса, отдельно от всех прочих домов Тозера.
В этом доме застал я Башира, сына Абдаллы (да будет проклято его имя!). Ему было лет под сорок, у него была жидкая борода, мутный и коварный взгляд, и он беспрестанно обмахивался перламутровым веером из страусовых перьев. Такого веера я не видал у красавиц из Casino Municipal (но в геенне ты не остудишь веером лба, о Башир!).
Башир выслушал меня внимательно и сказал:
— Ты говоришь, что девушка прекрасна, как ночь в весенний месяц, целомудренна, как пустыня, и дышит прелестью сказок, как ветер дальних пустынь. Речь твоя сладкозвучна. И все это ты продаешь?
— Твой выкуп, — сказал я, — должен равняться ее качествам и быть достойным твоего богатства. Но пусть я, как дядя, возьму у тебя этот выкуп: это еще не дает тебе права так со мной говорить.
Он оскорбительно рассмеялся. Этот смех не остерег меня на будущее. Он сказал, что никому не верит на слово. Прежде чем решиться, он хочет посмотреть Амину. Напрасно я толковал ему, что это противно Корану и что никто не должен видеть лица невесты, пока не исполнены брачные обряды и не уплачен брачный выкуп. Вместо ответа он посоветовал предложить ее кому-нибудь другому. Что было делать? Я привел к нему Амину. Как ни странно, она ему понравилась, хотя далеко ей до цивилизованных тунисских женщин. Кто был счастливее меня? Заключили брачный контракт и отпраздновали свадьбу. Я считал свое будущее обеспеченным. Но я строил планы, не спросив Башира (да будет проклято его имя!).
Со дня на день негодяй откладывал уплату оговоренного выкупа. Вначале я чувствовал себя в его доме свободно и понукал медлительного плательщика осторожными напоминаниями. Обмахиваясь веером, он отвечал лишь: ‘Гада! Завтра!’ Но понемногу меня охватила тоска по цивилизации, и я стал настойчивым. Башир все обмахивался веером и отвечал: ‘Гада!’ Я думал о Тунисе, большом белом городе, я думал о ресторанах, о вежливых журналистах, о прекрасных женщинах и стал настойчивым. Башир глядел на меня глазами, мутными, как глаза ящерицы, и говорил: ‘Гада! Гада!’ Наконец я догадался, что мучить меня ему доставляет удовольствие. Это стало для меня еще ясней, когда я присмотрелся к его характеру. Раз или два он вызвал меня на чтение стихов, он слушал внимательно и осыпал меня похвалами — и все для того, чтобы вдруг разразиться презрительным смехом, который выдавал его настоящее мнение. Не следовало принимать всерьез, когда он называл меня ‘королем поэтов’, но когда я напоминал ему о выкупе и он называл меня ‘отцом сводников’— это было, конечно, серьезно.
Я томился жаждой мести и сгорал от нетерпения покинуть эту родину варварства. Напрасно просил я Амину похлопотать перед мужем о скорейшей уплате выкупа. Она отказывалась, потому что во всем была ему послушна и любила мужа, невзирая на его дикий нрав. И вот однажды, когда Башир был на охоте, произошел роковой случай, отдавший меня всецело на милость Башира. Если завтра в это время я буду мертв, виной тому будет случай и неумение женщины рассказывать сказки.

5

В тот день Башир охотился на газелей в пустыне, и домой его ждали не раньше следующего утра. Я бродил в саду, размышляя о житейской несправедливости, как вдруг заметил француза, который рассматривал сад сквозь ограду из пальмовых листьев. Сердце мое забилось радостно. Для меня было бальзамом после долгих недель нудного общения с варварами встретить образованного человека. Я заговорил с французом. Он пожелал осмотреть сад. Я вызвался исполнить его желание, хорошо зная, что Башир ни под каким видом не пускает к себе чужестранцев. Но Башир был на газельей охоте. Француз осмотрел сад и восхитился его изобилием. Он принял меня за хозяина дома и поздравил меня с пышным жилищем. С горечью я объяснил ему, что я лишь поэт, преследуемый роком, и что собственник дома, уехавший на газелью охоту, просто плут.
Он нагнулся ко мне, и мне показалось, что в глазах его вспыхнул огонек.
— Хозяин на охоте? А нельзя ли посмотреть его гарем?
Мне хорошо знакомо ребяческое любопытство европейцев, когда дело доходит до гарема. У них есть каче, где бывают прекраснейшие женщины мира, а они млеют от счастья, когда им показывают бесформенные, неуклюжие и невоспитанные существа. Но внезапная мысль озарила мрак моей души. Башир был на охоте, отчего не показать французу комнату Амины и ее самое? Так можно сразу и отомстить Баширу, и частично вознаградить себя за неуплаченный выкуп. Ибо я не собирался показывать Амину французу иначе, как за хорошее вознаграждение.
Йя хасра! Француз немедленно согласился уплатить требуемую сумму. Он только удивился, почему я, мусульманин, с такой готовностью показываю иноверцу гарем своего господина. Я сказал ему, что я хоть и мусульманин, но цивилизованный человек без предрассудков. Смеркалось. Я провел его садом к потайной дверце. От этой тайной дверцы вел укромный ход в комнату Амины. Это был интимный вход Башира. Таким образом я ввел француза внутрь гарема. Там сидела под покрывалом Амина. Увидев француза, она окаменела от удивления. Но несчастье не заставило себя ждать. Едва француз переступил порог, как открылась напротив дверь и вошел Башир. Ему прискучила охота, и он вернулся раньше, чем предполагал. Не будь я оглушен жаждой мести и звоном золота, я бы услышал издали конский топот. Йя хасра! Все случилось во мгновение ока. Француз не успел даже осмотреться, но, увидев Башира, он понял все. Правда, комедии, виденные мною во французском театре, кишат подобными сценами. Не теряя ни минуты, француз юркнул в потайную дверцу и убежал. Мне одному предстояло принять на себя гнев Башира, и лучше бы мне остаться лицом к лицу с раненым львом. Не стану бередить воспоминания о полученных мною ударах и бранных кличках, которыми они сопровождались, скажу лишь, что ‘король сводников’ было наиболее мягким из этих выражений. Но гнев Башира против меня был пустяком в сравнении с яростью против Амины, которую он считал соучастницей печального происшествия. Уа рас эппеби! Клянусь головой Пророка, только чудом он не убил нас обоих на месте! Однако он этого не сделал. Он приказал нас увести и велел держать под стражей в темноте и порознь. Семь дней я не видел солнечного света, не получил ни капли воды, ни корки хлеба. На восьмой день он вызвал нас обоих.
Он вкрадчиво улыбался, подобно кошке, поймавшей птицу. Я дрожал мелкою дрожью, но заметил, что поникшая Амина не дрожала. Надо думать, ее сковал страх. Прежде чем заговорить, Башир долго обмахивался веером (но в геенне, о Башир, ты не остудишь лба веером!).
— О повелитель сводников, — произнес он наконец. — Я вспоминаю как бы во сне, что ты одновременно и отец поэтов. Правда ли это?
Я молчал.
— Ради блага твоего, прошу тебя, ответь мне: тот ли ты, о ком я говорю?
— Я пишу стихи, — сказал я.
— Пылью подошв твоих заклинаю тебя, скажи: ‘Я — отец сводников и поэтов’.
Я исполнил его желание. Он продолжал:
— Когда ты сводил меня с своей племянницей, ты говорил, что она дышит прелестью рассказов, как ветер далеких пустынь. Правда ли это?
Я ответил, что да.
— Кара за ваше преступление установлена нашим законом — Кораном. В главе ‘О женщинах’ написано: ‘Если одна из жен твоих тебе изменит, держи ее дома взаперти, пока она не умрет. А когда никто не приносит пищу, смерть наступает быстро’.
Не подымая глаз, Амина промолвила:
— В главе ‘Свет’ написано: ‘Женщина освобождается от наказания, четырежды призвав имя Бога. Лишь пятой клятвой она навлекает на себя кару, если солжет’.
Башир сказал:
— А следующий стих той же главы гласит, что Аллах не всегда наказывает клятвопреступников. Очень жаль, потому что клятвы женщины, таким образом, обесцениваются.
Амина сказала:
— А, по-моему, жаль того, кто неосновательно обвиняет жену в измене. В Коране сказано: ‘Дать ему восемьдесят ударов по пяткам, и да будут его показания опорочены на веки веков’.
Башир сказал:
— Ты знаешь Коран назубок в части, касающейся измены. Об этом, конечно, заранее позаботился твой дядя. Но не утруждай свою память. Оба вы заслужили смерть, и оба вы умрете.
Я содрогнулся. Если смерть неприятна Амине, молодой женщине, почти не знающей вкуса жизни, то для меня, познавшего жизнь, она невыносима.
— А французы? — воскликнул я.— Ты думаешь, они тебе позволят убить кого-нибудь без суда?
Башир надменно усмехнулся:
— Я хозяин в этом доме и знаю толщу его стен. То, что здесь происходит, не дойдет до слуха французов. Но я получил хорошее образование. Я придумал способ развлечься по способу праотцов. Но и это не дойдет до слуха французов.
Он обмахнулся веером и сказал Амине:
— У смерти есть время. Она может и подождать. Что значит для смерти переждать тысячу и одну ночь? Такова моя воля. Прежде чем привести тебя, твой дядя меня заверил, что ты дышишь прелестью рассказов, как ветер дальних пустынь. Хорошо! Пока ты мне будешь рассказывать сказки, которых я не слышал никогда, — ты будешь жить. В ночь, когда твой рассказ оборвется, ты должна будешь умереть. Так говорю я!
Волосы мои встали дыбом. Пренебрегая мной, настоящим поэтом, он заказывает тысячу и одну новую сказку не мне, а ей, женщине, ребенку. Теперь мы оба погибли.
Башир разгадал игру моего лица и разразился презрительным смехом:
— Посмотрите-ка на отца поэтов и сводников! Он не прочь бы стать на место рассказчицы! О Ибрагим, сын Салиха, я слышал твои стихи и скажу тебе, что, позволь я тебе рассказывать хоть одну ночь, заря застала бы вас обоих с шелковой петлей на шее. Оцени мою милость и радуйся.
Он поднялся и сказал вооруженным слугам:
— Слово мое твердо! Уведите их обоих до наступления ночи!

6

Случилось так, что жизнь моя повисла на кончике женского языка. Йя хасра! Жизнь моя зависела от самой предательской вещи в мире — от женского языка. Но долгое время все шло как будто хорошо. Хотя я боялся, что первое же утро застанет меня в объятиях гурий, я пережил не только первый рассвет, но и многие другие. Да, прошло больше девятисот ночей, но Амина все изощрялась в выдумывании сказок, заворожив слух Башира, чье имя да будет проклято! Как мастерица, ткущая ковер, подбирает красные, желтые и белые нити и сплетает их в пестрый запутанный узор, так она переплетала нити бесчисленных повествований, изумляя и опутывая Башира. Он то и дело пытался предвосхитить рассказ и крикнуть: ‘Я это знаю’, но оставался в дураках девятьсот девяносто девять ночей. Она рассказывала о султане и тридцати пяти визирях, о пяти окаменевших братьях, о джинне и гранатной косточке и еще многое, что не упомню. Хоть сам я поэт, а она ни в какой степени, я не мог временами отказать ей в снисходительном одобрении. Но, по счастливой скрытности моего характера, я ничем не выдал своего мнения. А сегодня, когда солнце сникло за крышей домов Хадбина, наступила девятьсот девяносто девятая ночь и дар рассказчицы иссяк. Прежде чем солнце взойдет в тысячный раз, я, Ибрагим, сын Салиха, буду, по всей очевидности, мертв.
Но если смерть неприятна молодой женщине, еще не познавшей вкуса жизни, то мне, человеку, побывавшему в цивилизованных странах и знающему жизнь, она просто нестерпима.

7

Амина сказала:
— Так, о владыка жизни и смерти моей, кончилась история двух окаменевших принцев. Но и история трех братьев и кандахарского коврика много поучительнее. Если ты разрешаешь мне еще пожить, я тебе ее расскажу. До рассвета есть еще время.
Башир сказал:
— До сих пор все твои сказки я слышал в первый раз. Можешь жить, пока выпрядаешь нить новизны. Продолжай. Амина сказала:
— Слушай! Однажды халиф Харун аль-Рашид ходил по Багдаду, присматриваясь, как живут люди. С ним был визирь Джафар и главный евнух Месрур, и все трое были одеты купцами, приезжающими в Багдад из Мосула и Басры. Долго блуждали они по улицам и встретили в переулочке трех бедно одетых людей. У одного не было рук, у другого ног, а у третьего глаз. Безногий висел на плечах у слепого и безрукого. Они шли переулочком и громко кричали: ‘В единении сила! Подайте нам милостыню во имя Аллаха и пожалейте нас ради кандахарского коврика!’
Халиф и спутники его изумились при виде этих людей. Повелитель правоверных велел Джафару дать трем нищим цехин. Даяние принял безногий и, призвав благословление неба на дающего, обратился к слепому и безрукому: ‘Слушайте, Али и Акбар! Купцы, ради милосердого Бога, дали нам милостыню. Поблагодарите их и попросите у них сострадания именем кандахарского коврика’.
Слепой и безрукий громко поблагодарили за милостыню и прибавили: ‘Пожалейте нас ради кандахарского коврика и вникните в корень наших бедствий!..’
Услыхав это, повелитель правоверных загорелся любопытством и сказал Джафару:
— Вели им прийти ко мне завтра во дворец. Мне не терпится узнать, что это за люди, что за история с ковриком и в чем корень их бедствий.
Так и случилось. Наутро трое нищих пришли во дворец к халифу. Безногий висел на плечах у слепого и безрукого. Повелитель правоверных наскоро закончил все дела и позвал в тронную залу нищих, чтобы они рассказали ему, что они за люди и какой такой коврик повинен в их злоключениях. Заговорил безногий и сказал:

История безногого нищего

Знай, о солнце правоверных, что мы трое братьев по имени Гассан, Али и Акбар. Мать наша, благочестивая мастерица ковров в Кандахаре, воспитала нас в Божием страхе. Я мечтал стать воином, потому что видел, как все трепещут перед воином, когда он выхватывает меч. Али хотел стать купцом, потому что видел, как все склоняются перед туго набитым кошельком. Брат мой Акбар надумал стать астрологом, потому, говорил он, что война, и торговля, и вся суета земная текут по воле созвездий и что истолкователи звезд могущественнее купцов и воинов. Но мать наша была бедная женщина, и соседи сомневались, что мы станем чем-либо другим, а не нищими. К этому, думали они, у нас самые большие задатки. Но благочестивая мать неустанно нам повторяла: ‘О Гассан, Али и Акбар, запомните одно: вы трое — одной крови. Держитесь согласно — добьетесь богатства и могущества. Но если союз ваш ослабнет, вам будет худо!’
— Однажды вечером шел по улице дервиш. Он просил милостыни именем милосердого Бога, но город кишел святыми и нищенствующими монахами, собиравшими милостыню во имя Божие. Завидя дервиша, люди захлопывали двери, лишь бы не слышать его воя. Только наша добрая мать не захлопнула дверей, потому что зрение ее помутилось над тканьем и заметила она дервиша, когда тот стоял уже в дверях. Когда дервиш протянул чашу за подаянием во имя милосердого Бога, мать наша сказала: ‘Денег, дервиш, у меня нет, и съестного ничего не найдется в доме. Но вот ковер, возьми его. Я соткала его в семь дней из желтых, белых и красных нитей и нынче вечером собиралась его продать, чтоб купить хлеба и масла. Возьми его и, когда будешь на нем молиться, вымоли и для меня что-нибудь хорошее!’
Дервиш взял коврик и пошел дальше.
Мы с Али и Акбаром осыпали мать упреками, потому что нам предстояло лечь на голодный желудок. Добрая мать ничего не ответила, но прилежно принялась за новый коврик. В тот вечер легли мы спать натощак, но на следующий вечер, суливший, казалось, нам то же самое, заглянули к нам на улицу двое рабов с грузом всякой снеди… Справившись, где дом нашей матери, они подошли к нему и разгрузили свою поклажу. Тут было мясо, рис, масло, хлеб, плоды, разные сладости и хорошее вино, всего с избытком для нашего дома. Мы отказывались верить глазам. Рабы ответили нам, что все это в подарок нашей матери, ткачихе. На базар зашел дервиш, закупил все это добро, заплатил за него и приказал отнести в дом нашей матери, искусной в благочестивом ковровом ремесле.
Прежде всего мать поблагодарила Аллаха, десятикратно вознаградившего ее за скромную жертву. Мы же, три ее сына, думали о другой стороне дела. Как мог дервиш, накануне вечером выклянчивавший медные гроши, заплатить за все это добро? Это было загадочно. Однако эта неясность не помешала нам оказывать должную честь блюдам, приготовленным матерью из присланной дервишем провизии, а равно и бутылкам доброго вина, вложенным в посылку.
Так повторялось несколько дней подряд. Каждый день приходили с базара двое новых рабов, изнемогавших под грузом различной отборной снеди, и каждый раз давали одно и то же объяснение: ‘От дервиша — вашей доброй матери!’ Мы вкусно ели, забавлялись с нашими сверстниками и не прочь были узнать, как долго это еще продлится и откуда берутся у дервиша средства для такой расточительности.
Но на седьмой день дошел до нас слух, рассеявший недоумения. Когда дервиш, гласила молва, совершил свой первый намаз на коврике матери, Всевышний внял его молитве и велел вселиться в ковер услужливому и сильному джинну. Все, чего ни пожелает дервиш, обязан был исполнять джинн. Теперь понятно, откуда у дервиша были средства каждый день посылать нам еду и питье! Что значит немного съестного и две-три бутылки вина для человека, располагающего услугами могущественного джинна? Так говорил я братьям Али и Акбару, и то же говорили они мне. Коврик был наш, в этом мы были единодушны, ибо его соткала наша мать. Останься он у нас, мы бы с ним натворили дел! Так рассуждали мы, и вышла у нас легкая размолвка. Но добрая мать, услышав голоса спорящих, сказала: ‘Если не будете дружно спаяны, от вас отвернется удача’.
Наутро, рано-рано, когда братья спали еще, отяжелев от еды и вина, я выкрался из дому и пошел к городским воротам, где, как я слышал, обычно сидел дервиш. Я сказал ему, что я Гассан, сын благочестивой ткачихи, и спросил, правда ли, что Аллах приказал одному из джиннов вселиться в ковер?
— Да, сын мой, — ответил дервиш, — Всевышний сообщил коврику, на котором я призывал его имя, магическую силу. Невероятно проворного и могучего джинна он приставил к этому ковру. Мне, владельцу коврика, дано с легкостью читать в прошедшем и в будущем, а желанья мои, чуть слетают они с уст, немедленно исполняет джинн.
— Недурно, — сказал я и подошел поближе. — Отдай мне ковер! Это коврик моей матери, а в Коране написано: ‘Горе тому, кто отнимает хлеб у детей и отдает его чужим!’
Дервиш сказал:
— Сын мой, если я отдам тебе ковер, за ним последует джинн. Но сумеешь ли ты его обуздать? Это невероятный джинн, коварный и свирепого вида. Сын мой, иди лучше с миром!
Я воскликнул:
— Хочу владеть ковром вместе с джинном. Не отдашь мне коврика добром, возьму его силой.
— Позволь рассказать тебе сказку о блохах и царе Соломоне — мир его памяти! — сказал дервиш.

Первая сказка дервиша

Однажды собрались блохи и сказали: ‘Дети Адамовы ловят нас, а поймав, растирают между пальцами, прежде чем убить. Зачем они причиняют нам ненужные страдания? Пустите нас к Соломону — мир его имени! — мы хотим ему жаловаться’.
Так блохи и сделали: послали гонцов к Соломону. Блошиные гонцы пришли к Соломону и сказали:
— Слушай, пророк Аллаха! Когда дети Адамовы ловят наших двоюродных сестер — вшей, они убивают их сразу. А нас они мучают, растирая между пальцами, прежде чем убить. Для чего причинять нам ненужную муку? Пусть убивают нас просто, как наших родичей.
Соломон сказал:
— Скажите, когда люди вас ловят, вы прыгаете?
Они ответили:
— В прыжках наша слава и гордость!
Любимец Аллаха сказал:
— А родичи ваши прыгают?
Блохи ответили:
— Нет! Когда их поймают, они лежат смирно.
Царь Соломон (мир его имени!) сказал:
— Вот вам и разница! Вас ловят грубо, а им оказывают снисхождение. Но поймавшие вас вольны поступать с вами как им угодно, а вам подобает повиноваться. Вас можно взять не силой, а хитростью. Так было, так и будет! Идите с миром.
Дервиш прибавил:
— Эту историю, сын мой, я рассказал из особых соображений. С ковриком и джинном — это то же самое, что с блохами. Кто сумеет его взять, тот делает с ним все, что хочет, и ему подвластен джинн. Но силой коврика не взять. Не силой, а коварством! Так было, так и будет. Иди с миром, сын мой!
— Выслушав дервиша, о повелитель правоверных! — сказал безногий нищий…

8

До сих пор довела свой рассказ племянница моя Амина и уже поглядела на небо, не брезжит ли девятьсот девяносто девятый рассвет, когда Башир поднялся с дивана, глаза его отливали блеском ящерицы, и он сказал:
— Клянусь головой Пророка, наконец-то час настал! Наконец-то!
Амина взглянула на него с изумлением.
— Наконец-то! — говорил Башир, обмахиваясь веером, хотя была прохладная ночь.— Девятьсот девяносто девять ночей я ждал напрасно — и все же не напрасно! Судьба твоя решилась!
Амина взглянула на него и не дрогнула.
— Еще сегодня утром ты сказал, что, если я не расскажу тебе уже знакомой сказки, жизнь моя в безопасности. Разве ты знаешь эту историю? Ведь я успела рассказать лишь первую ее треть.
Башир все время обмахивался веером.
— Коврик, о котором ты рассказываешь, — сказал он, — был желтый, белый и красный — цветов пустыни. Он добывался хитростью, а не силой. Скажи мне одно: можно было его купить?
Я услышал, как серебряная цепочка стучит о грудные косточки Амины. Она молчала.
— И еще скажи мне,— продолжал Башир, — как доставался коврик легче: правдой или обманом?
Я еще смутно понимал, что происходит. Рассказу Амины я внимал рассеянно и мимо ушей пропустил ее разговор с Баширом. Но когда я услышал, что Амина вздыхает, как ветер, шелестящий пальмой, и увидел, что голова ее никнет на грудь, я понял, что произошло. Я поднялся, проклиная судьбу, заманившую меня в этот дом и связавшую мою жизнь с изобретательностью женщины и с женским мастерством в повествовательном искусстве. Почему не рассказывал я сам? Отчего это было поручено не мне, поэту, а глупой женщине, настоящему ребенку? Так рассчитала злоба Башира. Он знал, что рано или поздно наступит минута, когда я попаду к нему в лапы, когда он сможет кивнуть рабам и послать их за шелковым шнурком. Да будет проклято его коварство!
Глаза Башира оторвались от Амины и впились в меня, вспыхивая, как у ящерицы. Я угадывал тысячу оскорблений, трепетавших на кончике его языка. Но, прежде чем он успел произнести их вслух, случилось нечто странное, нечто непонятное.
Дверь в потайной коридор, ведущий из сада в покой Амины,— в коридор, которым тысячу ночей тому назад я ввел француза,— эта дверь открылась толчком руки. И на пороге шумно появился иностранец — судя по внешности, неверный, англичанин, — но англичанин с брюхом, набухшим, как песчаное облако в начале самума, и со стеклянными глазами мертвеца.

IV
Мектуб! Так предначертано!

1

Солнце стояло в зените над Тозером. Ни облачка на пламенной тверди. Лучи, как прямые удары копий, падали на скот и на людей. Тень отбрасывалась почти отвесно. Все пылало и искрилось.
Но в оазисе журчала прозрачная вода сотнями змеевидных артерий, звеня и булькая, вырывалась она из рудника тремя рукавами и семью каналами. Тихонько рокоча, колебля отражения пальм, абрикосовых и финиковых деревьев на пустынных тропинках, она растекалась сотнями мелких жилок до отдаленнейших углов оазиса. Всюду, куда она проникала, вздымались цветы и зеленые купы, везде, где она звенела, веяла в воздухе прохлада, куда бы она ни достигла — смирялось белое неистовство зноя и взор покоился на зелени. По чутким тропинкам топотали добросовестные ослы с тяжелыми кувшинами, смуглолицые женщины и полуголые негры стирали пестрые одежды в ручьях, предназначенных для мытья. И повсюду купались голые, дочерна загорелые мальчики. Вода струилась, звенела и журчала, созидая пряжу жизни, даруя плодородие и прохладу,— неиссякаемая.
Но на базарной площади в Тозере шел повседневный торг пустыни и оазиса. Здесь важные мужи под сенью торговых палаток выжидали, когда совершатся сделки, предначертанные в Книге судьбы. Сюда пригоняли черных коз и овец, чтобы продать и убить на мясо, сюда тащили вечно избиваемые ослы груз овощей и фиников, здесь мухи роились тучами над товаром мясника и скупщика фиников. Кузнец на открытом огне ковал топор, который, поскольку это было написано в Книге судьбы, мог быть готов через неделю. Время от времени он раздувал огонь опахалом и пополнял запас горючего материала сухим навозом, рассыпанным на пути дальнего путешественника — верблюда. Юродивый нараспев гнусавил из Корана. В углу базара сидел неописуемый узел желто-белых лохмотьев, и из него выглядывало бородатое лицо с затуманенным взглядом.
— Узнаете его, профессор?
— Кого?
— Вон того субъекта перед вами!
— Нет. А кто это?
— Друг нашего друга Грэхэма из Айн-Грасефии, продавец коврика.
В это мгновение затуманенный взгляд тряпично-белого узла немного прояснился. Он поднял глаза и взглянул на двух европейцев тем испытующим, непостижимо-серьезным взглядом, каким смотрят арабы на людей белой расы. Он не сказал ни слова. Перед ним лежал мешок с песком пустыни, но коврика не было. Лавертисс вернул ему его взгляд с процентами.
— Послушайте, профессор, спросите его, куда он упрятал Грэхэма?
— К чему это может привести?
— Все-таки! Ведь он — предсказатель. Разве вы забыли, как позавчера он вывел нас на чистую воду в Айн-Грасефии? Во всем Тозере он один осведомлен о Грэхэме, власти ничего не знают, население недоумевает, и мы потерпели неудачу. Мы ищем уже двенадцать часов. Хорошо бы спросить предсказателя.
— Милый Лавертисс, я знаю, вы начинаете новую жизнь на основе безукоризненной честности, этим легко объяснить ваш уклон к суеверию. Но мне — все равно. Успокойте вашу любознательность.
Лавертисс обратился к желто-белому тряпичному узлу, упрямо сверлившему его черными как уголья глазами. Мальчик-араб вызвался быть толмачом.
— Где толстый господин, который позавчера был с нами? Тот самый, что купил у тебя ковер? Он исчез. Если скажешь нам, где он, получишь двадцать франков.
Мальчик перевел.
Глаза тряпичного узла вспыхнули, но сейчас же потухли. Он что-то пробормотал.
— Он говорит, — перевел арабский мальчик,— что, если толстый господин исчез, значит, так было предначертано! Мектуб! Так было предначертано!
— Предначертано! Epatant! Но если было предначертано, что он должен исчезнуть, значит, где-нибудь начертано, куда он запропастился? Скажи ему это! Пусть справится, что начертано по этому поводу.
Арабский мальчик поделился этими соображениями с тряпичным узлом, молча и пристально глядевшим на Лавертисса, наконец созрело изречение, оказавшееся кратким и загадочным:
— Что начертано, то начертано! Как камень на шее, носит каждый свою судьбу, говорит Коран (да святится его имя!).
Лавертисс встряхнулся, как мокрая собака. Семитическая мистика претила его галльскому уму.
— Другими словами, старый плут, ты не можешь нам сказать, где он находится? Да, брат, с прорицаниями сегодня у тебя не клеится. Видно, вся сила была в проданном коврике! Скажи ему это!
Посмел ли арабский мальчик исполнить это поручение, остается сомнительным. Во всяком случае, коричнево-пергаментное лицо марабу еще более омрачилось. Он вскинул на Лавертисса раскаленные угли глаз, и из гортани посыпалось ‘кх’ и ‘д’—как падающие каменья. В переводе эти звуки обозначали следующее:
— Воровством, а не покупкой, коварством, а не силой, обманом, а не правдой. Мектуб! Так предначертано!
Филипп Коллен зевнул.
— Не довольно ли с нас этой дельфийской мудрости? — спросил он.
Лавертисс кивнул утвердительно, и они ушли.
В ‘Отеле финиковой пальмы’ все очень сочувствовали, но до сих пор — увы! — не имели сведений о прискорбно исчезнувшем постояльце. С раннего утра выслали людей — обыскать оазис и прилегающую к нему часть пустыни, но в оазисе не было и следа мистера Грэхэма, если бы он находился в пустыне, следовало допустить, что по закону мимикрии он слился с песками, чтоб стать окончательно невидимым.
Ленч прошел в соседстве с франко-англо-германским обществом, эти господа за молчаливым завтраком подозрительно косились на двух друзей. Очевидно, они знали об исчезновении мистера Грэхэма. Только за кофе в патио они разговорились. Лавертисс бесцеремонно принял излюбленную им для подслушивания позу. Никто со стороны не мог бы его заподозрить. Нахлобучив шляпу по самые брови, обвив ладонями затылок, он выглядел апатично, как спящая ящерица, вниз головой свисающая со стены. Под сурдинку он сообщил Коллену то, что слышал.
— Теперь говорит француз. ‘Вы, кажется, водите меня за нос, любезнейший господин фон Тотлебен! Вам угодно меня третировать, как вашему народу мой’. — ‘И мой тоже!’ — говорит англичанин. ‘Ваш народ?! — отвечает француз.—Лично мне глубоко наплевать — водит ли кто-нибудь за нос ваш проспиртованный виски народ! Вы — паразит вместе с вашим народом, любезнейший мистер Боттомли! Мы, французы,— художники и воины, а ваш народ живет, спекулируя на творчестве иностранцев. Если вас проведут за ваш проспиртованный нос, так вам и надо’.— Теперь англичанин: ‘Воин разрушает, а купец восстанавливает, дорогой Пикарду! Мы должны действовать согласно, иначе у нас ничего не выйдет. Впрочем, я того же мнения, что и вы, а именно: я думаю, что фон Тотлебен нас морочит’.— ‘Это я-то?! — кричит немец. — Чего вы хнычете! Вы оба живете за мой счет! Я имею в виду не Пикарду, у него ко мне экономические претензии, но главным образом вас, сэр: вы навязались нам на шею! вы обыкновеннейший паразит! Пикарду говорит, что он француз и воин, вы — англичанин и купец, а я — я представляю германское знание и энергию! Без меня вам бы даже не приснился клад Соляного озера, не говоря уж о том, как его найти!’
— Клад! — прервал Лавертисса Филипп Коллен. — Они говорят о кладе Соляного озера! Дальше, дальше!
Лавертисс напряженно прислушался, затем сдвинул шляпу со лба и встал.
— Нет, не могу. Ничего не слышно.
Он с упреком взглянул на международную тройку. Коллен глядел на нее тоже, но с другим выражением. Лавертисс посмотрел на часы.
— Половина третьего, — сказал он, — и ничего о Грэхэме! Что с ним могло случиться? Вы допускаете, что его пожрал лев?
— Если даже в этой части Сахары и водятся львы, — возразил его друг,— это хоть мыслимо, но маловероятно. Даже для царя пустыни Грэхэм — слишком жирный кус!
— Так что же вы думаете?
— Я кой о чем догадываюсь, вот почему я спокойней, чем можно было ожидать. Я думаю, что Грэхэм похищен.
— Но это неправдоподобно!
— Не совсем. Здесь проходит немало бедуинских караванов. Меня не удивит, если сегодня или завтра мы получим письмо с накладной на нашего друга Грэхэма в добром здравии, франко Тозер!
Лавертисс многозначительно свистнул.
— Но как мы выкупим ‘товар’? Состояние кассы далеко не блестяще.
— Знаете что, — сказал Филипп Коллен, —есть нечто интересующее меня, пожалуй, не меньше, чем исчезновение Грэхэма, — это наши сожители по гостинице. То, что мы перехватили из их разговора, по меньшей мере, необычайно. Что вообще могут делать вместе англичанин, француз и немец — для меня загадочно! Но я не терплю загадок. Я намерен выследить ближайшую экскурсию этой тройки. Другими словами, я намерен за ними шпионить.
— Как хотите, профессор. Я готов на все, лишь бы скоротать время.
— Они выезжают каждый день на рассвете. Сегодня они кейфуют и ссорятся. Для более или менее удачного шпионажа нам потребуются два верблюда. Я сам их найму. Идемте со мною в Тозер и сейчас же все приготовим!

2

Обратно шли базаром. На базаре было затишье. В воздухе— послеполуденное удушье. Под стенами домов, на лестнице желто-зеленой мечети — повсюду, где была тень, лежали белые фигуры и спали: на боку, на спине, на животе.
Бородатые купцы дремали в тени палаток, кузнец клевал носом, недокованный топор валялся рядом с потухшим костром. Но где-то в углу слабоумный тянул свою песенку из Корана, ослы с тяжелой ношей неустанно семенили на рынок, и полусонные арабские мальчики машинально нахлестывали их израненные шеи. В двух шагах от базара, в боковом переулке, Лавертисс внезапно остановился.
— Эй ты, старый шут, как поживаешь? Вернулся к тебе дар прорицания? Что скажешь новенького о нашем исчезнувшем друге?
Тряпичный узел сидел, поджав ноги, под пальмой. Он тоже полудремал, но, услыхав Лавертисса, вскинул на европейцев блестящие и круглые ястребиные глаза. Филипп Коллен схватил Лавертисса под руку, намереваясь его оттащить.
— Зачем его дразнить? Он даже не поймет вас!
Но оказалось, что Коллен ошибся. При первых двух встречах марабу не понимал или не желал понимать по-французски. Но теперь его осенила лингвистическая благодать, и голосом пусть замогильным, пусть жестким и хриплым — он заговорил на языке Вольтера.
— Что предначертано, то и случится. Каждый человек, как камень на груди, носит свою судьбу, сказано в Коране (да святится его имя!). Человек с толстым брюхом вступил в опасный лес бесчисленных ночей. Мектуб! Так предначертано.
Голос умолк. Ястребиные глаза, устремленные на Лавертисса, вспыхнули янтарной желтизной.
— Как всегда, невразумительно. Но в данном случае — темно, как пифия. Я слыхал, между прочим, что у нее была более привлекательная внешность.
— Что значит: опасность бесчисленных ночей?
Уста, заросшие бородой, вновь разверзлись, медленно, как гробовая дверь. Хриплый голос ответил:
— Очередь за тобой. Судьба каждого человека предопределена. Мектуб! Так предначертано!
Лавертисс собирался дать свою парижскую оценку новому изречению оракула, но запнулся: только сейчас он заметил, что марабу сидел перед разостланным ковриком и развел на нем узоры и пентаграммы из мешочка с песком.
— Мектуб! Так было предначертано! А было ли предначертано, что ты выкрадешь ковер? Ты ведь не станешь отрицать, что это коврик, купленный Грэхэмом за полтораста франков?
Марабу глядел уклончиво в пространство:
— Этот коврик не продажный.
— А украсть его можно?
— Можно.
— И потому ты его украл?
Марабу ответил тем же отсутствующим взглядом:
— Не совсем: коврик вернулся, потому что был приобретен неправильно.
— Он был честно куплен.
— Коврик не продажный, потому он вернулся. Джинн вернул его настоящему владельцу.
Лавертисс вспылил:
— Что? Джинн вернул его настоящему владельцу? Вот ты сейчас увидишь, как он вернется к владельцу. Ах ты, старая лиса, за дураков ты нас считаешь? Я тебе покажу…
Без долгих церемоний он схватил коврик и стряхнул с него искусно рассыпанные песочные знаки. Если тембр голоса марабу мог испугать ребенка, когда он говорил по-французски, то теперь, когда он вернулся к отечественному языку, голос его был вдвойне страшен. Он изрыгнул ряд семитических проклятий, по которым можно было судить, какими звуками сопровождалось проклятие Хама Ноем и перебранка Ильи с .жрецами Ваала. Не довольствуясь этим, он вцепился в ковер коричнево-пергаментными руками, но Лавертисс был сильнее. Вслед Лавертиссу, удалявшемуся с отвоеванным красно-бело-желтым свертком, марабу, потрясая руками, крикнул (на этот раз по-французски):
— Не силой, а коварством, не куплей, а кражей, не правдой, а обманом: так достается ковер! Ты взял его силой. Ступай и сам себя вини в последствиях!
— Будь логичен, старый болтун! — воскликнул Лавертисс.— Раз я отобрал коврик, значит, так было предначертано. Мектуб!
— Мектуб! Так было предначертано! — глухо согласился марабу и умолк.
Но Лавертисс отнюдь не умолк. Каждый француз в глубине своего существа юрист, страсть к самооправданию и к сокрушению противника юридическими доводами, быть может, сильнейшая страсть его души.
Лавертисс дал волю этому первичному галльскому инстинкту. Несколько раз кряду он доказал неоспоримое право Грэхэма на коврик, свое право действовать именем исчезнувшего друга и необходимость бороться с суеверием и предрассудками, принимающими столь отталкивающие формы в этой чумазой части света. Он заключил, потрясая вещественной уликой— ковриком:
— Как верно то, что я держу этот коврик, так несомненно найду я Грэхэма. Я узнаю о нем всю правду! Узнаю наверняка!
— Будем надеяться, что вы ее узнаете,— сказал Коллен и взглянул на ковер.
Под беспощадным белым полуденным солнцем пустыни ковер выглядел невыразимо старым и потертым. За десятки, а может, и сотни лет службы коврика красно-бело-желтый узор выцвел, особенно в местах, где бесчисленное число раз к нему прикасались колени и лоб. Но зато в протертых частях коврика выступил новый и странный узор.
Лавертисс схватил друга под руку:
— Вам не кажется, что у коврика есть лицо?
Филипп Коллен рассмеялся:
— Где же это лицо?
— Вот здесь, если хорошенько вглядеться, —показал Лавертисс.— И знаете что? Оно насмехается.
— Я не прочь последовать его примеру, — сказал Коллен. — Неужели вы думаете серьезно, что коврик сверхъестественный?
— Нет, — поспешно ответил Лавертисс. — Этого я не думаю, но…
Вечером, вернувшись домой, Филипп Коллен вздыхал уже о втором пропавшем друге. После обеда Лавертисс ушел один погулять в оазис. Филипп Коллен, по причине усталости, отказался ему сопутствовать. Лавертисс ушел один и больше не возвращался. К нескрываемому удивлению косоглазой прислуги, он исчез так же основательно, как мистер Грэхэм.
Прежде чем лечь спать, Коллен долго смотрел на небо, мерцавшее над театром столь необычных происшествий.
Оно было черно-бархатное, и звезды на нем рассыпались золотым песком — подобно песку, который марабу вытряхивал на коврик, когда истолковывал тайны бытия.

V
Тысячная ночь

1

Именем кроткого милосердого Аллаха!
Много странных вещей случилось с тех пор, как я взялся за перо, но самое странное то, что я, Ибрагим, сын Салиха, еще живу и не познакомился с великой гасительницей радостей. Я извлекаю словесный меч и взнуздываю коня красноречия. Когда неверная собака, в которой я легко распознал англичанина, вломилась в дверь покоя Амины, Башир вскочил с дивана и был похож на льва, изловчившегося к прыжку. Что он при этом думал, для меня было ясно. Он хотел уличить Амину в измене с гяуром, а меня, Ибрагима, сына Салиха, в сводничестве между англичанином и моей племянницей. Воистину он зарычал по-львиному:
— Это кто такой? А! Я тебя вижу насквозь, мать всех пороков! Это тот самый мужчина, которого я накрыл здесь тысячу ночей назад. Признавайся, это он? Он вернулся?
Амина, голосом слабым, как шелест ночной пальмы, пролепетала:
— Нет, солнце оазиса, нет!
Башир взревел:
— Брось притворяться! Признавайся! Это он!
Амина пробормотала голосом слабым, как лепет ручья в тростниках:
— Нет, солнце оазиса, нет!
Башир зарычал:
— Ты лгала раньше! Ты лжешь и теперь! В последний раз! Признавайся!
— Нет, солнце оазиса, нет!
Башир метался, как ужаленный скорпионом. Он набросился на меня:
— Ты, вонючий отец пороков, признайся в том, в чем она запирается. Или хочешь умереть? Скажи: это он?
Я пробормотал придушенным голосом (потому что вид вооруженного человека всегда тягостен для невооруженного):
— Господин, это не он!
Башир схватился за рукоятку меча:
— Взгляни на него и скажи правду! Это он?
Колени мои подгибались (ибо вид сабли всегда претит тому, кто не может убежать):
— Господин, это не он!
Башир выпростал саблю.
— Ради имени твоего, король поэтов и сводников, велю говорить тебе правду! Это он?
Я прошептал, подавленный ужасом (ибо вопреки всему, что говорит Коран, не радостно идти по лезвию меча):
— Господин, это не он!
Башир заметался, как ужаленный гадюкой, и набросился на собаку гяура. Я вздохнул облегченно, так как мне было совершенно безразлично, останется тот в живых или нет. Как он попал сюда? Что это за человек?
— Ах ты, откормленная свинья! Сознавайся: был ты уже здесь ночью, за тысячу приблизительно ночей?
Толстый англичанин вообще ничего не говорил. Он стоял и глядел на Башира, выпятив голову. Живот его раздувался, как налитый водою козлиный мех. Глаза его видели и не видели. У него был мутный и тяжелый взгляд пьяницы. Как нашел он дорогу, миновав сторожей и собак?
Башир повторил:
— Ты молчишь, грязная свинья! Я могу заколоть тебя на месте, но, прежде чем я это сделаю, ты мне сознаешься в том, о чем эти двое молчат. Это тебя я видел здесь ночью скоро тысячу ночей тому назад?
Англичанин не проронил ни слова. Был он глухой? Сумасшедший?
Башир занес над ним саблю:
— Исчадье ада! Даю тебе еще минуту срока. Да или нет?
У англичанина были глаза вареной рыбы. Он молчал. Я взглянул на Башира, на занесенную им еще выше саблю и зажмурился, ожидая, что кровь чужеземца вот-вот брызнет мне в лицо. Я слышал, как сабля рассекла воздух, но то не был звук рассекаемых позвонков или падающего тела.
Любознательность моя преодолела страх. Я раскрыл глаза.
Толстый англичанин стоял как раньше, бесстрашно созерцая Башира. Перед ним стоял Башир с ошарашенным лицом и саблей, повисшей на руке.
— Что такое? — закричал он.— Заколдована, что ли, моя сабля? Я промахнулся по этой толстой шее, а в нее нельзя не попасть копьем на расстоянии тридцати шагов!
Я набрался храбрости.
— Горе тебе! — закричал я. — Он невинен, а ты хочешь его убить! Рука Аллаха отвела твою саблю. Замысел твой сорвался! Он невинен! Мы невинны, а ты хочешь нас убить! Я, Ибрагим, сын Салиха, невинен, а ты хочешь меня убить! Я невинен, невинен!
Башир ударил в ладоши. Комната наполнилась слугами, оцепеневшими при виде англичанина.
— Смерти некуда торопиться. Она может подождать! — сказал Башир.— Уведите этих троих! Когда опять стемнеет, я позову их.
Светало. Небо окрасилось в пепел бивуачного костра. Было утро. Слуги схватили меня и Амину и отвели в обычные помещения. В третью комнату отвели толстого англичанина, чья душа, очевидно, беседовала с Аллахом — и одному Аллаху было ведомо, для чего он пришел сюда: разделить со мной и Аминой опасность тысячной ночи.

2

Йя хасра! Много бессонных ночей провел я в покоях Амины, и столько же дней в дремоте провалялся я на полу темницы, но в день после девятьсот девяносто девятой ночи я совсем не мог сомкнуть глаз. Еще труднее мне было оживить воспоминание о Тунисе — большом белом городе,— воспоминание, оживлявшее мою тюрьму. Напрасно я пробовал вспомнить кафе, где читал за абсентом стихи молодым журналистам, напрасно я будил воспоминания о маленьких, как мягкие коробочки, комнатах, где мы ели не ‘кускус’, а другие блюда, получше, с прекрасными женщинами из Casino Municipal. Йя хасра! Все это было вырвано из моей жизни. Вместо всех этих прелестей быстро надвигающаяся ночь сулила мне костлявые объятия смерти.
Изобретательность рассказчицы Амины иссякла. Нужно еще удивляться, что Амина так долго держалась на этой недоступной для женщины высоте! Обоим нам предстояло умереть. Башир клятвенно нас заверил в этом. День померк. Тысяча первая ночь раскинула над оазисом траурные крылья, и меня с Аминой и англичанином привели пред лицо того, кто самовластно объявил себя господином над нашей жизнью и смертью. Башир сидел на диване, потягивая кальян. Когда нас ввели, он не взглянул на меня и Амину. Он видел только англичанина, вращавшего круглыми глазами. Один из вооруженных слуг грубо толкнул нас к дивану. Тишина этой комнаты была зловещей всяких угроз.
Наконец заговорил Башир, обращаясь к англичанину. Голос его звучал вежливо, как тысячу и одну ночь тому назад, когда он приговорил к смерти меня и Амину.
— Слушай, неверная свинья! Я не знаю, кто ты. Мне кажется, я догадываюсь, с каким намерением ты вторично прокрался в мой дом. Но говори же! Когда окончишь свои объяснения, ты умрешь.
Башир, ожидая ответа от толстого англичанина, ошибался. Англичанин молчал, и, казалось, вот-вот он уснет на диване.
Башир долго смотрел на него и резко переменил тон.
— Похоже, что мне придется долго ждать твоего рассказа, — сказал он.— Чтоб скоротать время, послушаем пока других. Пусть Амина рассказывает дальше.
Услышав имя свое в устах Башира, Амина вздрогнула, как тронутая ветром виноградная лоза.
— Ты — владыка над жизнью моей и смертью,— сказала она.— Вспомни, что вчера ты пренебрег моим рассказом!
— Это правда,— дружелюбно сказал Башир.— Но это не мешает мне желать продолжения. Интерес к рассказу не всегда определяется его качеством. Наибольший интерес не всегда относится к лучшему рассказу. Чем хуже будет твой рассказ, уже вчера предвосхищенный мною, тем мучительнее будет казнь, давно тебе обещанная. Начинай с того места, где вчера остановилась.
Внезапно мне открылась вся глубина жестокости Башира. Я вспомнил, что рассказывали молодые журналисты о свирепости людей, которым поручено критиковать в газетах сборники стихов и другие книги. Разве Башир не хуже любого из этих извергов? ‘Конечно, хуже’,— подумал я и, вопреки всему, втайне обрадовался, что рассказывает Амина, а не я.
Амина поникла головой и начала. Вот ее рассказ, возобновленный с того места, где она остановилась,— там, где нищий Гассан говорит халифу Харуну аль-Рашиду.

Продолжение истории безногого нищего

Итак, я вырвал из рук дервиша коврик, сказал безногий нищий Гассан, и, убегая с ним, о владыка правоверных, мысленно перебирал желания, обдумывал, какое требование мне предъявить к могучему джинну. Вскоре я обдумал свое желание. У кандахарского султана была дочь Зобейда, и помыслы мои уже давно кружили вокруг нее, как моль вокруг свечки. Принцесса Зобейда была прекрасна, как двухнедельная луна, щеки ее отливали румянцем тюльпанов, глаза искрились бриллиантовым блеском, зад у нее был тяжелый, как мешок с песком, и в пупке уместилась бы унция масла. Все это воспели поэты, опьяненные ее красотой, мне же нетрудно было им поверить, так как однажды я видел Зобейду по дороге в купальню. Но я решил не требовать у джинна самой Зобейды. Я хотел, чтоб она добровольно вышла за меня замуж, и для успеха, казалось мне, нет лучшего средства, как стать прославленным воином.
С детства лелеял я в сердце воинственные подвиги. Когда при помощи джинна я стану лучшим из воинов, султан, конечно, не откажет мне в руке Зобейды. Он сделает меня затем и наследником, и счастливейшим из смертных.
Все это передумал я, удирая от дервиша, который кричал мне вслед: ‘Глупец Гассан! Говорю тебе, что коврик достается не силой, а коварством!’ Я оставил слова его без внимания. Мне послышалось в них простое озлобление. У городских ворот я встретил братьев Али и Акбара, вышедших из дому на поиски дервиша. Увидев коврик в моих руках, братья весьма огорчились. Сперва они потребовали, чтоб я уступил им коврик, а затем предложили владеть им сообща и поочередно высказывать ему свои желания. На предложение их я ответил презрительным смехом. Напрасно они убеждали меня, что у них такие же права на коврик, как и у меня, напрасно увещевали они меня излюбленными словами матери: ‘Гассан, Али и Акбар, если не будете жить согласно, все пойдет у вас вкривь и вкось!’ Самомнение меня ослепило. Когда они схватили меня, я вырвался силой и убежал с ковриком на пустынное место у городской стены. Там разостлал я его на земле, преклонил на нем колени и вызвал джинна именем Аллаха. В воздухе сейчас же послышалось жужжание, и джинн свирепого вида закружил вокруг меня, как коршун-стервятник вокруг умирающего в пустыне путника. Но, крепко приросший к ковру, именем Аллаха я заклял джинна и обезвредил его. В недрах души моей я содрогался, ибо лицо джинна было свирепей и безобразней, чем все, что можно себе представить. Джинн опустился на землю рядом со мной и сказал страшным голосом: ‘Ты владелец ковра, к которому я приставлен слугой. Скажи мне, чего ты желаешь?’
Я собрал остатки мужества и произнес: ‘Я хочу стать знаменитейшим воином в мире’. Джинн ответил: ‘Смертный, этого я не могу. Но могу, если хочешь, снабдить тебя заколдованным мечом’. — ‘Хорошо, — сказал я, — дай мне меч, который бы двигался по волшебству и рубил направо и налево, превращая всех в крошево. С ним, конечно, я стану первым воином и добьюсь принцессы Зобейды’. Джинн исчез, но вскоре вернулся. Раньше он был страшен, теперь был ужасен. В руках он держал меч, положил его предо мной и сказал: ‘Смертный, вот меч, какого ты желал. Все, чего ты пожелаешь, будет исполнено по заповеди Аллаха (да святится имя его!)’.
С этими словами джинн исчез. Я поднял меч, и сейчас же — о солнце правоверных! — сказал Гассан, безногий нищий, — желание мое исполнилось, но не так, как я его задумал. Меч, данный мне джинном, двигался, как я хотел, по волшебству, но так как вблизи не было ни одного живого существа, то он обратился на меня и отрубил мне ноги. Безногий, истекающий кровью, я понял, что желание мое исполнено коварным джинном, и проклял свою глупость. Пока с отрубленными ногами я валялся на земле, вновь показался злорадный джинн, подхватил ковер и сказал: ‘О Гассан, желавший стать знаменитейшим воином в мире, силой хотел ты взять этот коврик, но взять его можно не силой, а коварством. Теперь, когда желание твое исполнено, я отнесу ковер его законному владельцу. Прощай, смертный! Я исполняю все, чего от меня потребуют!’
С этими словами джинн исчез, а что до меня, о солнце правоверных, я истек бы кровью, если б проезжие люди не подобрали меня и не доставили в материнский дом. Далекие от того, чтоб пожалеть меня и образумиться моим примером, братья Али и Акбар решили, что со мной случилось по заслугам. Брат Али, сообразив, что джинн вернул коврик дервишу, решил опередить брата Акбара и побежал за ковриком. Но пусть он сам, о солнце правоверных, расскажет тебе свое приключение. Так заключил свою повесть безногий нищий.
Халиф дал ему цехин, а безрукому нищему Али велел продолжать с того места, где остановился брат. Али повиновался и рассказал следующее:

Повесть безрукого нищего

О приключениях моих, о повелитель правоверных, начал безрукий нищий Али, я могу рассказать очень коротко. Я хотел овладеть ковром не силой, как брат Гассан, и не с целью стать великим воином — нет, я хотел приобресть его честной покупкой. Закрепив его за собой, я не желал ничего иного, как стать преуспевающим купцом и нажить много денег.
И я был наслышан о принцессе Зобейде, вздыхал о коже, нежной, как лепестки тюльпана, слыхал о бриллиантовом блеске глаз, о впадине пупка, столь глубокой, что в ней поместилась бы целая унция масла, и о сидении ее, тяжелом, как мешок с песком. Если будет у меня равноценное всему этому количество золота, кандахарский султан конечно не откажет мне в руке дочери. С грудой золота и с принцессой Зобейдой я буду счастливейшим смертным.
Так рассуждал я сам с собой. У городских ворот я застал дервиша на том же месте, где нашел его брат, а на земле перед ним был разостлан чудесный коврик. Увидев коврик, я воспылал желанием обладать им и сказал дервишу: ‘О дервиш, я Али, брат Гассана, сын благочестивой мастерицы ковров, хочу приобрести ковер, подаренный тебе нашей матерью, ковер, о котором я слышал много чудесного. Но не насилием хочу я добыть ковер, как мой незадачливый брат, я знаю, что слава и счастье не даются в руки насильно. Я хочу купить ковер добросовестно и честно — по Корану. Ты знаешь, я не богат, но погляди: вот все, что я наскреб,— три цехина. Предлагаю их тебе за коврик, который, конечно, и того не стоит. Скажи мне, о дервиш, что ты согласен, я дам тебе деньги, и ковер будет мой!’ Дервиш возвысил голос и сказал: ‘О неразумный Али! На попытку твою я отвечу рассказом. Слушай и вникай’.

Вторая повесть дервиша

В славной и могущественной Испагани жил богатый купец с громадным состоянием, человек богобоязненный, десятую долю своих прибылей он отдавал дервишам (за что вознаградит его в день Суда Всевышний). Этот купец вдруг пламенно пожелал взять в жены молодую горожанку. Она была дочерью человека с громадным умом, но со скромным достатком. Когда купец посватался к его дочери и предложил за нее щедрый выкуп, мудрый Юсуф сказал: ‘О Яхья, — так звали купца, — послушайся моего совета и возьми себе жену из равных тебе по достатку’. Яхья возразил: ‘Зачем громоздить богатство на богатство? Мне нужна любовь твоей дочери’. Мудрый отец сказал: ‘Богатством можно добыть богатство, но не любовь. Украсть, а не купить можно сердце женщины. Послушай моего совета, не противься порядку вещей и откажись от моей дочери’.
Но купец пренебрег этими словами. Он настоял на своем и ввел к себе в дом молодую женщину за большой выкуп, причем она сама получила его на руки, так как отец отказался его принять. Для жилья он поставил ей беседку, трижды обнесенную мраморной стеной. В каждой стене были ворота с тяжелыми затворами: наружный замок был медный, следующий серебряный, а внутренний — из золота. К каждому замку был ключ из того же металла. Когда беседка была достроена, купец Яхья сказал: ‘За сто тысяч цехинов я купил сердце жены, а тройная стена мне порукой в том, что она меня не обманет. Я счастливейший из смертных!’
Но в ту же ночь жена его все три ключа бросила в окно любовнику-вору. Вор открыл три замка и увел ее с выкупом. Когда они почувствовали себя в безопасности, она написала купцу: ‘О Яхья, глупец из глупцов, поучись разуму у вора и пойми, что кражей, а не куплей добывают и теряют сердце женщины!’
Так вот, сын мой, сказал дервиш, кончив притчу, все это я тебе рассказал, чтоб ты понял связь вещей: как с женским сердцем, так обстоит и с чудесным ковриком. Кражей, а не покупкой, коварством, а не силой! Так было, так будет! Иди с миром, сын мой.
Но я, о повелитель правоверных, сказал безрукий нищий, не внял этим речам, но умолял и заклинал его продать мне коврик. Наконец я уломал дервиша взять мои три цехина и поспешил домой, унося покупку. Поравнявшись с городской стеной…

3

Так рассказывала Баширу Амина. Не знаю, слушал Башир или нет. Он не отрывал глаз от толстого англичанина. Пока Амина говорила — нежно, как ветер, отряхивающий дождевую росу с розовых кустов,— я наблюдал за изменениями в лице англичанина. Глаза его прояснились, как небо после пасмурного рассвета. Он с любопытством оглядывал обстановку. Вначале он взглянул на комнату, потом на Башира, затем долго глядел на Амину, говорившую прозрачным, как дождевые капли, голосом, чтоб не рассердить своего господина. Англичанин рассматривал покрывало на ее лице, красную ‘гандуру’, туфли и золотые кольца на лодыжках. Он заметил, что говорит она одна, и очень этому удивился. Вдруг он пробормотал:
— Что это, собственно, значит? Где я? Почему говорит женщина? Что она говорит?
Он говорил по-английски. В тунисских кафе я привык к звукам этого языка настолько, что понимал медленную английскую речь и кое-как сам изъяснялся. Итак, я понял, что сказал англичанин. Башир не понимал по-английски. Но он слышал, что англичанин говорит, и с него было достаточно. Он сделал знак Амине, и речь ее оборвалась: так прикосновение пальца обрывает звон поющего кувшина.
Уже знакомым вежливым голосом Башир сказал англичанину:
— Я не знаю, кто ты, не знаю, откуда ты пришел, не знаю, как ты сюда попал, не знаю, зачем вчера ночью ты явился на женскую половину дома! Все это я хочу узнать. Расскажи мне.
По глазам толстого англичанина было настолько ясно, что он не понимает арабской речи Башира, что в это поверил даже Башир. Он обратился ко мне и сказал с той же любезностью:
— Ты, король сводников, по ремеслу своему сведущ в языках, переведи же неверному псу, чего я от него требую. Но берегись давать ему советы: хоть сам я не говорю на языке неверных, но понимаю его недурно.
Я обратился к англичанину и с дрожью в голосе перевел ему вопросы Башира.
— Кто я таков? Я — честный английский гражданин. Каким образом я вчера попал на женскую половину дома? Не помню, чтоб это было, но готов съесть свою собственную голову, если это повторится еще раз. Чей это дом? Кто эта дама? Кто этот господин? Почему вооружены эти люди?
Башир прервал его:
— Это не может быть ответом на мои вопросы! Переведи немедленно все, что он сказал.
— Он говорит, что он англичанин,— пробормотал я.— Это все.
— Ты лжешь, он произнес сотню слов.
— Да, но все прочие слова были вопросами: кто ты, кто Амина и кто я?
— Человеку в его положении не подобает спрашивать. Переведи ему мои вопросы один за другим, но берегись ему советовать или же искажать в переводе его ответы. Так или иначе, с жизнью твоею кончено! Но есть тысяча способов мучительной и медленной смерти. Прежде всего спроси: кто он и как его зовут?
Я содрогнулся от головы до пят. Я знал Башира. Я знал, какое наслаждение он мог найти в истязании цивилизованного человека. Он запретил мне предостеречь англичанина или давать ему советы. Но англичанин был единственной моей надеждой. Безусловно, он не один забрел в оазис. Безусловно, друзья были встревожены его исчезновением. Безусловно, они его искали. Если б ему удалось достаточно растянуть свою повесть, можно было надеяться, что нападут на его след. Если его найдут — мы спасены. Не только англичанин, но и я (и даже Амина)! Все зависело, значит, от того, сумею ли я предостеречь англичанина, не навлекая на себя подозрений Башира. Но мог ли я это сделать? Набираясь мужества, я обливался холодным потом.
— Будешь ты наконец говорить! — закричал Башир.
— Сейчас, сейчас,— пробормотал я и обратился к англичанину: — Кто ты и как тебя зовут? — Одним дыханьем я прибавил стремительно, как вода, прорывающая плотину: — Тебе грозит смерть! Слушай меня внимательно.
Я осторожно покосился на Башира. Он как будто ничего не заметил. Англичанин вращал бычьими глазами.
— Меня зовут Генри Грэхэм. Я — английский гражданин. Кто он? Кто ты? Что это за дом?
Башир поднял веер.
— Что ты ему наговорил? Что он тебе сказал? Я убежден, что ты нарушил мой запрет.
— Нет, нет,— сказал я.— Его зовут Генри Грэхэм. Он уважаемый и могущественный английский гражданин. Горе тебе,— говорит он,— если ты тронешь хоть волос на его голове.
Башир обмахнулся веером.
— Человеку в его положении не подобает давать другим советы. Я — господин над всеми, кто находится в этом доме или вошел в него непрошеным. Спроси его: что он делает в этой стране?
— Он спрашивает, что ты делаешь в этой стране, — сказал я англичанину. Тем же дыханием я прибавил: — Он хозяин дома. Нам всем угрожает смерть. Тебе тоже.
Англичанин надул щеки.
— Я — турист в этой стране. А это его дом? Очевидно, это дом умалишенных?
Все, кроме последнего, я перевел Баширу, который обмахивался веером.
— Очень уж много слов ему нужно, чтоб мало сказать. Теперь спроси его, тот ли самый он человек, кого я накрыл на женской половине тысячу вечеров тому назад?
Я смешался при этом вопросе. Я ведь знал, что англичанин никогда не бывал в доме. Я знал, что бессмысленно его об этом спрашивать. Но что было делать? Я обратился к нему и сказал:
— Тот ли ты человек, который тысячу вечеров назад был здесь на женской половине? — Одним дыханием я прибавил: — Он в этом уверен, уверен! Он думает, что я свел тебя с его женой. Тысячу ночей она спасает нас сказками. Обдумай свой ответ.
На лице англичанина изобразилась быстрая смена противоречий. С меня он перевел взгляд на Бангара, с Башира на Амину, а потом на вооруженных людей. Кажется, эти последние помешали ему прыснуть смехом. Но он ответил тем презрительным голосом, каким говорят с слабоумными и нищими:
— Я не тот, кого во мне подозревает заведующий этим учреждением, и не был в женском покое тысячу ночей назад. Скажи ему это и скажи еще, что я съем свою собственную голову, если где-нибудь в мире есть другое подобное заведение. Она рассказывала тысячу ночей? Как могла она выдержать?
— Что он говорит? — глухо спросил Башир.
— Он не тот, кого ты видел на женской половине, — сказал я, трепеща. — Я уже говорил тебе, но мне ты никогда не веришь. Он не тот, кого ты видел, и обвинение твое так его удивляет, что он готов съесть свою собственную голову.
Башир крикнул англичанину:
— Ты был тот, кого я видел? Сознавайся!
Я перевел:
— Уступи, нужно, чтоб ты признался! Да! Она рассказывала тысячу ночей. Теперь ему прискучили ее сказки. Ты один можешь нас спасти.
Англичанин сказал:
— Я никогда не признаюсь в том, что я сделал, не говоря уже о том, чего я не делал. Передай ему это! Или мне тоже придется рассказывать тысячу ночей? Назвать это место сумасшедшим домом будет, пожалуй, мягко!
Башир хотел его прервать, но я поспешил с переводом. Башир презрительно усмехнулся:
— Он не сознается, что был уже на женской половине. Так пусть теперь объяснит, как он нашел в темноте дорогу.
Над этим я сам ломал голову, и, затаив дыхание, я перевел вопрос Башира:
— Он говорит: если ты ни разу не был на женской половине, как мог ты в ночной темноте найти дорогу? Это не сумасшедший дом, и для тебя он будет домом смерти, если ты не начнешь рассказа и не растянешь его, как Амина.
Англичанин ударил рукой по ковру дивана:
— Как нашел я сюда дорогу? Я сам не прочь об этом узнать. Я съем свою голову, если я это знаю. Скажи ему это!
— Что он сказал? — закричал Башир.
— Он говорит, что съест свою голову, если скажет тебе неправду, — сказал я и прибавил, обращаясь к англичанину: — Знаешь или не знаешь, рассказывай! Ради кроткого милосердого Аллаха, рассказывай, иначе мы погибли!

4

Англичанин молчал, глядя на Башира, на меня, на Амину, чья голова никла, как чаша вечернего цветка, и на вооруженных. Он протер глаза и ущипнул себя за руку, словно желал убедиться в том, что он бодрствует. Наконец он заговорил. Вот его рассказ. Я перевел его Баширу фразу за фразой, но не слово в слово, как он того требовал, потому что речь англичанина была наперчена оскорблениями, как баранина пряностями. Язык его был хорошо подвешен, но жеребца красноречия он гонял по скаковому полю дерзости.
— Знай же, — так начал он, — сын кровожадной суки мясника (кажется, это самое подходящее здесь обращение?), знай же, что нас было трое друзей и что после долгой разлуки мы встретились в Риме, где у нас были странные приключения. (Знает ли он, что такое Рим? Должно быть, нет.) Во всяком случае, наши римские приключения были своеобразны. В них были замешаны итальянский маркиз, французский писатель, французский критик и английский сыщик. (Бьюсь об заклад, что он не знает, что такое маркиз, писатель, критик и сыщик. Переводи как знаешь, бородатый сводник.) Все четверо господ были тонкие штучки, особенно маркиз и сыщик, и я и друзья мои лишь помогли совершиться справедливости, когда упрятали их всех в тюрьму. Лучше не спрашивай, каким образом в тюрьму сажают сыщиков. К услугам нужны итальянские carabinieri, a остальное идет как по маслу. С этими молодцами можно прийти в Ватикан и арестовать папу. Задержание этих господ было необходимо, но не совсем правомерно. Мы сочли благоразумным повернуться к Риму спиной. Всегда нужно поворачиваться спиной, когда известны лицевые приметы. (Знаешь ты, балда, что такое приметы?) Когда в ближайшем будущем понадобятся твои — достаточно сфотографировать шакала в зоологическом саду. Да, наши приметы были слишком хорошо известны, особенно приметы одного из нас, незадолго до того проданные полиции вместе с его адресом за две тысячи пятьсот лир. (Столько ты никогда не получишь за твою мерзкую рожу!) Итак, мы были благодарны, что никто не провожал нас на вокзале в Риме, и надеялись, что позабудут устроить нам встречу в Неаполе.
Англичанин довел рассказ до этого места, когда Башир впервые поднял веер:
— Ты действительно переводишь то, что он говорит?
— Клянусь, что так!
— Однако он говорит о весьма отдаленных предметах. Я просил его рассказать, как он сюда попал, а он утомляет меня названиями незнакомой местности. Спроси его, когда он приступит к сути?
Я перевел это и кстати попросил англичанина не считаться с настроением Башира. Он обещал мне это и продолжал следующим образом:
— Но не следовало переоценивать значения встречи, которую готовили нам неаполитанские сыщики. В этом мы вскоре должны были убедиться. Несколько дней спустя я вышел погулять по городу, а друзья мои за покупками. Я остановился поглядеть, как к стене приклеивают чей-то прекрасный портрет, я заметил это сразу, и можешь мне поверить, старый язычник, что это был мой собственный портрет! Рядом приклеили изображение моих друзей. Остановившись, я посмотрел на себя. Сомнений не было: это я! Это значило, что в Неаполь доставлены наши приметы и что полиция нас разыскивает. Откинув голову, я любовался собой, как ватиканским ангелом Рафаэля (Господи, этому заскорузлому невежде я говорю о Рафаэле!). Кругом кучка неаполитанцев разделяла мое восхищение. Вдруг я почувствовал на груди моей что-то незнакомое и теплое — и немедленно узнал по описаниям неаполитанца! Бумажник мой набит был кредитками в тысячу лир. При задержании карабинерами итальянского маркиза мы позаимствовали изрядное количество лир, и большая часть этих денег была при мне. Друзья считали меня способным отстоять деньги в случае чего. Я стоял неподвижно, словно ничего не замечаю, но когда карманный вор завладел моим бумажником, я схватил его под локоть железной хваткой, полицейской хваткой. Я хотел кликнуть настоящего полицейского, но не кликнул. Мне помешали. Мне помешал карманщик. Он улыбнулся мне кротко, как упомянутый ангел Рафаэля. Он приложил палец к зубам и, не говоря ни слова, указал на стену: я вновь увидел себя. Вторично я проникся к себе восхищением и прочел свою биографию, сопровождаемую призывом ко всем честным гражданам содействовать моей поимке. Я не позвал полицию. Я отпустил руку карманщика и промолчал. Неаполитанский вор сунул в карман мой бумажник и обаятельно мне улыбнулся, и все его друзья, стоявшие вокруг, наблюдая, чтоб все шло по-хорошему, тоже обаятельно улыбнулись. То была сцена изысканной, старинной итальянской вежливости.
Вторично Башир поднял веер:
— Ты действительно переводишь то, что он говорит?
— Клянусь, что так.
— Ты спроси его, какое мне дело до всех этих глупостей и какое у них отношение к тому, что оп сюда забрался? Я перемолвился с англичанином:
— Он говорит, что история твоя и имеет ни малейшего отношения к тому, как ты сюда попал, Ты не мог бы сочинить на эту тему рассказ, такой же длинный, как у Амины?
— Легче мне съесть свою собственную голову, чем это сделать. Понятия не имею, как я сюда попал!
Я содрогнулся.
— Он говорит, — сказал я Баширу, — что все это необходимо, чтобы ты понял, для чего он сюда явился: иначе это останется неясным.
В знак согласия Башир нетерпеливо взмахнул веером:
— Хорошо, пусть говорит дальше.
Покосившись на вооруженных людей, англичанин продолжал:
— То, что со мной случилось, еще не все. Точь-в -точь то же самое произошло и с моими друзьями. В кармане у них вдруг начинала шарить чья-то рука, и, когда они пытались сопротивляться, их окружало кольцо неаполитанцев, вежливо, но твердо обращая их внимание на три фотографии, приклеенные к стене. Мы ускользнули от неаполитанских сыщиков для того, чтоб попасть в лапы несравненно более могущественной корпорации, а именно воров, составляющих большую часть населения симпатичного города Неаполя. Всюду за нами неотступно следовали друзья с прекрасной техникой пальцев. Они обобрали нас до нитки, отняли все, что мы считали своим, и теперь выслеживали нас, интересуясь, что мы предпримем. Таковы все итальянцы, любопытные и коварные, как дети. Никто из нас не знал, что предпринять. По всем вероятиям, мы бы подохли с голоду, если б нас не выручило провидение. Нас арестовали. Мы попались на глаза начальнику тайной полиции, и он опознал нас по нашим прекрасным портретам.
Он хлопнул меня по плечу, показал свой мандат и объявил, что мы арестованы. Если мы последуем за ним добровольно, он не будет звать на помощь. Мы пошли добровольно. Сопротивляться ведь было бесполезно.
Итак, мы были арестованы. Но обращались с нами неплохо, это я могу засвидетельствовать. Наоборот, к нам относились исключительно бережно. Начальник сыскной полиции ввел нас в свой личный кабинет и приказал оттуда выйти дежурным. Он прочел нам касавшийся нас рапорт. В этом рапорте упоминалось, что у маркиза в Риме мы перехватили триста тысяч лир, и это было правильно. Начальник неаполитанской сыскной полиции посмотрел на нас и сказал:
‘Отчего бы нам не устроить ima combinazione?’
Мы не ответили, потому что сразу не поняли.
‘Вы присвоили триста тысяч лир маркиза ди Браччиано. Если я отошлю вас в Рим, он получит свои деньги, а вам будет худо. При чем здесь останусь я? Что получу я в этом случае? (Он заглянул в рапорт.) Жалкие две тысячи лир за вашу поимку — и это все! В этом я не заинтересован. Что мне за радость упрятать вас в тюрьму? Ровно никакой!’
Он дружески протянул нам руку:
‘Почему бы нам не пойти на ima combinazione? Вы отдаете мне четыре пятых, скажем, вашей… гм… наличности. Я отпускаю вас на все четыре стороны, сегодня же вечером вы уезжаете из Неаполя, и все в порядке. Согласны? Разве я плохо придумал?’
Наконец, мы его поняли (он был гуманней тебя, старый богоотступник, умерщвляющий мирных туристов за то, что они заблудились в темноте и попали в дамскую спальню). Но, увы, una combinazione была для нас недоступна, как горячо мы ее ни желали!
‘Синьор, — сказал один из нас, — мы бы охотно пошли на сделку с вами, даже очень охотно, но, к сожалению, мы уже напоролись на деловых людей с несравненно менее гуманными методами, чем ваши. Неаполитанские карманщики опознали нас на улице и отобрали у нас все — до последнего сольдо! Фотографии наши расклеены на всех углах, и мы не могли протестовать!’
Жалко, что ты не слышал начальника неаполитанской сыскной полиции, старый богоотступник, это было действительно потрясающе! Неаполь поставляет миру лучших теноров, но он затмил их всех, вместе взятых, — и с какой легкостью! Какой голос! Он был слышен до самого Рима. Только обшарив нас от головы до пят, — что за рука! — в десять раз мягче и легче, чем у карманщиков,— только тогда он нам поверил. Он увял и рухнул в кресло, обводя нас черным как ночь взглядом.
‘Ага! — сказал он.— Теперь мне придется вас арестовать! Ничего не поделаешь — придется!’
‘Очень жаль, синьор’, — сказал я.
‘Мне придется вас арестовать и отправить в Рим!’
‘Чрезвычайно жалко’, — сказал я.
‘А все деньги, все триста тысяч, заграбастали эти мерзавцы карманщики’, — сказал он.
‘Это действительно печально, но что поделаешь?’
В эту минуту одного из нас осенила идея. В решительную минуту его всегда озаряет идея, это его специальность.
‘Синьор, — сказал он начальнику неаполитанских сыщиков, — вы еще не раздумали пойти на una combinazione?’
Начальник сыскной полиции посмотрел на него возмущенно.
‘С человеком без денег? — сказал он.— Нет, синьор, клянусь честью, это мне не подходит!’
‘О, я не предлагаю вам ничего противоестественного, — сказал мой друг.— Мы без денег. Наши деньги у неаполитанских карманщиков. Но почему? Потому, что мы не смели протестовать. А почему мы не протестовали? Потому, что боялись неаполитанской полиции. Вы начинаете понимать, синьор?’
Начальник сыскного бюро Неаполя глядел тусклым, непонимающим взглядом.
‘Мы боялись неаполитанской полиции и позволили себя ограбить,— сказал мой друг.— Но мы больше не боимся полиции. Теперь мы видим, что она — наш лучший друг, наш единственный друг в этом городе. Так вот, заручившись дружбой полиции, я обязуюсь в три дня вернуть все, что у нас отобрали воры. Когда мне это удастся, мы обделаем una combinazione, если вы еще не раздумали. Свободное проживание в Неаполе и благожелательный нейтралитет полиции — вот все мои условия.
Начальник неаполитанских сыщиков с просиявшим взглядом поднялся и…

5

До этого места довел свой рассказ англичанин, как вдруг Башир в ярости вскочил с дивана.
— Довольно! — закричал он.— Я не ребенок, чтоб морочить меня такими россказнями! Ни с какой стороны они не решают волнующую меня загадку.
Я хотел его успокоить, но он угрожающе поднял веер.
— Довольно, — сказал он, — все вы приговорены к смерти, и каждому я назначу особый род казни. Что до него, — он указал на англичанина, — он неоднократно высказывал желание съесть собственную голову, если не ответит на мой вопрос. Желание его будет исполнено, но не сразу. Смерть любит ждать, ей некуда торопиться. Пусть в ожидании проголодается, чтоб с аппетитом съесть вожделенный ужин.
Башир рассмеялся. Кроме него, не смеялся никто. Вооруженные слуги подхватили и увели Амину, меня и англичанина, который сильно сопротивлялся.
На дворе таяла тысяча первая ночь.

VI
Три попытки марабу

1

Утренняя молитва перекатывалась по Тозеру. В маленьких мечетях, на дорожках и тропах оазиса, на рубеже пустыни, повсюду, лежали белые фигуры, лицом к городу пророка, они то приподымали голову, то прикасались лбом к земле, чтоб, совершив троекратное величание Аллаха, с чистой совестью перейти к повседневным делам.
Возле ‘Отеля финиковой пальмы’ на коленях лежали три верблюда — сильные, длинноногие животные с надменным профилем, насмешливо раздутыми ноздрями и поволокой на благородных глазах. Они возобновили прерванную жвачку утреннего завтрака, и аристократически оттопыренная нижняя губа их время от времени обнажала желтые зубы. Из отеля вышли трое. Верблюды подарили их презрительным косым взглядом, верблюжья самка прекратила жвачку и, разинув зев, исторгла оглушительно-неблагозвучный рев, силой звука равный львиному рыку. Чтоб заставить ее замолчать, проводник ударил ее по морде. Трое господ с самым привычным видом вскарабкались на седла. Неохотно приподнялись верблюжьи зады, потом верблюды приняли позу молящихся мусульман и наконец встали. Тап-тап-тап — переступали по песку их мягкие, как войлок, подошвы. С змеевидно изогнутыми шеями, с злобно сверкающими глазами и насмешливо раздутыми ноздрями, они потянулись большой дорогой через оазис. Из окна отеля их задумчиво провожал одинокий постоялец. Первоначально он собирался их выследить. Приготовления были сделаны. Где-то в Тозере стояли два других верблюда и ждали с тем же подернутым скукой взглядом, надменным профилем и длинными аристократическими ногами. Два дня тому назад он заказал их для себя и Лавертисса. Накануне они прождали напрасно, и он не смущался тем, что они простоят и сегодня.
Что случилось с Лавертиссом?
Мистер Грэхэм исчез под вечер, вот уже третий день, пропал без вести — и это было странно. Правда, последние двенадцать часов перед исчезновением мистер Грэхэм вел себя довольно странно, но, очевидно, то были прямые или косвенные последствия злоупотребления пальмовой водкой. Лавертисс, однако, не обнаружил никаких симптомов душевного расстройства. Если он и уклонился от обычной линии поведения, то лишь в сторону повышенной самоуверенности. Он несколько раз повторил: я добьюсь правды о Грэхэме! А Филипп Коллен ему ответил: ‘Милый Лавертисс, вы забыли французскую поговорку: ‘Правда всегда лежит на дне колодца’. Лавертисс возразил: ‘Я готов спуститься за правдой, куда бы она ни упала!’ Да, три дня тому назад, в девять часов вечера, Лавертисс ушел на полчаса. Однако он ушел, и его нет.
Что случилось? Может, его похитили? К этому объяснению склонялся Филипп Коллен относительно Грэхэма, но никаких предложений вернуть за выкуп Лавертисса или Грэхэма не поступало. Разбойники, похитившие Лавертисса и Грэхэма, во всяком случае, не торопились.
С другой стороны: если их не похитили, что могло случиться еще? Могли они заблудиться? Ни под каким видом. На них напали и убили? Но зачем? Из каких побуждений? При них не было ни драгоценностей, ни денег. А если даже допустить, что одного убили грабители, предположить то же самое о другом — все-таки большая натяжка! Связь между их исчезновениями допустима — но какая?
Все было темно — нет, непостижимо. Во всяком случае, Коллен решил вместо шпионажа за франко-англо-германской тройкой посвятить утро выяснению участи друзей.
Уходя из отеля, он заглянул в комнаты Лавертисса и Грэхэма — все ли там в сохранности? Обе комнаты ночью были заперты на ключ. Все в них казалось нетронутым, и одно было несомненно: мусульманская прислуга гостиницы по своей охоте лишний раз туда не заглядывала. Внезапное, непонятное исчезновение двух постояльцев, с их косоглазой точки зрения, объяснялось ясно и просто: тут замешаны злые духи. Филипп Коллен нашел комнаты в полном порядке и хотел уже уходить, как вдруг что-то вспомнил: ‘Как обстоит дело с ковриком, с собственностью Грэхэма, столь мужественно отвоеванной накануне Лавертиссом?’
Он осмотрелся в комнате Лавертисса. Можно было сказать с уверенностью, что коврика здесь не было. Ни в платяном шкафу, ни в чемоданах, вообще — нигде. Могло ли случиться, что Лавертисс, нравственно обновленный мировой войной, возымел такое почтение к чужой собственности, что не стерпел ее присутствия в своей комнате? Это было бы сверхутонченно. Коллен перешел в соседнюю, за пять шагов, комнату Грэхэма. Может, коврик там?
Но и там его не было. Его не было ни в платяном шкафу, ни в чемоданах, вообще — нигде. Коврик исчез. Коврика просто не было.
Филипп Коллен легонько провел рукой по лбу.
Нет, сомнений быть не может. Коврик исчез вторично. Лавертисс захватил его, конечно, с собой, в оазис, чтоб курить на нем сигары. Прислуга избегала даже близко подходить к этим комнатам. Окна были закрыты и защищены крепкими железными брусьями. Так в чем же дело?
Коллен снова провел рукой по лбу, на этот раз несколько раздраженно. Какое дело ему до старого, облезлого молитвенного коврика? Судьба друзей важнее, и нужно принять меры к выяснению их участи. Неохотно, без энтузиазма, по необходимости надо вновь привлечь внимание властей к личности одного из своих знакомых.
Власти не скрыли своего интереса к этим повторным исчезновениям. Французский ли гражданин Лавертисс? Да. Какой профессии? Коммерсант, как и исчезнувший накануне мистер Грэхэм, бывший к тому же его компаньоном. А кто такой сам заявитель? Швед, но участник той же фирмы. Чем занимается фирма? Чем придется — вы знаете, теперь такое трудное время, сюда, впрочем, акционеры попали в качестве туристов, печальные происшествия случились во время летнего отдыха. Имеется ли фотография Лавертисса? Да, имеется. Власти долго рассматривали и самого Коллена. Хорошо, все возможное будет сделано. Приметы будут разосланы туземцам, а немногочисленным здесь жандармам дана будет строгая инструкция — разыскать живыми или мертвыми лиц с приметами Грэхэма и Лавертисса. Непосредственно объяснить это исчезновение власти, к сожалению, не могут. Последнее время никто не исчезал в Тозере. Правда, значительно раньше, когда еще бесчинствовали разбойничьи караваны, дело обстояло иначе. Тогда европейцы нередко рисковали жизнью. Но теперь… теперь это было в высшей степени загадочно, в высшей степени непонятно, и власти не скрывали, что вся эта мистика их несколько коробит. Из соседней альковообразной комнаты просунула голову молодая дама с крашеными рыжими волосами, сильно подведенными бровями и монмартрским акцентом, представитель власти, тучный господин в рубашке с засученными рукавами, обливавшийся потом в палящую утреннюю жару, — представитель власти, не прощаясь, исчез в помещении с альковом.
Филипп Коллен вновь стоял один под солнцем, изливавшим беспощадно белый свет на оазис и пустыню.
‘Из отеля выслали на поиски погонщика, власти были поставлены на ноги: что еще оставалось делать?’ — так думал Коллен, когда сквозь темные тропические очки увидел нечто, сообщившее мыслям его совсем иное направление.
На самом солнцепеке, в двух шагах от него, сидел марабу из Айн-Грасефии, а перед ним, наполовину покрытый песочными кабалистическими знаками, лежал знаменитый коврик мистера Грэхэма.
В третий раз в этот день Коллен провел рукой по лбу. Нет, сомнений не оставалось: тут лежал коврик, накануне отвоеванный Лавертиссом, коврик, так основательно пропавший из комнаты мистера Грэхэма. Это был именно он, бело-желто-красный узор сверкал на солнце, физиономия, открытая Лавертиссом на протертом тканье коврика, злорадно глумилась.
Филипп Коллен подошел к марабу с чувством, весьма родственным тому, какое накануне испытал Лавертисс. Он хотел допытаться, каким образом ковер исчез снова из комнаты своего владельца. Он хотел проникнуть в эту тайну и, кроме того, воспылал желанием завладеть ковриком. Вначале он ковриком не интересовался. Но упорство, с каким марабу возвращал себе проданную и оплаченную вещь, и семитическая мистика, окутавшая это дело, раздражали Филиппа Коллена. От раздражения до заинтересованности — один шаг.
— Послушай, друг-пророк, каким образом здесь очутился коврик? Я искал его все утро. Как ты умудрился его выкрасть?
Марабу ответил неопределенным бормотанием. Только теперь Филипп Коллен изумился выражению его лица. Пьян был он, что ли? У него был огненный взгляд фанатика, глаза его покраснели, словно он накурился опиума. Он раскачивал туловище медленным вращательным движением и время от времени подсыпал на ковер песку. Он как будто не замечал Филиппа Коллена, не слышал, что тот говорит. Филипп Коллен расслышал в его бормотанье несколько отдельных повторяющихся слов, но он не понимал по-арабски, одно из слов было ‘серка’, другое ‘хиле’, третье звучало вроде ‘кедба’. Отобрать, что ли, у проклятого фокусника ковер? Коллен был весьма к этому склонен, но именно так поступил накануне Лавертисс, а коврик лежал здесь как ни в чем не бывало. Выходило, что силой отнимать ковер как будто не стоит. Ха-ха! Как, помнится, говорил сам уважаемый пророк: ‘Коварством, а не силой, кражей, а не куплей’. Формулу он знал уже почти наизусть. Отчего бы не внять голосу пророка и не добыть ковра коварством, кражей и обманом? Почему бы нет?
Филипп Коллен оставил погруженного в пророчество марабу наедине с собственностью Грэхэма и разыскал человека, которому заказал верблюдов для себя и Лавертисса. Сегодня верблюды эти простояли напрасно, но завтра он намеревался ими воспользоваться и выследить господ с международного столика, независимо от того найдутся ли Грэхэм и Лавертисс. Хозяин верблюдов изъявил по этому поводу полное удовлетворение и с арабской вежливостью предложил Коллену не только своих верблюдов, но весь свой дом и хозяйство. Вдруг Коллен что-то сообразил:
— Скажи мне, что значит ‘серка’?
Хозяин верблюдов изумился.
— Это слово, господин, означает воровство.
— А ‘хиле’: не значит ли это хитрость?
— Ты прав, господин.
— А что значит ‘кедба’?
— ‘Кедба’ значит ложь.
Кто сказал тебе эти слова? Не обо мне ли тебе их сказали?
Филипп Коллен торжественно разуверил араба. Значит, марабу вновь завел старую погудку о коварстве, краже и обмане. Он заслужил, чтоб поймать его на слове. В углу конюшни верблюжьего хозяина висел старый коврик, сильно смахивавший на покупку мистера Грэхэма. Был ли то молитвенный коврик или верблюжья попона — сказать по нему было нельзя, но, взглянув на него, Филипп Коллен составил план.
— Сколько хочешь за коврик?
В глазах хозяина вспыхнул корыстный огонек.
— Двадцать франков.
— Даю тебе пятьдесят с одним условием.
— С каким условием, скажи, господин!
— Здесь, в Тозере, находится марабу с смугло-коричневым лицом и странными деловыми принципами. В эту минуту как раз он сидит на углу этой улицы — назовем ее, так и быть, улицей. Послушай, чего я хочу!
Полушепотом он объяснил свое желание.
Хозяин верблюдов слушал его с явным изумлением. Дослушав до конца, он стал яростно отмахиваться:
— Но он — святой человек. Очень святой человек! Он марабу!
— Брось! Он нищий монах! Эти монахи, как говорит пословица, жрут, пока в доме не останется крошки, а в теле места для души.
Верблюжий хозяин робко улыбнулся.
— Он никогда не догадается,— сказал Коллен.
— Он хватится сразу и вгонит меня проклятьями в восьмое пекло.
— Вот тебе защита от его проклятий. Лучшей предложить не могу. Не хочешь? Тогда мне придется поискать верблюжника похрабрей.
Хозяин верблюдов увидел стофранковую бумажку, извлеченную из кармана Филиппом Колленом. Всякую нерешительность, как волшебством, смыло с его лица. Из другого кармана клиент верблюжьего хозяина извлек бутылку коньяку. Араб повертел ее в нерешительности и вылил в ведро воды, стоявшее перед верблюдом.
Филипп Коллен выждал, пока корабль пустыни выпил свой ‘коктейль’, скатал купленный коврик и вышел из конюшни.
Он пошел в переулочек, где только что видел марабу. Тот сидел все там же, в том же положении, с красными воспаленными глазами, мерно раскачивая туловищем.
Филипп Коллен остановился в некотором отдалении, ожидая развития событий.
Внезапно корабль пустыни вырвался из своей конюшни и понесся по улицам под управлением хозяина. Какое там — под управлением! Корабль пустыни был неуправляем: он был подобен кораблю в бурю. Если правда, что верблюды могут брести неделями, не подкрепляясь ни едой, ни питьем, то, во всяком случае, жидкость, выпитая верблюдом про запас сегодня, оказала свое действие. Четыре длинных ноги взметнулись на воздух, и подошвы их резкой неправильной дробью топтали песок дороги, скульптурно-аристократический профиль потерял обычное выражение иронической задумчивости, обычно затуманенные глаза загорелись блеском молодого оптимизма, рот с надменно отвислой губой и желтыми зубами курильщика-джентльмена раскрылся и трубным, пронзительным ревом изъявлял необузданную жизнерадостность. Корабль пустыни был перегружен товаром, который запрещается возить кораблям в некоторых океанах. Бешеным темпом корабль пустыни надвигался на сидящего марабу. Рев, напоминавший завывание сирены гибнущего судна, вывел марабу из состояния красноглазой созерцательности. Во мгновение ока прекратились его покачивания. Он высоко подскочил, спасаясь от бешеной скотины, и, кой-как увернувшись, сломя голову удрал в боковой переулочек. Коврик мистера Грэхэма был презрительно растоптан мягкой верблюжьей подошвой.
Через две-три секунды он был подхвачен, свернут и очутился под мышкой. Еще через несколько секунд облезлый коврик верблюжьего хозяина был разостлан на месте, где только что лежала собственность Грэхэма.
Только теперь арабу удалось справиться со своей скотиной. Он схватил ее за узду и остановил. Многосложной системой проклятий он укорял верблюда в происхождении от адского владыки и уличал в одержимости демонами. Разве виданное это дело — вырваться из конюшни и чуть не раздавить на улице святого человека, размышляющего о Коране! Безусловно, верблюда подучил князь тьмы. Марабу вылез из переулка и вернулся на излюбленное местечко. Робко озираясь на святого человека, хозяин погнал верблюда в конюшню. Корабль пустыни уже смирил свою необузданность. Голова его тяжело болталась на длинной шее, глаза посоловели и затуманились. Ему хотелось домой — выспаться. Филипп Коллен тоже отправился домой. Под мышкой у него был коврик мистера Грэхэма. Если прав марабу, коврик останется за ним. Он присвоил его коварством, кражей и обманом, коварством, поскольку привлек в соучастники корабль пустыни, воровством — поскольку стащил коврик, и обманом — поскольку подменил его другим. Если прав марабу, коврик останется за Колленом.

2

Филипп Коллен завтракал в обществе коврика мистера Грэхэма. Он твердо решил сохранить его в поле зрения, чтоб убедиться, не исчезнет ли он самопроизвольно и в третий раз. Во время завтрака ковер вел себя прилично. После завтрака владелец коврика растянулся в полотняном кресле, положив коврик на колени. В тени галереи еще можно было дышать, но в комнатах было нестерпимо душно. Филипп Коллен встал сегодня на рассвете и чувствовал сильную потребность в отдыхе.
Он сейчас же задремал и вскоре увидел сны, странные сны, в которых преобладали ковры и джинны. Во сне появилась мечеть, в одно из четырех окошечек минарета высунул голову муэдзин, призывающий правоверных к молитве, но вместо: ‘Ля-иля-иль-алла!’ — он сказал: ‘Серка — хиле — кедба!’ Вот он вывесил за окно коврик, вот ветер подхватил коврик, рванул его раз, рванул другой и унес…
Филипп Коллен вскочил с кресла и сонными глазами поглядел кругом. Сон его был не совсем оторван от действительности. Коврик Грэхэма был на пути к исчезновению, подобно коврику сновидения. Правда, ему это не удалось, потому что инстинктивно Филипп Коллен вцепился в него обеими руками. Однако не ветер покушался похитить коврик. Хоть солнце и слепило глаза, все же Коллен разглядел удаляющуюся фигуру— в неописуемых белых лохмотьях, с длинными голыми ногами. Бородатое коричнево-пергаментное лицо оглядывалось вполоборота, желтые глаза горели досадой. Явление исчезло. Двор опустел.
Марабу прокрался в гостиницу и сделал попытку украсть то, что считал своей собственностью. Это можно было считать установленным. Установлена была также его неудача. Почему у него сорвалось? Если бы он рванул покрепче, Филипп, вероятно, не удержал бы ковра. Почему он этого не сделал?
Внезапно у Филиппа вспыхнула догадка. Если бы он рванул покрепче, он применил бы силу, но: ‘Не силой, а коварством, не куплей, а кражей, не правдой, а обманом’! ‘Серка — хилее — кедба’!
Все что угодно можно было думать о марабу, но в одном ему нельзя было отказать: он вел игру по своеобразным, им же установленным правилам.
Он соблюдал правила. И еще одно было несомненно. Филиппа он почитал законным собственником ковра. Он счел себя вынужденным средь белого дня вторгнуться в гостиницу, чтоб вернуть любимый ковер. Когда Грэхэм купил ковер или когда Лавертисс отобрал его силой, не случилось ничего похожего. Тогда марабу сидел, не сходя с места, и ждал, чтоб коврик к нему вернулся,— так, по крайней мере, он говорил! Если ж ему было мало ожиданья, если он и тогда покушался на кражу (что не доказано и по многим причинам невероятно), то, во всяком случае, это не было налетом средь белого дня.
Филипп взглянул на ковер и с трудом подавил улыбку. Столько усилий из-за ковровой ветоши, которая выглядит словно ею усердно пользовались сотню-другую лет и не стоит, пожалуй, и двадцати франков. В другом направлении, если он не ошибается, можно здесь же заработать гораздо больше. Что, собственно, имеет в виду своеобразное франко-англо-германское общество? Почему не последовать примеру марабу? Отчего бы не сделать днем налета — для выяснения таинственных обстоятельств?
Он осмотрелся. Галерея и двор были пусты. Косые глаза отдельной прислуги смежил послеобеденный сон. Три интересующие его комнаты были вполне доступны, поскольку он сумеет открыть двери. Решится ли он на эту некорректность? Он решился. Теперь, когда к услугам его уже не было тончайшего слуха Лавертисса, другого способа проникнуть в тайну трех не оставалось.
Он принес из своей комнаты тонкий и длинный инструмент, при помощи этого инструмента через несколько секунд он очутился в комнате француза. Он осмотрел ее бегло. Ничего интересного. Комната мистера Боттомли удостоилась столь же поверхностного внимания. Лишь в комнате Тотлебена он приступил к серьезной и сознательной работе.
Вещи Тотлебена он исследовал с мелочной тщательностью, но по мере углубления обыска на лице его отражалось все более горькое разочарование. Затем он обследовал стол, стулья и кровать и, наконец, камин, воздвигнутый архитектором отеля для защиты от морозов пустыни. Ничто не заслуживало даже тени внимания. Нахмурив брови, Филипп Коллен еще раз окинул взором комнату. Неужели он сделал глупость? Или таинственная компания из осторожности не держала дома компрометирующих бумаг? Это было вполне вероятно. Но…
Филипп Коллен свистнул. В комнате оставался еще предмет, ускользнувший от его внимания. Над кроватью Тотлебе-на висела москитная сетка внушительных размеров. Она свисала с крюка на потолке и поднималась и опускалась, как висячая лампа. Он потянул ее вниз. Вдруг он свистнул еще раз, но уже в другой тональности. К верхней, сильно помятой части москитной сетки прилепился маленький матерчатый мешочек того же цвета, что и вся сетка. Он был пришпилен к сетке английской булавкой, и разглядеть его можно было, лишь подойдя вплотную. Мешочек шуршал многообещающе: в нем были бумаги.
Содержимое мешочка оказалось столь необыкновенным, что Филипп Коллен долго-долго не верил своим глазам. Он читал с возрастающим изумлением. Несколько раз он хватался за голову. Под конец он забыл всякую осторожность. С мешочком в руке он побежал к себе в комнату и сел за стол — переписать находку. Это заняло больше часу времени. Затем он вернулся в комнату Тотлебена, укрепил мешочек на прежнем месте, закрыл дверь и уселся в шезлонг, на котором преспокойно лежал коврик мистера Грэхэма.
Коврик Грэхэма был своеобразным приобретением. Но последняя находка была, пожалуй, еще своеобразнее. Из этих мыслей Филиппа Коллена вывело появление во весь рост зевающего косоглазого портье.
— Что случилось? Что-нибудь новое о моих друзьях?
— Ничего не знаю, господин. Пришел мальчик и говорит, что тебя зовут к ‘эль комиссар цифиль’ [‘Le commisaire civil’. (Примеч. пер.)].
— К гражданскому комиссару? Значит, получены новости. Сейчас же иду! Спрячьте мне это!
Швырнув косоглазому портье коврик мистера Грэхэма, он выбежал из отеля. Какие могли быть новости о Лавертиссе и Грэхэме? Серьезно ли это было? Найти их не могли, во всяком случае живыми, ибо, будь они живы, их сейчас же доставили бы в отель, а не стали бы вызывать его. Песчаными переулочками он бежал к квартире комиссара, увязая в песке, пренебрегая тенью канареечно-желтых домов. Добежав, он постучался. Никто не шевельнулся. Он постучал еще раз. Дом как будто вымер. Наконец в дверь просунулся разомлевший от послеполуденного сна араб.
— Мне нужно видеть ‘эль комиссар цифиль’.
— Это невозможно, господин!
— Но он за мной прислал!
— Это еще невозможнее, господин. ‘Эль комиссар цифиль’ не мог за тобой прислать, потому что он спит!
Филипп Коллен вспомнил свое утреннее посещение и комнату с альковом.
— Он спит? Быть не может. Только что за мной присылали в отель и спешно меня вызвали. Два моих друга исчезли…
— Говорю тебе, господин, что это невозможно.
Филипп Коллен возвысил голос для дальнейших протестов, но в эту минуту открылась дверь в прихожую… Показалась раскрасневшаяся от досады физиономия представителя власти: с каких это пор принято беспокоить начальство вне приемных часов? В приоткрытую дверь можно было заметить, что начальство полуодето. Филипп хотел было объясниться, но его оборвало резкое заявление, что никто за ним не присылал, и довольно жесткое приглашение переменить Тозер на еще более жаркое место. После такого красноречивого приема ему оставалось лишь стушеваться. Дверь за ним невежливо защелкнулась. Что могло это значить?
Вдруг у него мелькнула догадка, погнавшая его обратно в отель еще быстрей, чем он прибежал оттуда. Со лба его струился пот, застилал глаза, но он добежал до ‘Финиковой пальмы’ как раз вовремя, чтоб укрепиться в своем подозрении. Косоглазый мусульманин-привратник был погружен в беседу с единоверцем, чей костюм представлял единственную неописуемую мозаику когда-то белых тряпок, а лицо и длинные ноги были одного коричнево-пергаментного цвета. Марабу говорил по-арабски, причем ‘х’ и ‘д’ звучали на этот раз исключительно кротко, а портье слушал. На лице его боролись почтительный страх и упорство. В руках у него был коврик мистера Грэхэма, а марабу держал новенький коврик приблизительно того же образца. Привратник робко косился на собственность мистера Грэхэма, а марабу, очевидно, соблазнял его новым ковриком и говорил, говорил…
Появление Филиппа Коллена спугнуло странный разговор. Лицо портье вытянулось, стало виновато-испуганным, а лицо марабу омрачилось, как грозовое небо, и арабская речь его потеряла всю бархатную мягкость. Он хотел убежать, но Филипп захлопнул ворота и преградил ему путь.
— Нет, дорогой друг, на этот раз ты от меня так просто не улизнешь. Ты был уже здесь в час дня и пробовал экспроприировать мой коврик, когда я спал. ‘Серка’ — кражей, а не куплей! В два часа ты прислал мальчишку, чтоб выманить меня отсюда. ‘Кедба’ — ложью, а не правдой! А теперь, вернувшись раньше, чем ты надеялся, я застаю тебя за беседой с привратником. Это что за беседа, портье?
— Он говорил, что меняет старые коврики на новые, — пролепетал привратник.
— Ха-ха! Прибыльная профессия, знакомая нам в ламповой области по Аладдину! Это, значит, было третьей попыткой. ‘Хиле’ — хитростью, а не силой! Нужно отдать тебе справедливость: ты придерживаешься своих правил, но теперь я тебе что-то скажу!
Марабу стоял, скрестив на груди руки, неподвижный, как столб, худой, с выдубленной .под пергамент кожей, с раскалившимися, как головни, глазами. Он ничего не ответил.
— Почему ты так стараешься — довольно трудно понять поверхностному наблюдателю. Но одно я могу тебе сказать. Я — старая лиса, и отнять у меня коврик не поможет ни ‘серка’, ни ‘кедба’, ни ‘хиле’. Веришь ты мне?
В глазах марабу вспыхнуло пламенное ‘нет’.
— Хорошо! Оставайся при своем! Но, не вступая с тобой в пререкания, я спрошу тебя одно: веришь ли ты, что сумеешь вернуть ковер обманом, хитростью и кражей, если я его сожгу? — лицо марабу передернулось. Более чем когда-либо он походил на ветхозаветного пророка, на Иону или Наума, призывающих проклятие на дерзкое, кощунственное племя.
— Хорошо! — сказал Филипп Коллен. — Ты признаешь, что, если коврик будет сожжен, все твои шансы погибли. Я это сделаю наверняка, и сделаю быстро. Это верно, как то, что я здесь стою, если ты не пойдешь на одно условие!
Марабу впервые разжал губы. Если в день встречи с Лавертиссом голос марабу шел из могильной ямы, то теперь он шел из тысячелетней могильной ямы:
— Коврик твой, чертов сын! Ты получил его хитростью, кражей и обманом, и мне не удалось его вернуть. Коврик — твой. Говори, чего ты желаешь?
— Нет, спасибо, — сказал Филипп Коллен. — Я слыхал, что самое мудрое оставлять свои желания при себе. Об этом знают по опыту Грэхэм и Лавертисс. Но коврик мой, как ты справедливо заметил. И, как я уже сказал, я сегодня же его сожгу, если ты не согласишься как следует мне служить и во всем беспрекословно повиноваться. Вот мое слово — ты понял?
Мгновение марабу колебался. Выпростав руки над головой, как рабы приветствуют господ, он поклонился в пояс и сказал:
— Слышал слово твое и повинуюсь.
— В таком случае, — сказал Филипп Коллен, — я попросил бы тебя проводить меня в верблюжье стойло недалеко отсюда. Там стоят два верблюда в моем распоряжении. Один из них тебе, впрочем, хорошо знаком по сегодняшнему утру. Надеюсь, он уже протрезвился.
Марабу прикусил губу и не ответил. Филипп Коллен сунул скатанный коврик Грэхэма под мышку и вышел на солнце. Марабу молча за ним последовал. Косоглазый привратник молился Аллаху о защите отеля от духов зла, затаив робкую надежду, что в последний раз видит Коллена.
Эта надежда оправдалась. Когда на отель опустилась ночь, комната Филиппа Коллена пустовала, как комнаты Лавертисса и Грэхэма.

VII
Тысяча первая ночь

1

Именем кроткого милосердого Аллаха. Йя хасра! Еще один день на бессонном ложе. Тщетно пытался я разуверить себя в серьезности моего положения. Мысли мои судорожно возвращались к Баширу и к предстоящей ночи. Напрасно я воскрешал в памяти образ Туниса, большого, белого, цивилизованного города, с маленькими комнатами-коробочками, где смеются прекрасные женщины и рубины красного вина сверкают в бокалах. Со мной был Башир, снова Башир, и вместо тысячи жизнерадостных ночей в Тунисе я думал о тысяча первой ночи, предстоявшей мне в Тозере, — и, безусловно, моей последней ночи. Наконец эта ночь развернула крылья над оазисом и пустыней, и меня с Аминой привели к нему, господину над нашей жизнью.
Мы уже застали в комнате толстого англичанина. Со связанными руками и ногами он сидел на диване, перед ним стоял столик, а на столе — собрание предметов, столь необычных в этой глуши, что я удивленно протирал глаза. Воистину эти предметы перенесли меня туда, куда я тщетно порывался сегодня ночью. Мне показалось, что я в маленьких коробочных комнатках Туниса, а не в Тозере, у Башира. На столике перед англичанином стоял прибор, какой употребляют образованные люди, когда едят. Там была тарелка, нож, вилка и салфетка. Там был еще судок с гранеными хрустальными графинчиками. В одном из них был уксус, в другом — прованское масло, в третьем — соль, в четвертом — перец. Это напомнило мне ужины, когда я сам приготовлял салат для моих прекрасных приятельниц из Casino Municipal.
Не во сне ли это было? Откуда эти вещи в доме варвара, в оазисе? Почему стоят они перед англичанином? Башир, заметивший мое удивление, наслаждался им, но ничего не объяснил. Стражи пихнули меня и Амину на диван, и комната оцепенела в безмолвии. Я молчал, с языка моего не слетали жгучие вопросы. Молчал и Башир, упоенный моим любопытством. Молчал англичанин, почему — не знаю, но глаза его были холодны как лед, которым в Тунисе я охлаждал вино для моих прекрасных подруг. В комнате реяла тишина неизвестности и ужаса. Наконец заговорил Башир.
— Ну, как твой аппетит? — спросил он у англичанина.
Англичанин не ответил ни звука.
— Можешь ты еще немножко потерпеть?
Англичанин был нем как скала.
— Это ни к чему. Смерти некуда торопиться. Она может и подождать. Но когда проголодаешься, подай мне знак.
Ни один мускул не дрогнул на лице англичанина, но взгляд, которым он подарил Башира, у всякого другого заморозил бы в жилах кровь.
Башир обратился ко мне:
— Как вижу, ты сгораешь любопытством, о король поэтов и сводников. Ты видишь стол, накрытый по обычаю неверных собак, когда они едят. Ты видишь нож, вилку, уксус и масло. Но ты не видишь ничего съедобного. Во всяком случае, ты знаешь, что жирная свинья на диване голодна, потому что дважды по двадцать четыре часа не ела. Не правда ли, ты сгораешь любопытством? Ты не прочь узнать в чем дело, прежде чем умереть?
Он выждал немного, чтоб дать мне почувствовать горький привкус последних слов. Затем он хлопнул в ладоши. Я напряженно ждал, что будет дальше. Напряжение мое разрешилось совсем иначе, чем я ожидал.
Дверь, в которую ввели меня и Амину, раскрылась вновь. На пороге показались двое вооруженных. Они конвоировали кого-то, на первый взгляд показавшегося мне негром. Ближе я рассмотрел, кто он на самом деле. То был белый человек, европеец. Лишь много позже моего сообразил это англичанин, и, до сих пор безгласный, он оживился и заговорил. Он взревел как бешеный бык. Вот что он сказал:
— Лавертисс! Вы пришли меня освободить? Торопитесь, пока не поздно. Минута дорога! Знаете, что предлагает мне на ужин этот язычник? Собственную мою голову в уксусе и прованском масле!

2

Никогда я еще не видел образованного человека таким перепачканным, как только что вошедший европеец, говоривший по-французски. Он пристально вглядывался в комнату, в меня, в Башира и в Амину. Наконец взгляд его обратился на толстого англичанина и стоявший перед ним прибор. Он встряхнулся, словно не верил, что бодрствует и видит все это наяву. Наконец он сказал:
— Он собирается угостить вас на ужин вашей собственной головой? Интересно, как он справится с этой задачей?
Толстый англичанин сказал:
— Он предполагает, что я начну с ушей и носа. Это облегчает задачу. Во всяком случае, он строго ограничил этим блюдом мое меню. Какой у вас странный вид, Лавертисс. Откуда вы?
Француз почистил грязную одежду.
— Я из колодца.
— Из колодца? Какая нелегкая занесла вас в колодец?
— Спросите кого-нибудь другого. Я ничего не знаю. Знаю только, что я из колодца.
— Но скажите мне, умоляю, что вы делали в колодце?
— Сказал уж вам, что не знаю. Знаю только, что сегодня утром я очнулся в колодце, по горло в воде. Немного позже меня обнаружили там эти два вооруженных господина. Они извлекли меня и привели к этому вот господину (он указал на Башира). Он взглянул на меня и арестовал. Но что здесь делаете вы и давно ли вы уже здесь? Вы исчезли позавчера после обеда. Куда вы пошли?
— Если б я знал! Я очнулся в этой комнате, как вы в своем колодце. Но, прошу вас, не говорите про обед. Это щекочет аппетит, а если я проголодаюсь…
Он взглянул на уксус, прованское масло, на вилку и ножик и содрогнулся.
— Вы пришли, конечно, освободить меня от язычника, — закричал он. — Профессор с вами?
Француз мрачно покачал головой и движением руки указал на вооруженных слуг Башира.
— Когда б я пришел вас выручить, я не нуждался бы в этих провожатых. Где профессор, не знаю, если он не в гостинице. Во всяком случае, найти меня здесь ему будет так же трудно, как нам обоим было трудно найти вас. Сделайте милость, скажите, что это за дом? Кто этот бородач, которого вы называете язычником? Кто красивая женщина с покрывалом? И кто этот толстый субъект, у которого трясутся поджилки?
Последнее невежливое замечание относилось ко мне, Ибрагиму, сыну Салиха. Правда, я до известной степени дрожал, но скорей негодуя на судьбу двух образованных европейцев, чем из страха за свою собственную участь.
В это мгновение разговор европейцев прервал Башир.

3

Башир неспроста позволил им так долго разговаривать. Он думал, что они проговорятся. Дело в том, что они говорили по-французски, а язык этот он знал в совершенстве. Но слова их проливали слишком мало света на тайну, и беседа развивалась чересчур медленно. Башир взмахнул веером. Европейцы взглянули на него выжидательно. Он обратился к французу:
— Кто ты?
— Француз. Меня зовут Лавертисс, если тебе интересно знать.
— Ты друг этого человека?
—Да-
— Как ты сюда попал?
Француз указал на двух вооруженных:
— Эти два господина, угрожая несколько старомодным оружием, заставили меня сюда войти.
Башир нетерпеливо взмахнул веером:
— Тебя нашли в моем колодце? Что ты там делал?
Француз покосился на свой костюм:
— Не знаю. Во всяком случае, я не осквернил воды.
— Ты не знаешь? Что за ребяческий лепет! Отвечай. Что ты там делал?
— Я уже ответил: я не знаю. Башир переменил тему:
— Давно ли ты дружен с этим человеком?
— Да.
— Значит, ты давно знаком с большим мошенником?
— Прошу прощения! Мой друг мистер Грэхэм — почтенный английский гражданин.
— Ба! Но позавчера ночью он вломился в мой дом, на женскую половину.
— Широкая была дверь, если в нее прошло его брюхо.
— Когда я пожелал от него услышать, откуда он и как сюда попал, он насказал мне тысячу лживых вещей и утомил меня многословием. Не помню его слов… Они не стоят быть записанными даже на песке пустыни. Он говорил о каких-то наглых проделках в городе по имени Рим, как они были обокрадены дерзкими людьми из другого города, по имени Неаполь, и как потом кади этого города арестовал их за дерзкие проделки, но был весьма разочарован, не найдя у них в кармане денег. В конце он рассказал, что предложил кади обокрасть самих воров и отдать кади все деньги, если тот обещает ему покровительство. Но какое это имеет отношение к тому, что он ворвался ночью на женскую половину моего дома? Прошу тебя, скажи мне, какая тут связь?
Француз взглянул на толстого англичанина и метнул хитрый, лисий взгляд на Башира. Одно мне было ясно. Этим взглядом он оценил положение и в одно мгновение сообразил то, для чего толстому англичанину понадобились десятки часов. Он оценил любопытство Башира и его жестокость. Он сообразил, как можно сыграть на первом его качестве. Снова я подумал, что у этих двух образованных европейцев должны быть друзья, что они их ищут и рано или поздно найдут. В самом деле, разве они не говорили о третьем лице, называя его профессором? Да, все эти мысли промелькнули в полминуты. На вопрос Башира француз ответил:
— Ты спрашиваешь, какая связь у повести моего друга с тем, что ты нашел его в своей спальне? (Француз поклонился Амине.) Я отвечаю: связь эта существует. Ты не понял моего друга. Тебя ввели в заблуждение некоторые неблагоприятные для него внешние обстоятельства: поздний час и тому подобное. Это более чем несправедливо.
Башир грубо его прервал:
— Ты, я вижу, умнее своего друга, но все-таки ты меня морочишь. Скажи мне все-таки, что привело его на женскую половину, а тебя в мой колодец? Скажи мне это, но коротко, и говори правду, иначе пятки твои пожалеют об этом раньше, чем остальная часть твоей особы!

4

Француз начал рассказывать. Речь его была пересыпана любезностями в той же степени, как речь англичанина грубостями. Она благоухала льстивыми оборотами, как жареная баранина розовым маслом. Он рассказывал, как они с англичанином и третьим другом, которого называли профессором, исполнили желание неаполитанских сыщиков. Они получили то, что называют ‘свободой передвижения’, а полиция получила инструкцию не препятствовать их попыткам отобрать деньги у неаполитанских карманщиков.
— На третий день нам удалось добиться успеха, — сказал француз и собрался уже подробно описать все похождения, но Башир его сразу прервал:
— Это все вчерашний кускус, — сказал он резко. — Твой друг хотел мне тоже рассказать о победе над ворами, но это не стоит ни в какой связи с ночным вторжением на женскую половину моего дома.
Француз понял, что нужно переменить тактику. Но что мог он еще придумать?
— Наоборот! — воскликнул он.— Здесь глубочайшая внутренняя связь!
— Каким образом? — недоверчиво спросил Башир.
— Это именно я хочу тебе рассказать! Но я определенно заметил, что он подыскивает слова и старается выгадать время.
— Когда мы отобрали деньги у неаполитанских карманщиков и вручили начальнику сыскной полиции условленную часть, он снабдил нас паспортами и билетами в Тунис. Ты бывал в Тунисе? Хороший город.
— Я не знаю Туниса, — равнодушно прервал Башир, — и знать его не желаю. К делу!
— О Тунисе я упомянул лишь потому, что оттуда мы поехали в Кайруан. Знаешь Кайруан? Очень святой город. Триста восемьдесят мечетей.
— Не знаю Кайруана, — сказал Башир,— но знаю, что, если тебе позволить, ты опишешь одну за другой все триста восемьдесят мечетей. Если ты не дашь мне точных объяснений в двух ближайших своих ответах, обещаю тебе, что…
— Уступаю тебе мечети, — воскликнул француз. — О Кайруане я хотел лишь сказать, что оттуда мы поехали… Ну, как называется это место?.. В Айн-Грасефию. Это довольно скучное место.
— Довольно скучное место! — закричал Башир.— Охотно тебе верю. Но это не мешает тебе утомлять мое внимание глупостями до рассвета. Ты мне скажи, с какой стороны в Айн-Грасефии могло подготовляться ночное вторжение этой раскормленной свиньи на женскую половину моего дома? Отвечай! Но помни, что у тебя в запасе только один ответ — до ожидающего тебя возмездия.
Я видел, какая лихорадочная работа происходит в мозгу француза, хорошо зная европейцев, я прочел это по его глазам. Вдруг в глубине его сознания вспыхнул слабый огонек. Он воскликнул с горячностью:
— Ты спрашиваешь, какая связь у событий в Айн-Грасефии с тем, что мой друг находится здесь? Мне и двух слов не надо, чтоб это объяснить. Скажу не двумя словами, а еще короче. В Айн-Грасефии мы встретили предсказателя, великолепного предсказателя. Забыл, как его звали, но он был в самом деле Иpatant. Ну так вот, этот предсказатель гадал нам…
Башир поднял веер.
— Стой! Это еще не все! Он гадал нам на коврике — красно-бело-желтом коврике, — между прочим, таком старом и обшарпанном, словно ему не сто лет, а больше, и вот… (о чем это я говорю?) Да, и вот, когда он нагадал нам на песке, рассыпанном по коврику, друг мой пожелал его купить. Знаешь, что ответил предсказатель?
Снова Башир занес веер. Француз понял, что это последняя секунда. Он закричал:
— Стой! Ты должен услышать, что он сказал: ‘Коврик нельзя купить даже тогда, когда он куплен!’ Ну, как тебе нравится подобный ответ? ‘Воровством, а не покупкой, хитростью, а не насильно, обманом, а не правдой,— так сказал предсказатель,— переходит коврик из рук в руки, так он приобретается и теряется. Так было, так будет!’ Слышал ты когда-нибудь подобный ответ?..
Француз умолк. Он понял, что дальше нечего распространяться. Он понял, что для него, пожалуй, лучше остановиться, иначе, быть может, он ослабил бы эффект уже сказанного.
Ибо веер Башира поник. Он сидел, перегнувшись вперед, с широко раскрытыми глазами. Глаза его, мутные, как у ящерицы, были неподвижно прикованы к французу. Долго молчал он, не двигая веером. Наконец он произнес с расстановкой:
— Повтори, что сказал предсказатель, когда твой друг захотел купить ковер?
Француз повторил с большой готовностью. Он явно не понимал причины внезапно вспыхнувшего любопытства Башира. Слова предсказателя Башир пожелал выслушать дважды.
— Был ли коврик красный, белый и желтый? — спросил он.
— Да.
Вдруг Башир обратился к Амине, чутко молчавшей возле меня:
— Вчера ты продолжала довольно неудачный рассказ, который начала две ночи тому назад. Доскажи его до конца.
— Зачем мне его досказывать, если он неудачный? — кротко спросила Амина.
— Может быть, он не так уж неудачен! — нетерпеливо сказал Башир.— А впрочем, не все ли равно. Я говорю — ты слушаешь и повинуешься. Расскажи его до конца!

5

Нежным голосом Амина начала:
— Ты вспоминаешь, о солнце оазиса, что халиф Харун аль-Рашид приказал безрукому нищему рассказать свою историю и что безрукий поведал о том, как он купил у дервиша за три цехина чудесный коврик. Вот продолжение его истории.

Продолжение рассказа безрукого нищего

Когда я убегал от дервиша, сказал безрукий нищий Али, с чудесным ковриком под мышкой, дервиш крикнул мне вслед: ‘Браг твой взял его силой, ты купил его, но ни ему, ни тебе — не владеть ковром!’ Я не обратил внимания на эти выкрики. Я встретил братьев Акбара и Гассана. ‘Будем владеть ковриком сообща, — сказал Гассан. — Я владел уже ковриком и выбрал глупое желание. Пожелай, чтоб мне вернулись ноги!’ Затем братья сказали: ‘Вспомни, что говорила наша мать: если не будете единодушны, Али, Акбар и Гассан, все пойдет у вас неладно’.
Для них у меня нашлась лишь презрительная улыбка, потому что я думал о золотых мешках, которые мне добудет джинн, и о вожделенной принцессе Зобейде, чей пупок вмещает унцию масла и чей зад тяжел, как мешок с песком. Я выбрал пустынное место, разостлал коврик и сказал его духу:
— Джинн, покажись! Я, законный владелец коврика, приготовил свое желание!
Тотчас послышалось в воздухе жужжание и показался джинн отталкивающего и невероятно коварного вида. Увидя его, я задрожал мелкой дрожью.
— Смертный, — крикнул он мне, — говори свое желание, и я его тут же исполню. Я исполняю все, чего от меня требуют!
— Сделай меня знаменитым купцом, — сказал я срывающимся голосом. — Тогда я добьюсь принцессы Зобейды и стану счастливейшим смертным.
— Не могу тебя сделать богатым купцом, — сказал джинн. — Но могу тебе дать столько золота, что за сто лет его никто сосчитать не успеет.
— Давай! — закричал я.
— Протягивай руки и получай,—сказал джинн.
Я протянул руки, и тотчас же посыпалось золото, как ливень в весенний день. Но падало оно бурно, с невероятной силой. Я упал навзничь и руками защищался от золотого ливня. Ливень кончился. У меня отнялись обе руки. С язвительной улыбкой джинн отобрал ковер и сказал:
— За три цехина ты купил ковер и думал стать знаменитым купцом. Но кражей, а не куплей приобретают ковер, а с ним купеческую славу! А я? Я исполняю то, что от меня потребуют.
Джинн исчез с ковром. Это конец моей истории, солнце правоверных, сказал безрукий нищий Али.
Халиф велел дать ему цехин и вызвал третьего брата послушать его рассказ.
Тот начал рассказывать.

Рассказ слепого нищего

Я буду краток, о повелитель правоверных. Услыхав о несчастье с братом Али и о том, что джинн вернул ковер дервишу, я не остыл к своей затее и не образумился участью братьев. Я считал себя умнее, потому что умел читать по звездам, они же стремились к грубой военной славе и к деньгам. Ночью я вопросил звезды, подлинно ли становится несчастным всякий вступающий в обладание ковром?
Звезды ответили: ‘Поднявший меч от меча погибнет, громоздящий золото будет раздавлен золотом, но глядящий на звезды глядит на истинное величие. Коврик твой и тебе послужит’. Наутро я разыскал дервиша и сказал ему:
— О дервиш, я Акбар, сын ткачихи ковров, брат Али и Гассана. Звезды открыли мне правду о коврике: он мой! Отдай мне его.
Дервиш сказал:
— Послушай, Акбар, что я расскажу тебе.

Третий рассказ дервиша

Однажды вечером собаки обиделись и сказали:
— Мы правдолюбивы, к людям привязаны искренне, а в награду, от Испагани до Каира, получаем одни пинки. Зато врагам нашим, кошкам, большой почет. Пошлем гонцов-жалобщиков к царю Соломону.
Так и сделали. Гонцы пришли к царю Соломону и сказали:
— О пророк Божий, отчего люди обижают нас, собак, от Каира до Испагани, а к врагам нашим, кошкам, ласковы?
Пророк Божий сказал:
— Скажите мне: вы искренне привязаны к господам вашим, Адамовым детям?
Они сказали:
— Да, во всякое время!
Пророк Божий сказал:
— А кошки?
Они сказали:
— Нет, кошки лживы, как женщины!
Пророк Божий сказал:
— Ну вот в этом-то и причина, что вас угощают пинками: кошки лживы, потому-то люди их высоко ценят, вы искренне преданы, и вами пренебрегают. Людская благосклонность приобретается и теряется обманом, а не правдой.
— Ну вот, Акбар, — сказал дервиш,— я рассказал тебе это для наглядности: как с людской благосклонностью, так обстоит дело с ковриком и с могуществом его. Хитростью, а не силой, воровством, а не покупкой, обманом, а не правдой — так переходит он из рук в руки. Так было, так будет. Иди с миром, сын мой!
— Но я,— сказал слепой нищий Акбар,— был упрям и надоедал дервишу, пока он не отдал мне ковра.
Взял я ковер и пошел с ним. Братья Али и Гассан закидали меня бурными просьбами, умоляя подумать о них и вернуть, по крайней мере, одному — ноги, другому — руки. Они говорили: ‘Будем владеть ковром сообща! Вспомни, что говорила мать: если не будете единодушны, о Акбар, Али и Гассан, все пойдет у вас криво!’ Я ответил им торопливо. Меня раздражало, что они так неумело использовали коврик, когда он был в их распоряжении, и что у них такие низменные желания. Я дождался ночи, разостлал ковер и сказал его джинну:
— О джинн, покажись! Я — законный владетель ковра и приготовил свое желание!
Тотчас же в воздухе послышалось жужжание и показался джинн. С виду он был таков, что я затрясся всем телом. Джинн зарычал:
— Смертный, поведай мне свое желание, и я его исполню! Все, чего от меня пожелают, я исполняю!
Я сказал:
— Помоги мне вычитать всю мудрость по звездам.
Джинн ответил:
— Этого я не могу. Но могу тебе показать все звезды сразу, а ты уж сам по ним читай!
— Сделай это, — сказал я.
В то же мгновение в глаза мне ударил невыносимый блеск, и я увидел все звезды и все дремлющие в них истины, но это море света было мне так же нестерпимо, как неверному созерцание Божьего лика. И меня окутала ночь — я ослеп. Я слышал злорадный смех джинна, исчезавшего с ковриком:
— Ты думал, что владеть тебе ковриком и вычитать в звездах правду Вселенной. Но к коврику этому не подступиться правдой, а лишь обманом. Так было, так будет. Все, чего пожелают, я исполняю!
Халиф Харуналь-Рашид, выслушав рассказ всех трех братьев, велел дать цехин слепому нищему Акбару и отпустил всех троих. На этом, о солнце оазиса, — сказала Баширу Амина, — кончается повесть о трех нищих и кандахарском коврике.

6

Башир посмотрел на француза и сказал:
— А ну-ка, еще раз! Что сказал марабу в Айн-Грасефии твоему другу, пожелавшему купить ковер?
— Воровством, а не покупкой, хитростью, а не силой, обманом, а не правдой — так переходит он из рук в руки, — сказал француз.
— А коврик был белый, красный и желтый и очень потертый?
— Да.
— И твой друг его купил?
— Да.
— Можешь еще рассказать о коврике?
— Как же, как же, могу! Друг мой его купил, и потом, не знаю, как это вышло, но коврик исчез.
— Исчез? — спросил Башир.
— Он исчез каким-то странным образом, ночью, в окно. Друг мой пил пальмовую водку. Он утверждал, что коврик отделился от скамьи и сам уплыл в окно.
— И больше его не видели?
— Нет… То есть да! Вчера я видел предсказателя. Он сидел с ковриком на улице в Тозере. Я спросил, откуда у него коврик.
Башир обмахнулся веером:
— Ты просто отобрал у него коврик? А где он сейчас?
— У меня в комнате, в отеле.
— В отеле? В твоей комнате?
Движение веера замедлилось:
— А что ты за него хочешь?
Француз взглянул на него недоверчиво. Молниеносно он принял решение:
— Чего я хочу? Свободы для меня и моего друга — ни более ни менее.
Веер неистовствовал. Несколько раз Башир был близок к тому, чтоб разразиться презрительным смехом, несколько раз он сдерживался, и все возбуждение его передавалось вееру. Неужели он согласится на бессмысленное предложение француза? Я содрогался при этой мысли: ведь если европейцы освободятся, мне и Амине несдобровать. Но напрасно я волновался. Конечно, Башир не пойдет на нелепое предложение. Очень нужен ему коврик, о котором говорит француз! Да разве он откажется так легко от мести толстому англичанину? Нет, это невозможно. На этих мыслях я успокоился. Башир заговорил:
— Предложение твое бессмысленно. Друг твой ворвался на женскую половину моего дома. Он заслуживает смерти. Преступление его нельзя искупить и золотом, а тем более старым, потертым ковриком.
— Но об этом коврике,— сказал француз, — марабу из Айн-Грасефии и мадам (он поклонился Амине) рассказывали необыкновенно интересные вещи.
Башир обмахнулся веером:
— Ты не понял этих рассказов.
— В самом деле? — сказал француз. — Тогда оставим этот разговор.
Я вздохнул облегченно. Француз скрестил руки на груди. Веер Башира порхал быстрее птицы.
— Даю тебе за коврик сто франков, — сказал Башир.
Француз любезно улыбнулся:
— Не посоветуешь ли мне, как истратить эти деньги в твоем доме?
— Кроме того, — медленно прибавил Башир,— я мог бы, пожалуй, дать тебе свободу.
— Мы с моим другом, — сказал француз, — один человек! Трудно сказать, глядя на моего друга, что он нуждается в дополнении, однако мы — сиамские близнецы.
Веер Башира реял быстрее ласточки.
— Ты предъявляешь смешное, нелепое требование, — закричал он. — Положим, я соглашусь и получу коврик: но разве он станет тогда моим? Ты помнишь, что говорили Амина и твой марабу из Айн-Грасефии? ‘Воровством, а не покупкой’.
Француз пожал плечами.
— Если ты так думаешь, — сказал он, —советую тебе отказаться от сделки. Это моя прямая обязанность.
— И откажусь, — закричал Башир, и быстро замелькавший веер скрыл его лицо.
Внезапно веер с треском захлопнулся, сник, как подстреленная птица, и замер в руке Башира.
— Хорошо, — сказал он. — Пусть будет по-твоему. Пиши в отель, чтобы прислали ковер. Если ковер будет тот, какой я имею в виду, — заметь себе хорошенько, — если он будет тот самый, отпускаю тебя с твоим другом этой же ночью. Это мое слово! Слово Башира, сына Абдаллы.
Я дрожал от головы до пят, словно был болен трясучкой. Итак, никакой надежды! Никакой, никакой надежды! Оба европейца чудом выскользнут из лап великого омрачителя радости. Мы тут с, Аминой останемся одни, в цепких объятиях смерти.
Я видел, как французу подали письменные принадлежности и он написал записку. Я видел, как во сне, что один из слуг Башира вышел из дому в гущу ночи, и целый час после этого я прожил в черноте и пустоте. Но внезапно я вернулся к жизни.
Посланный Башира возвратился и отчитался перед своим господином. Я не слышал слов Башира, я слышал его рычанье:
— Ха-ха! Так я и думал. Наглая брехня!.. Ковра в гостинице не оказалось! Я дал слово освободить тебя с другом. Вот мое последнее слово: раньше, чем зайдет солнце, он съест свой ужин, поджидающий его со вчерашнего дня, а ты вернешься в мой колодец. Ты, Амина, и ты, Ибрагим, сын Салиха, будете тому свидетелями, но пусть вы пережили множество ночей, тысячу второй ночи вам не пережить!
Рассвет на дворе брезжил сквозь пальмовые листья, как родниковая вода пробивается через зеленую изгородь. Йя хасра! Напрасно я боялся, что нам с Аминой придется одним вступить на последнюю дорогу. То же путешествие было обеспечено французу и англичанину, но мне от этого было не легче.

VIII
Коврик и клад

Они оставили далеко за собой последние пальмы Тозера. Дальние кроны их четко вырисовывались на небе, как пучки застывших перьев. Кругом раскинулась пустыня с тройным созвучием красок: желтой, красной и белой. Далеко, далеко на севере, между пылающей пустыней и пламенным небом, легла тяжелая пурпурно-голубая тень. То были горы.
Оба верблюда, покачиваясь, плыли по пескам, то громоздившимся в холмы и дюны, то растекавшимся в долины. Своеволие переменчивых ветров вылепило рельеф пустыни. Ветер и солнце были владыками этого кругозора — ужасного, бесплодного, почти неправдоподобного кругозора! Оазис со своими тысячами пальм походил на коралловый остров в окаменевшем море, но это море могло проснуться каждую минуту и душными песчаными волнами захлестнуть островок зеленой жизни.
Но перед верблюдами светилось и мерцало настоящее озеро в песчаном море. Громадная голубая поверхность, зыбь тысячи волн и словно переливчатая игра пены. Откуда в желтых песках это водное зеркало? Как зовут это прохладное озеро, заброшенное в пустыню? Зовут его озером Смерти. Волны его не плещут, не разбиваются пеною и не дают прохлады. Все это было обманом зрения, все озеро было миражем, возникшим из белой соли, ила, песка и беспощадного солнечного света, озера, наколдованное дьяволом,— Чертово Купанье, как говорили арабы.
К этому озеру, покачиваясь на мягких войлочных подошвах, приближались верблюды, ныряя то вверх, то вниз, по грядам песка, все ближе и ближе к заманчивому голубому мерцанию, ускользавшему по мере приближения.
Один верблюд ступал тяжело, и веки его были опущены еще ниже, чем у обыкновенных верблюдов. На спине его сидел пергаментно-коричневый всадник с длинными голыми ногами, одетый в невероятный подбор желто-белых лоскутов. И у него, как у верблюда, были опущены веки. Время от времени он косился на свернутый коврик, прикрепленный к седлу другого всадника. Филипп Коллен попытался беседой скоротать длинный путь.
— Я забыл спросить у тебя одну вещь. Не можешь ли ты разъяснить исчезновение моих друзей?
Марабу молчал.
— Я сделал все что мог, но не могу похвалиться результатами. Не знай я своих друзей — я бы уже беспокоился. Они всегда изворачиваются. Но нет ли у тебя каких сведений?
Марабу молчал.
— Вчера ты говорил, что друг мой Грэхэм вступил в тень великой опасности тысячи ночей. Что это значит?
Марабу молчал.
— Я понимаю: ты боишься повторением испортить хорошую шутку. Но я сегодня в разговорчивом настроении. Настоятельно прошу тебя ответить: что означает опасность бесчисленных ночей? Иначе…
Филипп Коллен показал на ковер.
Рот марабу искривился ненавистью:
— Коврик твой. Можешь сам спросить джинна.
— Спасибо. Но это превосходит мои силы. Спроси у джинна ты.
— Это немыслимо: коврик твой.
— Я одолжу его тебе, старый пустынник.
— Ты говоришь глупости. Духи пророков подчинены пророкам. Когда коврик опять будет мой…
Глаза марабу вспыхнули. Голос звучал хрипло.
— Когда обманом, хитростью и кражей ты вновь завладеешь ковром, боюсь, что ты будешь менее сговорчив. Потому-то прошу тебя немедленно навести справки у ковра.
— Говорю тебе: ты изрекаешь глупости. Это невозможно! В лучшем случае я могу заклясть джинна. Но он никогда мне не ответит.
Филипп подмигнул своему спутнику:
— Ага! Пожалуй, ты и прав! Значит, это невозможно. Но есть ли в этом необходимость? Вот что интересно!
Марабу покачнулся в седле. Веки его внезапно опустились.
— Утром, когда я тебя встретил, ковер был твоим. Он лежал перед тобой и весь был испещрен магическими знаками, как ослиная шкура язвами. Что означали эти знаки? Уж не осведомлялся ли ты у своего высокоуважаемого джинна о моих друзьях?
Глаза марабу окончательно скрылись под веками.
— По лицу твоему вижу, старый вещун, что я угадал. Обращаю твое внимание на то, что коврик находится здесь, а коробок спичек у меня в кармане. Прошу тебя немедленно поделиться откровениями джинна. Ты понял: немедленно!
Морщинистые веки марабу разомкнулись и пропустили взгляд, подобный скорпиону, скользнувшему в пробоину старой, размытой ливнями стены. Голосом скрипучим, как ржавая колодезная цепь, он произнес:
— Друзья твои вступили в полосу опасности бесчисленных ночей. Над ними реет опасность бесчисленных ночей. Им угрожает смерть.
Филипп Коллен вздрогнул. Голос был серьезный и внушительный.
— Им угрожает смерть? Но где же они?
— В большом доме, затененном деревьями.
— В самом деле? А могу я их спасти?
— Дух говорит: судьба каждого человека, как камень, висит у него на шее. Твоя судьба неотделима от их судьбы. Так говорит дух.
— Значит ли это, что опасность бесчисленных ночей отбрасывает тень и на меня?
—~- Да, тебе угрожает смерть.
Филипп Коллен пожал плечами, но этот недоуменный жест был не совсем искренним. Пламенный звук речей бродячего пророка произвел на него впечатление. Но как раз в эту минуту пришлось подумать о другом.
Тропинка, которой они придерживались, за сотни лет утоптанная верблюжьими подошвами, ослиными копытами и босыми ступнями человека, спускалась к берегам Эт Шатта. Перед ними начиналось Чертово Купанье — громадная поверхность, искрящаяся на солнце и чем дальше, тем больше похожая на голубое море с пляшущими волнами. Но берега глядели иначе. Лужи соленой воды, сохнущая глина, песчаная кайма с гниющей растительностью создавали впечатление безнадежного пугающего бесплодия. Солнечный свет со всех сторон отбрасывался миллиардами кристаллических зеркалец. От гниющих растений, которые отцвели на этих мрачных берегах, подымалась удушливая вонь. Воздух кипел над Чертовым Купаньем. Верблюды сделали стойку, они приподняли презрительно раздутые ноздри над длинными, оскаленными зубами, а один из них огласил кипящую зловонную тишину ревом отвращения. Филипп Коллен вынул из кармана какие-то бумаги и принялся изучать их, справляясь с компасом.
— Тропа довела нас до этого места, — сказал он. — Запомним хорошенько, что это старинная тропа, а не современная, по которой ежедневно прогуливаются мои конкуренты из ‘Финиковой пальмы’. Именно здесь двести лет тому назад проезжал прапрадед Тотлебена. Если документ мной расшифрован правильно, нужно продвинуться еще немного вперед. Эй, шевелись, собирайся, старый пустынник! Марш вперед, корабли пустыни! Нам нужно справиться с озером, которое опаснее, чем Сахара.
Он тронул в путь своего верблюда. Животное фыркнуло, но повиновалось. Тропа спускалась прямо к берегам Соляного озера, а затем змеилась в неизвестное — вековая тропа, изъезженная иль избегаемая неизвестными путниками. Узкой лентой тянулась она через предательское озеро.
Филипп понукал верблюда. Вначале все шло хорошо, но, отойдя немного от краев озера, верблюд заупрямился. Ни увещания, ни побои не могли его сдвинуть с места. Филипп решил спешиться и протащить верблюда дальше.
Но он не привык слезать с верблюда и не рассчитал прыжка. Непосредственно вслед за тем он почувствовал, что его засасывает тонкая пленка засохшего ила и влажной тины, зыбкая и вонючая. Филипп проваливался все глубже. Руки его искали опоры и не находили ее. Тропа, шедшая зигзагами по затянутой илом поверхности, была тверда, но по сторонам ее лежал лишь тонкий слой засохшей глины, а под ней хлюпала гипсообразная кашица, нарочно созданная, чтобы в ней увязнуть. Филипп увяз уже по грудь. Скосив глаз, он увидел бедуина. О марабу он совсем забыл. Марабу, по его мнению, должен был, естественно, следовать за ним. Но святой человек и не думал этого делать. Он усердно бормотал молитвы: очевидно, его страшила мысль о путешествии через Чертово озеро. Внезапно он перестал молиться. Злорадная усмешка появилась на пергаментном лице. Гортанным выкриком он погнал верблюда по тропинке в направлении Чертова озера. Намерение его было очевидно. Наконец-то представился случай вернуть драгоценный коврик если не хитростью и обманом, то, по крайней мере, воровством. Он понукал верблюда криком и побоями. Неужели это конец приключений, и он увидит торжество марабу, а сам погибнет в вонючей африканской тине! Казалось, что так, ибо над пленкой ила уже поднимались одни только руки. Через несколько минут голова его погрузится в зловонную кашу. Возможно ли спасение? Нет! На марабу надеяться нечего, а кто еще мог помочь?
Но спасение пришло, и пришло вовремя, ни от кого другого, как от доброго верблюда. Корабль пустыни в ожидании, пока его господин потонет, решил отдохнуть. Тут же на тропинке он опустился на колени. Но покуда он опускался, повод, обмотанный вокруг его шеи, соскользнул, так что Филипп мог дотянуться до него руками. Филипп получил то, что ему было нужно: точку опоры. С ее помощью он начал высвобождаться из тины. Несколько раз он срывался обратно, но в конце концов благополучно выкарабкался на тропинку. Он поспел как раз вовремя, чтобы встретить марабу. Несмотря на отчаянные старания марабу, верблюд его опоздал. Филипп, насколько это возможно было, соскреб приставший к нему ил. Марабу наблюдал за ним с невозмутимой серьезностью. Он ничем не проявил ни раздражения, ни горечи по поводу своего опоздания.
— Воровством, а не покупкой! — сказал Филипп.— Но на этот раз сорвалось, старый хрыч пустыни! Сейчас мы отправимся дальше, и ты послушно последуешь за мной. Отложи до другого раза! Понял?
Марабу в знак согласия кивнул головой. Филипп шел впереди и вел за поводья верблюда. Постепенно вышли они из илистой полосы и вступили в новую илистую зону, простиравшуюся насколько хватал глаз и отличавшуюся от прежней некоторым своеобразием. По сторонам узкой, плотно утоптанной тропинки простирался гигантский, мерцающий кристалликами ковер: то были гипсовые и соляные кристаллики самой неожиданной стереометрической фантазии, иные величиной с гальку. Это они, преломляя солнечный свет, создавали издали впечатление голубой воды и мерцающей зыби. Вблизи иллюзия отпадала. Ковер вблизи казался твердым. Шутки ради Филипп решил испытать его прочность. Крепко ухватившись за узду верблюда, он спустил на кристаллический коврик сначала одну, потом другую ногу и встал на него. Сейчас же кристаллы под ним хрустнули и смешались в труху, как раздавленные грибы, брызнула черная болотная вода, и вторично за этот день Филипп чуть не принял чертовой ванны. Он видел, как марабу, загоревшись надеждой, приподнялся в седле. Судорожно ухватившись за узду, он вскарабкался обратно на тропинку.
— Нет, старый хрыч пустыни, еще погоди!
Наконец верблюд преодолел свое отвращение к узкой тропе. Снова Филипп уселся в седле. Приблизительно час они ехали молча. Все тот же кристаллический ковер лежал по сторонам змеевидной тропинки. Солнце дробилось мириадами крошечных граней, так что глазам было больно смотреть. Воздух был раскален. Испаряющаяся соль обжигала ноздри и горло. Филипп вынул из подсумка тыквообразную бутылку, отпил и передал ее своему спутнику. Марабу отказался, упрямо покачав головой.
— Пей, старый друг, и не смущайся. Ничего, что ты покушаешься на мою собственность. Вода не то, что хлеб и соль.
Марабу молчал.
— Болтливость тебя, во всяком случае, не погубит. Но я неисправимо любопытен и полагаю, что наступил час откровенности. Скажи мне, что представляет собой этот старый коврик?
Марабу через силу, с ненавистью зашевелил губами:
— Это мой молитвенный коврик, ты его украл.
— А до того, как я его украл, ты продал коврик моему другу, а затем стянул его у этого друга и еще у другого.
— Ты лжешь! Джинн коврика вернул мне его обратно, потому что коврик был присвоен неправильным путем.
— Окруженный этим ландшафтом, я готов поверить в джинна. Значит, у твоего молитвенного коврика, законно перешедшего ко мне, есть подчиненный ему джинн? Не так ли?
Марабу молчал.
— Молчание твое истолковываю положительно. Джинн исполняет желания хозяина коврика, не правда ли?
Лицо марабу просияло радостным ожиданием.
— Не беспокойся, я не стану его утруждать. Я помню из ‘Тысячи и одной ночи’, что господа джинны исполняют желания очень странным образом. Пожелаешь птицу — и получишь птицу Рух. Пожелаешь немного огня — и получишь костер у себя в доме. До последней крайности ни о чем не буду просить твоего джинна. С желаниями буду обращаться к тебе. Ты будешь духом коврика, пока я им обладаю. Что скажешь о моем плане? Чем он плох?
Лицо марабу исказилось коварной гримасой.
— Плохо ли, хорошо ли я задумал, но будет по-моему. А сейчас я задам тебе последний задушевный вопрос. Есть ли у коврика прошлое?
Тем же ненавидящим голосом марабу ответил:
— Это мой молитвенный коврик, ты его украл.
— Но чем был он раньше?
— Откуда я могу знать? Ковер как ковер.
— Вот как? Значит, у всех африканских ковриков на побегушках служат джинны! Не скрывай, говори, что знаешь! Лицо марабу вспыхнуло под красное дерево:
— Я ничего не знаю!
Филипп заслонил рукой глаза, вглядываясь в дорогу. Казалось, что немного поодаль нестерпимое отраженное мерцание кристаллической скатерти ослабевает. Он поглядел на часы и заглянул в бумаги, с которыми уже справлялся. Удовлетворенный, он тряхнул головой. Затем он снова обратился к марабу:
— Я прочел в одном старом — как бы лучше выразиться — документе о коврике, похожем на твой. По словам бумаги, и к нему был приставлен джинн. Но это был многовековой коврик, древний, как эта дорога, нет, как римская военная дорога. Слышал ты что-нибудь подобное?
— Нет.
— Однако мой документ сообщает подробности. Он утверждает, что двоюродный брат твоего ковра столетиями оставался в одной семье — в семье из оазиса Тозера, где его берегли как фамильную драгоценность. Слышал ли ты что-нибудь подобное?
— Нет.
— Однако документ еще более сведущ. Он утверждает, что коврик был выкраден двумя слугами с большинством семейных сокровищ. Спасаясь от погони, воры бежали через Соляное озеро. Но в Соляном озере случилась катастрофа, и сокровище там осталось. Воры спаслись напрямик, через озеро, потеряв клад, но сохранив коврик. Когда они выбрались наконец живыми из проклятого озера, один из товарищей украл у друг его коврик — единственный трофей их совместного подвига. Он стащил коврик и удрал. Слышал ты что-нибудь подобное?
— Нет.
— Остается упомянуть еще об одном утверждении документа. Вор, у которого был украден ковер, составил план, или карту, Соляного озера и вычертил на ней тропинку. Много лет спустя, рискуя быть схваченным и опознанным, он вернулся за своим кладом. Он потерпел неудачу и сам говорит о причине своей неудачи: ‘Чертово озеро собьет кого угодно с толку, и без плана клада не найти, это озеро кишит демонами, алчными и охраняющими свое добро, и без помощи коврика и приставленного к нему духа никто не отыщет клада. И пока не придет человек с планом и ковриком, клад будет не разыскан. Но что касается коврика, я слышал, что обокравший меня человек завещал его племяннику, который был святым (по мнению этих проклятых язычников) человеком. Я искал его напрасно, и, видно, мне не суждено найти клад. Но тот, кто захочет найти клад, прежде чем отправиться с планом на поиски сокровищ, должен найти и украсть ковер’. — Слышал ты что-нибудь подобное?
— Никогда, — сказал марабу с интонацией человека, отвечающего на ребяческий лепет или бред сумасшедшего.
Филипп кивнул утвердительно:
— Так я и думал! Это было бы слишком странным совпадением. Но мы уже почти достигли первого этапа нашей поездки.
Именно здесь кончился предательский кристаллический покров и обнажилось ядро Соляного озера. Центр Чертова Купанья представлялся твердым соляным массивом с протяжением на десятки квадратных миль. В отличие от тропинки он был совершенно безопасен. Искатели приключений и люди, имевшие основания торопиться, предпочитали во все времена многодневному обходу Соляного озера кратчайший путь и протоптали дорожку по соленому илу и дальше через мощный соляной массив. Вначале, у краев соляного болота, глыба не совсем прочна. Она изрезана каналами на островки и полуострова, так что похожа на полярный ландшафт Марса.
Тропинка, которой шли Филипп и марабу, вилась по краю соляного массива, а затем выпрямлялась на юго-восток. По сторонам ее зияла пустота, а воздух над ней переливался, раскаленный, как дыхание геенны. Но, оглянувшись на пройденный путь, они увидели между собой и сушей вспененные голубые волны.
Филипп слегка вздрогнул. Этот ландшафт не для белых людей. Вообще, этот ландшафт не для живых людей. Это прародина мертвых. Это — Аид, опустошенный солнцем Аид! Но, перебравшись через вонючий Стикс, Филипп желал обследовать также Аид. Снова он справился с компасом и документом и погнал верблюда в том же направлении дальше.
Но теперь верблюды их покачивались на твердой земле. То была, однако, своеобразнейшая суша. Почва состояла из бесчисленных соляных гребешков, крепко сбитых, как камни мостовой. Иногда они расступались вокруг провала с прозрачной мерцающей водой, настоящей водой, более соленой, чем воды Мертвого моря, и на первый взгляд бездонной. Но тропинка шла дальше. Через три с лишком километра напоминавшие лед соляные гребешки прекратились. Соляная поверхность вокруг тропинки походила теперь не на ледяное поле, а на зыбучую равнину с утихающей рябью волн.
— А ну-ка, посмотрим, что сказано в писании, — произнес Филипп, заглянув в бумагу. — ‘Из страха погони мы заблудились. Там, где волны смягчаются, мы сбились с пути в направлении молитвы язычников’. Прекрасное выражение: ‘В направлении молитвы язычников’! Эй ты, старый хрыч пустыни, скажи, где Мекка?
Марабу вопросил небо и молча указал на восток.
— Хорошо. Вот, значит, направление. Место, где улеглись волны, судя по ландшафту, очевидно, здесь. Сколько нам еще идти? Писание говорит: ‘Три тысячи шагов отъехали мы от места, где стоят пять бочек с негодной к употреблению мукой, затем…’ — но сначала найдем бочки.
Он свернул с тропинки на соляной массив.
Они подошли вплотную к кристаллической скатерти.
Вдруг Филипп остановил верблюда и подпрыгнул в седле.
Внимание его привлек странный блестящий предмет в нескольких шагах, какой-то памятник, какая-то медная скульптура… Нечто более прочное или столь же прочное, как медь, потому что сохранилось и не рассыпалось через двести лет.
Откуда этот предмет? Почему он не истлел, не рассыпался? Игра природы — было ответом на первый вопрос, сухость воздуха — на второй.
Одно было несомненно: стоявший или, вернее, лежавший перед Филиппом на земле памятник разъяснял еще одно темное место в документе и делал ненужными дальнейшие кропотливые размышления о тонкостях немецкого языка. Лишний кирпич прибавился к логическому зданию, возведенному Филиппом в этот день. Ибо в нескольких шагах, не доходя полных указанных в документе трех тысяч шагов от места, где стояли бочки с негодной к употреблению мукой, точнее, в двух тысячах девятистах восьмидесяти шагах лежала на спине собака, сверкавшая как бриллиант под яростным солнцем пустыни. Да, обыкновенная собака с четырьмя лапами, с длинным хвостом и смиренной, отнюдь не породистой мордой, но собака, мумифицированная солью, как жена Лота: соляная статуя собаки, с сохранившимся позвоночником и клочьями облезлой шерсти под тончайшим панцирем соли. Глазные впадины ее лишены были зрачков, но излучали ослепительный блеск соляных кристаллов, отчего собачьи глаза приобрели надменное и дерзкое выражение, вряд ли свойственное собаке при жизни. Световая игра кристалликов соли почти оживляла собаку. Казалось, она легла на спину, потому что ее беспокоили блохи, и вот-вот вскочит с хриплым лаем и соберет свору призрачных собак.
Последний, нет, предпоследний камень логического здания Филиппа Коллена был уложен. Филипп, отдавая честь по-военному, воскликнул:
— Старый хрыч пустыни, мы на верном пути! Все идет правильно! Что говорит писание? ‘Только с ковриком и планом можно найти клад’. Что говорится далее? ‘От места, где стоят пять бочек с негодной к употреблению мукой, три тысячи шагов влево, к месту, где зарыта собака’. Это звучит загадочно. Но, если разъяснились бочки с мукой, мы сведем счеты и с собакой, если только это настоящая старая собака — Кион, Цербер! Я думаю, это она. Кому иначе сторожить этот прекрасный солнечный Аид?
От того места, где пять окаменевших бочек образовали посреди Соляного озера импровизированную бодегу, Филипп Коллен повернул корабль пустыни влево. Почва похожа была на лед, затвердевший под ветром. Верблюды спотыкались. В одном месте они наткнулись на кучку истлевших костей. То были останки одного или нескольких путников. На что другое мог надеяться человек в прародине смерти?
Но что, в самом деле, означают слова о ‘зарытой собаке’? Человека, умудрившегося увидеть в Сахаре мучные бочки, во всяком случае, нельзя понимать буквально. Но что имел он в виду своим иносказательным оборотом о ‘зарытой собаке’? На северогерманском наречии выражение ‘здесь зарыта собака’ получает особый смысл, оно приблизительно означает: здесь нужно держать ухо востро, здесь таится суть дела, но как применить эту метафору к поискам клада в Сахаре?
Темное дело. Оставалось одно: отсчитать ровно три тысячи шагов и осмотреться. Филипп считал шаги двугорбого животного, раздвоив внимание между компасом и окрестностью. Ландшафт оставался неизменным. Но искрящийся кристаллический настил все более приближался. Это было естественно, так как, выбравшись за пределы кристаллической скатерти, они дважды свернули под прямым углом и теперь возвращались обратно. Они почти кружили на месте. Но не ошибка ли это? Ведь две, по крайней мере, точки, упоминаемые в таинственном документе, Филиппу удалось установить!
Или же он ошибся? А если он на правильном пути, то где же именно ‘зарыта собака’?
Две тысячи восемьсот девяносто четыре шага… Местность походила на зыбучее, чуть изрытое волнами море. Войлочные подошвы верблюда ступали по ней без труда. Иногда, как-ломкий ледок, похрустывал, проваливаясь, соляной наст, и марабу шептал молитвы из Корана. Так ехали они с добрых полчаса, отбрасывая тени вперед, ибо время было послеполуденное. Филипп ехал впереди, высматривая желанную примету. Откуда пять бочек с негодной к употреблению мукой? Груз, потерянный погибшим караваном? Возможно. Но если так. вряд ли можно ими пользоваться как дорожной вехой. Ведь за двести лет бесследно сгнивают и рассыпаются самые прочные бочки! Если же они сохранились, то эпитет ‘негодная к употреблению’ как нельзя более подходит для муки. Но с каких пор на Востоке бочки? Восток — страна мешков. Итак, что значит…
Он содрогнулся.
Перед ним полукругом выросло пять возвышений, похожих на камни древнесеверного погребения. Для северного глаза, правда, они могли означать и другое, а именно: пять пузатых, выставленных полукругом пивных бочек. Но глаза, созерцавшие их в стародавние времена, были глазами северянина, и рука, записавшая в странном документе то, что видели глаза, была рукой северянина! ‘Три тысячи шагов мы проехали от места, где стоят пять бочек с негодной к употреблению мукой’. Можно считать это бочками? Почему нет? Но, если это бочки, куда делась мука?
Филипп нагнулся с седла, и все объяснилось. Чудесная игра природы, окаменившая пять бочек посреди Соляного озера, позаботилась об их содержимом. Пять ‘дольменов’, торчавших из земли, до краев были наполнены соляными кристаллами. Негодная к употреблению мука! Самая негодная мука в мире! И бочки стоили этой муки. Значит, он на верном пути! Он забыл изнурительную качку, пылающий, раскаленный воздух, высасывающий кровь, зловоние ила, пропитавшее одежду. Он выпрямился в седле и крикнул ‘ура!’. Крик его во мгновение поглотила пустыня.
Филипп Коллен прикоснулся своим вонючим рукавом к полям тропического шлема и сказал:.
— О собака, внучка шакала, забитая, загнанная и умученная на своей африканской родине, затравленная, избалованная и забитая в странах Средиземного бассейна, бесстыдный паразит и тиран человека в прочих странах,— я тебя никогда не любил! Но в этом твоем обличий приветствую тебя!
Он обернулся. Марабу сидел тут же и с широко раскрытым ртом глядел на соляную собаку. Постепенно движения губ его сложились в молитву из Корана. Очевидно, он считал собаку воплощением злого духа. Но Филиппу было не до того. Он вынул из кармана документ и перечел его в последний раз:
‘Когда мы достигли места, где зарыта собака, мы увидели скалы и перекинутый через них мост, и мы возликовали, потому что надеялись через мост спастись от врагов. И мы погнали верблюдов к скалам, и все пошло хорошо. Но когда мы приблизились к скале, обозначенной числом ‘тлети’, случилось несчастье, по вине которого клад и ныне там пребывает. Случилось несчастье — и…’
Филипп прервал чтение и оглянулся. Они спустились почти к самому краю приветливой кристаллической скатерти, так заманчиво искрившейся на солнце в ожидании, что кто-нибудь, соблазнившись, ступит на нее и провалится. Позади оставался твердый массив Соляного озера с лепешкообразной поверхностью, а далеко-далеко впереди, за мнимой зыбью искрящихся волн кристаллической скатерти, лежала пустыня, со всех сторон обступившая Соляное озеро. Ряд островков выдавался над мнимым морем. Каменистые песчаные островки разорванным архипелагом подымались над омутом кристаллической скатерти. Доходил ли архипелаг до твердой земли, до пустыни? Без подзорной трубы сказать было невозможно. Во всяком случае, это было маловероятно, ведь чрез островки, если бы они тянулись так далеко, была бы переброшена дорога. Северный путешественник, двести лет тому назад заглянувший в эти места с награбленным кладом и похищенным ковриком, думал, что архипелаг выводит на твердую землю, и товарищ его был того же мнения. В архипелаге им померещился как бы понтонный мост — ‘скалы, служащие быками моста’.
И они погнали верблюдов к воображаемому мосту. Тогда произошло несчастье, по вине которого клад и поныне пребывает, если верить документу, на одном из островов архипелага.
‘Сгустилась тьма — и…’ — скоро ли сегодня стемнеет? Довольно скоро. Нужно спешить. Минута дорога.
— Послушай, ты, старый хрыч пустыни! Видишь там скалы или островки, называй их как хочешь? Это наша цель, точнее — островок, обозначаемый на твоем прекрасном родном языке числом ‘тлети’. Не скажешь ли ты мне, что значит ‘тлети’?
Марабу рассматривал местность с выражением глубокого отвращения. Он медлил с ответом.
— Пошевеливайся, старый мыслитель! Что такое ‘тлети’?
Марабу прервал свое молчание.
— Так вот откуда,— сказал он,— ты хочешь вырыть клад?
— Верно. Не желаешь ли…
— Но для чего ты меня тащил в такую даль к проклятому месту?
— Это я тебе скажу. Во-первых, я хотел тебя вывести на чистую воду. Я подозреваю, что ты сторонкой замешан в исчезновении моих друзей. Во-вторых, мне нужен был помощник, чтобы унести клад, и, в-третьих, нужна была помощь, чтобы его найти. Что означает остров, отмеченный числом ‘тлети’?
— На этом острове лежит твой клад?
— Да.
— ‘Тлети’, — сказал марабу после минутного колебания, — означает четыре… Только неверный пес может не знать такой вещи.
— Остров, обозначенный числом четыре! Гм… Странно выражено по-арабски понятие четырех! Но меня это не касается!.. Вперед!
Филипп погнал верблюда вниз к кайме кристаллической скатерти и к ближайшему островку. Все шло гладко. От твердого соляного наста до острова было рукой подать, и кристаллическая скатерть лишь слегка поддавалась, очевидно, под хрустящими кристаллами лежал твердый соляной пласт. Так же благополучно добрались они до второго соляного островка, а от него — к третьему. Третий остров был больше-предыдущих и весь усеян кусками соли, кристаллами и каменьями. Верблюд, до сих пор шедший кротко и покорно, вдруг наотрез отказался идти дальше. Филипп слез, взял его за поводья и, придерживая верблюда, попытался пройти пешком по соляному насту. Но корабль пустыни решительно отказывался вступить на островок.
Филипп уже почти изнемог от бесплодных усилий, как вдруг какой-то шорох позади заставил его вздрогнуть. Он обернулся — и произошло событие столь молниеносное, что Филипп едва успел его осознать.
Марабу шел за ним до третьего острова. Там он слез с верблюда. Он стоял возле кучки камней и кусков соли на самом высоком месте острова. Он как будто разрыл эту груду и раскидал каменья и куски соли. Теперь он поднялся, держа в руке кошель. Он развязал его, и сноп ослепительных лучей вспыхнул под его пальцами. Кошель был полон драгоценностей. Но ярче самих сокровищ загорелись глаза марабу. Филипп успел еще усомниться, означает ли ‘тлети’ в самом деле четыре или святой человек сыграл с ним скверную шутку, но марабу поднял с земли камень жилистой коричнево-пергаментной рукой. Еще мгновение — и камень со свистом полетел Филиппу в голову, причем уверенность и сила его полета свидетельствовали о том, что марабу принадлежал к народу, для которого побивание камнями неверных жен и пророков всегда было излюбленным занятием. Еще мгновение — и мир в глазах Филиппа Коллена опустел и померк и сознание его уже находилось в пути от солнечного африканского Аида к шатрам неизвестной ночи.

IX
Тысяча вторая ночь

1

Именем кроткого милосердого бога!
Ужасней тысячи других бессонных дней скрылся в воротах вечности еще один день на тяжелых свинцовых ногах. Я внимал беспощадному ходу часов, ждал наступления ночи, я знал, что это будет ночь ночей, последняя, решающая ночь. Я знал, что, прежде чем тьму этой ночи рассечет узкая, как лезвие клинка, полоска зари, душа моя уже пойдет босиком по другому страшному лезвию, по дороге в рай, к гуриям — но прочь от земли, прочь от Туниса и от красавиц!
Йя xacpaН
Но дайте мне выпростать меч и оседлать скакуна красноречия!

2

Наступила ночь, и нас ввели на женскую половину.
На диване сидел Башир с трубкой кальяна в зубах и с веером в руке. На другой диван, против Башира, слуги швырнули француза и англичанина. Оба были связаны, а перед англичанином поставили по-европейски накрытый стол, с ножом, вилкой, уксусом, прованским маслом и салфеткой. Француз и англичанин казались равнодушными, но француз по всякому поводу остроумничал, а англичанин молчал и глядел на Башира жестким каменным взглядом. Амина надела на себя все свои ценности. Тяжелые серьги, как капли росы на атласе розы, дрожали в ее ушах. Золотое ожерелье многократно обвивало ее шею, и на всех пальцах были кольца. Тоненькие золотые цепочки соединяли их с опаловым запястьем. Руки ее уже не были смуглыми, как тогда, когда я привел ее к Баширу. В тысячедневном плену они получили молочно-матовый, перламутровый оттенок. Хотя ни в коем случае ее нельзя было сравнить с прекрасными цивилизованными женщинами, каких я знал в Тунисе, я все же не мог отказать ей в известном очаровании. Но Башир не глядел ни на руки ее, ни на ушные мочки, ни на драгоценности, надетые в последний раз. Он пожирал глазами француза и англичанина. Наконец он не выдержал:
— Когда проголодаешься, — сказал он англичанину, — только кивни, и тебе сейчас же подадут! Переведи ему, король поэтов и сводников!
Я перевел дрожащим голосом. Один из вооруженных слуг с готовностью обнажил саблю и описал ею круг над ухом англичанина. Башир пожелтел от досады, но овладел собой. Ночь только начиналась. Он хотел насладиться ею в полной мере.
— А тебя, — сказал он французу, — прошу не гневаться за то, что до сих пор не предложены тебе напитки для утоления жажды. Но обещаю тебе, что еще до рассвета напьешься вдосталь в моем колодце.
— Я уже познакомился с твоим колодцем, — сказал француз, — и знаю, что вода в нем достаточно грязная, как раз хороша, чтоб выпить за твое здоровье.
Лицо Башира стало пепельно-серым, но он овладел собой, смолчав и на этот раз. Потрясенный, я отдался моим мыслям. Есть ли надежда на спасение? Да, у нас оставалась одна-единственная надежда на неизвестного друга француза и англичанина, так называемого профессора, о котором они говорили прошлую ночь, надежда на то, что этот незнакомец найдет нас в неизвестном ему доме и потом, одинокий и безоружный, освободит от дикого зверя, окруженного кольцом хорошо вооруженных слуг. Нет, эту бессмысленную надежду нужно было бросить! Часы ползли. Я видел в окно, как плавно текли по небу звезды. В стихотворении, достойном Абуль Алаэль Маарри, я однажды сказал: ‘Звезды — песчинки в песочных часах Аллаха. Когда одна из них раз в тысячу тысяч лет гаснет, Аллах отсчитывает мгновение! Йя хасра! Мне казалось, что от встречи до встречи с глазами Башира протекала тысяча лет. Мне казалось, что тысячи тысяч лет прошли и песочные часы Аллаха вытекли, когда снова раздался голос Башира, сказавшего Амине:
— Ты надела на себя все свои драгоценности. Так и должна поступать обреченная смерти.
— Так я и думала,— кротко сказала Амина.
— Жалко лишь,— сказал Башир,— что ты не можешь надеть на себя браслетов, колец и запястий, похищенных в моей семье двести лет назад. Перед ними то, что на тебе,— стеклярусные бусы странствующей бедуинки в сравнении с бриллиантами.
Он обратился к французу:
— С сокровищами исчез известный коврик. Вчера я готов был дать тебе свободу в обмен на ковер, в котором надеялся признать тот самый, пропавший. Если бы деду или прапрадеду моему ты предложил на выбор коврик и драгоценности — еще большой вопрос, к чему бы он склонился!
— Ara! — сказал француз.— Поскольку ты в своей семье не являешься уродом, нужно думать, что они схватили бы и то и другое, а подателю этих ценностей всадили бы нож в спину.
— Язык твой как жало змеи, — сказал Башир. — Еще до рассвета вода его остудит.
— А еще через несколько рассветов, — сказал француз, — местные власти вздернут тебя на пальму оазиса с лентой Почетного легиона на шее.
— Меня? Каким образом? — сказал Башир.
— Вчера ночью ты меня заставил вытребовать запиской ковер из отеля. Предполагаю у персонала гостиницы лишь среднее умственное развитие. Но они ведь сообразили, что я жив и нахожусь в плену! Французским властям будет очень нетрудно найти мое местопребывание.
— Ты думаешь? — сказал Башир. — А если французские власти найдут тебя и твоего друга — найдут вас, допустим, живыми, — скажите, вы очень этому обрадуетесь?
— Конечно, — сказал француз.
Но мне, уж воспрянувшему духом, в голосе его послышалась какая-то неуверенность. Башир злорадно рассмеялся.
— Сегодня я навел о тебе справки у этих самых властей, — сказал он. — (Ах, будь спокоен, друг мой, я сделал это с подобающей осторожностью.) И знаешь, какое у меня составилось впечатление?
— Нет, — сказал француз с смеющимся лицом (но улыбка его была, скорее, вызовом).
— По моим впечатлениям, если б власти, на которые ты так крепко надеешься, нашли тебя с твоим другом мертвыми, вряд ли они занялись бы выращиванием траурных лилий на вашей могиле. А если б они нашли тебя, его или третьего, исчезнувшего из гостиницы, здесь, у меня в плену, они бы вас, пожалуй, прихватили с собой. Но мне сдается, что в этом случае вы бы лишь променяли одно пленение на другое.
Он поглядел на европейцев, и глаза его вспыхнули, как у ящерицы. Француз еще раз усмехнулся:
— Ха-ха! Ты так думаешь? Ну хорошо, уступаю тебе власти: возможно, они не пожелают за нас мстить. Дарю тебе их.
— Ты очень щедр, — сказал Башир.— Что у тебя останется в запасе после такого подарка?
— Мой третий друг, которого ты не знаешь, — ответил француз.
В эту минуту снаружи послышался шум, и сердце мое встрепенулось в груди, как вспугнутая в чаще птица.

3

О ночь ночей, чем больше я думаю о том, что случилось в эти часы, тем труднее мне поверить в их действительность.
Услышав шорох на дворе, Башир кивнул вооруженному слуге. Тот вышел и, вернувшись, доложил о чем-то шепотом хозяину. Башир отдал новое приказание, и слуга опять исчез. Я дрожал от напряжения. Телохранитель вернулся в сопровождении двух мужчин.
Тот, кто шел впереди, разочаровал меня сразу. Он был из тех полоумных нищих-монахов, для которых нет других книг, кроме Корана. И поэзию они презирают, поскольку творцом ее не является Магомет (да славится его имя!).
Они проклинают пьющих другие напитки, кроме воды, надеются на райских гурий, а в земной жизни требуют целомудрия. Они отравлены предрассудками и воображают, что воздух кишит чертями и джиннами.
Таков был марабу, переступивший порог. Лицо его было смугло, как сжатое поле. Глаза горели фанатическим блеском, отвратительным для цивилизованных людей.
В дверях марабу закричал:
— Дорогу избраннику звезд! Дорогу тому, кто безнаказанно принял чертову ванну!
Подобной выходки и следовало ожидать от бешеного монаха.
Мимо него скользнул мой разочарованный взгляд. С какой стати пришло это чучело тревожить наши смертные часы? Зачем пустил его Башир? Но в эту минуту вошел европеец.
Он был среднего роста и немного похож на связанного француза, сидевшего на диване. Одежда его, как у француза, была пропитана грязью. На левом виске зияла большая кровавая рана, и он был бледен и утомлен. Но взгляд его искрился бодростью, и заговорил он ясным, благозвучным голосом. Уж не он ли третий друг, так называемый профессор?
Конечно, он! Лишь только он вошел, француз и англичанин рванулись, пытаясь встать, и заговорили, перебивая друг друга, как торговки на рынке.
— Как вы изловчились, профессор, черт бы вас побрал! Это, пожалуй, самый эффектный трюк в области профессиональных розысков!
Француз прибавил:
— Я думал, профессор, что встреча на вилле Браччиано будет апогеем наших встреч. Оказалось, я ошибся. Но скажите мне, черт возьми, как вы нас нашли?
Тот, кого называли профессором, сделал жест, каким отклоняют ненужный подарок.
— Погодите, сейчас узнаете! Но сначала представьте меня обитателям этого дома.
Меня восхитила его изысканная вежливость.
Англичанин по желанию друга начал представление, но далеко не в том благовоспитанном тоне, каким высказано было пожелание.
— Вот язычник, курящий трубку. Ему принадлежит заведение. Два дня он меня морит голодом и вместо всякой пищи предлагает мне мою собственную голову в уксусе и прованском масле. Дама под покрывалом — его достойная сожаления супруга. Виды на будущее у нее не совсем совпадают с моими, но очень похожи. Пожилой господин, трясущийся, как порция желе, в этом доме на амплуа тестя. Любезный зять, обращаясь к нему, всякий раз называет его отцом сводников. Что касается вооруженных господ, можете сами понять, какова их роль в подобном учреждении.
Тот, кого называли профессором, провел рукой по волосам и сказал:
— Все это прозрачно, как хрусталь, и мне остается спросить вас об одном, милый Грэхэм: почему вы покинули ‘Финиковую пальму’ и выбрали своим пребыванием именно это место?
Француз и англичанин переглянулись. Француз пожал плечами:
— О том же я спрашивал Грэхэма, и все, чего я добился, было: ‘Когда б я знал? Я сам не помню, как очутился на этом диване!’
Англичанин раздул щеки:
— А на вторую из ночей, проведенных мною на этом диване, сюда ввели Лавертисса. На вопрос, каким образом он сюда попал, Лавертисс ответил: ‘Кто знает? Я сам не помню, как я очнулся в колодце!’
— На диване! В колодце! — сказал их друг. — В сущности говоря…
Здесь прервал его Башир, он прислушивался к французской речи европейцев и жадно впивал ее звуки, как почва пьет влагу ливня.
— Здесь говорят много лишнего, — сказал он, — но напрасно я жду: никто не объяснит мне, кто последний посетитель и что привело его в мой дом!
Ему ответил марабу. Кожа его была темно-коричневая, словно кора усыхающей пальмы. И в глазах его полыхал тот самый огонь, каким должна вспыхнуть срубленная и зажженная старая пальма. Хриплым голосом он закричал:
— Ты хочешь знать, кого приютил ты под своей недостойной кровлей? Встань и смиренным поклоном приветствуй баловня звезд! Встань и приветствуй почтительно того, кто вышел невредимым из Чертова Купанья.
Башир перевел взгляд с марабу на третьего европейца с явным изумлением и некоторым беспокойством.
— Кто этот человек? Чего ему здесь надо? — спросил он у марабу. — Почему он ввалился к нам ночью? К чему эта болтовня о Чертовом Купанье? Пусть немедленно и подробно он расскажет свою историю.
Тот, кого называли профессором, ответил сам.
— От меня ждут рассказа? — сказал он.— Впрочем, я мог это предвидеть. Очевидно, когда тебя вводят в арабское семейство, принято, сразу усевшись, начать плести рассказ, как в ‘Тысяче и одной ночи’.
Здесь, заплетающимся языком, я вставил в разговор свое слово. Развязная и бодрая речь европейца вдохнула в меня невольную надежду. Я хотел объяснить ему, что мое собственное положение (а также Амины) ничуть не лучше положения его друзей.
— Господин, — сказал я, — ты говоришь о ‘Тысяче и одной ночи’. Ты сам не знаешь, как метко ты угадал. Знай же, что та, кого ты видишь перед собой, — племянница моя Амина, она была законно выдана замуж за хозяина этого дома, знай же, что по несчастному стечению обстоятельств она вынуждена была спасать свою жизнь рассказами в течение тысячи, как ты изволил заметить, ночей… Да и не только себя она спасала, но и меня, настоящего поэта.
— Неужели? — воскликнул тот, кого называли профессором. — Любопытно, с каким упорством держатся на Востоке старые общественные навыки.
Башир сказал:
— О ты, отец всех поэтов и сводников, ты позабыл об одном: ты не сказал чужестранцу, какого рода было печальное недоразумение. Ты позабыл ему сказать, что рассказывать ей пришлось за грехи своего вонючего дяди, который, соблазнившись подачкой в пятьсот франков, свел ее с неверной французской собакой! Скажи ему это! Признайся, что этого борова, кому предстоит поужинать собственной головой в уксусе и прованском масле, что этого борова ты ввел однажды на женскую половину, а три ночи тому назад он сам нашел сюда дорогу.
Профессор потирал руки:
— Вот это я называю приятной семейной жизнью. Но что я слышу, милый Грэхэм? Неужели вас подозревают в покушении на эту семейную идиллию и в заранее обдуманном осквернении брака?
Англичанин кивнул головой и сказал:
— Здесь, кажется, был в гостях какой-то господин тысячу дней тому назад, и, когда я появился в спальне, меня, очевидно, приняли за него. Согласен, стечение улик говорит против меня. Но когда б я мог объяснить свое здесь появление!
— Тайна вашего появления разъяснится позже. Пока что я хочу засвидетельствовать перед хозяином дома, что вы никак не могли быть здесь три года тому назад, потому что я знаю, что вы были совсем в другом месте.
Башир язвительно улыбался:
— Объясни сначала первое, тогда я поверю и второму. К делу! Рассказывай!
— Профессор, — закричал англичанин, — неужели вы надеетесь объяснить, как я сюда попал? Вы чертовски ловкий человек! Быть может, вы знаете, как сюда попал и Лавертисс?
— И это я знаю!
— Ну, значит, вы — последнее воплощение вельзевула. Мы тоже хотим знать. К делу! — крикнул француз.
— К делу! — крикнул Башир.— Рассказывай!

4

Тот, кого называли профессором, рассказал:
— Четыре дня тому назад я приехал сюда с двумя друзьями. Мы остановились в ‘Финиковой пальме’. Кроме нас там были еще три других постояльца. Один француз, другой англичанин, а третий выдавал себя за швейцарца. Друг мой Грэхэм, странно себя державший в течение всего дня, повел себя еще более странно к вечеру. Вечером он бесследно исчез, предварительно изумив нас точнейшим предсказанием обеденного меню. Следующий день мы с Лавертиссом провели в поисках Грэхэма. Все розыски остались безуспешными. В минуты передышки мы наблюдали другую компанию в гостинице и проникались к ней все большим интересом. Кроме того, мы имели интервью с моим чемоданного цвета спутником, впрочем уже старым знакомым. К вечеру бесследно исчез Лавертисс после двух-трех странных выходок. Весь следующий день я провел в поисках друзей, с удвоенной энергией, но бесплодно. Четвертый день я использовал для укрепления дружбы с моим сигарного цвета спутником. Нужно сказать, что нити, нас соединяющие, постепенно окрепли и больше того — приняли форму коврика.
— Коврика?, — крикнул француз.
— Неужели это мой старый коврик? — сказал англичанин.
— Здесь уже чересчур много говорилось о коврах, — сказал Башир. — Объясни, что это был за коврик!
Тот, кого называли профессором, сказал:
— Все разъяснится в свое время. Но, кроме того, я уделил известное время убийственно-загадочным постояльцам отеля. Я предпринял в этом направлении кое-какие исследования, я сказал бы даже — не совсем скромные исследования. В результате этих исследований я совершил сегодня поездку на верблюдах в обществе моего сигарного друга. Целью нашей прогулки было место, судя по имени, не особенно популярное у окрестного населения. Его зовут, если не ошибаюсь, Чертовым Купаньем!
— Соляным озером! — сказали вместе француз и англичанин.
— Шатт-эль-Джерид, — сказал Башир.
— Совершенно верно, — подтвердил профессор. — Прежде всего, я принял в Соляном озере невольную ванну, оставившую неприглядные следы на моем костюме. Затем я пересек его с твердым убеждением, что маршруты Кука всегда будут огибать это место. Во всяком случае, меня утешало сознание, что выпавшие на мою долю мелкие неприятности ничтожны в сравнении с переживаниями двух путешественников на том же месте двести лет тому назад.
— Двести лет тому назад? — отрывисто спросил Башир. — Что это были за люди?
— Один из них, — ответил профессор, — был цвета хорошей гаванны, подобно моему спутнику. Другой приехал с севера, точнее, из Германии. Он был дворянин и звали его фон Тотлебен. У него был фамильный герб в виде сарацинского черепа и занесенного над ним топора. Девиз гласил: Credo resurrectionem carnis (Верую в воскресение плоти). Мне кажется, это удачная комбинация. Этот самый Тотлебен был похищен пиратским судном, принадлежавшим тунисскому бею. В то время, дважды в год, снаряжались каперские корабли в небольшую прогулку, приятный увеселительный рейс по Средиземному морю. Там грабили христианские судна, а часть команды, из которой ничего нельзя было выжать, продавали в рабство в Сук-эль-Абид, в Тунисе. Тотлебен был продан в рабство. Его доставили на юг, в оазис Тозер, и он стал рабом в доме некоего Абдаллы, сына Башира.
— Абдалла, сын Башира! — сказал Башир. — Что ты знаешь о нем? Откуда ты знаешь это? Кто ты?
— Все разъяснится в свое время,— сказал профессор. — Тотлебену жилось недурно, но рабское состояние пришлось ему не по душе. Он решил бежать. Вскоре сыскался товарищ для побега. Раб сигарного цвета, по имени Абу-Лагдар, вызвался бежать с ним вместе. Кроме наклонности к бегству у них оказались еще другие общие точки, а именно: и тот и другой думали, что бежать следует с порядочной кассой и что нужно выбрать маршрут через Шатт-эль-Джерид, Соляное озеро, иначе Чертово Купанье. Выбирая дорогу на Шатт-эль-Джерид, они вполне основательно надеялись избегнуть риска встречи и преследования. Однажды, когда Абдалла, сын Башира, с большинством домочадцев был на охоте, господин фон Тотлебен обокрал его дом, изъяв все портативные ценности — золото и камни. Абу-Лагдар тоже не зевал: он настоял на включении в багаж одной вещи — знаменитого семейного коврика.
— Семейного коврика? — крикнул Башир.— Что ты знаешь о нем? Откуда ты знаешь это? Кто ты?
— Все разъяснится в свое время, — сказал профессор. — Вначале господину фон Тотлебену и его темнокожему другу удивительно везло. Погрузив награбленное добро на двух верблюдов, они бежали, предварительно раскроив черепа сарацинам, не принимавшим участия в охоте. Credo resurrectionem carnis. Они бежали и направились, как было решено, на Соляное озеро. Но, углубившись немного в Соляное озеро, они пали духом. Они знали, что Чертово Купанье было излюбленным курортом чистоплотных бесов и что переправа потребует многих дней. Кроме того, они знали, что, по всем вероятиям, за ними организована погоня. Пройдя еще немного, приблизительно до того места, где пляска волн превращается в зыбь, они свернули в сторону. По новой тропинке они достигли места, где стоят бочки с негодной к употреблению мукой. Отсюда они свернули туда, где зарыта собака. С этого знаменитого места тянется через горькое озеро цепь островков. Они погнали верблюдов на островки и достигли третьего острова, когда стемнело и разразилось несчастье. Каждый раз, как на Атласных горах начинается бурное таяние снега, вода подземными ключами стекает в пустыню. Она орошает оазис Тозер, а излишек достается Чертову Купанью. Соляное озеро никогда не бывает настоящим морем, но может стать болотом. Так и случилось двести лет тому назад, когда Тотлебен и Абу- Лагдар бежали из Тозера. Когда, через ночь после бегства, солнце взошло над Соляным озером, они были опоясаны болотом, и верблюдам перейти через это болото было столь же возможно, как мухам через липкую бумагу. Три дня они отсиживались на островке. На четвертый день зарыли клад в песке и каменьях и с опасностью для жизни переправились к твердому центральному массиву Соляного озера. Оттуда уже с меньшим, но все же немалым риском они добрались до пустыни. Они сами не помнят, как очутились на Средиземноморском побережье. Изголодавшиеся, палимые жаждой, они выбрались к морю, и здесь Абу-Лагдар вероломно бросил товарища, бежал с единственным, что уцелело из похищенного, — знаменитым ковриком.
— Третий раз коврик, — крикнул Башир. — Что ты знаешь о нем? Откуда ты знаешь это? Кто ты?
— .Все, что тебе полагается знать, ты в свое время узнаешь, — сказал профессор. — Господин фон Тотлебен с невероятными трудностями и лишениями добрался до Европы. Но потому ли, что нас влечет неодолимая тяга к месту жестоких мучений, или просто оттого, что нелегко было забыть о брошенном кладе,— короче, господин фон Тотлебен вернулся в Африку, на этот раз с рекомендательным письмом тунисского бея. Он собрался бросить вызов Соляному озеру и поднять клад. Одного лишь он хотел избегнуть — встречи с Абдаллой, сыном Башира, самым сильным человеком в Тозере. Поэтому он подошел к Соляному озеру не с Тозера, а с другой стороны. Было ли то причиной его неудачи — не знает никто. Во всяком случае, исход был печальный. Клада он не нашел, но заблудился в Соляном озере и чуть не сложил там свои кости. Раздосадованный, он писал: ‘Чертово озеро — так вероломно и так полно надземных и подземных опасностей, что никто, по-моему, не найдет клада, не обладая ковриком. А кто хочет найти клад, тот должен сначала хитростью, кражей и обманом завладеть ковриком’.
— Хитростью, кражей и обманом, — крикнул Башир. — Последний раз: откуда ты знаешь это? Кто ты? Говори сейчас же, или…
Марабу вскинул худые и черные, как иссохшие ветви, руки.
— Не смей оскорблять любимца звезд, — закричал он. — Опомнись, прежде чем грозить тому, кто вышел невредимым из Чертова Купанья.
— То, что я знаю, — сказал профессор, — я знаю из документа, написанного покойным Тотлебеном, а ныне принадлежащего здравствующему Тотлебену, который под маркой швейцарского гражданина проживает в ‘Финиковой гостинице’. Он приехал в Тозер найти клад своего прапрадеда. То, что он отважился на столь сомнительную экспедицию, объясняется мрачным положением его отечества. Во всяком случае, в эту малодоступную французскую колонию он втерся при помощи одного француза, с которым дружил еще до войны. Французский друг выговорил себе половину добычи. К сожалению, к ним примкнул невольный товарищ в лице англичанина. Где примазался к ним англичанин, я не знаю. Но как только он сообразил, что имеет дело с немцем и что Тунис для немцев закрыт, он потребовал пятьдесят процентов дохода с предприятия как отступное за молчание. Пятьдесят процентов ему дали, разумеется, из доли немца. Эти трое господ с утра до вечера изводили друг друга спорами о преимуществе своей национальности. Француз называл себя воином, англичанин — купцом, а немец — человеком науки. Немец говорил, что француз с англичанином паразиты и хотят его ограбить, англичанин говорил, что ремесло воина презренно, а француз находил презренным купеческое ремесло. Француз и англичанин вместе уличали немца в недобросовестных поползновениях на их законную часть. Из документов немца (мне удалось их достать и снять с них копию) я узнал историю Соляного озера. Зовут немца фон Тотлебеном, и он происходит по прямой линии от того Тотлебена, который был рабом в доме Абдаллы, сына Башира.
— Ты произнес уже довольно слов, — сказал Башир, — но одного ты мне не объяснил, а именно: при чем здесь твое появление в моем доме?
— После всего, что я сказал, оно ясно как день. Я пустился в экскурсию на Соляное озеро — отыскать вехи, потерянные старым Тотлебеном и ускользнувшие от молодого Тотлебена и его невольных компаньонов, так как они искали клад по новой тропе. Я нашел эти приметы, несмотря на некоторые осложнения (профессор покосился на марабу). Но у самой цели встретилось неодолимое препятствие, а именно: камень, пущенный в мою голову.
Марабу поднял над головой руки и громко сказал:
— Прости мне, любимец звезд! Прости мне, вышедший сухим из Чертова Купанья!
— Не будем больше об этом говорить, — сказал профессор. — Довольно долго я оставался без сознания. Когда я очнулся, было уже поздно. Заходящее солнце отсвечивало во множестве кроваво-красных соляных кристаллов, — я определил их количество приблизительно в сто центиллионов — сумма, почти равная бумажной наличности их Германского банка. Я поднялся и ощупал себя. Оказалась лишь рана на голове. Мне удалось по наступлении тьмы выбраться на главную тропу Соляного озера. Отсюда верблюд пошел ровно, как заведенные часы. Понемногу взошла луна, и Соляное озеро стало желтым и зеленым, как искрящийся кошачий глаз. Верблюд по-прежнему шел как заведенный и сам выбирал дорогу. Еще не оправившись от потрясения, я не мог им управлять, но все шло гладко. Наконец мы прошли последний, опаснейшим пояс, там, где накануне я выкупался в иле, и вступили в пустыню. Здесь верблюд почувствовал себя дома, и мы делали по три километра в час. У меня было время обдумать свое положение. Будущее представилось мне весьма туманным. Клад был потерян, друзья исчезли, исчезло даже то, что связывало меня с сигарного цвета спутником, — я разумею коврик. Еще раз Башир захотел его прервать, но профессор продолжал без передышки:
— Я приближался к оазису, когда от песчаного холма отделилась чья-то фигура. Человек держал за узду верблюда. Он трижды поклонился до земли. Он передал мне кошель с сокровищами и другой кошель с золотом и сказал… Что ты сказал?
Марабу, впивавший слова рассказа с почтительной дрожью, поднял руки и просто сказал:
— То же, что и теперь! Прости, любимец звезд! Сжалься, хозяин и повелитель коврика!
— Совершенно верно, — сказал профессор. — Дело в том, что, очнувшись на островке, я, между прочим, хватился коврика, того самого коврика, о котором я уже упоминал, коврика, которым я завладел накануне по всем правилам искусства. Но на острове коврика не было. Так, по крайней мере, мне показалось. Но должно быть, я ошибался. Когда появился мой смуглый друг и приветствовал меня поклоном под сенью песчаного холма, я увидел коврик под моей седельной лукой.
— Тебе вернул его джинн, — прохрипел марабу. — Я кидал в тебя каменьями! Я взял коврик силой! Но не силой, а хитростью, не покупкой, а кражей, не правдой, а обманом — так переходит из рук в руки священный ковер.
Здесь я, Ибрагим, сын Салиха, осмелился вставить слово дрожащим голосом:
— Племянница моя Амина, — сказал я, — только что рассказывала о чудодейственном коврике, принадлежавшем некогда трем багдадским нищим. Он переходил из рук в руки именно так, как объяснил марабу. Наверное, это тот самый ковер, о котором идет речь.
— Безусловно, — сказал профессор. — Итак, мой смуглый друг поднялся и приветствовал меня упомянутым поклоном. Что я сказал тебе, марабу?
— Ты сказал, господин: ‘Видишь коврик? Я сначала его не заметил, а теперь вижу. А ты его видишь, марабу?’
— Правильно. А что ты ответил, марабу?
— Я ответил: ‘Вижу и повинуюсь. Он добыт хитростью, кражей и обманом. Коврик твой, и сила коврика к твоим услугам’.
— А я что ответил?
— Ты сказал: ‘Я хозяин волшебного коврика и хочу видеть его джинна. Вызови джинна!’
— Правильно. А ты что ответил?
— Я сказал: ‘Господин, этот джинн свирепого вида. На него нельзя глядеть без содрогания. Это — невероятный джинн, чудовищно злобный, и Аллаху угодно было наделить его всей силой, доступной джиннам. Не нужно, господин, отмени свое приказание!’
— Так ты сказал. Верно! Тогда я спросил тебя, видел ли ты сам джинна. Ты видел его?
— Часто, господин, но не чаще, чем было нужно. Вид его таков, что люди бросаются ничком на землю, чтоб от ужаса не потерять сознания. Страшный пар струится из его ^ноздрей и ядовитого насмешливого рта. Он может раздавить, как червяка, человека, который его потревожил. Не надо джинна, отмени свое приказание, господин!
Марабу говорил с шипением, как шипят сырые дрова, и глаза его пылали неистово. Все, кто был в комнате, от Башира до вооруженных людей, содрогнулись. Профессор выждал мгновение и снова обратился к марабу.
— Что сказал я тогда? — спросил он, понижая голос.
— Господин, — закричал марабу,— ты сказал: ‘Пусть земля и небо разверзнутся, пустыня станет морем и все черти вылезут из своих купален, все равно, вызывай джинна!’
Все в комнате содрогнулись. В наступившей мертвой тишине профессор прошептал:
— На это я ответил: ‘Два моих друга странствуют в опасности бесчисленных ночей. Ты, марабу, открыл мне это сам. рассыпая песок на коврике. Я хочу знать, в чем заключается опасность. Я хочу знать, где эта опасность. Я хочу знать, где мои друзья. Вызови джинна!’ А ты что ответил?
— О хозяин коврика, не стоит заклинать джинна. Я знаю, где твои друзья. Прежде чем ты отнял у меня ковер хитростью, кражей и обманом, я прочел это в узорах песка с помощью духа. Ради этого не стоит тревожить страшилища.
Все присутствующие испустили стон облегчения. Все, от вооруженных людей до Башира, боялись, что рассказ дойдет до заклятия джинна и что будет описано его лицо. Профессор сказал:
— Так сказал ты, а я крикнул: ‘Ты знаешь, где они? Веди меня к ним немедленно!’ И тогда ты привел меня в этот дом. в дом Башира, сына Абдаллы.
Он помолчал немного и, повысив голос, прибавил:
— Башир, сын Абдаллы, в восьмом колене сын Абдаллы, сына Башира, я рассказал тебе, как я сюда попал и почему я здесь в неурочное время.
Башир обмахнулся веером.
— Ты рассказал мне сказку, как Амина. И одного ты не сказал: зачем ты, собственно, сюда пришел?
— Я пришел за моими друзьями.
— Тебе нелегко будет увести их против моей воли.
— Я и не думаю уводить их без твоего согласия. Я приношу более чем достойный выкуп за их освобождение.
— А что же?
— Коврик твоих праотцев, украденный двести лет тому назад другом Тотлебена Абу-Лагдаром и с тех пор укрепившийся в его семье.
Башир презрительно фыркнул:
—- Ты приносишь тряпку и говоришь: вот коврик твоих праотцев. Почему ты знаешь, что это тот самый коврик?
— Коврик твоих праотцев был белый, красный и желтый?
— Да.
— Он уже тогда был старый и потертый?
— Да, — неохотно согласился Башир.
— Были у него особые приметы? Слышал ты когда-нибудь о них?
— Нет!
— Ты никогда не слышал, что нити коврика складываются в подобие лица — злого, ехидного, глумливого лица, точь-в-точь как у коврового джинна?
— Нет, — крикнул Башир.
— Ну так смотри, и увидим, посмеешь ли ты на него глядеть, — сказал профессор и развернул коврик, спрятанный у него под полой.
Я увидел коврик длиной в три фута, красный, белый и желтый, как пустыня, источенный годами, протертый коленопреклонениями. А посредине я заметил очертания ехидного, злого лица с широко раскрытым ртом. Я содрогнулся, и все содрогнулись в комнате, от Башира до вооруженных людей.
— Вот,— сказал профессор,— вот коврик твоих праотцев, сотни лет приносивший семье твоей успехи и счастье выше всякой меры, о Башир. Если б кому из предков твоих дано было выбрать между ковриком и заодно похищенными драгоценностями, он выбрал бы коврик. Я не мелочен. Даю тебе коврик вместе с магической силой в обмен на свободу моих друзей.
От напряжения все в комнате затрепетали. Марабу упал перед ковриком на колени и поднял длинные жилистые руки, как поднимает кактус свои искривленные листья. Помня предложение, сделанное Баширом в прошлую ночь французу, я ждал, что он немедленно откликнется на предложение профессора, но Башир и не думал соглашаться. Лицо его, при виде ковра смертельно побелевшее, вдруг оживилось новым, ехидным выражением, причина которого от меня ускользала. Вскоре я ее понял.
— Коврик твой, говоришь? — сказал Башир.— Но, по рассказу твоему, ты присвоил также и сокровища, исчезнувшие вместе с ковриком. На каком же основании ты удерживаешь одну украденную вещь преимущественно перед другой? На каком основании ты ставишь мне условия?
Профессор слушал его с побелевшим не меньше, чем у Башира, лицом. Но бледность его объяснялась потерей крови, а не душевным волнением. Он слегка пожал плечами, и я, знающий ухватки европейцев, понял, что это значит. ‘Я так и знал!’ — гласило это пожатие плеч.
Башир закричал:
— Кто ты такой, чтоб ставить мне условия? Я знаю все о тебе и твоих друзьях. Я знаю, что власти ограничатся таким же легким, как твое, пожатием плеч, когда узнают, что вы трое исчезли бесследно, как исчезли многие в пустыне и Шатт-эль-Джериде. Сокровища в моей власти и коврик в моей власти.
— Ты забываешь одно, — сказал профессор. — Коврик берется хитростью, а не силой.
— Надоел мне этот ребяческий лепет! — крикнул Башир и обратился к вооруженным слугам: — Возьмите его на прицел! Отберите у него все! Пристрелите его, если он будет сопротивляться!
— Марабу, — сказал профессор своему спутнику, — вызови страшного коврового джинна! Пора!
Марабу, стоявший перед ковриком на коленях, поднял лицо с пылавшими, как адские уголья, глазами. Руки его поднялись, как змеи, когда заклинатель развязывает свой мешок. Голос его прозвучал ужасно, хрипло, как завывание юго-восточного ветра. Вооруженные слуги, уже подступившие с оружием к профессору, остановились.
— Как ты приказываешь, повелитель коврика, так и будет, — сказал марабу. — Это гнездо порока, где оскорбляю любимца звезд, вышедшего живым из страшного Чертова Купанья. Тебе приказывать — мне повиноваться. Кто я? Раб твой, твой недостойный раб.
Глаза всех присутствующих, две дюжины глаз, как зачарованные впились в марабу.
Две дюжины рук было в комнате: у всех кулаки сжались в судорожном ожидании.
— Я повинуюсь, — закричал марабу, — и вызываю страшного джинна, чей мерзкий лик невыносим для взора смертных, чьи ноздри и рот струят вонючий пар, джинна, который может всех нас раздавить, как червяков. Бисмиллах! Именем Бога Вседержителя заклинаю тебя, джинн!
Верхушки пальм, осенявших дом, заскрипели под ветром. Тяжелая туча заволокла ночное небо. Жалобно зашелестели пальмовые кроны. Оружие дрогнуло в руках телохранителей. Они отступили.
— О джинн, — ноющим голосом взвыл марабу, — о джинн, приставленный к коврику. Ты, чей грозный лик невыносим для взора, чей рот подобен дымящимся вратам геенны, — явись, приказываю тебе, явись, именем этого человека, именем владеющего ковром.
В это мгновение раздался страшный вой. То был звук, .леденящий кровь. Это взвыли вооруженные люди. Они побросали оружие и закрыли лица руками. Они столпились в дверях и сломя голову вырвались из покоя, где вот-вот — им казалось — их раздавит ковровый джинн. Я, Ибрагим, сын Сали-ха, слышал это бегство, но не видел его, потому что лежал ничком на полу, чтоб не встретиться с ликом джинна в случае, если он появится. Правда, я образованный человек и презираю суеверия. Но с меня было довольно того, что образованные люди называют властью обстоятельств и настроением. Я дрожал мелкой дрожью, и, если у коврика действительно есть джинн и внешность его такова, как было сказано, я считаю себя свободным от упреков. Следующий услышанный мной звук был звук двери, прихлопнутой вооруженными людьми. Затем я услышал профессора. Прежде всего он прервал заклинания марабу:
— Остановись, не нужно, обойдемся и без джинна. Затем он обратился к Баширу:
— Башир, сын Абдаллы, подними лицо свое и внемли моим приказаниям.
Пробежало мгновение тишины. Затем профессор продолжал:
— Башир, сын Абдаллы, с тобой говорит владелец коврика, а не джинн. Подними лицо свое и внемли моим приказаниям.
При этих словах я, Ибрагим, сын Салиха, поднял лицо свое и увидел, к великому моему ликованию, что Башир, хозяин дома, тысячу и две ночи коптивший мою жизнь (и жизнь Амины),— что Башир лежал на карачках на диване, зарывшись лицом в подушки и выпятив зад. Он вполне разделял ужас вооруженных людей. Я расхохотался. То был необузданный, как у женщины, смех, ибо сердце мое, выбравшись из капкана опасности, с утроенной радостью застучало в груди. Веселость мою разделили образованные европейцы. Толстый англичанин, важно сидевший у столика с таинственным прибором, корчился от смеха, а у француза от смеха глаза закатились до белков. Теперь тот, кого они называли профессором, а марабу с большим правом — любимцем звезд, в третий раз обратился к Баширу и сказал:
— Башир, сын Абдаллы, я, владелец коврика, распоряжаюсь теперь в твоем доме. Подними лицо свое и смиренно внемли моим приказаниям.
Наконец Башир встал с дивана. Лицо его искажено было гневом и справедливой досадой на унижение. Он молчал. Профессор, завладевший брошенной в суматохе винтовкой, сказал:
— Вот мои приказы: слушай и повинуйся!
Башир молча кивнул головой.
— Ты намекал мне на странное отношение ко мне властей. Я питаю к властям те же чувства. Власти находят мое пребывание здесь нежелательным, и я не желаю его длить. Я хочу уехать из Тозера. Как Ганнибал римлян, я хочу избавить власти от чрезмерного ужаса, внушаемого моим именем.
Профессор остановился, но повелительным движением руки указал на связанных друзей. Повинуясь приказу, я распутал веревки. Обращаясь к Баширу, он продолжал:
— Я хочу уехать из Тозера. Только не поездом. Если я поеду железной дорогой, узнают, что я жив. Теперь нас троих считают без вести пропавшими и погибшими. Вот почему, покидая Тозер, я поеду на верблюжьей спине. Ты дашь верблюдов мне и моим спутникам.
— А если я не дам? — сказал Башир. Профессор молча указал на винтовку.
— Колебания излишни, — сказал он. — Ты снарядишь верблюдов для меня и моих друзей в переход до Туггурта через пустыню. Но это еще не все! В этом доме находятся еще другие люди, которым ты угрожал смертью. Ты должен их освободить и, если пожелают, пусть уйдут с нами.
Здесь я, Ибрагим, сын Салиха, набрал воздуха и заговорил.
— Я последую за тобой, о избранник, вышедший из Чертова Купанья, — закричал я. — Я последую за тобой, и, если ты, господин, снизойдешь к моему совету, мы направимся в Тунис, в большой, цивилизованный, белый город. Там покажу я тебе кафе и женщин, прекрасных, как полные луны.
— В Тунис? Нет, спасибо, — сказал профессор.— Но тебя мы возьмем. Значит, нужно четырех верблюдов. А мадам? Вам не угодно к нам присоединиться?
— Нет, — кротко сказала Амина.
— Неужели? — сказал профессор.— Если я не ошибаюсь, мадам, вы развлекали этого господина тысячу и две ночи и пожали черную неблагодарность. Это меня не удивляет, так как люди в подобных случаях не питают ни уважения, ни благодарности. Лишь солидная скука награждается почетом и уважением. Но должен ли я понимать, мадам, что вы остаетесь в этом доме?
— Да, — сказала Амина. — Я люблю Башира. Он пренебрег моей любовью, усомнился в ней, и от этого она окрепла.
— А пережитый вами ужас? — сказал профессор.— А тысяча и две ночи?
— Должно быть, они укрепили мою любовь, — сказала Амина. — Я остаюсь здесь.
— Тень Захер-Мазоха! — воскликнул профессор.— Не смею влиять на ваше решение, мадам, но, к сожалению, если вы останетесь дома, придется вас сделать соломенной вдовой. В нашей прогулке через пустыню в Туггурт будет участвовать ваш муж.
— Я? — завопил Башир голосом роженицы. — Что ты придумал, паршивая неверная собака? Я буду тебя провожать? Мало тебе верблюдов?
— Ты дашь верблюдов,— сказал профессор,— и, кроме того, прогуляешься с нами. Неужели я тебя здесь оставлю, чтоб через пять минут ты сделал вольт и пустился к комиссару?
— Чем ты меня заставишь? — сказал Башир. Профессор показал, на винтовку.
— Если мало будет ружья, так поможет коврик.
Башир взглянул на ружье и на коврик. Трудно сказать, каким из двух предметов был вызван больший страх и отвращение на его лице.
— Вот мои намерения, — сказал профессор. — Слово теперь за тобой. Помни, что у меня ружье и коврик и что марабу, прислужник ковра, понимает по-арабски на случай, если ты слукавишь!

5

Как приятно все-таки вернуться в образованное общество.
Еще мерцали молочно-белые звезды, когда мы выступили из дома Башира. Заря смыла звезды, когда исчезли последние пальмы Тозера. Солнечный восход мы встретили уже в пустыне — профессор, два его друга, марабу, я и Башир, сын Абдаллы (да будет проклято его имя!). Я на верблюде своем старался ехать как можно ближе к профессору и его друзьям, так как мне доставляло истинное удовольствие слушать разговоры цивилизованных людей. Они же не без удовольствия знакомились с моими мнениями о Башире и с подробностями моего с Аминой пленения. Несколько раз пожелали они выслушать рассказ Амины о кандахарском коврике.
На другой день после полудня француз вдруг сказал:
— Сегодня ночью, профессор, вы объяснили все, но об одном вы умолчали.
— О чем же?
— Вы не сказали, каким образом мы с Грэхэмом попали в этот дом.
— Вас привел туда коврик.
Француз и англичанин вытаращили глаза.
— Как вы сказали?
— Грэхэм откупил ковер у друга нашего марабу. Марабу предостерег его и сказал, что он не дается в руки покупкой, что джинн коврика вернет его марабу. Постарайтесь вспомнить, что вы на это ответили, милый Грэхэм?
Англичанин напряг память.
— Если он это сделает, сказал я, пусть буду я одержим всеми демонами ковра, да еще другими в придачу, и что, если он это сделает, я готов съесть свою собственную голову!
— И что же? Разве желание ваше не было близко к исполнению? И где еще оно могло исполниться, если не в доме Башира? Вы, Лавертисс, вы отобрали коврик у марабу силой. Тогда же вы обнаружили решительное намерение доискаться правды о Грэхэме. Я сказал: не забывайте, что правда всегда лежит на дне колодца. На это вы ответили: ‘За правдой я спущусь куда угодно’. В тот же день вы повели себя странно (подобно Грэхэму), а наутро люди Башира нашли вас в колодце.
Француз и англичанин, сильно озадаченные, глядели на своего друга,— а я созерцал его с почтительным удивлением. Увы, как поверить, что высокообразованный человек снисходит до предрассудка и верит в джинна?
— Вы полагаете, что к коврику приставлен джинн? Вы допускаете существование духов, являющихся на первый свист, как в ‘Тысяче и одной ночи’?
Профессор глядел, улыбаясь, в пустыню.
— При взгляде на современную цивилизованную Европу я несокрушимо верую в духов и в то, что их можно заклинать. Я даже думаю, что заклинать их опаснее, чем джиннов из ‘Тысячи и одной ночи’. Мы хвалимся тем, что подчинили себе природу, и думаем, что нам удалось ее покорить. Но разве то, что мы сейчас переживали, не страшная ее месть? Мы, выражаясь языком ‘Тысячи и одной ночи’, хотели обуздать духов воздуха, воды и огня — и что получилось? У нас есть пушки, стреляющие на сто шестьдесят километров, аэропланы, летающие без летчика и механика, истребляя ядовитыми бомбами целые города. Все это не фантазии. Так именно рисуется предстоящая война военным специалистам. И можно ли от всего этого уклониться? Нет, нельзя. Мы разнуздали духов, как рыбак из ‘Тысячи и одной ночи’.
Сбитые с толку, мы глядели на профессора. Как понимать его слова? Он ничего не ответил на немые наши вопросы, и мы поехали дальше. Целый день мы ехали в золотой пустоте песчаного моря, и еще один день, и еще один день. На четвертый день, на полпути от Тозера до Туггурта, профессор велел остановиться и сказал Баширу (да будет проклято его имя!):
— Здесь пути наши расходятся. Нам ехать дальше, а тебе обратно. Когда ты вернешься в Тозер, мы уже минуем Туггурт. Возвращайся в Тозер к своей супруге, но помни одно: если ты повредишь нам излишней откровенностью с властями или будешь дальше терзать свою жену, — джинн коврика явится к тебе немедленно с самым беспощадным визитом. За это я ручаюсь. Понял? Теперь — всего лучшего.
Так сказал он, и вскоре увидели мы Башира, одиноко плетущегося домой, провожаемого всеобщим презрением и моими громкими проклятиями. Мы же поехали дальше, и на другой день случилось последнее в нашей поездке приключение. Мы сделали полуденный привал, спасаясь от жары, с каждым днем все более нестерпимой. Мы расположились ко сну, и марабу вызвался охранять нас спящих. Но странным образом сдержал он свое обещание. Зная немного характер этого марабу, тут нечему удивляться. Самое удивительное, что профессор, старый знакомый марабу, мог ему довериться. Но он поверил марабу, и мы, разметавшись, уснули. Открыв глаза, мы убедились, что на страже нашего сна не стоял никто. Страж нашей дремоты дезертировал, и напрасно искали мы его следов в окружающей пустыне. Он исчез. Притом он исчез не один. С ним вместе пропал и верблюд. Оба друга профессора воскликнули в один голос:
— Это еще не самое худшее! Он бежал и стянул коврик!
Профессор поднял седло, служившее ему подушкой.
— Коврик пропал,— сказал он.— Марабу отобрал его хитростью, кражей и обманом! Лишь бы только он…
Он не договорил и начал шарить рукой в седельной сумке.
— Нет,— воскликнул он.— Другого он не забрал. Другое он нам оставил.
Он открыл подсумок. В первый раз я увидел сокровища, украденные у Абдаллы, сына Башира, прапрадедами немца и марабу: Вспыхнув под белым солнцем пустыни, они ослепили мне глаза почти так же, как россыпь небесных звезд третьего нищего из рассказов Амины. Здесь были сапфиры, смарагды, рубины и опалы, мерцавшие всеми оттенками небесной радуги, иные красные, как кровь на груди раненой голубки, иные желтые, как зрачки ядовитой змеи, иные голубоватые, как отсвет стального клинка, иные зеленые, как жгучие, ядовитые напитки, подаваемые в тунисских кафе. У меня отнялся язык. Все это профессор вывез с Соляного озера, с самой бесплодной земли, более бесплодной, чем лоно женщины, проклятой Аллахом. Профессор ссыпал драгоценности обратно в подсумок, и они мне напомнили фонтаны пестрого огня, взметаемые к ночному небу в день национального праздника французов.
— Это он нам оставил и удрал с ковриком, — сказал профессор. — По-своему он прав. Для того, кто верит в коврик, он — сила. Но я предпочитаю вот эти безделки. С ними все-таки легче и сподручнее, чем с джинном из ‘Тысячи и одной ночи’.
Йя хасра! Марабу исчез с ковриком. Мне самому в пути несколько раз — но очень, очень редко — мерещилась возможность хитростью, кражей и обманом захватить ковер. Но я сейчас же подавлял эти мысли, ибо разве мыслимо обокрасть человека, который только что тебя спас? К счастью, от дальнейших искушений меня избавил марабу, обокравший с низким вероломством того, кому недавно он пел хвалу. Новое доказательство черного характера этого марабу. Йя хасра!
Через день мы были в Туггурте. Здесь профессор написал письмо трем европейцам в тозерской гостинице. Письмо гласило:
‘Господа!
В предположении, что вас еще не утомили поиски клада на Соляном озере, клада, перешедшего от Абдаллы, сына Башира, к прапрадеду господина Тотлебена,— на этот случай даю вам хороший совет: бросьте! Во-первых, я нашел место, где стоят бочки с негодной к употреблению мукой, и место, где зарыта собака, и остров, обозначаемый числом ‘тлети’, во-вторых, я нашел клад и забрал его. Сожалею, что перебежал вам дорогу. У вас были, так сказать, традиционные права. Своим успехом я обязан не столько себе, сколько вашим раздорам и недостатку взаимного доверия. Тотлебен утаил от вас подлинные записи своего предка. Он хранил их в матерчатом мешочке под москитной сеткой, а вам показал самодельные, рассчитывая самому найти клад. Но если бы мосье Пикарду и мистер Боттомли умерили свои вымогательские аппетиты, Тотлебен, несомненно, показал бы подлинные бумаги. А если бы вы хорошенько обмозговали это дело втроем, клад был бы найден, — поскольку можно его найти, не обладая ковриком.
Коврик, описанный в бумагах Тотлебена-старшего, очевидно, знаком двум другим господам. У него есть легенда. Через приставленного к нему джинна он исполняет все желания и владельцу своему дает полноту земной власти. Он достается лишь хитрому вору и обманщику и в этом подобен всякой власти на земле. Завладевший ковром ревнует ко всему миру и хочет владеть им безраздельно, но удержать коврик можно лишь ценой отказа от насилия. Однажды — говорит предание — он принадлежал трем братьям: Гассану, Али и Акбару. Гассан был воин, Али — купец, Акбар — астролог, человек науки, как мы сказали бы сейчас. Поочередно владели они ковриком и обратили во зло его могущество, ни один не воспользовался им правильно и ничем не поступился в пользу братьев. Воин потерял самое важное для воина — быстрые ноги, купец — самое главное для купца: цепкие руки, а человек науки — то, что всего важнее для ученого: зоркие глаза. Три брата кончили нищенством.
Воздержусь от нравоучения: пусть мосье Пикарду, мистер Боттомли и господин фон Тотлебен выведут его сами.
В надежде, что это будет сделано и что урок пойдет вам на пользу,

остаюсь готовый к услугам

профессор Пелотар’.

Прежде чем отправить письмо в Тозер трем европейцам, профессор дал мне его прочесть с такими словами:
— О Ибрагим, сын Салиха, теперь пути наши расходятся. Желаю тебе всего хорошего, а на память о нашей дороге дарю тебе четырех верблюдов, принадлежавших Баширу, сыну Абдаллы.
В слезах я поблагодарил его и спросил, куда он направляется. Он сказал, что адрес его так же туманен, как верно то, что он на пути к новым приключениям. Я сказал:
— О господин, неужели у кого-нибудь были столь волнующе-пестрые приключения, как у тебя?
Он ответил, садясь с друзьями в белый французский вагон:
— Не говори о моих приключениях! Я играл только раковинами на берегу океана приключений, верней, на берегу Соляного озера приключений, но ты, Ибрагим, сын Салиха, ты жив и вырвался из ‘тысяча второй ночи’!
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека