Этот отрывок из юношеского стихотворения Тургенева ‘Весенний вечер’, образцово поэтический и живописный, весьма определяет одно из обычных состояний души Тургенева, всю жизнь трепетавшей пойманным крылом в многоразличном плену. Весь любовь, он прожил жизнь почти без радостей любви, всем своим нравом и чувствованием русский, он прожил полжизни вне России, один из лучших, и долгое время считавшийся лучшим, среди художников русской прозы, он всю жизнь оставался не прозаиком, а поэтом.
Не все те поэты, кто пишет стихи. Многие из них всю жизнь лишь стихотворцы, не возвышающиеся до поэзии. И, наоборот, многие из тех, кто пишет прозу, часто даже и не воображают, что они великолепные поэты. Кто высказал следующую мысль? ‘Источник песни — любовь, в своем первоявлении, она среди живых, есть мужской голос к подруге’. Можно подумать, что это сказал какой-нибудь зоркий поэт. Так оно и было. Но имя этого поэта — Чарльз Дарвин, а жизнь его, путешествия и все его проникновенные сочинения суть действительно поэмы. Так же точно, в философских своих работах, Ницше, посредственный философ, но первоклассной силы поэт, — как поэт Шопенгауэр в своей причудливой ‘Метафизике любви’. Несомненными поэтами во всех своих повествованиях, письмах и рассуждениях были лучшие русские прозаики XIX века, Гоголь, Аксаков, Тургенев и Достоевский.
Тургенев начал со стихов, но скоро бросил их и сам своих стихов не любил. Совершенно напрасно те, кто пишет и говорит о Тургеневе, повторяют эту тургеневскую несправедливость к стихам Тургенева и обходят их молчанием, как нечто не заслуживающее внимания. В своих лирических стихах и в поэмах Тургенев нередко достигает истинного изящества и подлинной силы. В поэме ‘Параша’ мы находим такую жемчужину:
Люблю я пышных комнат стройный ряд,
И блеск, и прихоть роскоши старинной…
А женщины…люблю я этот взгляд
Рассеянный, насмешливый и длинный,
Люблю простой обдуманный наряд…
Я этих губ люблю надменный очерк,
Задумчиво приподнятую бровь,
Душистые записки, быстрый почерк,
Душистую и быструю любовь.
Это безукоризненно свежо и пушкински-выразительно. Отрывок из поэмы ‘Андрей’ как бы добавляет тургеневское приближение к чувству любви.
С начала самого любовь должна
Расти неслышно — как во сне глубоком
Дитя растет…огласка ей вредна:
Как юный гриб, открытый зорким оком,
Замрет, завянет, пропадет она…
Потом ее вы можете с потоком
Сравнить — с огнем, и с лавой, и с грозой…
Не совпадает ли здесь юный Тургенев с великим средневековым лириком любви Руставели, восклицающим:
Я дивлюсь, зачем, бесправно, то, что тайно, делать явно.
Мысль людская своенравна. Для чего любовь стыдить?
Всякий срок здесь — слишком рано.
День придет, не тронь тумана.
О любовь — сплошная рана! Рану нужно ль бередить?
Любишь, — знай же тишину…
(‘Носящий барсову шкуру’)
Еще несколько отрывков из стихов Тургенева.
Качаясь медленно, с пригорка, за селом,
Огромные возы спускаются гуськом
С пахучей данью пышной нивы,
За коноплянником, зеленым и густым,
Бегут, одетые туманом голубым,
Степей широкие разливы.
Та степь — конца ей нет…раскинулась, лежит,
Струистый ветерок бежит, не пробежит…
Земля томится, небо млеет…
И леса длинного, подернутся бока
Багрянцем золотым, и ропщет он слегка,
И утихает, и синеет…
(‘Деревня’)
Здравствуйте, легкие звезды пушистого первого снега!
Быстро на темной земле таете вы чередой.
Но проворно летят за вами другие снежинки,
Словно пчелы весной, воздух недвижный пестря,
Скоро наступит зима, под тонким и звучным железом,
Резвых саней завизжит холодом стиснутый лед.
Ярко мороз затрещит, румяные щеки красавиц
Вспыхнут, иней слегка длинных коснется ресниц.
(‘Первый снег’)
И эти две божественные строчки из стиха ‘На охоте летом’:
Все раскинулись члены, стихают горячие волны
Крови, машет на нас темными маками сон.
В этих волшебствующих маках не чувствуется ли уже расцветшей вся магия таких повестей-поэм Тургенева, как ‘Часы’, ‘Клара Милич’ и ‘Песнь торжествующей любви’?
Я любопытствую, почему, истинный поэт, всю жизнь свою чтивший и любивший Пушкина, Тургенев отошел, и не отошел, а резко отвратился, от своих стихов? Вся жизнь, вся личность Тургенева полна загадок. Загадкой является и этот вопрос, который я ставлю. Я думаю, что поэты, пошедшие в русской поэзии дорогой пушкинского ямба, уже доведенного до предельного совершенства, и тем самым исчерпанного самим Пушкиным, пошли дорогой неверной. Самый сильный из них, Лермонтов, отнюдь не украсил, — ни ‘Демоном’, ни другими ямбическими поэмами, — того, что так хорошо у Пушкина, и наилучшими стихами Лермонтова являются те, где напевно он не следует Пушкину, а близок к народной песне и пользуется размерами, вообще говоря, Пушкину чуждыми, хотя он ими владеет прекрасно, дактилем, амфибрахием и анапестом, что составило, позднее, силу Фета, Некрасова и музыкального русского стиха конца XIX века. Тургенев, быть может, ушел от стихов совершенно непроизвольно, был отброшен от них будто безотчетным, а на деле зорким указанием, чувствуя, что в стихе он явление повторное и производное, тогда как в духе его таятся могучие силы, совершенно первородные и присущие ему, и только ему, как писателю.
Форма легкой, прозрачной, музыкальной повести-поэмы, где самые действительные, реальные положения и лица превращаются в потусторонние явления и сновидческие призраки, Тургеневым найдена самостоятельно и принадлежит именно ему. Это не символическая сказка Гофмана или Эдгара По и не насыщенное грозным гипнозом видение Бальзака, Гоголя, Достоевского, это именно музыкальные сны, — не офорты, а пастели, не литавры, а заглушенная виолончель.
‘Природа нам дает таинственный урок’ говорит в ‘Вечере’ стих Тургенева. Но тут же и признание:
В моей душе тревожное волненье:
Напрасно вопрошал природу взором я,
Она молчит в глубоком усыпленье —
И грустно стало мне, что ни одно творенье
Не в силах знать о тайнах бытия.
О тайне бытия исчерпывающую мысль в двух словах, давно, как золотой обруч, бросил нам Гераклит: ‘Панта реи’ — ‘Все течет, все в потоке’. Тургенев все время чувствует этот поток. И в поэме ‘Андрей’ он говорит:
И мчится жизнь, играя на просторе,
В далекое, таинственное море, —
и в письме к графине Ламберт, от 1862 года, пишет, из Парижа, что он чувствует себя ‘на берегу невозвратно текущего океана’, ‘в брызгах и в пене реки времен’. Но в то время, как весь Гераклит есть творческое ликование первородного Огня и священное слияние с ним боевой человеческой души, Тургенев, полный того, что в его время называлось резигнацией, пишет в 1856 году из села Спасского той же графине Ламберт: ‘Должно учиться у природы ее правильному и спокойному ходу, ее смирению’. В письме к мадам Виардо, из Парижа, в 1848 году, он делает замечательное определение своего мироощущения: ‘Ах! Я не выношу неба — но жизнь, действительность, ее капризы, ее случайности, ее привычки, ее мимолетную красоту… все это я обожаю. Я ведь прикован к земле. Я предпочту созерцать торопливые движения утки, которая влажной лапкой чешет себе затылок на краю лужи, или длинные сверкающие капли воды, медленно падающие с морды неподвижной коровы, которая только что напилась в пруду, куда она вошла по колено, — всему тому, что херувимы… могут увидеть в небесах’. Мне кажется одно слово здесь неточно: не ‘созерцать’, а ‘наблюдать’. Здесь лишь созерцающее наблюдение художника, а не созерцание философа или поэта, которое всегда приводит к полному утолению, к сознанию неразрывной связи человеческого ‘я’ с Мудрой Силой, управляющей всеми мирами. Художник-живописец, или художник слова, лишь закрепляет данное мгновение, — поэт, влюбленный в Природу, всегда вбрасывает данное мгновение в бесконечную созвенную цепь Мировой Жизни.
Именно, как художник-живописец, как прозаик, Тургенев разделяет небо и природу. Поэт — будь то Фет или Тютчев у нас, или Блейк и Шелли в Англии, или Гёте и Новалис в Германии, — будучи влюбленником Природы, естественно и неизбежно восходит от земли — и к облачному простору, к земному небу, и к отдаленнейшему небу звезд, и к внутреннему зодческому Небу Небес.
Я раскрываю наудачу ‘Дворянское гнездо’. Глава 27: ‘Ночь, безмолвная, ласковая ночь, лежала на холмах и на долинах, издали, из ее благовонной глубины, Бог знает откуда — с неба ли, с земли, — тянуло тихим и мягким теплом’. Я раскрываю том стихов Тютчева, ‘Ночные голоса’:
Как сладко дремлет сад темно-зеленый,
Объятый негой ночи голубой,
Сквозь яблони, цветами убеленной,
Как сладко светит месяц золотой!…
Таинственно, как в первый день созданья,
В бездонном небе звездный сонм горит…
Вот раздельная линия между художником-прозаиком и художником-поэтом. В высокой своей художественной жизни Тургенев так же загадочно-двойственен и надломлен, как в высокой своей любви. Отказавшись от венка и венца поэта, он потерял дорогу к тому высокому мудрствованию, которое есть неизбежная награда, утоляющая поэта, влюбленного в Природу. Но, отдавшись художественной прозе, он разлил в ней все свои драгоценные свойства поэта так обильно и полно, что чуть не каждой странице Тургенева свойственно описание, а в каждом описании просвечивают все элементы лирики — они полны такого словесного подъема и проникновения, такой слоговой-звуковой музыки, что хочется воскликнуть словами же Тургенева.
Кто вдруг освободил его? Речам
Дал звук и силу?
(‘Андрей’)
Тургенев своей высокой любовью к художественному слову, постоянным стремлением к золотому обрамлению прозы поэзией и насыщению ее музыкой был неотлучным учителем и спутником моей жизни. Мне было десять лет, когда я прочел первую его повесть-поэму ‘Первая любовь’. Между 14 и 16 годами, когда я искал и нашел в себе поэта, он был любимым моим русским писателем. Когда я писал первые свои книги стихов, я иногда, наудачу раскрыв ту или иную книгу Тургенева, тотчас встречался с сочетанием слов, которое немедленно внушало мне звучную песню. Это свойство тургеневского слова пробуждать во мне песню не утратилось для меня и теперь. Тоскуя перед полночным камином, в пустынном зимнем Капбретоне, три года тому назад я перечитывал ‘Дворянское гнездо’ и прочел слова: ‘закрыв глаза рукою, в оцепенении очарования…’. Оцепенение очарования! — воскликнула моя мысль в восхищении, лучше сказать нельзя, — и тотчас возник стих.
ПОЛНОСТЬ ЗНАНИЯ
Я знал скитания,
И угадания,
Я знал лобзания
В луче мгновения.
Несу им дани я,
Их крою в ткани я,
Но полность знания
Лишь в счастьи пения.
Без пенья стражду я,
Лишь песни жажду я
И лишь однажды я
Постиг все мление,
Когда над юными
Мечтами-струнами,
И нет, бурунами
Возникло пение.
Я только в пении,
В благодарении,
Весь в вознесении
Из мглы страдания
В певучем рдении,
В стихе, в горении,
В оцепенении
Очарования.
В душной парижской комнатенке, почти вчера, мучительно стремясь ночною своей мыслью в недосяжимую Россию, я перечитывал рассказ Тургенева ‘Стучит’. Та страница, где он говорит: ‘пока я спал, тонкий туман набежал…’, мгновенно перенесла меня в Россию, и стих, проснувшись во мне, обвил эту страницу, как плющ обвивает ствол дерева.
СТУЧИТ
Спал и не спал я. Проснулся. Гляжу.
Месяц повис беловатым пятном,
Дымно косит на пустую межу.
Небо глядит опрокинутым дном.
Все потускнело. Сереет кругом.
Всюду поля — и поля, и поля.
Кустики, вехи, оврага излом.
Ветер вздыхает, травой шевеля.
Сорной травою покрылась земля,
Месяц глядит, как изломанный щит.
Гомон угрозный томительно для,
Где-то телега стучит и стучит.
Кто-нибудь был или будет убит?
Посвист разбойников ветер донес.
Русь — океан? Расплескался в нем кит?
Или стучит это — бегство колес?
Тучей свиваясь, несчитанность слез
Льется в бряцанье и смех бубенцов.
Кровью — речной обозначился плес.
Смертью — на пустоши полнится ров,
Будет ли это во веки веков?
Небо да будет лазурный нам щит?
Сердце, стремясь до родных берегов,
Кровью — последнею кровью — стучит.
Пять у нас великих мастеров сказующего слова, мастеров художественной прозы: Гоголь, Аксаков, Тургенев, Достоевский, Толстой. О Пушкине и Лермонтове, как повествователях, должно говорить особо. Каждый из этих пяти воплощает в себе одну из основных черт многообразной и первородно-богатой русской души. Гоголь — ее волшебствующая магия, Аксаков — благолепная истовость ее созерцательности, Достоевский — ее разоблаченная бездна, мука и радость сострадания, прорицание провидческое, Толстой — ее земная тяга, богатырь земли, Святогор в гробу, который раз дохнет, силы придаст, — а еще дохнет, и будет это мертвый дух. Но есть еще одно свойство русской души, которое делает ее странно-особенной среди разных европейских душ. Русская душа застенчива, и это ее пленительность. Тургенев — застенчивость русской души.
Clamart, 1933. 19 мая
—————————————————————————————-
Впервые опубликовано: ‘Последние новости’, Париж, 1933, 15 и 22 июня.