В конце февраля 188 — года в одном из переулков Смоленского рынка у ворот дома купца Трифонова остановился частный пристав —го участка —ой части.
Разыскав проволочное кольцо, против которого висела дощечка с надписью ‘дворник’, пристав позвонил.
Где-то далеко в глубине двора отозвался звонок, где-то хлопнула дверь, и через несколько времени, пожимаясь от холода, вышел из калитки дворник.
Увидав пристава, он подобрался, снял шапку и вопросительно на него посмотрел.
— Здесь квартира мещанина Ивана Петровича Мешкова? — спросил пристав.
Дворник на минуту задумался, припоминая.
— Должно быть, ваше благородие, в квартире тридцатой, они не так давно здесь поместились, если прикажете, я сейчас по книге справлюсь.
— Один он тут жил или с кем-нибудь?
— С женщиной какой-то, кажется, с женой.
— Проводи меня к ним,— сказал пристав, отворяя калитку.
Двор был большой и грязный. Пройдя через кучи разных нечистот и обледенелых помоев, они повернули налево, прошли узким и темным проходом между двумя голыми кирпичными стенами и начали подыматься по крутой осклизлой лестнице. Пахло сыростью и плесенью. В конце длинного коридора, по обе стороны которого были расположены квартиры, дворник остановился и постучал в дверь.
— Кто там? — откликнулся женский голос.
— Отворяй,— приказал пристав.
Из двери выглянула молодая женщина.
Не дожидаясь, чтобы дверь отворилась совсем, пристав, в таких местах привыкший не церемониться, толкнул дверь и вошел.
Маленькая комнатка с закоптелым потолком и кое-где отвисшими обоями была убрана относительно чисто. Против единственного окна стоял стол, на котором лежали бумаги, перо и чернильница.
Видно было, что хозяйка занималась письменной работой, от которой только что оторвалась.
— Здесь квартира мещанина Мешкова? — спросил пристав.
— Квартира ихняя здесь, но их сейчас дома нет,— ответила женщина.
— А вы кто?— Он хотел обратиться к ней на ‘ты’, но, осмотревшись и по некоторым признакам решив, что это бедные ‘интеллигенты’, он начал на ‘вы’.
— Я жена ихняя.
— Подождешь меня в коридоре,— обратился он к дворнику, запирая за собой дверь и с деловым видом подходя к столу.— Мне кое-что надо у вас спросить и записать.
Елена Ивановна (так звали хозяйку), с детства привыкшая со страхом смотреть па всякого полицейского и теперь не предвидя ничего хорошего, не смея двинуться, стояла у двери. ‘Что ему от меня нужно? — думала она, перебирая в голове все поводы, по которым мог к ней прийти пристав.— Неужели Иван Петрович что-нибудь сделал?’
— Когда и куда ушел ваш муж? — спросил пристав.
— Так и есть, что-нибудь с ним случилось. Господи, что же это такое? — прошептала Елена Ивановна.
— Я вас спрашиваю, когда и куда ушел ваш муж? — повторил пристав громче.— Да что вы там мнетесь, подите сядьте сюда и отвечайте на мои вопросы толком.
— Они ушли еще вчера утром, а куда — не знаю. Они больны были.
— Чем он был болен?
Елена Ивановна покраснела.
— Как это вам сказать, на них находило, запивали они,—сказала она, заминаясь.
— А знаете вы его почерк? — сказал он, подавая ей засаленную бумажку, на которой немного неровным, четким почерком что-то было написано.— Эту записку нашли сегодня на берегу Москвы-реки, около проруби, где дорогомиловская плотомойня. Тут же нашли пиджак и шапку.
Елена Ивановна прочла: ‘Лишаю себя жизни добровольно, прошу никого не винить. Иван Мешков‘.
Елена Ивановна не могла отвечать. Закрыв лицо руками, она судорожно рыдала, по временам вздрагивая всем телом.
— Нынче я вас больше беспокоить не буду, — сказал пристав, вдруг заторопясь и берясь за фуражку, — а завтра утром я пришлю вам дознаньице, и вы потрудитесь его подписать. До свидания-с.
‘Зачем он это сделал, зачем? — мысленно повторяла Елена Ивановна.— Разве я его попрекала, разве я не знаю, что это болезнь, что он сам себе не рад. Жил бы да жил. Не мог работать, я бы одна работала, были бы сыты. В этакий холод— утопился’.
Дрожь пробежала по ее телу.
Она живо представила себе, как он бросился под лед, как боролся со смертью, и теперь где-нибудь подо льдом синее, опухшее его тело медленно перекатывается по течению.
‘Стало быть, далеко отнесло его, бедного, коли не нашли,—подумала она.— Господи, прости его, он сам себя не помнил, может быть, и я виновата, не умела его покоить, чем-нибудь его огорчала’.
— Ивановна, а Ивановна, что это околодочный приходил, али опять твой старик что накуролесил, дворник говорит, его фатеру спрашивали.
Елена Ивановна оглянулась.
Это была старушка соседка, жившая в этом же коридоре, сплетница и болтунья. У нее была русская печка, в которой она пускала жильцов готовить и поэтому питалась даром, и она знала все, что происходило во всех тридцати пяти квартирах этого дома.
Появление пристава в сопровождении дворника она не могла пропустить, не узнавши причины, и потому немедленно явилась с допросом.
Увидав на глазах Елены Ивановны слезы, она вдруг оживилась и затараторила, выпаливая зараз по два слова.
— Вот вы все нонешние молодые так-то. Привяжется к своему старику, и отвечай за него, плачься. Кабы еще путевый был или молодой. А то ишь невидаль, крыса седая. Мой был, так хоть на человека похож был, и то, бывало, пока он шьет сапоги, работает, и я с ним, а как закрутит, так уж не прогневайся, не буду сидеть, как ты. Молодая женщина найдет себе пропитание везде. Много ты своим писанием заработала? Нарядилась бы, вышла по Проточному, вот тебе и деньги и удовольствие. Ты ему не нужна, так и об нем нечего сокрушаться.
Елена Ивановна слушала болтовню старухи и ничего не слыхала.
Мысли ее путались. То ей казалось, что никакого пристава не было, что все это было во сне, то вдруг действительность с новой силой выступала перед ней, и опять этот холод — мокрый, пронизывающий холод.
Она схватила лежащий на кровати шерстяной платок, накинула его себе на плечи и, не оборачиваясь, выбежала на улицу.
— Давно бы так-то,— проговорила Антоновна, очень довольная тем, что ее советы приняты, и побежала по соседям рассказывать, что Иван Петрович попал в участок, а ‘письмоводителыиа’ пошла гулять по Проточному.
Куда и зачем шла Елена Ивановна, она не сознавала. И после, вспоминая эту ужасную ночь, она не помнила, где и на каких улицах она была. Она не замечала, как снежный ветер щипал ее лицо, насквозь пронизывая тело, как мелькали прохожие, кричали извозчики, для нее ничего не существовало, кроме одной упорной мысли о нем.
Она никогда не любила его. То чувство, которое она когда-то принимала за любовь, не было любовью — то была жалость.
Она жалела его, слабого, бесхарактерного, но доброго Ивана Петровича.
Когда он, пьяный, возвращался после долгого отсутствия домой, пропив все, что у него было, в чужих лохмотьях и опорках, и, стоя на коленях, со слезами просил у нее прощения, глядя на его слезы, она не могла не прощать ему и всякий раз прощала и жалела.
Она видела, что он губит жизнь и свою и ее, пробовала его убеждать, прятала от него деньги и все, что он мог пропить, но ничего не помогало.
После запоя он дня три лежал больной, со страшной головной болью, потом вставал, находил какую-нибудь работу, клялся и божился, что пить больше не будет, и действительно держался, раньше иногда по целым месяцам, справлял себе домашнюю одежду, но вдруг опять пропадал, и опять все сначала: и лохмотья, и слезы, и клятвы, и жалость.
Раньше Елена Ивановна верила в его клятвы, и ей легче было ему прощать, но с каждым разом вера эта слабела, и она уже смотрела на него как на человека погибшего и вместе с ним оплакивала и свою загубленную жизнь.
Она теперь вспоминала, как в последний раз он стащил у нее единственное ее приличное платье, в котором она ходила за работой, и пропил его и как она, не сдержавшись, сказала ему: ‘Хоть бы тебя бог убрал от меня’.
Это воспоминание теперь больно кольнуло ее в сердце и мучило ее.
Она вспоминала, как она раньше ловила себя на мысли, что было бы хорошо, если бы он умер, и она тогда же себя казнила за такие мысли и отгоняла их как грех, и теперь, когда действительно его уже не стало, когда он сам освободил ее от себя, как больно ее кололи эти воспоминания.
Еще она вспомнила, как вчера вечером он, пьяный, приходил к ней просить денег, хоть гривенничек, и она отказала ему.
Он становился на колени, целовал ее платье и клялся, что он в последний раз выпьет и больше не будет. ‘Вы всё так, — не буду, не буду, а сами валяетесь пьяный на полу, уйдите лучше с глаз долой, легче будет’.
— Не веришь мне, а я говорю, в последний раз, тогда сама узнаешь. Прощай, Леночка, узнаешь,— сказал он ей и вышел.
Ей показалось, что он в дверях всхлипнул.
Теперь она ясно вспомнила эту последнюю сцену и поняла, что он правда прощался с ней и что тогда еще в его пьяной голове был решен тот ужасный шаг, на который он решился.
Во всем я виновата, все я, не пожалела, не поняла, Что с ним теперь, где он?
Еще в одном она себя винила, и ей страшно было в этом сознаться.
Неужели он мог это заметить? Ведь ничего же не было. Он приходил, давал мне работу, и только.
Я не изменила мужу ни словом, ни делом, я сама не знаю, люблю ли я его, неужели он мог подумать, что я с ним его обманывала? Разве мне это нужно?
И тут же она поняла, там, где-то в глубине души, что да, нужно, нужен ей этот милый, честный, чистый человек, который приходил к ней сдавать и получать ее работу, нужен ей и он, и все, что он мог бы ей дать.
Незаметно для себя Елена Ивановна прошла до конца переулка, повернула влево по набережной, мимо каких-то лесных складов и вышла к Дорогомиловскому мосту.
Ветер на чистом месте был сильнее.
Вдоль набережной по обеим сторонам реки кое-где мелькали огни фонарей, и между ними тянулась темной полосой покрытая снегом река.
Елена Ивановна подошла к мосту, оперлась о широкую железную решетку и долго пристально смотрела на реку.
Ей казалось, что там, где-то под ней, похоронен Иван Петрович, а решетка эта вроде катафалка — мрачная, черная.
А ветер между переплетами ревел все сильнее, теребил ее платье и платок, с яростью подлетал к фонарям, освещая мелкие блестки снега, и летел дальше, куда-то туда, где темно, страшно, где перекатывается тело Ивана Петровича.
Елена Ивановна вся дрожала от холода.
Какой-то прохожий, спеша мимо нее, задел ее, обругался в полетел дальше.
Елена Ивановна повернулась и пошла назад.
Проходя мимо трактира, она встретилась с пьяным, хотела было свернуть, но он кинулся на нее, охватил ее обеими руками и пьяным голосом начал ее уговаривать идти с ним.
Она с ужасом вырвалась и без оглядки побежала домой.
Пьяный кинулся было за нею, но тотчас спотыкнулся, упал, и до самых ворот своего дома она слышала его грубую, уличную брань.
II
Елена Ивановна была дочь сельского учителя Ч—го уезда. Все свое детство и отрочество она провела при школе, где сначала училась, а потом помогала и иногда даже заменяла своего стареющего отца.
Матери она лишилась рано, так что почти не помнила ее, и вместе с младшим своим братом Гришей выросла на руках школьной сторожихи, ворчливой, но доброй Максимовны.
С воспоминаниями детства у нее связывались большая комната школы, уставленная параллельными рядами черных парт, белокурые, точно льняные, головки детей, и посредине, около высокого стола, длинная, сухая фигура ее отца, в потертом пиджаке, в очках, всегда спокойного, медленно и ясно выговаривающего каждое слово.
Леночка начала ходить в школу семи лет и всегда была одной из лучших учениц. Сначала она сидела в младшем отделении, справа у окна, и вырисовывала на грифельной доске черточки, цифры и буквы, потом она сидела уже в середине, против самого стола учителя, в среднем отделении, а еще через год она перешла в старшее отделение и сидела слева около карты Европы.
Когда какой-нибудь ученик не мог ответить на заданный вопрос, отец всегда спрашивал ее, и она это уже знала и заранее приготовляла ответ.
В школе отец ее не называл никак, а обращался к ней не глядя на нее и говорил: ‘Ну ты, скажи’.— ‘Деление есть действие, посредством которого…’ — четка отчеканивала Леночка залпом все длинное определение и запыхавшись, счастливая своим знанием, садилась на свое место.
Тринадцати лет Леночка уже выдержала экзамен и с тех пор стала помогать отцу в младшем отделении.
Отец мечтал когда-то отдать ее в городское училище, но в это время подрастал уже Гриша, и все его заботы обратились на то, чтобы отдать сына в гимназию.
Надо было ему шить мундир, надо было платить за его учение и содержание в Москве — на это уходило все жалованье, и об Леночке заботиться было некогда.
Она сама так привыкла к тому, что все внимание отца было обращено на Гришу, что находила это вполне естественным и радовалась вместе с ним, когда его, одетого в чистенький мундирчик и шинель, повезли в Москву,
В Москве Гришу поместили у старой тетки, которая содержала прачечное заведение и сдавала от себя квартиры.
В воображении Леночки Москва рисовалась чем-то прекрасным и сказочным. Она видала в разных хрестоматиях и календарях рисунки Кремля, храма Спасителя, и все это ей казалось настолько необыкновенным, что она не только не смела мечтать когда-либо все это увидеть, но как будто даже не совсем верила в существование таких чудес.
Когда весною Гриша возвращался в деревню, она долго не могла к нему привыкнуть и смотрела на него как на существо, стоящее неизмеримо выше не только ее, но, пожалуй, даже и отца.
То, что он жил целую зиму в Москве, лазил на Ивана Великого и, наконец, выдержал экзамен в первый класс гимназии, делало его в глазах Леночки человеком совершенно особенным, и Гриша это понимал и важничал.
Между тем отец с каждым годом слабел. Часто, во время учения, на него нападал такой кашель, что он не мог продолжать урока и уходил в свою комнату, а Леночка продолжала занятия без него. Скоро он слег совсем. Приехавший из города доктор определил скоротечную чахотку и посоветовал ему позаботиться о будущности своих детей.
Иван А., ежеминутно прерываемый кашлем, продиктовал Леночке следующее письмо к своей сестре: ‘Любезная сестрица Прасковья А. Пишу тебе с одра болезни, с которого едва ли мне придется встать. По смерти моей останутся двое сирот, которых, кроме тебя, мне поручить некому. Гриша учится в гимназии и к весне уже перейдет в четвертый класс. Тебе трудно будет его содержать без моей помощи, поэтому постарайся его поместить на казенный счет или на стипендию. Я давно уже чувствую, что мне недолго осталось жить, и начал уже об этом хлопотать перед директором гимназии, который письменно мне обещал это устроить. Письмо его прилагаю. Я надеюсь, что тебе это выхлопотать будет нетрудно.
По смерти моей мои дети должны получить из земской пенсионной кассы единовременно шестьдесят семь рублей и по три рубля в месяц до их совершеннолетия. Эти деньги я желал бы сохранить для приданого Леночки. Если же тебе не удастся поместить Гришу на стипендию, то пусть эти деньги идут на его содержание в гимназии. Быть может, со временем он отдаст их сестре и будет служить ей поддержкой. Для человека образованного все пути открыты.
Относительно Леночки я никаких распоряжений не оставляю. Она уже взрослая и, надеюсь, найдет себе пропитание честным трудом.
Если она может быть тебе полезна в твоем деле, возьми ее к себе, если же нет, то она может поступить помощницей учителя в школе. Наше училищное начальство ее знает, и ей уже было обещано с осени сделать ее моей штатной помощницей. Если успеешь, сестрица, приезжай со мной проститься, кроме тебя, у меня родни нет, не оставь моих сирот, а я буду молить о тебе всевышнего за твою доброту.
В завещании своем назначаю тебя опекуншей над моими детьми и тебе завещаю получать из кассы эмеритуру и пенсию.
Брат твой Иван Попов‘.
Прошло несколько дней, в течение которых болезнь Ивана А. все усиливалась. Он уже не вставал с постели, постоянно кашлял и часто впадал в забытье.
Однажды, когда Леночка учила в школе, она увидала в окно подъехавшую к крыльцу барыню. Хотя она никогда не видала своей тетки, она тотчас же догадалась, что это она, и выбежала ее встречать. Это была толстая, еще очень живая женщина лет пятидесяти с быстрыми выкаченными глазами и крикливым голосом,
— Ну, вот я и приехала, думала, уже и не доеду, ну как Саша? а ты, верно, Леночка? Ишь какая большая, ну, здравствуй, познакомимся, я твоя тетка, Прасковья А. Ну что, плох? священник был? что же он, в памяти? на, голубушка, вынеси мужику семь гривен да принеси мой мешок в санях. Дорогие какие извозчики, дешевле не едут, — сыпала Прасковья Д., почти не давая ей отвечать.— Ну, куда же идти, где он лежит?
Леночка провела тетку в кухню, где встретила их Максимовна, а сама пошла в соседнюю комнату к отцу предупредить его о приезде сестры.
И. А. уже слышал голоса, и, когда она взошла, он открыл глаза и знаком головы показал ей, чтобы она подошла к нему.
Он был так слаб, что говорил только шепотом, и, чтобы понять его, надо было наклониться ухом к самому рту. Леночка подошла к нему и наклонилась.
— Сестра Прасковья приехала? я слышал, Гришу привезли? Нет. Значит, не увижу, скоро умру, что же она не идет?
В это время в комнату вошла Прасковья А. Видимо поборов в себе неприятное чувство, которое испытывает всякий при виде умирающего, она быстро подошла к постели, наклонилась над И. А. и поцеловала его в лоб.
Она решила не показывать брату, что он умирает, и старалась говорить с ним, как с человеком здоровым.
— Ну, вот я и приехала, — повторила она, очевидно, уже заранее подготовленную фразу, — что же ты тут болеешь, пора выздоравливать: я получила твое письмо, думала, ты уже совсем плох, но, слава богу, ты еще ничего, молодцом. Что же доктор, был? надо бы посоветоваться. Далеко здесь до города? Я завтра съезжу, привезу кого-нибудь, Гришу? — переспросила она, видя по губам брата, что он что-то хочет у нее спросить. — Не пустили, говорят, учиться надо, — соврала она. — На праздниках приедет. Ну, ладно, ладно, не волнуйся, лежи отдыхай, вечерком поговорим, а сейчас я пойду к Леночке, оправлюсь с дороги. Всю ночь ехала.
Выйдя в кухню, Прасковья А. резко изменила тон и стала распоряжаться как полновластная хозяйка, повелительно и грубо.
С первого же взгляда она определила, что И. А. умирает, и в глубине души она уже мечтала только о том,
чтобы поскорее развязаться и уехать опять в Москву. Этого она даже не считала нужным скрывать от Леночки и, не стесняясь близостью больного, громко высчитывала тот убыток, который она терпит от своей поездки и от того, что она задержится здесь несколько дней с похоронами. Впрочем, задержка эта была невелика.
В этот же день вечером, когда П. А. о чем-то хлопотала в кухне, Леночка, сидевшая около отца, заметила, что он стал дышать как-то странно. Она, испуганная, позвала тетку.
Леночка, не помня себя, побежала. Дом священника был в ста шагах от школы, но когда Леночка, запыхавшаяся, вернулась в комнату отца, он уже не дышал.
Через несколько минут пришел священник и отслужил панихиду. В эту ночь никто не ложился спать, а на другое утро Прасковья А, проявила деятельность необыкновенную. До обеда она успела уже побывать в городе, справилась в управе о пенсии, привезла гроб, заказала могилу и назначила похороны на третий день утром.
В школе занятий не было, и дети целый день бесцельно толпились в училище, ожидая чего-то.
Так как в комнате, где лежал покойник, было тесно, на панихиды пускали только старших, а младшие стояли за дверьми, забегали к окну и сквозь замерзшие стекла старались разглядеть, что делается в комнате.
Псалтырь попеременно читали взрослые ребята я мужики, бывшие ученики покойного. Прасковья А. кипела.
К вечеру была уже готова кутья, поставлено тесто для пирогов, приготовлены тарелки, рюмки, за которыми двадцать раз должна была бегать Леночка к попадье,— одним словом, все было в таком порядке, что можно было подумать, что без нее все бы погибло да, пожалуй, и сам Иван А. не сумел бы и помереть.
Похороны были очень приличные. Гроб несли на руках до самого кладбища, в церкви присутствовал соседний помещик, попечитель школы, и священник сказал длинную, запутанную речь, из которой ясно можно было понять только то, что Иван А. действительно умер и больше учить в школе не будет.
После поминок Прасковья А. объявила Леночке, что они сегодня же вечером едут в Москву, и приказала ей собираться. Несложное имущество брата она частью повезла с собой, а то, что не стоило перевозки, оставила на сохранение у батюшки.
III
Когда утром Леночка проснулась, поезд уже подходил к Москве.
Тетушка суетилась, пересчитывала узлы и поминутно всматривалась в замерзшее окно вагона, как бы боясь чего-то пропустить.
Еще за несколько минут до остановки поезда она собрала все свои вещи и вместе с Леночкой и другими пассажирами тискалась в тесном проходе вагона.
Наконец поезд засвистел, как бы во что-то уткнувшись, остановился.
В открытую дверь вагона показался белый пар, и понемногу, теснясь и толкая друг друга об узлы, стали вылезать пассажиры.
Было ясное, морозное утро. По длинной деревянной платформе резко отдавался звонкий скрип сотен шагов куда-то спешащих людей, взад и вперед летали артельщики в белых фартуках с бляхами на груди, с шумом прокатилась тележка, нагруженная разными ящиками и чемоданами, с криками: ‘Позвольте, позвольте’.
Все это для Леночки было ново. Неожиданный приезд решительной тетушки и переселение в Москву так глубоко повлияло на нее, что она долго не могла опомниться.
Вся ее прежняя жизнь, болезнь и трогательная смерть отца казались ей пережитыми как во сне, и новая чуждая действительность не давала ей времени вспоминать прошлое. Безотчетный страх, охвативший ее при приезде в Москву, настолько поработил ее всю, что она отдалась ему без спора и так и замерла в состоянии равнодушного угнетения.
Скромная и скрытная по природе, она, как улитка в своей скорлупе, сделалась вещью, которой можно было играть, подбрасывать в руке, трогать и давить, не заботясь о том, есть ли в этой скорлупе жизнь или нет.
Так к ней и отнеслась Прасковья А. Решив, что Гриша не может доучиться в гимназии и что ему пора зарабатывать свой хлеб самостоятельно, она отдала его в приказчики в колониальный магазин, а Леночку поместила в конторе своей прачечной и поручила ей присмотр за своим делом. ‘Тут и ночевать будешь на диване’,— сказала она, приведя ее в маленькую комнатку, занятую сплошными полками, на которых лежали свертки готового белья, расположенные по номерам.
— Будешь принимать и сдавать белье, записывать в книги, выдавать квитанции, а понавыкнешь, тогда и все дело передам тебе. Я уж стара, пора и мне отдохнуть, где мне управляться без помощницы.
* * *
Прачечная помещалась во дворе одного из переулков близ Арбата.
Подвальный этаж старого грязного флигеля был занят стиральной и гладильной, а выше помещались ‘контора’, комната Прасковьи А. и два угла, которые сдавались жильцам со столом.
Жильцы менялись постоянно. Или они не доплачивали, и тетушка немедленно их выгоняла, или, если этого не случалось, то сбегали сами благодаря невозможному характеру и придирчивости хозяйки.
Жильцов надо было иметь, потому что ими оплачивалась стоимость квартиры, но это были неизбежные враги, которым заранее была объявлена война, и другого отношения к ним у Прасковьи А. быть не могло.
Скоро Леночка осмотрелась и привыкла к новой обстановке.
Как бесплатная работница, она была выгодна, и понемногу в ее руки перешло почти все хозяйство. Она выдавала мыло, соду, вела контору и присматривала на кухне.
С жильцами она свыклась, и благодаря ей в первый раз случилось, что квартиранты жили по нескольку месяцев, и стычки между ними и хозяйкой почти прекратились. Зато когда тетушка бывала не в духе, а это случалось часто, вся ее злость обрушивалась на Леночку.
Что бы ни случилось, во всем была виновата ‘бездомная учительница, образованная тихоня, предательница, змея’, и чем больше отмалчивалась и пряталась в себя Леночка, тем больнее язвила ее Прасковья А.
Только по вечерам и ночам, когда тетушка уходила спать, Леночка чувствовала себя спокойной и одна, в своей комнате, переживала свою жизнь, свои мысли, свои воспоминания.
Иногда ей удавалось где-нибудь достать книгу, и тогда она чувствовала себя вполне счастливой. Какой-нибудь глупый базарный роман заставлял ее забывать.: все свои горести и лишения и так завлекал ее, что она забывалась и зачитывалась часто до поздней ночи, пока ее маленькая лампа не догорала и не гасла.
Как раньше, когда она жила в школе, весь внешний мир и Москва казались ей чем-то сказочным и недоступным, так теперь, читая в романах описания жестоких переживаний, она восхищалась ими, умилялась до слез, верила, что где-то там есть люди, которые так чувствуют и живут, но никогда она эти чувства не примеривала к себе и не воображала, что и она участвует в этой жизни всего человечества и что под ее скорлупой жизнь развивается, может быть, правдивей и красивей всех тех басен, которые теперь волнуют ее воображение.
Когда-то отец звал ее дурнушкой, и она свыклась с мыслью, что она какой-то урод, и презирала свою внешность. Когда она по утрам причесывала перед зеркалом свои длинные белокурые волосы, она ненавидела свои остановившиеся, как ей казалось, глупые голубые глаза, и женское развитие ее красивого тела не только не радовало ее, но пугало и наполняло ее каким-то бессознательным ужасом и стыдом.
Она, дурнушка Леночка, не смеет жить своей жизнью, счастье для других, а не для нее, а ей — ей надо служить, терпеть и не думать, потому что чем больше думать, тем больнее чувствуется беспросветное одиночество.
IV
Через полгода после переезда Леночки в Москву, в одном из углов, или как называла их Прасковья А. — квартир, случайно освободившейся, появился новый жилец, Иван Петрович Мешков.
Он пришел перед вечером без всяких вещей, сошелся с хозяйкой, не торгуясь, дал задаток и паспорт и два дня не выходил из своей комнаты.
Леночка носила ему обед н чай, он конфузливо благодарил, но почти ничего не ел и только ходил по комнате и курил.
Тетушка Прасковья А. даже начала беспокоиться, не революционер ли какой, но, видя безвредность и скромность постояльца, решила подождать и не беспокоить его.
— Там видно будет, что он дальше будет делать.
На третий день Мешков ушел с утра и скоро вернулся с небольшим узелком вещей и громадным портфелем, полным бумаг. Когда Леночка принесла ему обед, он сидел за столом и что-то писал на громадных бланках.
— Вот, Елена Ивановна, и я работать начал, — весело встретил он ее, — пишу страховые полисы для общества. У вас здесь хорошо, что, а? Благодарю вас, вы хорошая, что? — И он виновато улыбался доброй, как будто давно знакомой улыбкой.
И почему-то Леночка почувствовала, что этого человека она не боится и даже как будто она где-то раньше его видела, может быть, даже не его самого, а какого-то такого же человека с этой же улыбкой, и все было тогда так же, как теперь.
И этот стол с бумагами и тарелками, и запах щей, и она стоит у двери, — все, все совсем как сейчас.
Было ли это, как это бывает иногда, воспоминание из предыдущих наших жизней, или она безотчетно вспоминала близкие черты умершего отца, нечаянно отраженные в Мешкове. Она не успела над этим задуматься, но у нее осталось впечатление чего-то родного и приятного, а главное, не страшного.
И действительно, более смиренного человека, чем был Иван Петрович Мешков, не бывает. Небольшого роста, с проседью, без возраста, без прошлого, он так мало заботился о себе, что до сорока лет не успел устроиться ни в смысле карьеры, ни в смысле семьи и жил по углам всегда один, до трогательности просто и скромно.
Правда, у него был один порок или, лучше сказать, болезнь, которую он унаследовал от отца и которая разбила всю его жизнь. Раза два в год он запивал.
Болезнь эта подкралась к нему незаметно. Сначала он не обращал на нее внимания, а когда хватился, было уже поздно, и ослабевшая воля не могла бороться.
От природы даровитый и работящий, Мешков несколько раз в своей жизни получал хорошие места, поднимался, держался иногда подолгу, раза два он не пил по году и больше, но в конце концов предзапойная тоска неизбежно им овладевала, и с каждым разом он падал все ниже и ниже по той наклонной плоскости, которая ведет к полному обезличению, ночлежке и суме.
Когда он запивал, он никогда не заходил в хорошие рестораны, а гулял исключительно в самых скверных извозчичьих кабаках, окруженный толпой золоторотцев.
Сначала он пропивал деньги, потом вещи, одежду и часто доходил до такого положения, что ему бывало не в чем выйти на улицу.
Тогда он отлеживался несколько дней, посылал к знакомым, которые приезжали за ним, выкупали его, одевали и увозили домой.
Он клялся, что этого больше не будет, что это последний раз, и принимался за дело.
К Прасковье А. на квартиру Мешков попал по объявлению после двухнедельного запойного угара, во время которого он, как всегда, спустил все, что у него было, и лишился места.
На этот раз, совершенно для него неожиданно, его выручил мало знакомый ему человек Сомов, служащий в страховом обществе ‘Якорь’.
С ним Мешков познакомился по предыдущей своей службе, и почему-то, когда он в ночлежной, в полной беспомощности, очнулся от запоя, он вспомнил об нем и написал ему письмо с просьбой его выручить.
Сомов приехал сам, разыскал Мешкова в ночлежке, одел его и увез к себе. Тот же Сомов помог ему нанять комнату и дал ему работу.
Первое время тетушка Прасковья А. относилась к новому врагу — квартиранту Мешкову, страшно подозрительно, и чем больше она в нем видела смирения и скромности, тем ярче разгоралось ее воображение.
— Знаем мы этих тихонь, в тихом омуте черти водятся. Сидит как сыч, только от него и слышишь, что: что? да? а? — и все-то у него хорошие. Не вздумай с ним шашни разводить. Какие это он тебе книги приносил? Спросить его, где он их берет. Краденые принесет, еще попадешь с ним. А у самого белья одна смена, да и то с чужими метками. Вот погляжу, как платить будет, а то недолго ему на дверь показать. Было бы корыто, а Свиньи найдутся. Таких голоштанников сколько угодно по Москве шляется, хоть пруд пруди.
Однако тетушкины подозрения не оправдались. Мешков к положенному числу аккуратно внес деньги и даже предложил дать три рубля вперед, чем не только совершенно обезоружил хозяйку, но и приобрел некоторое уважение.
Работая безотрывочно целыми днями, он понемногу приобрел себе кое-какие носильные вещи и продолжал быть так тих и прост, что ни в чем нельзя было к нему придраться.
С первых же дней знакомства между Мешковым и Леночкой установились самые простые и хорошие отношения.
Живя в непосредственной близости к комнате хозяйки, отделенный от нее тесовой перегородкой, он не мог не слышать постоянных придирок и выговоров, которым безропотно подвергалась племянница, и он да боли жалел эту милую, забитую девушку и мучился тем, что он ничем не может ей помочь или утешить ее.
Когда после она случайно заходила к нему с обедом или со стаканом чая, он ласково смотрел на нее и, как мог, подбодрял.
Никогда ни про кого он не говорил дурного, и когда речь заходила о тетке, он неизменно кончал свою фразу привычной поговоркой: ‘Что? а? — а ведь она хорошая’.
И Леночка уходила от него успокоенная, забывши перенесенную обиду, а главное, с сознанием того, что есть человек, который не сердится и которого она не боится.
Мешков сам никаких книг не читал, но когда он узнал, что Леночка так любит чтение, что просиживает за книгой целыми ночами, он пошел к Сомову и принес от него несколько томов сочинений лучших наших классиков.
Это было для Леночки большим праздником, и долго после этого она чувствовала себя почти счастливой.
VI
Так прошло несколько месяцев. Как-то на масленице Мешков вдруг ни с того ни с сего исчез.
С вечера он ушел к Сомову сдавать работу и не вернулся ни к ночи, ни в следующие дни.
Леночка каждое утро засматривала в его пустую комнату и целыми днями ходила задумчивая и грустная. Сердцем она чувствовала что-то недоброе, и ей жаль было этого тихого, безобидного человека, с которым она чувствовала, что приключилось что-то недоброе.
Она привыкла видеть его согнутую над столом спину, привыкла к шелесту бумаг и пера, которые часто слышала по ночам, читая свои любимые книги, и она молча и напряженно ждала и мучилась.
Всякий звонок казался ей возвращением Мешкова, и она стремглав летела к входной двери с взволнованным лицом, отпирала какому-нибудь денщику или горничной, пришедшим с квитанцией за бельем.
Особенно тяжело ей было злорадство тетушки.
— Что, говорила я, что всем им одна цена, спасибо, хоть за полмесяца вперед заплатил, а то ищи ветра в поле. Гуляет где-нибудь с мамзельками, тихоня-то твой. А тоже образованный. Сволочь, побируха. Где его теперь искать? Не придет к двадцатому, передам комнату другому, пусть себе ищет тогда. Хоть бы зашел сказал, не буду, мол, больше жить. Да посмотри, все ли белье цело, не уволок ли чего. Отвечай за него за прощелыгу.
— Да нет же, тетя, он в контору никогда и не заходил, да ведь у него все работы на столе остались, верно, заболел или уехал куда-нибудь. Не у Сомова ли он?
— Какой там еще Сомов, это что за человек?
— Да я сама не знаю, он к нему с работами ходил, говорит, в страховом обществе служит.
— В каком? в ‘Якоре’? Так вот что, завтра утром ступай, найди этого Сомова и узнай. Не держать же пустую комнату. Вчера еще постоялец просился, я не пустила его, сказала прийти через неделю.
На другое утро Леночка надела чистое платье, накинула на голову платок и пошла в правление страхового общества на Лубянку.
До этого она редко выходила из дома, чаще только за мелкими покупками, и, не зная Москвы, ей с большим
трудом удалось добраться до места. Не смея входить в приемную, она попросила швейцара вызвать господина Сомова.
Через несколько минут в переднюю торопливыми шагами сбежал молодой человек в pince-nez, без бороды, и близорукими глазами стал осматриваться.
— Кто меня спрашивал? Вы?
Леночка сконфузилась, опустила глаза и через силу, чуть слышно, проговорила:
— Я-с.
— Что вам угодно? — вежливо, подходя к ней вплотную и оправляя pince-nez, спросил Сомов.
— Меня к вам тетя Прасковья А. прислала.
— Какая тетя, я никакой Прасковьи А. не знаю.
— У нас Иван Петрович жили, они у вас работают.
— Какой Иван Петрович? — спросил Сомов, припоминая.
— Мешков, Иван Петрович.
— Ах да, да, Мешков — так что же?
— Они у нас жили на квартире и ушли, и вот уже неделя их нет. Не у вас ли они?
На лице Сомова выразилось отчаяние.
— Ах, боже мой, боже мой, опять сорвался. Ах, несчастный, я так и чувствовал, что что-то на него накатывается опять. Жаль, жаль, а как божился, как клялся. Ах, как жаль.
— А вы что-нибудь про них знаете? — спросила Леночка уже смелее.
— Да, знаю, что он иногда запивает, и тогда уже ничего, не помогает, пока он не пропьет всего и не опомнится. А вы почему его знаете?
— Он жил у нас три месяца на квартире.
— А, вот как, так это для вас, верно, он брал у меня книги, да?
Леночка сконфузилась опять больше прежнего и чуть не заплакала.
— У меня еще есть ваших два тома Тургенева, я принесу их.
— Да нет, ради бога, я совсем не поэтому говорю, — заторопился Сомов, — я очень рад, если я могу быть вам полезен чем могу, а о Мешкове не грустите, я найду и привезу его к вам через несколько дней сам. Так и скажите вашей тетушке. Да не плачьте, ради бога, такая славная барышня, вам это не идет. Ну, до свиданья, будьте покойны, все устроится, — сказал он, подавая Леночке руку, и, ласково ей улыбнувшись, быстро повернулся и ушел.
Придя домой, Леночка сказала тете, что Сомова она видела и что он обещал ей, что Иван Петрович скоро вернется, а где он — она не знает.
* * *
Через несколько дней Мешков действительно вернулся.
Когда Леночка на его звонок открыла ему дверь, она его сначала не узнала. На нем было какое-то странное длинное пальто без пуговиц, которое он старательно обеими руками запахивал, и вместо шляпы пестрый, жокейского образца картуз.
Лицо было опухшее, больное.
Он молча прошмыгнул мимо Леночки, не смея на нее взглянуть, и заперся в своей комнате.
Леночка послала к нему кухарку, предложить покушать или чаю, но он благодарил и от всего отказался.
На другой день посыльный в красной шапке принес ему узел с одеждой, и к Вечеру он уже сидел опять за своим столом и работал.
О том, что с ним было за эти две недели, он не говорил ни слова, а Леночка, щадя его самолюбие, конечно, ничего не спрашивала.
С вещами была прислана целая куча книг, которые Мешков ей передал молча, получив взамен прочитанные тома Тургенева.
Читая их, Леночка часто вспоминала про свой разговор с Сомовым и внутренне краснела.
‘Надо было хоть поблагодарить его, он такой добрый и приветливый, а я сказала какую-то глупость. Впрочем, он не обиделся, он даже подал мне руку. А как он жалел Ивана Петровича. Неужели он мог подумать, что у меня с ним что-то есть? Нет, нет, глупости, ничего этого не может быть, просто мне его жаль, он такой несчаст-: ный, тихий. И добрый. Ах, кабы можно было сделать, чтобы он не пил. И где он за это время пропадал?’