Тургенев И. С, Венгеров Семен Афанасьевич, Год: 1899

Время на прочтение: 26 минут(ы)
С. Венгеров
Оригинал здесь: Русский биографический словарь.
Тургенев (Иван Сергеевич) — знаменитый писатель. Родился 28 октября 1818 г. в Орле. Трудно представить себе большую противоположность, чем общий духовный облик Тургенева и та среда, из которой он непосредственно вышел. Отец его — Сергей Николаевич, отставной полковник-кирасир, был человек замечательно красивый, ничтожный по своим качествам нравственным и умственным. Сын не любил вспоминать о нем, а в те редкие минуты, когда говорил друзьям об отце, характеризовал его, как ‘великого ловца пред Господом’. Женитьба этого разорившегося жуира на немолодой, некрасивой, но весьма богатой Варваре Петровне Лутовиновой была исключительно делом расчета. Брак был не из счастливых и не сдерживал Сергея Николаевича (одна из его многочисленных ‘шалостей’ описана Тургеневым в повести ‘Первая любовь’). Он умер в 1834 г., оставив трех сыновей — Николая, Ивана и скоро умершего от эпилепсии Сергея — в полном распоряжении матери, которая, впрочем, и раньше была полновластной владыкою дома. В ней типично выразилось то опьянение властью, которое создавалось крепостным правом. Род Лутовиновых представлял собою смесь жестокости, корыстолюбия и сладострастия (представителей его Тургенев изобразил в ‘Трех портретах’ и в ‘Однодворце Овсяникове’). Унаследовав от Лутовиновых их жестокость и деспотизм, Варвара Петровна была озлоблена и личной судьбой своей. Рано лишившись отца, она страдала и от матери, изображенной внуком в очерке ‘Смерть’ (старуха), и от буйного, пьяного отчима, который, когда она была маленькой, варварски бил и истязал ее, а когда она подросла, стал преследовать гнусными предложениями. Пешком, полуодетая спаслась она к дяде своему, И.И. Лутовинову, жившему в селе Спасском — тому самому насильнику, о котором рассказывается в ‘Однодворце Овсяникове’. Почти в полном одиночестве, оскорбляемая и унижаемая, прожила Варвара Петровна до 30 лет в доме дяди, пока смерть его не сделала ее владетельницей великолепного имения и 5000 душ. Все сведения, сохранившиеся о Варваре Петровне, рисуют ее в самом непривлекательном виде. Сквозь созданную ею среду ‘побоев и истязаний’ Тургенев пронес невредимо свою мягкую душу, в которой именно зрелище неистовств помещичьей власти, задолго еще до теоретических воздействий, подготовило протест против крепостного права. Жестоким ‘побоям и истязаниям’ подвергался и он сам, хотя считался любимым сыном матери. ‘Драли меня, — рассказывал впоследствии Тургенев, — за всякие пустяки, чуть не каждый день’, однажды он уже совершенно приготовился бежать из дому. Умственное воспитание его шло под руководством часто сменявшихся французских и немецких гувернеров. Ко всему русскому Варвара Петровна питала глубочайшее презрение, члены семьи говорили между собою исключительно по-французски. Любовь к русской литературе тайком внушил Тургеневу один из крепостных камердинеров, изображенный им, в лице Пунина, в рассказе ‘Пунин и Бабурин’. До 9 лет Тургенев прожил в наследственном Лутовиновском Спасском (в 10 верстах от Мценска, Орловской губернии). В 1827 г. Тургеневы, чтобы дать детям образование, поселились в Москве, на Самотеке был куплен ими дом. Тургенев учился сначала в пансионе Вейденгаммера, затем его отдали пансионером к директору Лазаревского института Краузе. Из учителей своих Тургенев с благодарностью вспоминал о довольно известном в свое время филологе, исследователе ‘Слова о Полку Игореве’, Д.Н. Дубенском (XI, 200), учителе математики П.Н. Погорельском и молодом студенте И.П. Клюшникове, позднее видном члене кружка Станкевича и Белинского, писавшем вдумчивые стихотворения под псевдонимом — Ф — (XV, 446). В 1833 г. 15-летний Тургенев (такой возраст студентов, при тогдашних невысоких требованиях, был явлением обычным) поступил на словесный факультет Московского университета. Год спустя, из-за поступившего в гвардейскую артиллерию старшего брата, семья переехала в СПб., и Тургенев тогда же перешел в Петербургский университет. И научный, и общий уровень СПб. университета был тогда невысокий, из своих университетских наставников, за исключением Плетнева, Тургенев в своих воспоминаниях никого даже не назвал по имени. С Плетневым Тургенев сблизился и бывал у него на литературных вечерах. Студентом 3-го курса он представил на его суд свою написанную пятистопным ямбом драму ‘Стенио’, по собственным словам Тургенева — ‘совершенно нелепое произведение, в котором с бешеною неумелостью выражалось рабское подражание байроновскому Манфреду’. На одной из лекций Плетнев, не называя автора по имени, разобрал довольно строго эту драму, но все-таки признал, что в авторе ‘что-то есть’. Отзыв ободрил юного писателя: он вскоре отдал Плетневу ряд стихотворений, из которых два Плетнев в 1838 г. напечатал в своем ‘Современнике’. Это не было первым появлением его в печати, как пишет Тургенев в своих воспоминаниях: еще в 1836 г. он поместил в ‘Журнале Министерства Народного Просвещения’ довольно обстоятельную, немножко напыщенную, но вполне литературно написанную рецензию — ‘О путешествии ко святым местам’, А.Н. Муравьева (в собр. соч. Тургенева не вошла). В 1836 г. Тургенев кончил курс со степенью действительного студента. Мечтая о научной деятельности, он в следующем году снова держал выпускной экзамен, получил степень кандидата, а в 1838 г. отправился в Германию. Поселившись в Берлине, Тургенев усердно взялся за занятия. Ему не столько приходилось ‘усовершенствоваться’, сколько засесть за азбуку. Слушая в университете лекции по истории римской и греческой литературы, он дома вынужден был ‘зубрить’ элементарную грамматику этих языков. В Берлине сгруппировался в это время кружок даровитых молодых русских — Грановский, Фролов, Неверов, Михаил Бакунин, Станкевич. Все они восторженно увлекались гегельянством, в котором видели не одну только систему отвлеченного мышления, а новое евангелие жизни. ‘В философии, — говорит Тургенев, — мы искали всего, кроме чистого мышления’. Сильное впечатление произвел на Тургенева и весь вообще строй западноевропейской жизни. В его душу внедрилось убеждение, что только усвоение основных начал общечеловеческой культуры может вывести Россию из того мрака, в который она была погружена. В этом смысле он становится убежденнейшим ‘западником’. К числу лучших влияний берлинской жизни принадлежит сближение Тургенева с Станкевичем (см.), смерть которого произвела на него потрясающее впечатление. В 1841 г. Тургенев вернулся на родину. В начале 1842 г. он подал в Московский университет просьбу о допущении его к экзамену на степень магистра философии, но в Москве не было тогда штатного профессора философии, и просьба его была отклонена. Как видно из опубликованных в ‘Библиографе’ за 1891 г. ‘Новых материалах для биографии И.С. Тургенева’, Тургенев в том же 1842 г. вполне удовлетворительно выдержал экзамен на степень магистра в Петербургском университете. Ему оставалось теперь только написать диссертацию. Это было совсем не трудно, для диссертаций словесного факультета того времени не требовалось солидной научной подготовки. Но в Тургеневе уже простыл жар к профессиональной учености, его все более и более начинает привлекать деятельность литературная. Он печатает небольшие стихотворения в ‘Отечественных Записках’, а весной 1843 г. выпускает отдельной книжкой, под буквами Т. Л. (Тургенев-Лутовинов), поэму ‘Параша’. В 1845 г. выходит тоже отдельной книжкой другая поэма его, ‘Разговор’, в ‘Отечественных Записках’ 1846 г. (N 1) появляется большая поэма ‘Андрей’, в ‘Петербургском Сборнике’ Некрасова (1846) — поэма ‘Помещик’, кроме того, мелкие стихотворения Тургенева разбросаны по ‘Отечественным Запискам’, разным сборникам (Некрасова, Сологуба ) и ‘Современнику’. С 1847 г. Тургенев совершенно перестает писать стихи, если не считать несколько небольших шуточных посланий к приятелям и ‘баллады’: ‘Крокет в Виндзоре’, навеянной избиением болгар в 1876 г. Несмотря на то, что выступление на стихотворное поприще было восторженно встречено Белинским, Тургенев, перепечатав в собрании своих сочинений даже слабейшие из своих драматических произведений, совершенно исключил из него стихи. ‘Я чувствую положительную, чуть не физическую антипатию к моим стихотворениям, — говорит он в одном частном письме, — и не только не имею ни одного экземпляра моих поэм — но дорого бы дал, чтобы их вообще не существовало на свете’. Это суровое пренебрежение решительно несправедливо. У Тургенева не было крупного поэтического дарования, но под некоторыми небольшими его стихотворениями и под отдельными местами его поэм не отказался бы поставить свое имя любой из прославленных поэтов наших. Лучше всего ему удаются картины природы: тут уже ясно чувствуется та щемящая, меланхолическая поэзия, которая составляет главную красоту тургеневского пейзажа. Поэма Тургенева ‘Параша’ — одна из первых попыток в русской литературе обрисовать засасывающую и нивелирующую силу жизни и житейской пошлости. Автор выдал замуж свою героиню за того, кто ей полюбился и наградил ее ‘счастьем’, безмятежный вид которого, однако, заставляет его восклицать: ‘Но, Боже! то ли думал я, когда исполненный немого обожанья, ее душе я предрекал года святого благодарного страданья’. ‘Разговор’ написан отличным стихом, есть строки и строфы прямо лермонтовской красоты. По содержанию своему эта поэма, при всем своем подражании Лермонтову — одно из первых в нашей литературе ‘гражданских’ произведений, не в позднейшем значении обличения отдельных несовершенств русской жизни, а в смысле призыва к работе на общую пользу. Одну личную жизнь оба действующие лица поэмы считают недостаточной целью осмысленного существования, каждый человек должен совершить какой-нибудь ‘подвиг’, служить ‘какому-нибудь богу’, быть пророком и ‘карать слабость и порок’. Две другие большие поэмы Тургенева, ‘Андрей’ и ‘Помещик’, значительно уступают первым. В ‘Андрее’ многоглаголиво и скучно описывается нарастание чувства героя поэмы к одной замужней женщине и ее ответные чувства, ‘Помещик’ написан в юмористическом тоне и представляет собой, по терминологии того времени, ‘физиологический’ очерк помещичьей жизни — но схвачены только внешние, смехотворные ее черты. Одновременно с поэмами Тургенев написал ряд повестей, в которых тоже очень ярко сказалось лермонтовское влияние. Только в эпоху безграничного обаяния печоринского типа могло создаться преклонение молодого писателя пред Андреем Колосовым, героем повести того же названия (1844). Автор выдает нам его за ‘необыкновенного’ человека, и он действительно совершенно необыкновенный… эгоист, который, не испытывая ни малейшего смущения, на весь род людской смотрит как на предмет своей забавы. Слово ‘долг’ для него не существует: он бросает полюбившую его девушку с большей легкостью чем иной бросает старые перчатки, и с полной бесцеремонностью пользуется услугами товарищей. В особенную заслугу ему вменяется то, он ‘не становится на ходули’. В том ореоле, которым молодой автор окружил Колосова, несомненно сказалось и влияние Жорж Занд, с ее требованием полной искренности в любовных отношениях. Но только тут свобода отношений получила весьма своеобразный оттенок: то, что для Колосова было водевилем, для страстно полюбившей его девушки превратилось в трагедию. Несмотря на неясность общего впечатления, повесть носит на себе яркие следы серьезного таланта. Вторая повесть Тургенева, ‘Бретер’ (1846), представляет собой авторскую борьбу между лермонтовским влиянием и стремлением дискредитировать позерство. Герой повести Лучков своей таинственной угрюмостью, за которою чудится что-то необыкновенно глубокое, производит сильное впечатление на окружающих. И вот, автор задается целью показать, что нелюдимость бретера, его таинственная молчаливость весьма прозаически объясняются нежеланием жалчайшей посредственности быть осмеянной, его ‘отрицание’ любви — грубостью натуры, равнодушие к жизни — каким-то калмыцким чувством, средним между апатией и кровожадностью. Содержание третьей повести Тургенева ‘Три портрета’ (1846) почерпнуто из семейной хроники Лутовиновых, но очень уж в ней сконцентрировано все необыденное этой хроники. Столкновение Лучинова с отцом, драматическая сцена, когда сын, стиснув шпагу в руках, злобными и непокорными глазами смотрит на отца и готов поднять на него руку — все это гораздо более было бы уместно в каком-нибудь романе из иностранной жизни. Слишком густы также краски, наложенные на Лучинова-отца, которого Тургенев заставляет 20 лет не говорить ни единого слова с женой из-за туманно выраженного в повести подозрения в супружеской неверности. — Рядом со стихами и романтическими повестями, Тургенев пробует свои силы и на драматическом поприще. Из его драматических произведений наибольший интерес представляет написанная в 1856 г. живая, забавная и сценичная жанровая картинка ‘Завтрак у предводителя’, до сих пор удержавшаяся в репертуаре. Благодаря, в особенности, хорошему сценическому исполнению пользовались также успехом ‘Нахлебник’ (1848), ‘Холостяк’ (1849), ‘Провинциалка’, ‘Месяц в деревне’. Автору особенно был дорог успех ‘Холостяка’. В предисловии к изданию 1879 г. Тургенев, ‘не признавая в себе драматического таланта’, вспоминает ‘с чувством глубокой благодарности, что гениальный Мартынов удостоил играть в четырех из его пьес и, между прочим, пред самым концом своей блестящей, слишком рано прерванной карьеры, превратил силою великого таланта, бледную фигуру Мошкина в ‘Холостяке’ в живое и трогательное лицо’. Несомненный успех, выпавший на долю Тургенева на первых же порах его литературной деятельности, не удовлетворял его: он носил в душе сознание возможности более значительных замыслов — а так как то, что пока выливалось на бумагу, не соответствовало их широте, то он ‘возымел твердое намерение вовсе оставить литературу’. Когда, в конце 1846 г., Некрасов и Панаев задумали издавать ‘Современник’, Тургенев отыскал у себя, однако, ‘пустячок’, которому и сам автор, и Панаев настолько мало придавали значения, что он был помещен даже не в отделе беллетристики, а в ‘Смеси’ первой книжки ‘Современника’ 1847 г. Чтобы сделать публику еще снисходительнее, Панаев к скромному и без того названию очерка: ‘Хорь и Калиныч’ прибавил еще заглавие: ‘Из записок охотника’. Публика оказалась более чуткой, чем опытный литератор. К 1847 г. демократическое или, как оно тогда называлось, ‘филантропическое’ настроение начинало достигать в лучших литературных кружках высшего своего напряжения. Подготовленная пламенной проповедью Белинского, литературная молодежь проникается новыми духовными течениями, в один, два года целая плеяда будущих знаменитых и просто хороших писателей — Некрасов, Достоевский, Гончаров, Тургенев, Григорович, Дружинин, Плещеев и др. — выступают с рядом произведений, производящих коренной переворот в литературе и сразу сообщающих ей то настроение, которое потом получило свое общегосударственное выражение в эпохе великих реформ. Среди этой литературной молодежи Тургенев занял первое место, потому что направил всю силу своего высокого таланта на самое больное место дореформенной общественности — на крепостное право. Поощренный крупным успехом ‘Хоря и Калиныча’, он написал ряд очерков, которые в 1852 г. были изданы под общим именем ‘Записок Охотника’. Книга сыграла первоклассную историческую роль. Есть прямые свидетельства о сильном впечатлении, которое она произвела на наследника престола, будущего освободителя крестьян. Обаянию ее поддались и все вообще чуткие сферы правящих классов. ‘Запискам Охотника’ принадлежит такая же роль в истории освобождения крестьян, как в истории освобождения негров — ‘Хижине дяди Тома’ Бичер-Стоу, но с той разницей, что книга Тургенева несравненно выше в художественном отношении. Объясняя в своих воспоминаниях, почему он в самом начале 1847 г. уехал за границу, где написано большинство очерков ‘Записок Охотника’, Тургенев говорит: ‘…я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел, мне необходимо нужно было удалиться от моего врага затем, чтобы из самой моей дали сильнее напасть на него. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил все, против чего я решился бороться до конца — с чем я поклялся никогда не примиряться… Это была моя Аннибаловская клятва’. Категоричность Тургенева, однако, относится только к внутренним мотивам ‘Записок Охотника’, а не к исполнению их. Болезненно-придирчивая цензура 40-х годов не пропустила бы сколько-нибудь яркий ‘протест’, сколько-нибудь яркую картину крепостных безобразий. И действительно, непосредственно крепостное право затрагивается в ‘Записках Охотника’ сдержанно и осторожно. ‘Записки Охотника’ — ‘протест’ совсем особого рода, сильный не столько обличением, не столько ненавистью, сколько любовью. Народная жизнь пропущена здесь сквозь призму душевного склада человека из кружка Белинского и Станкевича. Основная черта этого склада — тонкость чувств, преклонение пред красотой и вообще желание быть не от мира сего, возвыситься над ‘грязной действительностью’. Значительная часть народных типов ‘Записок Охотника’ принадлежит к людям такого покроя. Вот романтик Калиныч, оживающий только тогда, когда ему рассказывают о красотах природы — горах, водопадах и т. п., вот Касьян с Красивой Мечи, от тихой души которого веет чем-то совершенно неземным, вот Яша (‘Певцы’), пение которого трогает даже посетителей кабака, даже самого кабатчика. Рядом с натурами глубоко-поэтическими ‘Записки Охотника’ выискивают в народе типы величавые. Однодворец Овсяников, богатый крестьянин Хорь (за которого Тургенева уже в 40-х годах упрекали в идеализации) величественно спокойны, идеально честны и своим ‘простым, но здравым умом’ прекрасно понимают самые сложные общественно-государственные отношения. С каким удивительным спокойствием умирают в очерке ‘Смерть’ лесовщик Максим и мельник Василий, сколько чисто романической обаятельности в мрачно-величественной фигуре неумолимо честного Бирюка! Из женских народных типов ‘Записок Охотника’ особенного внимания заслуживают Матрена (‘Каратаев’), Марина (‘Свидание’) и Лукерья (‘Живые Мощи’, последний очерк залежался в портфеле Тургенева и увидел свет лишь четверть века спустя, в благотворительном сборнике ‘Складчина’, 1874): все они глубоко-женственны, способны на высокое самоотречение. И если мы к этим мужским и женским фигурам ‘Записок Охотника’ прибавим удивительно-симпатичных ребятишек из ‘Бежина Луга’, то получится целая одноцветная галерея лиц, относительно которых никак нельзя сказать, что автор дал тут народную жизнь во всей ее совокупности. С поля народной жизни, на котором растут и крапива, и чертополох, и репейник, автор сорвал только красивые и благоухающие цветы и сделал из них прекрасный букет, благоухание которого было тем сильнее, что представители правящего класса, выведенные в ‘Записках Охотника’, поражают своим нравственным безобразием. Господин Зверков (‘Ермолай и Мельничиха’) считает себя человеком очень добрым, его даже коробит, когда крепостная девка с мольбою бросается ему в ноги, потому что по его мнению ‘человек никогда не должен свое достоинство терять’, но он с глубоким негодованием отказывает этой ‘неблагодарной’ девке в разрешении выйти замуж, потому что его жена останется тогда без хорошей горничной. Гвардейский офицер в отставке Аркадий Павлыч Пеночкин (‘Бурмистр’) устроил свой дом совсем по-английски, за столом у него все великолепно сервировано и выдрессированные лакеи служат превосходно. Но вот один из них подал красное вино не подогретым, изящный европеец нахмурился и, не стесняясь присутствием постороннего лица, приказал ‘насчет Федора… распорядиться’. Мардарий Аполлоныч Стегунов (‘Два помещика’) — тот совсем добряк: идиллически сидит на балконе прекрасным летним вечером и пьет чай. Вдруг донесся ‘до нашего слуха звук мерных и частых ударов’. Стегунов ‘прислушался, кивнул головой, хлебнул, и, ставя блюдечко на стол, произнес с добрейшей улыбкой и, как бы невольно вторя ударам: чюки-чюки-чюк! чюки-чюк! чюки-чюк!’. Оказалось, что наказывают ‘шалунишку Васю’, буфетчика ‘с большими бакенбардами’. Благодаря глупейшему капризу злющей барыни (‘Каратаев’), трагически складывается судьба Матрены. Таковы представители помещичьего сословия в ‘Записках Охотника’. Если и встречаются между ними порядочные люди, то это или Каратаев, кончающий жизнь трактирным завсегдатаем, или буян Чертопханов, или жалкий приживальщик — Гамлет Щигровского уезда. Конечно, все это делает ‘Записки Охотника’ произведением односторонним, но это та святая односторонность, которая приводит к великим результатам. Содержание ‘Записок Охотника’ во всяком случае, было не выдумано — и вот почему в душе каждого читателя во всей своей неотразимости вырастало убеждение, что нельзя людей, в которых лучшие стороны человеческой природы воплощены так ярко, лишать самых элементарных человеческих прав. В чисто художественном отношении ‘Записки Охотника’ вполне соответствуют великой идее, положенной в их основание, и в этой гармонии замысла и формы — главная причина их успеха. Все лучшие качества тургеневского таланта получили здесь яркое выражение. Если сжатость составляет вообще одну из главных особенностей Тургенева, совсем не писавшего объемистых произведений, то в ‘Записках Охотника’ она доведена до высшего совершенства. Двумя-тремя штрихами Тургенев рисует самый сложный характер: назовем для примера хотя бы завершительные две странички очерка, где душевный облик ‘Бирюка’ получает такое неожиданное освещение. Наряду с энергией страсти, сила впечатления увеличивается общим, удивительно-мягким и поэтическим колоритом. Пейзажная живопись ‘Записок Охотника’ не знает себе ничего равного во всей нашей литературе. Из среднерусского, на первый взгляд бесцветного, пейзажа Тургенев сумел извлечь самые задушевные тона, в одно и тоже время и меланхолические, и сладко-бодрящие. В общем, Тургенев ‘Записками Охотника’ по технике занял первое место в ряду русских прозаиков. Если Толстой превосходит его широтой захвата, Достоевский — глубиной и оригинальностью, то Тургенев — первый русский стилист. В его устах ‘великий, могучий, правдивый и свободный русский язык’, которому посвящено последнее из его ‘Стихотворений в прозе’, получил самое благородное и изящное свое выражение. Личная жизнь Тургенева, в то время, когда так блестяще развертывалась его творческая деятельность, складывалась невесело. Несогласия и столкновения с матерью принимали все более и более острый характер — и это не только нравственно его развинчивало, но приводило также к крайне стесненному материальному положению, которое осложнялось тем, что все считали его человеком богатым. К 1845 г. относится начало загадочной дружбы Тургенева с знаменитой певицей Виардо-Гарсия. Неоднократно были сделаны попытки пользоваться для характеристики этой дружбы рассказом Тургенева: ‘Переписка’, с эпизодом ‘собачьей’ привязанности героя к иностранной балерине, существу тупому и совершенно необразованному. Было бы, однако, грубой ошибкой видеть в этом прямо автобиографический материал. Виардо — необыкновенно тонкая художественная натура, муж ее был прекрасный человек и выдающийся критик искусства (см. VI, 612), которого Тургенев очень ценил и который, в свою очередь, высоко ставил Тургенева и переводил его сочинения на французский язык. Несомненно также, что в первое время дружбы с семьей Виардо Тургенев, которому мать целых три года за привязанность к ‘проклятой цыганке’ не давала ни гроша, весьма мало напоминал популярный за кулисами тип ‘богатого русского’. Но, вместе с тем, глубокая горечь, которою проникнут рассказанный в ‘Переписке’ эпизод, несомненно имела и субъективную подкладку. Если мы обратимся к воспоминаниям Фета и к некоторым письмам Тургенева, мы увидим, с одной стороны, как права была мать Тургенева, когда она его называла ‘однолюбом’, а с другой, что, прожив в тесном общении с семьею Виардо целых 38 лет, он, все-таки, чувствовал себя глубоко и безнадежно одиноким. На этой почве выросло тургеневское изображение любви, столь характерное даже для его всегда меланхоличной творческой манеры. Тургенев — певец любви неудачной по преимуществу. Счастливой развязки у него почти ни одной нет, последний аккорд — всегда грустный. Вместе с тем, никто из русских писателей не уделил столько внимания любви, никто в такой мере не идеализировал женщину. Это было выражением его стремления забыться в мечте. Герои Тургенева всегда робки и нерешительны в своих сердечных делах: таким был и сам Тургенев. — В 1842 г. Тургенев, по желанию матери, поступил в канцелярию министерства внутренних дел. Чиновник он был весьма плохой, а начальник канцелярии Даль, хотя тоже был литератор, к службе относился весьма педантически. Кончилось дело тем, что прослужив года 1 1/2, Тургенев, к немалому огорчению и неудовольствию матери, вышел в отставку. В 1847 г. Тургенев вместе с семейством Виардо уехал за границу, жил в Берлине, Дрездене, посетил в Силезии больного Белинского, с которым его соединяла самая тесная дружба, а затем отправился во Францию. Дела его были в самом плачевном положении, он жил займами у приятелей, авансами из редакций, да еще тем, что сокращал свои потребности до минимума. Под предлогом потребности в уединении, он в полном одиночестве проводил зимние месяцы то в пустой даче Виардо, то в заброшенном замке Жорж Занд, питаясь чем попало. Февральская революция и июньские дни застали его в Париже, но не произвели на него особенного впечатления. Глубоко проникнутый общими принципами либерализма, Тургенев в политических своих убеждениях всегда был, по собственному его выражению, ‘постепеновцем’, и радикально-социалистическое возбуждение 40-х годов, захватившее многих его сверстников, коснулось его сравнительно мало. В 1850 г. Тургенев вернулся в Россию, но с матерью, умершей в том же году, он так и не свиделся. Разделив с братом крупное состояние матери, он по возможности облегчил тяготы доставшихся ему крестьян. В 1852 г. на него неожиданно обрушилась гроза. После смерти Гоголя Тургенев написал некролог, которого не пропустила петербургская цензура, потому что, как выразился известный Мусин-Пушкин, ‘о таком писателе преступно отзываться столь восторженно’. Единственно для того, чтобы показать, что и ‘холодный’ Петербург взволнован великой потерей, Тургенев отослал статейку в Москву, В.П. Боткину, и тот ее напечатал в ‘Московских Ведомостях’. В этом усмотрели ‘бунт’, и автор ‘Записок Охотника’ был водворен на съезжую, где пробыл целый месяц. Затем он был выслан в свою деревню и только благодаря усиленным хлопотам графа Алексея Толстого года через два вновь получил право жить в столицах. Литературная деятельность Тургенева с 1847 г., когда появляются первые очерки ‘Записок Охотника’, до 1856 г., когда ‘Рудиным’ начинается наиболее прославивший его период больших романов, выразилась, кроме законченных в 1851 г. ‘Записок Охотника’ и драматических произведений, в ряде более или менее замечательных повестей: ‘Дневник лишнего человека’ (1850), ‘Три встречи’ (1852), ‘Два приятеля’ (1854), ‘Муму’ (1854), ‘Затишье’ (1854), ‘Яков Пасынков’ (1855), ‘Переписка’ (1856). Кроме ‘Трех встреч’, которые представляют собой довольно незначительный анекдот, прекрасно рассказанный и заключающий в себе удивительно-поэтическое описание итальянской ночи и летнего русского вечера, все остальные повести нетрудно объединить в одно творческое настроение глубокой тоски и какого-то беспросветного пессимизма. Это настроение теснейшим образом связано с унынием, которое охватило мыслящую часть русского общества под влиянием реакции первой половины 50-х годов (см. Россия, XXVIII, 634 и сл.). Доброй половиной своего значения обязанный идейной чуткости и уменью улавливать ‘моменты’ общественной жизни, Тургенев ярче других своих сверстников отразил уныние эпохи. Именно теперь в его творческом синтезе создался тип ‘лишнего человека’ — это до ужаса яркое выражение той полосы русской общественности, когда непошлому человеку, потерпевшему крушение в сердечных делах, решительно нечего было делать. Глупо заканчивающий свою умно начатую жизнь Гамлет Щигровского уезда (‘Записки Охотника’), глупо погибающий Вязовнин (‘Два приятеля’), герой ‘Переписки’, с ужасом восклицающий, что ‘у нас русских нет другой жизненной задачи, как разработка нашей личности’, Веретьев и Маша (‘Затишье’), из которых первого пустота и бесцельность русской жизни приводит к трактиру, а вторую в пруд — все эти типы бесполезных и исковерканных людей зародились и воплотились в очень ярко написанные фигуры именно в годы того безвременья, когда даже умеренный Грановский восклицал: ‘благо Белинскому, умершему вовремя’. Прибавим сюда из последних очерков ‘Записок Охотника’ щемящую поэзию ‘Певцов’, ‘Свидания’, ‘Касьяна с Красивой Мечи’, грустную историю Якова Пасынкова, наконец ‘Муму’, которую Карлейль считал самой трогательной повестью на свете — и мы получим целую полосу самого мрачного отчаяния. В силу той же чуткости к колебаниям общественной атмосферы, Тургенев, вслед за наступлением в 1855 г. новой полосы государственной жизни, пишет четыре крупнейших своих произведения: ‘Рудин’, (1856), ‘Дворянское гнездо’ (1859), ‘Накануне’ (1860), ‘Отцы и дети’ (1862), в которых является самым замечательным выразителем первой половины эпохи реформ. Ярче всех своих сверстников он уловил тот момент единодушия общественных стремлений, когда все хоронили старое и, не предвидя никаких осложнений, надеялись на лучшее будущее. Затем Тургенев первый с необыкновенной силой изобразил и поворотный пункт эпохи, когда начался разброд и из среды сторонников новых веяний выделились два течения — умеренных ‘отцов’ и быстро понесшихся вперед ‘детей’. В лице Рудина Тургенев хоронил безволье и бездеятельность поколения 40-х годов, его бесцельное прозябание и бесплодную гибель. Перед нами богато одаренный человек с лучшими намерениями, но совершенно пасующий перед действительностью, страстно зовущий и увлекающий других, но сам совершенно лишенный страсти и темперамента, позер и фразер, но не из фатовства, а потому, что он электризуется собственными словами и в ту минуту, когда он говорит, ему искренно кажутся легко преодолимыми всякие препятствия. Отношение автора к Рудину — двойственное, не свободное от противоречий. Устами Лежнева он то развенчивает его, то ставит на пьедестал. Дело в том, что в лице Рудина переплелись Wahrheit und Dichtung. До известной степени Рудин — портрет знаменитого агитатора и гегельянца Бакунина, которого Белинский определял как человека с румянцем на щеках и без крови в сердце. Живые черты исторического деятеля Тургенев перемешал с прозою серого повседневного существования — и контраст между проповедью Рудина и его мизерным прозябанием получился поразительный. Явившись в эпоху, когда общество лихорадочно мечтало о ‘деле’, и притом без эпилога, не пропущенного цензурой (смерть Рудина на июньских баррикадах), ‘Рудин’ был понят весьма односторонне. Герой романа стал нарицательным именем для людей, у которых слово не согласуется с делом. Так, между прочим, понял роман Тургенева Некрасов, который в своей поэме ‘Саша’ печатно раньше изобразил человека рудинского типа, но которому в действительности сюжет поэмы подсказала сданная в редакцию ‘Современника’ рукопись Тургенева (см. предисловие Тургенева к изданию его соч. 1879 г.). Точно так же отнеслась к Рудину критика 60-х годов, которая нашла в рудинском ‘фразерстве’ лишнее орудие для своей борьбы с отживающим поколением. Позднейший читатель никак не может согласиться ни с насмешливым, ни, тем более, с презрительным отношением к Рудину. Надо рассматривать Рудина в связи с общественными условиями его времени — и тогда станет очевидным, что его богатые природные задатки пропали даром не только по его собственной вине. В Западной Европе из Рудиных вырабатываются блестящие ораторы и вожди общественных групп, а какую общественную ‘деятельность’ мог бы себе избрать Рудин в России 40-х годов?.. Была в то время только одна область, отвечавшая понятию о высшем назначении человека — область слова, литературного, профессорского и кружкового. Искренно произнесенные ‘пышные’ фразы были тогда и делом, сея в душе слушателей то стремление к идеалу, которое подготовляло лучшее будущее России. Это видно из самого романа, где ‘фразер’ Рудин оказывает облагораживающее влияние и на Лежнева, и на молодого энтузиаста Басистова, и на чуткую Наталью, в лице которой выступает новая русская женщина, с ее жаждою выбиться из сферы мелких житейских интересов. — Если в ‘Рудине’ Тургенев, чутко идя навстречу нарождающейся потребности в живой деятельности, казнил только праздноболтающих людей поколения сороковых годов, то в ‘Дворянском гнезде’ он пропел отходную всему своему поколению и без малейшей горечи уступал место молодым силам. В лице Лаврецкого мы несомненно имеем одного из самых симпатичных представителей дворянско-помещичьей полосы русской жизни, он человек и тонко-мыслящий, и тонко-чувствующий. И тем не менее он не может не согласиться со своим другом, энтузиастом Михалевичем, когда тот, перебрав события его жизни, называет его ‘байбаком’. Вся эта жизнь была отдана личным радостям или личному горю. ‘Ухлопав себя на женщину’, Лаврецкий в 35 — 40 лет сам себя хоронит, считая свое прозябание на земле простым ‘догоранием’. Он протестует против Михалевича только тогда, когда тот его аттестует как ‘злостного, рассуждающего байбака’. Именно ‘рассуждающего’ байбачества, т. е. возведения своего обеспеченного крестьянским трудом безделья в какую-либо аристократическую теорию, у демократа Лаврецкого нет и следа. Лаврецкий — ‘байбак’ только потому, что вся жизнь русская обайбачилась и спала сном глубоким. Не спал один лишь работавший на Лаврецких народ — и именно потому Лаврецкий преклоняется пред ‘народною правдою’. Потеряв за границей свое семейное счастье, он приезжает на родину с твердым намерением взяться за ‘дело’. Но увы! это ‘дело’ смутно для него самого, да и не могло быть ясно в эпоху полного застоя общественной жизни. Достаточно было, поэтому, первых проблесков сочувствия к нему со стороны героини романа Лизы, чтобы неутоленная жажда личного счастья снова залила все его существо — а вторичная незадача снова и окончательно надломила мягкого романтика. Правда, в эпилоге мы узнаем, что Лаврецкий как будто обрел ‘дело’: он научился ‘землю пахать’ и ‘хорошо устроил своих крестьян’. Но какое же тут ‘дело’ в высшем смысле этого слова? Землю пахал, конечно, не он сам, а его крепостные, и если он их ‘хорошо’ устроил, то это только значило, что он их не притеснял и не выжимал из них последние соки. Положительных элементов для деятельности эти отрицательные добродетели не давали. С еще большей яркостью отходящая полоса русской жизни сказалась в поэтическом образе Лизы Калитиной. Наряду с Пушкинской Татьяной, Лиза принадлежит к числу самых обаятельных фигур русской литературы. Она вся порыв к добру и героическое милосердие, она относится к людям с той чисто русской, лишенною внешнего блеска, но глубоко в сердце сидящей жалостью, которая характеризует древнерусских подвижниц. Выросшая на руках будущей схимницы, Лиза душевными корнями вся в старой, мистической Руси. Простая русская девушка, она даже не умеет формулировать то высокое и доброе, что наполняет ее душу, у нее нет ‘своих слов’. Не умом, а сердцем она поняла Лаврецкого и полюбила его той народно-русской любовью, которая слово ‘любить’ заменяет словом ‘жалеть’. Составляя, вместе с тем, органическое звено стародворянской обеспеченной жизни, с ее отсутствием общественных интересов, Лиза воплощает собой ту полосу русской общественности, когда вся жизнь женщины сводилась к любви и когда, потерпев неудачу в ней, она лишалась всякой цели существования. Своим зорким творческим оком Тургенев уже видел нарождение новой русской женщины — и, как выражение новой полосы русской жизни, сделал ее центром следующего общественного романа своего: ‘Накануне’. Уже в заглавии его было нечто символическое. Вся русская жизнь была тогда накануне коренных социально-государственных перемен, накануне разрыва с старыми формами и традициями. Героиня романа, Елена — поэтическое олицетворение характерного для начальных лет эпохи реформ неопределенного стремления к хорошему и новому, без точного представления об этом новом и хорошем. Елена не отдает себе вполне ясного отчета в своих стремлениях, но инстинктивно душа ее куда-то рвется: ‘она ждет’, по определению влюбленного в нее художника Шубина, в уста которого автор вложил большую часть своих собственных комментариев к событиям романа. Как молодая девушка, она ждала, конечно, прежде всего любви. Но в выборе, который она сделала между тремя влюбленными в нее молодыми людьми, ярко сказалась психология новой русской женщины, а символически — новое течение русской общественности. Как и Лиза Калитина, Елена от природы великодушна и добра, и ее с детства влечет к несчастным и заброшенным. Но любовь ее не только сострадательная: она требует деятельной борьбы со злом. Вот почему ее воображение так поражено встречей с болгарином Инсаровым, подготовляющим восстание против турок. Пусть он во многих отношениях ниже и талантливого шалуна Шубина, и другого поклонника Елены — ученого и благородномыслящего Берсенева, будущего преемника Грановского, пусть он, по определению Шубина, ‘сушь’, пусть в нем ‘талантов никаких, поэзии нема’. Но ошибся бедный Шубин, когда, разобрав качества начинавшего возбуждать его опасения Инсарова, он утешал себя тем, что ‘эти качества, слава Богу, не нравятся женщинам. Обаяния нет, шарму’. Все это было бы верно для прежней женщины: новая русская женщина — и в лице ее новая русская жизнь — искала прежде всего нравственного обаяния и практического осуществления идеалов. ‘Освободить свою родину. Эти слова так велики, что даже выговорить страшно’, — восклицает Елена в своем дневнике, припоминая сказанное Инсаровым — и выбор ее сделан. Она пренебрегает приличиями, отказывается от обеспеченного положения и идет с Инсаровым на борьбу и может быть на смерть. Когда Инсаров преждевременно умирает от чахотки, Елена решает ‘остаться верной его памяти’, оставшись верной ‘делу всей его жизни’. Возвратиться на родину она не хочет. ‘Вернуться в Россию’, — пишет она родителям, — ‘зачем? Что делать в России?’ Действие происходит в глухую пору реакции конца дореформенной эпохи, — и что, действительно, было делать тогда в России человеку с таким порывом к реальному осуществлению общественных идеалов? Понял, наконец, теперь Шубин стремление Елены согласовать слово и дело — и печально размышляет над причинами ухода Елены с Инсаровым. Винит он в этом отсутствие у нас людей сильной, определенной воли. ‘Нет еще у нас никого, нет людей, куда ни посмотри. Все — либо мелюзга, грызуны, гамлетики, самоеды, либо темнота и глушь подземная, либо толкачи, из пустого в порожнее переливатели, да палки барабанные! Нет, кабы были между нами путные люди, не ушла бы от нас эта девушка, эта чуткая душа, не ускользнула бы как рыба в воду!’ Но роман недаром называется ‘Накануне’. Когда Шубин кончает свою элегию возгласом: ‘Когда же наша придет пора? Когда у нас народятся люди?’, его собеседник дает ему надежду на лучшее будущее, и Шубин — верное эхо авторских дум — ему верит. ‘Дай срок, ответил Увар Иванович, — будут. — Будут? Почва! Черноземная сила! Ты сказал — будут? Смотрите ж, я запишу ваше слово’. — Всего два года отделяют ‘Накануне’ от последующего и самого знаменитого общественного романа Тургенева, ‘Отцов и детей’, но огромные перемены произошли за этот короткий срок в общественных течениях. Широкими волнами катилась теперь русская жизнь, все более и более выделяя настроение, которое уже не довольствовалось неопределенными перспективами на лучшее будущее. Недавнее радостно-умиленное единодушие всех слоев общества исчезло. Нарождалось поколение, далеко ушедшее в своих стремлениях и идеалах от того скромного минимума человеческих прав, который давали стоявшие тогда на очереди реформы. Но как ни резко было по существу обособление этой новой общественной группы, оно еще было в подготовительном фазисе и никому не приходило на ум констатировать распадение прогрессивного течения на два почти враждебных друг другу лагеря. Когда Тургенев одному из своих приятелей, человеку очень умному и чуткому на ‘веяния’ эпохи, сообщил план ‘Отцов и детей’, то получил ответ, повергший его в совершенное изумление: ‘Да ведь ты, кажется, уже представил подобный тип… в Рудине’. — ‘Я промолчал, — говорит Тургенев, — что было сказать? Рудин и Базаров — один и тот же тип!’ Для поразительно-тонкой наблюдательности Тургенева разделение на два поколения обрисовывалось уже ясными очертаниями, он понимал всю глубину разлада. Впрочем, трудно сказать, чтобы Тургеневу принадлежала только честь первой диагностики, проницательность которой увеличивается тем, что роман, хотя и появился в начале 1862 г., но закончен был уже летом 1861 г., а задуман, значит, куда раньше, т. е. буквально в самый момент зарождения новых настроений молодого поколения. Тут уже как будто не простое констатирование: в значительной степени роман Тургенева содействовал самому дифференцированию нового миросозерцания. В ‘Отцах и детях’ достигла самого полного выражения одна из самых характерных особенностей новейшей русской литературы вообще и Тургенева в частности — теснейшая связь литературного воздействия с реальными течениями общественных настроений. В произведениях Тургенева литература и жизнь до такой степени сближаются одна с другою, что при анализе того или другого воспроизведенного ими общественного явления часто нельзя отличить, где кончается литературный генезис его и где начинается непосредственное действие общественных сил. И наоборот — при изучении отдельных Тургеневских типов трудно сказать, где отражение действительности и где сфера пророчески-литературного творчества. С удивительной чуткостью отражая носившиеся в воздухе настроения и веяния эпохи, Тургенев сам до известной степени являлся творцом общественных течений. Романами Тургенева не только зачитывались: его героям и героиням подражали в жизни. Приступая к изображению новоявленных ‘детей’, Тургенев не мог не сознавать своей отчужденности от них. В ‘Накануне’ он стоит на стороне молодых героев романа, а пред Еленой, столь шокировавшей своими отступлениями от условной морали людей старого поколения, прямо преклоняется. Такой симпатии он не мог чувствовать к Базарову, с его материалистическим пренебрежением к искусству и поэзии, с его резкостью, столь чуждой мягкой натуре Тургенева. Но отсюда еще бесконечно далеко до ‘оклеветания’ всего молодого поколения, в котором партийное озлобление видело основной мотив романа, и до полного разрыва с новым течением. В каждом из крупных произведений Тургенева есть действующее лицо, в уста которого он влагал свое собственное тонкое и меткое остроумие, придававшее такой артистический интерес личной беседе Тургенева (таковы, например, Пигасов в ‘Рудине’, Шубин в ‘Накануне’, Потугин в ‘Дыме’). В ‘Отцах и детях’ вся эта ядовитость сосредоточилась в Базарове, у которого уже поэтому одному является масса точек соприкосновения с автором. При всем коренном разногласии со многими воззрениями Базарова, он все же внушал Тургеневу серьезное уважение. ‘Во все время писания я чувствовал к Базарову невольное влечение’, — отмечает Тургенев в своем дневнике в день окончания романа — и вполне понятно, почему. Ему, летописцу безволия и бессилия пережитого периода, не могло не импонировать то, что с появлением Базаровых исчезает чахлая порода российских Гамлетов и уступает место крепким натурам, знающим, чего они хотят. Во всяком случае, в борьбе двух поколений автор если не на стороне ‘детей’, то и не на стороне ‘отцов’. К Кирсанову-дяде он относится полуиронически, Кирсанов-отец — добрый, но недалекий человек, сравнительно-умеренный Кирсанов-сын безусловно пасует пред своим радикальным другом Базаровым. Неудивительно, что чуждая наших партийных споров немецкая критика выражала впоследствии великое удивление тому, как могла партия ‘радикалов’ усмотреть отрицательное отношение в ‘таком гордом образе, одаренном такой силой характера и такой полной отчужденностью от всего мелкого, пошлого, вялого и ложного’. Поместивший роман в своем журнале Катков писал Тургеневу: ‘Вы пресмыкаетесь перед молодым поколением’. Но роман появился в очень острый момент: вновь ожило старое понятие о ‘вредных’ идеях, нужна была кличка для обозначения политического радикализма. Ее нашли в слове ‘нигилист’, которым Базаров определяет свое отрицательное ко всему отношение. С ужасом заметил Тургенев, какое употребление сделали из этого термина люди, с политическими взглядами которых он не имел ничего общего. В литературе враждебное отношение к роману ярче всего сказалось в статье критика ‘Современника’, М.А. Антоновича: ‘Асмодей нашего времени’. С ‘Современником’, где до 1859 г. Тургенев был постоянным сотрудником, у него уже раньше установились холодные отношения, частью из-за личных отношений Тургенева к Некрасову, частью потому, что радикализм Чернышевского и Добролюбова не был симпатичен Тургеневу. Но все-таки, всего за 1 1/2 года перед тем, ‘Накануне’ нашло на страницах ‘Современника’ восторженную оценку в известной статье Добролюбова: ‘Когда же придет настоящий день’, — а теперь Тургенев был формально причислен к ретроградному лагерю. Другой орган ‘детей’ — ‘Русское Слово’, в лице Писарева — не только не усмотрел в Базарове клеветы, но признал его своим идеалом. В общем, однако, положение Тургенева, как любимца всех слоев читающей публики и выразителя передовых стремлений русского общества, было поколеблено. Если взглянуть на Базарова с исторической точки зрения, как на тип, отражающий настроение шестидесятых годов, то он, несомненно, страдает неполнотою. Радикализм общественно-политический, столь сильный в это время, в романе почти не затронут, то место, где Базаров выражает полное равнодушие к тому, что у мужика будет хорошая изба, дает прямо неверное представление о восторженном демократизме нового поколения. — В промежутках между четырьмя знаменитыми романами своими Тургенев написал вдумчивую статью ‘Гамлет и Дон-Кихот’ (1860) и три замечательные повести: ‘Фауст’ (1856), ‘Ася’ (1858), ‘Первая любовь’ (1860), в которых дал несколько привлекательнейших женских образов. Княжна Засекина (‘Первая любовь’) просто грациозно-кокетлива, но героиня ‘Фауста’ и Ася — натуры необыкновенно-глубокие и цельные. Первая сгорела от глубины чувства, внезапно на нее налетевшего, Ася, подобно Наталье в ‘Рудине’, спаслась бегством от своего чувства, когда увидела, как не соответствует его силе безвольный человек, которого она полюбила. — В ‘Отцах и детях’ творчество Тургенева достигло своей кульминационной точки. В появившихся в 1864 г. ‘Призраках’ элемент фантастический переплетается с рассудочным. Ту же смесь желания отрешиться от современности с раздражением против нее представляет собою своеобразный ‘отрывок’ из записок ‘умершего художника’ — ‘Довольно’ (1865). Ясно чувствуется, что охлаждение, вызванное ‘Отцами и детьми’, болезненно сказалось в сердце автора, столь привыкшем к всеобщей читательской любви. Высшей точки авторское раздражение достигло в ‘Дыме’ (1867). Трудно сказать, какая из общественно-политических групп того времени изображена здесь злее. Молодое поколение и заграничная эмиграция представлены с одной стороны в ряде дурачков и тараторящих барынь, с другой — в коллекции любителей так или иначе пожить на чужой счет. В ‘Отцах и детях’ Тургенев проводил резкую демаркационную линию между убежденными представителями новых идей и такими ничтожными прихвостнями времени, как ‘эмансипированная’ губернская барынька Кукшина и соединяющий ‘прогрессивность’ с продажею водки откупщический сынок Сытников. В ‘Дыме’ Сытниковы да Кукшины выступают на первый план, а эмиграция олицетворена в фигуре ‘великого’ молчальника Губарева, слава которого держится на том, что он никогда ничего не говорит и только глубокомысленно издает какое-то нечленораздельное мычание. В столь же печальном освещении является аристократическая среда, собирающаяся под ‘arbre russe’ в Баден-Бадене и предающаяся какой-то вакханалии реакционных вожделений. Наконец, славянофильские мечтания о русской самобытности предаются самому ядовитому глумлению в речах желчного западника Потугина, устами которого несомненно говорит иногда сам автор. Общий пессимизм проникает повесть, название которой навеяно мыслю, что все ‘людское’ — ‘дым’, и ‘особенно все русское’. — Пароксизм раздражения длился, однако, недолго. В ‘Литературных воспоминаниях’ (1868) Тургенев говорит уже без всякой горечи о своей размолвке с прогрессивными элементами и фактически доказывает, как далек он был от желания написать в ‘Отцах и детях’ карикатуру на молодое поколение вообще и на Добролюбова в частности. В том же году был преобразован в общелитературный журнал ‘Вестник Европы’, Тургенев становится его постоянным сотрудником и разрывает связи с Катковым. Этот разрыв не обошелся Тургеневу даром. Его стали преследовать и в ‘Русском Вестнике’, и в ‘Московских Ведомостях’, нападки которых стали особенно ожесточенными в конце 70-х годов, когда по поводу оваций, выпавших на долю Тургенева, Катковский орган уверял, что Тургенев ‘кувыркается’ пред прогрессивной молодежью. Ряд небольших повестей, с которыми Тургенев выступил в конце 1860-х годов и первой половине 1870-х (‘Бригадир’, ‘История лейтенанта Ергунова’, ‘Несчастная’, ‘Странная история’, ‘Степной король Лир’, ‘Стук, стук, стук’, ‘Вешние воды’, ‘Пунин и Бабурин’, ‘Стучит’ и др.) весь относится к категории воспоминаний о далеком прошлом. За исключением ‘Вешних вод’, герой которых представляет собою еще одно интересное добавление к тургеневской галерее безвольных людей, все эти повести мало прибавляют к ‘тоталитету’ — как говорили в 40-х годах — литературного значения Тургенева. Воздержание Тургенева от разработки более современных тем до известной степени объясняется тем, что он теперь все меньше и меньше сталкивался с живой русской действительностью. Уже начиная с 1856 г., когда с него окончательно была снята опала, он подолгу живал за границей, то лечась на водах, то гостя у Виардо, но все-таки он нередко бывал и у себя в Спасском, и в Петербурге. С начала 1860-х годов он совсем поселяется в Баден-Бадене, где ‘Villa Tourgueneff’, благодаря тому, что там же поселилась семья Виардо, стала интереснейшим музыкально-артистическим центром. Война 1870 г. побудила семью Виардо покинуть Германию и переселиться в Париж, перебрался туда и Тургенев. Переселение в Париж сблизило Тургенева со многими эмигрантами и вообще с заграничной молодежью, которая теперь перестала его чуждаться, — и у него снова явилась охота откликнуться на злобу дня: революционное ‘хождение в народ’. Частью личные впечатления, частью материалы, которые ему доставляли друзья из России (в том числе документы по так называемому ‘процессу 50’), создали в нем уверенность, что он сможет схватить общую физиономию русского революционного движения. В результате получился самый крупный по объему, но не по значению из романов Тургенева, ‘Новь’ (1877). Глубоко убежденный в том, что революционное движение не имеет почвы в России, Тургенев тем не менее отнесся с полным вниманием к тому психологическому порыву, который создал движение. Уловить его наиболее характерные черты Тургеневу удалось не вполне. Он сделал центром романа одного из обычных в его произведениях безвольных людей, столь характерных для поколения 40-х, но никак не 70-х годов. Нежданов — неудачник, идущий пропагандировать, чтобы утишить сердечную боль, и лишенный уверенности в правоте своего дела. Неудивительно, что первые же неудачи и вызывают в нем глубокое отчаяние — и он лишает себя жизни у порога дела. Несоответствующим действительности оказалось и желание Тургенева уловить новый тип людей негромкой и неэффектной, но настоящей работы на пользу народу, в лице Соломина и Марианны. ‘Новь’ имела не более как succes d’estime. Из позднейших произведений Тургенева (‘Сон’, ‘Рассказ отца Алексея’, ‘Отчаянный’, ‘Клара Милич’ и др.) наибольшее внимание обратили на себя ‘Песнь торжествующей любви’ и ‘Стихотворения в прозе’. Высоко-поэтическая ‘Песнь торжествующей любви’ видимо иллюстрирует мысль Шопенгауэра о гении рода, т. е. о той бессознательности, под влиянием которой мы, помимо своего желания, идем в своей половой жизни по пути, ведущему к продолжению рода. Превосходные ‘Стихотворения в прозе’ (1882) представляют собою ряд накопившихся за долгие годы отдельных мыслей и картинок, отлившихся в удивительно-изящную, задушевную и вместе с тем сильную форму. К концу жизни слава Тургенева достигла своего апогея как в России, где он опять становится всеобщим любимцем, так и в Европе, где критика, в лице самых выдающихся своих представителей — Тэна, Ренана, Брандеса и др. — причислила его к первым писателям века. Приезды его в Россию в 1878 — 1881 годах были истинными триумфами. Тем болезненнее всех поразили вести о тяжелом обороте, который с 1882 г. приняли его обычные подагрические боли. Умирал Тургенев мужественно, с полным сознанием близкого конца, но без всякого страха пред ним. Смерть его (в Буживале под Парижем, 22 августа 1883 г.) произвела огромное впечатление, выражением которого были грандиозные похороны его. Тело великого писателя было, согласно его желанию, привезено в Петербург и похоронено на Волковом кладбище при таком стечении народа, которого никогда ни до того, ни после того не было на похоронах частного лица. Далеко не полные собрания сочинений Тургенева (нет стихотворений и многих статей) с 1868 г. выдержали 4 издания. Одно собрание сочинений Тургенева (со стихами) было дано при ‘Ниве’ (1898). Стихотворения изданы под редакцией С.Н. Кривенко (2 издания, 1885 и 1891). В 1884 г. Литературный фонд издал ‘Первое собрание писем И.С. Тургенева’, но множество писем Тургенева, рассеянных по разным журналам, еще ждут отдельного издания. В 1901 г. вышли в Париже письма Тургенева к французским друзьям, собранные И.Д. Гальперин-Каминским. Часть переписки Тургенева с Герценом издана за границей Драгомановым. Отдельные книги и брошюры о Тургеневе напечатали: Аверьянов, Агафонов, Буренин, Былеев, Венгеров, Ч. Ветринский, Говоруха-Отрок (Ю. Николаев), Добровский, Michel Delines, Евфстафиев, Иванов, Е. Кавелина, Крамп, Любошиц, Мандельштам, Мизко, Mourrier, Невзоров, Незеленов, Овсянико-Куликовский, Острогорский, J. Pavlovsky (фр.), Евг. Соловьев, Страхов, Сухомлинов, Tursch (нем.), Чернышев, Чудинов, Юнгмейстер и другие. Ряд обширных статей о Тургеневе вошел в собрания сочинений Анненкова, Белинского, Аполлона Григорьева, Добролюбова, Дружинина, Михайловского, Писарева, Скабичевского, Ник. Соловьева, Чернышевского, Шелгунова. Значительные выдержки как из этих, так и из других критических отзывов (Авдеева, Антоновича, Дудышкина, Де-Пулэ, Лонгинова, Ткачева и др.) даны в сборнике В. Зелинского: ‘Собрание критических материалов для изучения произведений И.С. Тургенева’ (3-е изд. 1899). Отзывы Ренана, Абу, Шмидта, Брандеса, де Вогюэ, Мериме и др. приведены в книге: ‘Иностранная критика о Тургеневе’ (1884). Многочисленные биографические материалы, рассеянные по журналам 1880-х и 90-х годов, указаны в ‘Обзоре трудов умерших писателей’ Д.Д. Языкова, выпуск III — VIII.
Венгеров Семен Афанасьевич
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека