Труп, Толстой Илья Львович, Год: 1899

Время на прочтение: 119 минут(ы)
Илья Львович Толстой

ТРУП

Повесть

Источник текста: Мои воспоминания. Одним подлецом меньше. Труп. [Вступ. ст. С. Розановой], М., 1969.
Оригинал здесь: http://marsexx.narod.ru/tolstoy/i-l-tolstoy.html

Часть первая

I

В конце февраля 188 — года в одном из переулков Смоленского рынка у ворот дома купца Трифонова остановился частный пристав —го участка —ой части.
Разыскав проволочное кольцо, против которого висела дощечка с надписью ‘дворник’, пристав позвонил.
Где-то далеко в глубине двора отозвался звонок, где-то хлопнула дверь, и через несколько времени, пожимаясь от холода, вышел из калитки дворник.
Увидав пристава, он подобрался, снял шапку и вопросительно на него посмотрел.
— Здесь квартира мещанина Ивана Петровича Мешкова? — спросил пристав.
Дворник на минуту задумался, припоминая.
— Должно быть, ваше благородие, в квартире тридцатой, они не так давно здесь поместились, если прикажете, я сейчас по книге справлюсь.
— Один он тут жил или с кем-нибудь?
— С женщиной какой-то, кажется, с женой.
— Проводи меня к ним,— сказал пристав, отворяя калитку.
Двор был большой и грязный. Пройдя через кучи разных нечистот и обледенелых помоев, они повернули налево, прошли узким и темным проходом между двумя голыми кирпичными стенами и начали подыматься по крутой осклизлой лестнице. Пахло сыростью и плесенью. В конце длинного коридора, по обе стороны которого были расположены квартиры, дворник остановился и постучал в дверь.
— Кто там? — откликнулся женский голос.
— Отворяй,— приказал пристав.
Из двери выглянула молодая женщина.
Не дожидаясь, чтобы дверь отворилась совсем, пристав, в таких местах привыкший не церемониться, толкнул дверь и вошел.
Маленькая комнатка с закоптелым потолком и кое-где отвисшими обоями была убрана относительно чисто. Против единственного окна стоял стол, на котором лежали бумаги, перо и чернильница.
Видно было, что хозяйка занималась письменной работой, от которой только что оторвалась.
— Здесь квартира мещанина Мешкова? — спросил пристав.
— Квартира ихняя здесь, но их сейчас дома нет,— ответила женщина.
— А вы кто?— Он хотел обратиться к ней на ‘ты’, но, осмотревшись и по некоторым признакам решив, что это бедные ‘интеллигенты’, он начал на ‘вы’.
— Я жена ихняя.
— Подождешь меня в коридоре,— обратился он к дворнику, запирая за собой дверь и с деловым видом подходя к столу.— Мне кое-что надо у вас спросить и записать.
Елена Ивановна (так звали хозяйку), с детства привыкшая со страхом смотреть па всякого полицейского и теперь не предвидя ничего хорошего, не смея двинуться, стояла у двери. ‘Что ему от меня нужно? — думала она, перебирая в голове все поводы, по которым мог к ней прийти пристав.— Неужели Иван Петрович что-нибудь сделал?’
— Когда и куда ушел ваш муж? — спросил пристав.
— Так и есть, что-нибудь с ним случилось. Господи, что же это такое? — прошептала Елена Ивановна.
— Я вас спрашиваю, когда и куда ушел ваш муж? — повторил пристав громче.— Да что вы там мнетесь, подите сядьте сюда и отвечайте на мои вопросы толком.
— Они ушли еще вчера утром, а куда — не знаю. Они больны были.
— Чем он был болен?
Елена Ивановна покраснела.
— Как это вам сказать, на них находило, запивали они,—сказала она, заминаясь.
— А знаете вы его почерк? — сказал он, подавая ей засаленную бумажку, на которой немного неровным, четким почерком что-то было написано.— Эту записку нашли сегодня на берегу Москвы-реки, около проруби, где дорогомиловская плотомойня. Тут же нашли пиджак и шапку.
Елена Ивановна прочла: ‘Лишаю себя жизни добровольно, прошу никого не винить. Иван Мешков‘.
Елена Ивановна не могла отвечать. Закрыв лицо руками, она судорожно рыдала, по временам вздрагивая всем телом.
— Нынче я вас больше беспокоить не буду, — сказал пристав, вдруг заторопясь и берясь за фуражку, — а завтра утром я пришлю вам дознаньице, и вы потрудитесь его подписать. До свидания-с.
‘Зачем он это сделал, зачем? — мысленно повторяла Елена Ивановна.— Разве я его попрекала, разве я не знаю, что это болезнь, что он сам себе не рад. Жил бы да жил. Не мог работать, я бы одна работала, были бы сыты. В этакий холод— утопился’.
Дрожь пробежала по ее телу.
Она живо представила себе, как он бросился под лед, как боролся со смертью, и теперь где-нибудь подо льдом синее, опухшее его тело медленно перекатывается по течению.
‘Стало быть, далеко отнесло его, бедного, коли не нашли,—подумала она.— Господи, прости его, он сам себя не помнил, может быть, и я виновата, не умела его покоить, чем-нибудь его огорчала’.
— Ивановна, а Ивановна, что это околодочный приходил, али опять твой старик что накуролесил, дворник говорит, его фатеру спрашивали.
Елена Ивановна оглянулась.
Это была старушка соседка, жившая в этом же коридоре, сплетница и болтунья. У нее была русская печка, в которой она пускала жильцов готовить и поэтому питалась даром, и она знала все, что происходило во всех тридцати пяти квартирах этого дома.
Появление пристава в сопровождении дворника она не могла пропустить, не узнавши причины, и потому немедленно явилась с допросом.
Увидав на глазах Елены Ивановны слезы, она вдруг оживилась и затараторила, выпаливая зараз по два слова.
— Вот вы все нонешние молодые так-то. Привяжется к своему старику, и отвечай за него, плачься. Кабы еще путевый был или молодой. А то ишь невидаль, крыса седая. Мой был, так хоть на человека похож был, и то, бывало, пока он шьет сапоги, работает, и я с ним, а как закрутит, так уж не прогневайся, не буду сидеть, как ты. Молодая женщина найдет себе пропитание везде. Много ты своим писанием заработала? Нарядилась бы, вышла по Проточному, вот тебе и деньги и удовольствие. Ты ему не нужна, так и об нем нечего сокрушаться.
Елена Ивановна слушала болтовню старухи и ничего не слыхала.
Мысли ее путались. То ей казалось, что никакого пристава не было, что все это было во сне, то вдруг действительность с новой силой выступала перед ней, и опять этот холод — мокрый, пронизывающий холод.
Она схватила лежащий на кровати шерстяной платок, накинула его себе на плечи и, не оборачиваясь, выбежала на улицу.
— Давно бы так-то,— проговорила Антоновна, очень довольная тем, что ее советы приняты, и побежала по соседям рассказывать, что Иван Петрович попал в участок, а ‘письмоводителыиа’ пошла гулять по Проточному.
Куда и зачем шла Елена Ивановна, она не сознавала. И после, вспоминая эту ужасную ночь, она не помнила, где и на каких улицах она была. Она не замечала, как снежный ветер щипал ее лицо, насквозь пронизывая тело, как мелькали прохожие, кричали извозчики, для нее ничего не существовало, кроме одной упорной мысли о нем.
Она никогда не любила его. То чувство, которое она когда-то принимала за любовь, не было любовью — то была жалость.
Она жалела его, слабого, бесхарактерного, но доброго Ивана Петровича.
Когда он, пьяный, возвращался после долгого отсутствия домой, пропив все, что у него было, в чужих лохмотьях и опорках, и, стоя на коленях, со слезами просил у нее прощения, глядя на его слезы, она не могла не прощать ему и всякий раз прощала и жалела.
Она видела, что он губит жизнь и свою и ее, пробовала его убеждать, прятала от него деньги и все, что он мог пропить, но ничего не помогало.
После запоя он дня три лежал больной, со страшной головной болью, потом вставал, находил какую-нибудь работу, клялся и божился, что пить больше не будет, и действительно держался, раньше иногда по целым месяцам, справлял себе домашнюю одежду, но вдруг опять пропадал, и опять все сначала: и лохмотья, и слезы, и клятвы, и жалость.
Раньше Елена Ивановна верила в его клятвы, и ей легче было ему прощать, но с каждым разом вера эта слабела, и она уже смотрела на него как на человека погибшего и вместе с ним оплакивала и свою загубленную жизнь.
Она теперь вспоминала, как в последний раз он стащил у нее единственное ее приличное платье, в котором она ходила за работой, и пропил его и как она, не сдержавшись, сказала ему: ‘Хоть бы тебя бог убрал от меня’.
Это воспоминание теперь больно кольнуло ее в сердце и мучило ее.
Она вспоминала, как она раньше ловила себя на мысли, что было бы хорошо, если бы он умер, и она тогда же себя казнила за такие мысли и отгоняла их как грех, и теперь, когда действительно его уже не стало, когда он сам освободил ее от себя, как больно ее кололи эти воспоминания.
Еще она вспомнила, как вчера вечером он, пьяный, приходил к ней просить денег, хоть гривенничек, и она отказала ему.
Он становился на колени, целовал ее платье и клялся, что он в последний раз выпьет и больше не будет. ‘Вы всё так, — не буду, не буду, а сами валяетесь пьяный на полу, уйдите лучше с глаз долой, легче будет’.
— Не веришь мне, а я говорю, в последний раз, тогда сама узнаешь. Прощай, Леночка, узнаешь,— сказал он ей и вышел.
Ей показалось, что он в дверях всхлипнул.
Теперь она ясно вспомнила эту последнюю сцену и поняла, что он правда прощался с ней и что тогда еще в его пьяной голове был решен тот ужасный шаг, на который он решился.
Во всем я виновата, все я, не пожалела, не поняла, Что с ним теперь, где он?
Еще в одном она себя винила, и ей страшно было в этом сознаться.
Неужели он мог это заметить? Ведь ничего же не было. Он приходил, давал мне работу, и только.
Я не изменила мужу ни словом, ни делом, я сама не знаю, люблю ли я его, неужели он мог подумать, что я с ним его обманывала? Разве мне это нужно?
И тут же она поняла, там, где-то в глубине души, что да, нужно, нужен ей этот милый, честный, чистый человек, который приходил к ней сдавать и получать ее работу, нужен ей и он, и все, что он мог бы ей дать.
Незаметно для себя Елена Ивановна прошла до конца переулка, повернула влево по набережной, мимо каких-то лесных складов и вышла к Дорогомиловскому мосту.
Ветер на чистом месте был сильнее.
Вдоль набережной по обеим сторонам реки кое-где мелькали огни фонарей, и между ними тянулась темной полосой покрытая снегом река.
Елена Ивановна подошла к мосту, оперлась о широкую железную решетку и долго пристально смотрела на реку.
Ей казалось, что там, где-то под ней, похоронен Иван Петрович, а решетка эта вроде катафалка — мрачная, черная.
А ветер между переплетами ревел все сильнее, теребил ее платье и платок, с яростью подлетал к фонарям, освещая мелкие блестки снега, и летел дальше, куда-то туда, где темно, страшно, где перекатывается тело Ивана Петровича.
Елена Ивановна вся дрожала от холода.
Какой-то прохожий, спеша мимо нее, задел ее, обругался в полетел дальше.
Елена Ивановна повернулась и пошла назад.
Проходя мимо трактира, она встретилась с пьяным, хотела было свернуть, но он кинулся на нее, охватил ее обеими руками и пьяным голосом начал ее уговаривать идти с ним.
Она с ужасом вырвалась и без оглядки побежала домой.
Пьяный кинулся было за нею, но тотчас спотыкнулся, упал, и до самых ворот своего дома она слышала его грубую, уличную брань.

II

Елена Ивановна была дочь сельского учителя Ч—го уезда. Все свое детство и отрочество она провела при школе, где сначала училась, а потом помогала и иногда даже заменяла своего стареющего отца.
Матери она лишилась рано, так что почти не помнила ее, и вместе с младшим своим братом Гришей выросла на руках школьной сторожихи, ворчливой, но доброй Максимовны.
С воспоминаниями детства у нее связывались большая комната школы, уставленная параллельными рядами черных парт, белокурые, точно льняные, головки детей, и посредине, около высокого стола, длинная, сухая фигура ее отца, в потертом пиджаке, в очках, всегда спокойного, медленно и ясно выговаривающего каждое слово.
Леночка начала ходить в школу семи лет и всегда была одной из лучших учениц. Сначала она сидела в младшем отделении, справа у окна, и вырисовывала на грифельной доске черточки, цифры и буквы, потом она сидела уже в середине, против самого стола учителя, в среднем отделении, а еще через год она перешла в старшее отделение и сидела слева около карты Европы.
Когда какой-нибудь ученик не мог ответить на заданный вопрос, отец всегда спрашивал ее, и она это уже знала и заранее приготовляла ответ.
В школе отец ее не называл никак, а обращался к ней не глядя на нее и говорил: ‘Ну ты, скажи’.— ‘Деление есть действие, посредством которого…’ — четка отчеканивала Леночка залпом все длинное определение и запыхавшись, счастливая своим знанием, садилась на свое место.
Тринадцати лет Леночка уже выдержала экзамен и с тех пор стала помогать отцу в младшем отделении.
Отец мечтал когда-то отдать ее в городское училище, но в это время подрастал уже Гриша, и все его заботы обратились на то, чтобы отдать сына в гимназию.
Надо было ему шить мундир, надо было платить за его учение и содержание в Москве — на это уходило все жалованье, и об Леночке заботиться было некогда.
Она сама так привыкла к тому, что все внимание отца было обращено на Гришу, что находила это вполне естественным и радовалась вместе с ним, когда его, одетого в чистенький мундирчик и шинель, повезли в Москву,
В Москве Гришу поместили у старой тетки, которая содержала прачечное заведение и сдавала от себя квартиры.
В воображении Леночки Москва рисовалась чем-то прекрасным и сказочным. Она видала в разных хрестоматиях и календарях рисунки Кремля, храма Спасителя, и все это ей казалось настолько необыкновенным, что она не только не смела мечтать когда-либо все это увидеть, но как будто даже не совсем верила в существование таких чудес.
Когда весною Гриша возвращался в деревню, она долго не могла к нему привыкнуть и смотрела на него как на существо, стоящее неизмеримо выше не только ее, но, пожалуй, даже и отца.
То, что он жил целую зиму в Москве, лазил на Ивана Великого и, наконец, выдержал экзамен в первый класс гимназии, делало его в глазах Леночки человеком совершенно особенным, и Гриша это понимал и важничал.
Между тем отец с каждым годом слабел. Часто, во время учения, на него нападал такой кашель, что он не мог продолжать урока и уходил в свою комнату, а Леночка продолжала занятия без него. Скоро он слег совсем. Приехавший из города доктор определил скоротечную чахотку и посоветовал ему позаботиться о будущности своих детей.
Иван А., ежеминутно прерываемый кашлем, продиктовал Леночке следующее письмо к своей сестре: ‘Любезная сестрица Прасковья А. Пишу тебе с одра болезни, с которого едва ли мне придется встать. По смерти моей останутся двое сирот, которых, кроме тебя, мне поручить некому. Гриша учится в гимназии и к весне уже перейдет в четвертый класс. Тебе трудно будет его содержать без моей помощи, поэтому постарайся его поместить на казенный счет или на стипендию. Я давно уже чувствую, что мне недолго осталось жить, и начал уже об этом хлопотать перед директором гимназии, который письменно мне обещал это устроить. Письмо его прилагаю. Я надеюсь, что тебе это выхлопотать будет нетрудно.
По смерти моей мои дети должны получить из земской пенсионной кассы единовременно шестьдесят семь рублей и по три рубля в месяц до их совершеннолетия. Эти деньги я желал бы сохранить для приданого Леночки. Если же тебе не удастся поместить Гришу на стипендию, то пусть эти деньги идут на его содержание в гимназии. Быть может, со временем он отдаст их сестре и будет служить ей поддержкой. Для человека образованного все пути открыты.
Относительно Леночки я никаких распоряжений не оставляю. Она уже взрослая и, надеюсь, найдет себе пропитание честным трудом.
Если она может быть тебе полезна в твоем деле, возьми ее к себе, если же нет, то она может поступить помощницей учителя в школе. Наше училищное начальство ее знает, и ей уже было обещано с осени сделать ее моей штатной помощницей. Если успеешь, сестрица, приезжай со мной проститься, кроме тебя, у меня родни нет, не оставь моих сирот, а я буду молить о тебе всевышнего за твою доброту.
В завещании своем назначаю тебя опекуншей над моими детьми и тебе завещаю получать из кассы эмеритуру и пенсию.
Брат твой Иван Попов‘.
Прошло несколько дней, в течение которых болезнь Ивана А. все усиливалась. Он уже не вставал с постели, постоянно кашлял и часто впадал в забытье.
Однажды, когда Леночка учила в школе, она увидала в окно подъехавшую к крыльцу барыню. Хотя она никогда не видала своей тетки, она тотчас же догадалась, что это она, и выбежала ее встречать. Это была толстая, еще очень живая женщина лет пятидесяти с быстрыми выкаченными глазами и крикливым голосом,
— Ну, вот я и приехала, думала, уже и не доеду, ну как Саша? а ты, верно, Леночка? Ишь какая большая, ну, здравствуй, познакомимся, я твоя тетка, Прасковья А. Ну что, плох? священник был? что же он, в памяти? на, голубушка, вынеси мужику семь гривен да принеси мой мешок в санях. Дорогие какие извозчики, дешевле не едут, — сыпала Прасковья Д., почти не давая ей отвечать.— Ну, куда же идти, где он лежит?
Леночка провела тетку в кухню, где встретила их Максимовна, а сама пошла в соседнюю комнату к отцу предупредить его о приезде сестры.
И. А. уже слышал голоса, и, когда она взошла, он открыл глаза и знаком головы показал ей, чтобы она подошла к нему.
Он был так слаб, что говорил только шепотом, и, чтобы понять его, надо было наклониться ухом к самому рту. Леночка подошла к нему и наклонилась.
— Сестра Прасковья приехала? я слышал, Гришу привезли? Нет. Значит, не увижу, скоро умру, что же она не идет?
В это время в комнату вошла Прасковья А. Видимо поборов в себе неприятное чувство, которое испытывает всякий при виде умирающего, она быстро подошла к постели, наклонилась над И. А. и поцеловала его в лоб.
Она решила не показывать брату, что он умирает, и старалась говорить с ним, как с человеком здоровым.
— Ну, вот я и приехала, — повторила она, очевидно, уже заранее подготовленную фразу, — что же ты тут болеешь, пора выздоравливать: я получила твое письмо, думала, ты уже совсем плох, но, слава богу, ты еще ничего, молодцом. Что же доктор, был? надо бы посоветоваться. Далеко здесь до города? Я завтра съезжу, привезу кого-нибудь, Гришу? — переспросила она, видя по губам брата, что он что-то хочет у нее спросить. — Не пустили, говорят, учиться надо, — соврала она. — На праздниках приедет. Ну, ладно, ладно, не волнуйся, лежи отдыхай, вечерком поговорим, а сейчас я пойду к Леночке, оправлюсь с дороги. Всю ночь ехала.
Выйдя в кухню, Прасковья А. резко изменила тон и стала распоряжаться как полновластная хозяйка, повелительно и грубо.
С первого же взгляда она определила, что И. А. умирает, и в глубине души она уже мечтала только о том,
чтобы поскорее развязаться и уехать опять в Москву. Этого она даже не считала нужным скрывать от Леночки и, не стесняясь близостью больного, громко высчитывала тот убыток, который она терпит от своей поездки и от того, что она задержится здесь несколько дней с похоронами. Впрочем, задержка эта была невелика.
В этот же день вечером, когда П. А. о чем-то хлопотала в кухне, Леночка, сидевшая около отца, заметила, что он стал дышать как-то странно. Она, испуганная, позвала тетку.
— Кончается, — шепнула Прасковья Д., — беги скорей за попом,
Леночка, не помня себя, побежала. Дом священника был в ста шагах от школы, но когда Леночка, запыхавшаяся, вернулась в комнату отца, он уже не дышал.
Через несколько минут пришел священник и отслужил панихиду. В эту ночь никто не ложился спать, а на другое утро Прасковья А, проявила деятельность необыкновенную. До обеда она успела уже побывать в городе, справилась в управе о пенсии, привезла гроб, заказала могилу и назначила похороны на третий день утром.
В школе занятий не было, и дети целый день бесцельно толпились в училище, ожидая чего-то.
Так как в комнате, где лежал покойник, было тесно, на панихиды пускали только старших, а младшие стояли за дверьми, забегали к окну и сквозь замерзшие стекла старались разглядеть, что делается в комнате.
Псалтырь попеременно читали взрослые ребята я мужики, бывшие ученики покойного. Прасковья А. кипела.
К вечеру была уже готова кутья, поставлено тесто для пирогов, приготовлены тарелки, рюмки, за которыми двадцать раз должна была бегать Леночка к попадье,— одним словом, все было в таком порядке, что можно было подумать, что без нее все бы погибло да, пожалуй, и сам Иван А. не сумел бы и помереть.
Похороны были очень приличные. Гроб несли на руках до самого кладбища, в церкви присутствовал соседний помещик, попечитель школы, и священник сказал длинную, запутанную речь, из которой ясно можно было понять только то, что Иван А. действительно умер и больше учить в школе не будет.
После поминок Прасковья А. объявила Леночке, что они сегодня же вечером едут в Москву, и приказала ей собираться. Несложное имущество брата она частью повезла с собой, а то, что не стоило перевозки, оставила на сохранение у батюшки.

III

Когда утром Леночка проснулась, поезд уже подходил к Москве.
Тетушка суетилась, пересчитывала узлы и поминутно всматривалась в замерзшее окно вагона, как бы боясь чего-то пропустить.
Еще за несколько минут до остановки поезда она собрала все свои вещи и вместе с Леночкой и другими пассажирами тискалась в тесном проходе вагона.
Наконец поезд засвистел, как бы во что-то уткнувшись, остановился.
В открытую дверь вагона показался белый пар, и понемногу, теснясь и толкая друг друга об узлы, стали вылезать пассажиры.
Было ясное, морозное утро. По длинной деревянной платформе резко отдавался звонкий скрип сотен шагов куда-то спешащих людей, взад и вперед летали артельщики в белых фартуках с бляхами на груди, с шумом прокатилась тележка, нагруженная разными ящиками и чемоданами, с криками: ‘Позвольте, позвольте’.
Все это для Леночки было ново. Неожиданный приезд решительной тетушки и переселение в Москву так глубоко повлияло на нее, что она долго не могла опомниться.
Вся ее прежняя жизнь, болезнь и трогательная смерть отца казались ей пережитыми как во сне, и новая чуждая действительность не давала ей времени вспоминать прошлое. Безотчетный страх, охвативший ее при приезде в Москву, настолько поработил ее всю, что она отдалась ему без спора и так и замерла в состоянии равнодушного угнетения.
Скромная и скрытная по природе, она, как улитка в своей скорлупе, сделалась вещью, которой можно было играть, подбрасывать в руке, трогать и давить, не заботясь о том, есть ли в этой скорлупе жизнь или нет.
Так к ней и отнеслась Прасковья А. Решив, что Гриша не может доучиться в гимназии и что ему пора зарабатывать свой хлеб самостоятельно, она отдала его в приказчики в колониальный магазин, а Леночку поместила в конторе своей прачечной и поручила ей присмотр за своим делом. ‘Тут и ночевать будешь на диване’,— сказала она, приведя ее в маленькую комнатку, занятую сплошными полками, на которых лежали свертки готового белья, расположенные по номерам.
— Будешь принимать и сдавать белье, записывать в книги, выдавать квитанции, а понавыкнешь, тогда и все дело передам тебе. Я уж стара, пора и мне отдохнуть, где мне управляться без помощницы.

* * *

Прачечная помещалась во дворе одного из переулков близ Арбата.
Подвальный этаж старого грязного флигеля был занят стиральной и гладильной, а выше помещались ‘контора’, комната Прасковьи А. и два угла, которые сдавались жильцам со столом.
Жильцы менялись постоянно. Или они не доплачивали, и тетушка немедленно их выгоняла, или, если этого не случалось, то сбегали сами благодаря невозможному характеру и придирчивости хозяйки.
Жильцов надо было иметь, потому что ими оплачивалась стоимость квартиры, но это были неизбежные враги, которым заранее была объявлена война, и другого отношения к ним у Прасковьи А. быть не могло.
Скоро Леночка осмотрелась и привыкла к новой обстановке.
Как бесплатная работница, она была выгодна, и понемногу в ее руки перешло почти все хозяйство. Она выдавала мыло, соду, вела контору и присматривала на кухне.
С жильцами она свыклась, и благодаря ей в первый раз случилось, что квартиранты жили по нескольку месяцев, и стычки между ними и хозяйкой почти прекратились. Зато когда тетушка бывала не в духе, а это случалось часто, вся ее злость обрушивалась на Леночку.
Что бы ни случилось, во всем была виновата ‘бездомная учительница, образованная тихоня, предательница, змея’, и чем больше отмалчивалась и пряталась в себя Леночка, тем больнее язвила ее Прасковья А.
Только по вечерам и ночам, когда тетушка уходила спать, Леночка чувствовала себя спокойной и одна, в своей комнате, переживала свою жизнь, свои мысли, свои воспоминания.
Иногда ей удавалось где-нибудь достать книгу, и тогда она чувствовала себя вполне счастливой. Какой-нибудь глупый базарный роман заставлял ее забывать.: все свои горести и лишения и так завлекал ее, что она забывалась и зачитывалась часто до поздней ночи, пока ее маленькая лампа не догорала и не гасла.
Как раньше, когда она жила в школе, весь внешний мир и Москва казались ей чем-то сказочным и недоступным, так теперь, читая в романах описания жестоких переживаний, она восхищалась ими, умилялась до слез, верила, что где-то там есть люди, которые так чувствуют и живут, но никогда она эти чувства не примеривала к себе и не воображала, что и она участвует в этой жизни всего человечества и что под ее скорлупой жизнь развивается, может быть, правдивей и красивей всех тех басен, которые теперь волнуют ее воображение.
Когда-то отец звал ее дурнушкой, и она свыклась с мыслью, что она какой-то урод, и презирала свою внешность. Когда она по утрам причесывала перед зеркалом свои длинные белокурые волосы, она ненавидела свои остановившиеся, как ей казалось, глупые голубые глаза, и женское развитие ее красивого тела не только не радовало ее, но пугало и наполняло ее каким-то бессознательным ужасом и стыдом.
Она, дурнушка Леночка, не смеет жить своей жизнью, счастье для других, а не для нее, а ей — ей надо служить, терпеть и не думать, потому что чем больше думать, тем больнее чувствуется беспросветное одиночество.

IV

Через полгода после переезда Леночки в Москву, в одном из углов, или как называла их Прасковья А. — квартир, случайно освободившейся, появился новый жилец, Иван Петрович Мешков.
Он пришел перед вечером без всяких вещей, сошелся с хозяйкой, не торгуясь, дал задаток и паспорт и два дня не выходил из своей комнаты.
Леночка носила ему обед н чай, он конфузливо благодарил, но почти ничего не ел и только ходил по комнате и курил.
Тетушка Прасковья А. даже начала беспокоиться, не революционер ли какой, но, видя безвредность и скромность постояльца, решила подождать и не беспокоить его.
— Там видно будет, что он дальше будет делать.
На третий день Мешков ушел с утра и скоро вернулся с небольшим узелком вещей и громадным портфелем, полным бумаг. Когда Леночка принесла ему обед, он сидел за столом и что-то писал на громадных бланках.
— Вот, Елена Ивановна, и я работать начал, — весело встретил он ее, — пишу страховые полисы для общества. У вас здесь хорошо, что, а? Благодарю вас, вы хорошая, что? — И он виновато улыбался доброй, как будто давно знакомой улыбкой.
И почему-то Леночка почувствовала, что этого человека она не боится и даже как будто она где-то раньше его видела, может быть, даже не его самого, а какого-то такого же человека с этой же улыбкой, и все было тогда так же, как теперь.
И этот стол с бумагами и тарелками, и запах щей, и она стоит у двери, — все, все совсем как сейчас.
Было ли это, как это бывает иногда, воспоминание из предыдущих наших жизней, или она безотчетно вспоминала близкие черты умершего отца, нечаянно отраженные в Мешкове. Она не успела над этим задуматься, но у нее осталось впечатление чего-то родного и приятного, а главное, не страшного.
И действительно, более смиренного человека, чем был Иван Петрович Мешков, не бывает. Небольшого роста, с проседью, без возраста, без прошлого, он так мало заботился о себе, что до сорока лет не успел устроиться ни в смысле карьеры, ни в смысле семьи и жил по углам всегда один, до трогательности просто и скромно.
Правда, у него был один порок или, лучше сказать, болезнь, которую он унаследовал от отца и которая разбила всю его жизнь. Раза два в год он запивал.
Болезнь эта подкралась к нему незаметно. Сначала он не обращал на нее внимания, а когда хватился, было уже поздно, и ослабевшая воля не могла бороться.
От природы даровитый и работящий, Мешков несколько раз в своей жизни получал хорошие места, поднимался, держался иногда подолгу, раза два он не пил по году и больше, но в конце концов предзапойная тоска неизбежно им овладевала, и с каждым разом он падал все ниже и ниже по той наклонной плоскости, которая ведет к полному обезличению, ночлежке и суме.
Когда он запивал, он никогда не заходил в хорошие рестораны, а гулял исключительно в самых скверных извозчичьих кабаках, окруженный толпой золоторотцев.
Сначала он пропивал деньги, потом вещи, одежду и часто доходил до такого положения, что ему бывало не в чем выйти на улицу.
Тогда он отлеживался несколько дней, посылал к знакомым, которые приезжали за ним, выкупали его, одевали и увозили домой.
Он клялся, что этого больше не будет, что это последний раз, и принимался за дело.
К Прасковье А. на квартиру Мешков попал по объявлению после двухнедельного запойного угара, во время которого он, как всегда, спустил все, что у него было, и лишился места.
На этот раз, совершенно для него неожиданно, его выручил мало знакомый ему человек Сомов, служащий в страховом обществе ‘Якорь’.
С ним Мешков познакомился по предыдущей своей службе, и почему-то, когда он в ночлежной, в полной беспомощности, очнулся от запоя, он вспомнил об нем и написал ему письмо с просьбой его выручить.
Сомов приехал сам, разыскал Мешкова в ночлежке, одел его и увез к себе. Тот же Сомов помог ему нанять комнату и дал ему работу.
Первое время тетушка Прасковья А. относилась к новому врагу — квартиранту Мешкову, страшно подозрительно, и чем больше она в нем видела смирения и скромности, тем ярче разгоралось ее воображение.
— Знаем мы этих тихонь, в тихом омуте черти водятся. Сидит как сыч, только от него и слышишь, что: что? да? а? — и все-то у него хорошие. Не вздумай с ним шашни разводить. Какие это он тебе книги приносил? Спросить его, где он их берет. Краденые принесет, еще попадешь с ним. А у самого белья одна смена, да и то с чужими метками. Вот погляжу, как платить будет, а то недолго ему на дверь показать. Было бы корыто, а Свиньи найдутся. Таких голоштанников сколько угодно по Москве шляется, хоть пруд пруди.
Однако тетушкины подозрения не оправдались. Мешков к положенному числу аккуратно внес деньги и даже предложил дать три рубля вперед, чем не только совершенно обезоружил хозяйку, но и приобрел некоторое уважение.
Работая безотрывочно целыми днями, он понемногу приобрел себе кое-какие носильные вещи и продолжал быть так тих и прост, что ни в чем нельзя было к нему придраться.
С первых же дней знакомства между Мешковым и Леночкой установились самые простые и хорошие отношения.
Живя в непосредственной близости к комнате хозяйки, отделенный от нее тесовой перегородкой, он не мог не слышать постоянных придирок и выговоров, которым безропотно подвергалась племянница, и он да боли жалел эту милую, забитую девушку и мучился тем, что он ничем не может ей помочь или утешить ее.
Когда после она случайно заходила к нему с обедом или со стаканом чая, он ласково смотрел на нее и, как мог, подбодрял.
Никогда ни про кого он не говорил дурного, и когда речь заходила о тетке, он неизменно кончал свою фразу привычной поговоркой: ‘Что? а? — а ведь она хорошая’.
И Леночка уходила от него успокоенная, забывши перенесенную обиду, а главное, с сознанием того, что есть человек, который не сердится и которого она не боится.
Мешков сам никаких книг не читал, но когда он узнал, что Леночка так любит чтение, что просиживает за книгой целыми ночами, он пошел к Сомову и принес от него несколько томов сочинений лучших наших классиков.
Это было для Леночки большим праздником, и долго после этого она чувствовала себя почти счастливой.

VI

Так прошло несколько месяцев. Как-то на масленице Мешков вдруг ни с того ни с сего исчез.
С вечера он ушел к Сомову сдавать работу и не вернулся ни к ночи, ни в следующие дни.
Леночка каждое утро засматривала в его пустую комнату и целыми днями ходила задумчивая и грустная. Сердцем она чувствовала что-то недоброе, и ей жаль было этого тихого, безобидного человека, с которым она чувствовала, что приключилось что-то недоброе.
Она привыкла видеть его согнутую над столом спину, привыкла к шелесту бумаг и пера, которые часто слышала по ночам, читая свои любимые книги, и она молча и напряженно ждала и мучилась.
Всякий звонок казался ей возвращением Мешкова, и она стремглав летела к входной двери с взволнованным лицом, отпирала какому-нибудь денщику или горничной, пришедшим с квитанцией за бельем.
Особенно тяжело ей было злорадство тетушки.
— Что, говорила я, что всем им одна цена, спасибо, хоть за полмесяца вперед заплатил, а то ищи ветра в поле. Гуляет где-нибудь с мамзельками, тихоня-то твой. А тоже образованный. Сволочь, побируха. Где его теперь искать? Не придет к двадцатому, передам комнату другому, пусть себе ищет тогда. Хоть бы зашел сказал, не буду, мол, больше жить. Да посмотри, все ли белье цело, не уволок ли чего. Отвечай за него за прощелыгу.
— Да нет же, тетя, он в контору никогда и не заходил, да ведь у него все работы на столе остались, верно, заболел или уехал куда-нибудь. Не у Сомова ли он?
— Какой там еще Сомов, это что за человек?
— Да я сама не знаю, он к нему с работами ходил, говорит, в страховом обществе служит.
— В каком? в ‘Якоре’? Так вот что, завтра утром ступай, найди этого Сомова и узнай. Не держать же пустую комнату. Вчера еще постоялец просился, я не пустила его, сказала прийти через неделю.
На другое утро Леночка надела чистое платье, накинула на голову платок и пошла в правление страхового общества на Лубянку.
До этого она редко выходила из дома, чаще только за мелкими покупками, и, не зная Москвы, ей с большим
трудом удалось добраться до места. Не смея входить в приемную, она попросила швейцара вызвать господина Сомова.
Через несколько минут в переднюю торопливыми шагами сбежал молодой человек в pince-nez, без бороды, и близорукими глазами стал осматриваться.
— Кто меня спрашивал? Вы?
Леночка сконфузилась, опустила глаза и через силу, чуть слышно, проговорила:
— Я-с.
— Что вам угодно? — вежливо, подходя к ней вплотную и оправляя pince-nez, спросил Сомов.
— Меня к вам тетя Прасковья А. прислала.
— Какая тетя, я никакой Прасковьи А. не знаю.
— У нас Иван Петрович жили, они у вас работают.
— Какой Иван Петрович? — спросил Сомов, припоминая.
— Мешков, Иван Петрович.
— Ах да, да, Мешков — так что же?
— Они у нас жили на квартире и ушли, и вот уже неделя их нет. Не у вас ли они?
На лице Сомова выразилось отчаяние.
— Ах, боже мой, боже мой, опять сорвался. Ах, несчастный, я так и чувствовал, что что-то на него накатывается опять. Жаль, жаль, а как божился, как клялся. Ах, как жаль.
— А вы что-нибудь про них знаете? — спросила Леночка уже смелее.
— Да, знаю, что он иногда запивает, и тогда уже ничего, не помогает, пока он не пропьет всего и не опомнится. А вы почему его знаете?
— Он жил у нас три месяца на квартире.
— А, вот как, так это для вас, верно, он брал у меня книги, да?
Леночка сконфузилась опять больше прежнего и чуть не заплакала.
— У меня еще есть ваших два тома Тургенева, я принесу их.
— Да нет, ради бога, я совсем не поэтому говорю, — заторопился Сомов, — я очень рад, если я могу быть вам полезен чем могу, а о Мешкове не грустите, я найду и привезу его к вам через несколько дней сам. Так и скажите вашей тетушке. Да не плачьте, ради бога, такая славная барышня, вам это не идет. Ну, до свиданья, будьте покойны, все устроится, — сказал он, подавая Леночке руку, и, ласково ей улыбнувшись, быстро повернулся и ушел.
Придя домой, Леночка сказала тете, что Сомова она видела и что он обещал ей, что Иван Петрович скоро вернется, а где он — она не знает.

* * *

Через несколько дней Мешков действительно вернулся.
Когда Леночка на его звонок открыла ему дверь, она его сначала не узнала. На нем было какое-то странное длинное пальто без пуговиц, которое он старательно обеими руками запахивал, и вместо шляпы пестрый, жокейского образца картуз.
Лицо было опухшее, больное.
Он молча прошмыгнул мимо Леночки, не смея на нее взглянуть, и заперся в своей комнате.
Леночка послала к нему кухарку, предложить покушать или чаю, но он благодарил и от всего отказался.
На другой день посыльный в красной шапке принес ему узел с одеждой, и к Вечеру он уже сидел опять за своим столом и работал.
О том, что с ним было за эти две недели, он не говорил ни слова, а Леночка, щадя его самолюбие, конечно, ничего не спрашивала.
С вещами была прислана целая куча книг, которые Мешков ей передал молча, получив взамен прочитанные тома Тургенева.
Читая их, Леночка часто вспоминала про свой разговор с Сомовым и внутренне краснела.
‘Надо было хоть поблагодарить его, он такой добрый и приветливый, а я сказала какую-то глупость. Впрочем, он не обиделся, он даже подал мне руку. А как он жалел Ивана Петровича. Неужели он мог подумать, что у меня с ним что-то есть? Нет, нет, глупости, ничего этого не может быть, просто мне его жаль, он такой несчаст-: ный, тихий. И добрый. Ах, кабы можно было сделать, чтобы он не пил. И где он за это время пропадал?’
Эти мысли мучили ее неотступно и не давали ей покоя.
Особенно больно ей было, когда после возвращения Ивана Петровича на него напала тетушка:
— Где это вы, Иван Петрович, изволили пропадать целых две недели? Больны были? Я уж хотела в участок заявить и комнату передать новым жильцам. Это Леночка за вас упросила. Бегала к вашему Сомову, он ее утешил, говорит: ‘Найдется ваш Мешков, не иголочка’.
Иван Петрович слушал и виновато моргал.
Когда тетушка стала говорить о посещении Леночкой Сомова, он вдруг вздрогнул и, как ребенок, зарыдал.
— Простите меня, простите, я не знаю, как это со мной случилось, опять запил, но вот, вот клятва моя, никогда больше этого не будет, удавлюсь, утоплюсь, зачем я только этого не сделал вчера, так хотелось вот на этом самом крючке, да вас пожалел, чтобы не причинить вам неприятностей, а уйти не хватило духу.
— Вот еще выдумал, гадость какую, избавьте, пожалуйста. Ишь какой, корми, пои его, да еще и возись, хорони удавленника. Тоже хорош, чем грозится. Как вам не стыдно, одумайтесь, нюня, разрюмился.
И тетушка, хлопнув дверью, вышла.
Когда вечером Леночка взошла к Мешкову со стаканом чая, он встал, подошел к ней и, глотая слезы и мигая, долго молча смотрел на нее и не мог ничего выговорить.
— Елена Ивановна, вы хорошая, благодарю вас, не стоило обо мне беспокоиться — а, что?
И он махнул безнадежно рукой и отвернулся.
Леночка расплескала стакан, торопливо поставила его на стол и с глазами, полными слез, убежала к себе.

VII

В прачечной Прасковьи А. работало около десяти женщин. Зимой больше, летом иногда меньше. Как везде, работницы часто менялись, и, как везде, между ними шли постоянные сплетни, интриги.
До приезда Леночки одно время заведовала конторой старая прачка Спиридоновна. Это была полуразвалившаяся обрюзгшая женщина с бурным прошлым, развратная и циничная. С первого же дня появления Леночки она ее возненавидела и с тех пор все делала, чтобы ей навредить. Ее мучила ревность. Ревность к близости хозяйке, ревность к тому, что в прачечной Леночку любили и слушали, а главное, ревность к ее чистоте н молодости.
Этого преступления она ей не могла простить, потому что она чувствовала, что этого одного она у нее отнять не в силах. Как-то днем, когда Леночка хлопотала внизу, а Прасковья А. сидела за работой, Спиридоновна взошла к хозяйке и что-то затараторила.
Привыкший к таким разговорам Мешков не слушал: До него долетали отдельные слова, фразы. ‘Отослать белье, просил присылать’. ‘Я к нему сама два раза ходила, богатый, белье все голландское, фатера рублей на двести в месяц’.
Все это слышал Мешков и не обращал на эти разговоры никакого внимания.
Вдруг Спиридоновна, услышав движение в соседней комнате, перешла на свистящий шепот, и, как это часто бывает, Мешков бессознательно стал к этому шепоту прислушиваться.
— Удивляюсь я тебе, Прасковья А., право, что она тебе, помощница, что ли? Что ты ее бережешь, как святошу какую-либо, замуж отдавать, либо еще как, а то дождешься, спутается вот с этим, с проходимцем. Ведь это ты не видишь, как они вешаются, как собаки, а я давно примечаю. Тьфу, крот поганый, прости господи. — И она сплюнула громко.
— Ну, а, по-твоему, как же? — спросила Прасковья А.
— По-моему? Да по-моему, вот как. Посылай с бельем к заказчикам ее, а не меня. Пусть сама несет белье к полковнику. На мои зубы, я бы из нее деньги сделала, да еще какие. Этакое сокровище да дома беречь. Намедни сдаю ему белье, он и говорит: ‘А почему это прачки всегда старые бывают?’ А я ему: ‘У нас и молодые есть, да бережем мы их’. — ‘А где же они?’
— Ну и разговорились. Я обещала прислать ему, он ждет теперь небось не дождется. Ты ее пошли к нему, а там после сама придешь, поторгуешься. Да не продешеви, смотри, нонче эти нес мыс ленки дороги, с иного сколько ни спроси, затрясется весь, все отдаст. Особливо эти старички слюнявые.
Иван Петрович завозился и кашлянул.
— Так я куплю мыла десять фунтов, — громко сказала Спиридоновна и вышла.
На другое утро тетушка позвала Леночку и велела ей одеться в город.
— Надень платье, платок мой возьми да отнеси белье к полковнику на Плющиху. Да смотри, сама до него дойди, скажи: ‘На кителе, мол, пуговицы не сняты были, так одной не хватает, вот эти остальные ему отдай да об рубашках скажи, что рукава обтрепались. Будь повежливее, он барин большой, чтоб не обиделся на тебя.
Через два часа Леночка вернулась и принесла тетке деньги.
— Вот еще на извозчика целковый дал, я не брала, он насильно навязал, возьмите, тетя.
— Что же он с тобой говорил?
— Я отдала ему пуговицы, сказала про сорочки, он велел ко вторнику белье приготовить, к вечеру принести.
— Ну вот и отнесешь, скажи там внизу, чтобы приготовили. А больше ничего ты с ним не говорила?
— А что мне с ним говорить? Он какой-то странный, подошел, смотрит на меня в упор, стал расспрашивать, где я живу да сколько жалованья получаю, сам старый, толстый, говорит невнятно, я повернулась скорей, взяла узел да ушла. Я больше не пойду к нему, — вдруг решительно заключила она.
— Как это так не пойдешь? Тетка посылает, а она не пойду. Дрянь бездомная, туда же умничать, — засипела Прасковья А. — Вон с глаз моих, чтобы голоса твоего не было слышно, паршивая.
И этот и предыдущий разговор Мешков слышал от слова до слова.
Он знал затаенную мысль Прасковьи А., понял, на что она решилась, и напряженно ждал и мучился.
Несколько раз он хотел предупредить Леночку, несколько раз твердо решал с ней переговорить, но когда он встречался с нею, он опускал глаза перед ее чистотой и не смел сказать того, что нужно было и что было так чудовищно, гадко и грязно.
А как ее спасти от этого?
Что может сделать он, безвольный, слабый Иван Петрович, он, который сам постоянно нуждается в помощи и который всю свою жизнь загубил пьянством. Вот если бы он мог избавиться от своего порока. Во имя ее, для спасения ее от тех ужасных тенет, которые были ей приготовлены и о которых она сама не догадывалась.
‘Вот первый случай, когда я на земле нужен, когда я могу для чего-нибудь пригодиться, неужели отказаться от этого потому, что я не могу удержаться от рюмки вина? От одной рюмки. Если не пить первой рюмки, то ведь не будет и следующих. А какое счастье было бы жить около нее, беречь ее. Наняли бы квартиру, работали бы вместе…’
И Мешков далеко заносился в мечты, пока другие, трезвые мысли не расхолаживали его и не возвращали к действительности.
‘Да она никогда не пойдет за меня.
Разве можно мне, сорокалетнему старику, жениться на восемнадцатилетней девушке? Надо с ума сойти, чтобы об этом мечтать. А если я опять начну пить? Нет, нет, как-нибудь иначе. Надо подумать, надо поговорить с ней’.

* * *

Так проходили дни.
В назначенный вторник, перед вечером, Леночка, ни слова не говоря, понесла готовое белье к полковнику.
Она вернулась домой рано и, не заходя к тетке, ушла в свою комнату и легла спать.
На другой день вечером тетушка долго шепталась со Спиридоновной, и решено было, что пора действовать более решительно.
Эту ночь Иван Петрович работал почти до рассвета. Сидя за голым столом и выводя каллиграфическим почерком свои страховые полисы, он ни минуты не переставал думать о Леночке, и чем больше он думал, тем труднее казалась ему его задача.
Одно только было для него несомненно — это то, что он не имеет права молчать и оставаться безучастным зрителем всего происходящего на его глазах и что если он ничего не предпримет, он этим самым ответствен за ее гибель. Это было ясно.
Но что же делать? Как вырвать ее из этого заговора?
Он мог бы достать ей письменную работу, хотя бы у того же Сомова, мог бы устроить ее на отдельной квартире, поселиться сам около нее, но ведь тетушка найдет ее и, как опекунша, водворит к себе. Надо доказать преступные замыслы Прасковьи А. Только тогда можно ее устроить. Но как это сделать? Ведь это целый скандал.
А как это отзовется на чистой душе Леночки? Какую ужасную грязь придется пред ней выворачивать. Быть может, она сейчас и не подозревает о том, что ей готовят. Чистая она, хорошая.
Неужели мне придется открывать ей глаза на всю эту мерзость? Не переговорить ли мне самому с Прасковьей А.? Не пойти ли к полковнику и попросить его пожалеть невинную девочку?
А что он мне скажет? Скажет, при чем вы тут, вам какое до нее дело, убирайтесь вон. И, пожалуй, он будет прав. При чем я тут? Что она мне, сестра, дочь? Я хочу ее вырвать от него, чтобы взять ее себе. Вот что он скажет. А разве я хочу взять ее?
На этой мысли Иван Петрович вскочил со стула, нервно провел рукой по своей козлиной бородке и зашагал по комнате.
Если она будет моей женой, я не сойдусь с ней до тех пор, пока не буду окончательно уверен, что я больше не запью никогда.
А если я не выдержу и сорвусь раньше, я дам ей развод. Я отпущу ее от себя такой же чистой, какой взял. А сейчас она будет спасена, и это — главное.
Эта мысль пришла Мешкову так неожиданно для него самого, что он остановился как вкопанный около двери и долго стоял на одном месте, почему-то оглядываясь по сторонам. А что, если я хватился поздно? А что, если… она уже отдалась этому мерзавцу… и опять так же неожиданно в нем вдруг зашевелилась ревность самца, и тут в первый раз он понял, что его мысли о Леночке не совсем бескорыстны и что он давно уже под личиной отеческой заботливости прячет от себя новое могучее чувство пока еще чистой, идеальной, но страстной любви.
Не буду пить, пока она не будет моей, пока не заработаю ее.
Что я подумал, вдруг поймал себя Иван Петрович, ведь это подлость. ‘Пока она не будет моей. А потом, потом, когда она будет моей женой, когда она отдастся мне, тогда, значит, можно опять пить? Нет, нет, я не хотел этого думать, я совсем никогда больше не буду пить. Я должен ее спасти, и не я загублю ее жизнь, нет. А если запью, можно дать ей развод’, — опять шепнул ему тот же нечестный искуситель, и он опять поймал себя на этой мысли и опять отогнался.
— Не буду, не буду пить, обещаю тебе, слышишь, Леночка, милая моя, — шептал Иван Петрович, засыпая на своей жесткой кровати, счастливый чем-то большим и хорошим, ничего еще не решив, но уверенный в том, что завтра должно произойти что-то необыкновенно важное, что в корне изменит и его и Леночкину жизнь.

VIII

На другое утро Иван Петрович встал раньше обыкновенного и сел за работу. Он знал, что в восемь часов Леночка постучится ему в дверь и принесет чай, и напряженно ждал, прислушиваясь ко всякому звуку.
Несколько раз он слышал ее шаги, слышал окрики тетушки, отправлявшейся на рынок, слышал шипение Спиридонихи, со скрипом хлопала входная дверь, наконец все успокоилось, и она пришла.
— Иван Петрович, чай несу, — сказала она, стоя за дверью.
Обыкновенно Иван Петрович вставал, брал стакан из-за полуоткрытой двери и благодарил.
На этот раз он открыл дверь совсем.
— Здравствуйте, Елена Ивановна, может быть, вы зайдете ко мне? а? что? Можно с вами поговорить, а? Ведь я о вас с вами хочу поговорить, может быть, вы мне скажете, что это не мое дело, что?
— Нет, отчего же, говорите, Иван Петрович, я очень рада, только не стоит обо мне говорить, что я, я неинтересная, никому не нужна.
— Что вы, что вы, грех так говорить, молодая, хорошая, а? что? Как не нужны? Я хотел предложить вам, Елена Ивановна, не хотите ли вы заняться письменной работой, той самой, какую я делаю, а, что? Вы будете зарабатывать рублей двадцать — двадцать пять.
Почему-то Мешков начал свой разговор с середины. Леночка подняла на Мешкова свои большие удивленные глаза.
— А когда же я буду писать? ведь днем мне некогда, все время дела. Я могу работать ночью, но ведь я так много не наработаю.
— Нет, нет, не ночью, я думал, что вы займетесь этим совсем, а?
— А как же тетя, ведь она не позволит мне бросить свое дело.
— Она может за вас нанять работницу.
Елена Ивановна задумалась.
— Нет, все равно я не жилица на этом свете, — прошептала она как будто про себя. — Куда я отсюда денусь?—И она опять подняла свои влажные от набежавшей слезы глаза на Ивана Петровича.
Этого взгляда было довольно. Мешков сразу понял все. Он понял, что она не так детски слепа, как он раньше думал, понял, что она сознает свое ужасное положение, и понял, на что она решилась.
— Нет, Елена Ивановна, только не это, нет, этого нельзя делать, я все знаю, все. Я слыхал здесь за стенкой такие разговоры, которые я не могу вам передать, и я хочу, чтобы вы ушли отсюда скорее, пока не поздно. Я увезу вас, я скажу, что вы моя жена, мы обвенчаемся. Так только, чтобы вы могли жить свободно. Я не буду пить, я удержусь. Нам Сомов поможет, ведь он хороший. Елена Ивановна, только будьте решительны и не губите себя. Я не для того, чтобы на вас жениться, я никогда не хотел жениться, но если надо. Скажите мне тогда, обещайте сказать? что? а? Вы такая молодая, а я старый, я не буду долго жить, а вам жить надо, хорошая вы, что? а?
Леночка вдруг вся затряслась в рыданиях и, закрывши обеими руками лицо, убежала из комнаты.
— Может быть, я вас обидел, простите меня, ради бога, я не хотел вас обижать, милая, хорошая, простите, простите, — повторял Иван Петрович, догоняя ее и ловя ее за руку.
Леночка молча захлопнула за собой дверь.
Мешков постоял несколько секунд, осмотрелся, как после сна, провел рукой по бородке и вялыми шагами поплелся к себе.
‘Все кончено, дурак я старый, разве можно было мне с ней так разговаривать. Конечно, это с моей стороны гадость, как я смею предлагать ей такие вещи. Хуже того полковника. Вот и поделом мне,— думал он, машинально продолжая свою работу.— Пойду завтра, сдам все Сомову и запью. А что же Леночка? Что она сделает, неужели они доведут ее до самоубийства?’
В это время за дверью кто-то постучался, и в отворенную щель просунулась рука Леночки с запиской.
Он подошел, взял бумажку и прочел: ‘Не подумайте, что я на вас обиделась. Благодарю вас от всей души за ваше доброе отношение. Вы единственный человек, который меня поддержал. Я, право, не стою вашей доброты. Я не знаю, что я буду делать дальше, но я не могу принять вашей жертвы. Е. И.’
Иван Петрович написал на листочке: ‘Обещайте мне ничего не делать, не предупредив меня’. Когда он отнес эту записку к Леночке, она сидела в конторе и считала белье.
Ничего не говоря, он положил письмо на стол и пошел к двери. Выходя, он на нее оглянулся.
— Зачем вам это, Иван Петрович? — спросила она.
— Я прошу вас, ради бога.
— Ну, хорошо, обещаю.
— Спасибо.
В этот же день, перед вечером, Прасковья А. стала опять посылать Леночку к полковнику.
Она под предлогом головной боли отказалась. Тетушка раскричалась и отколотила племянницу счетами по лицу.
На крик выбежал Иван Петрович, хотел было заступиться, но она накинулась на него и приказала ему тотчас же очистить квартиру.
К ночи Мешков нанял себе новую квартиру и, придя за вещами и прощаясь с Леночкой, сунул ей в руку записку: ‘Я поселился в Кривоарбатском переулке в доме N 7, во дворе. Рядом с моей есть свободная комната. Сомов обещал дать вам работу. Ради бога, уйдите отсюда. Помните свое обещание обратиться ко мне’.
Леночка, пряча под углом платка подтекший от синяка левый глаз, расставаясь с Иваном Петровичем, чуть не заплакала. Без него ей стало еще тоскливей.
К счастью, синяк, который ей посадила под глазом тетушка, на несколько дней избавил ее от обязанности посещать полковника, и, когда опухоль и синева стали у нее проходить, она жалела, что не может его возобновить. Свое положение она сознавала отлично. Не говоря уже о том, что она сама несколько раз слышала отрывки разговоров тетушки с Спиридоновной, вся прачечная была настолько посвящена в это дело, что намекам и колкостям не было конца, и наконец дошло до того, что многие ее враги стали в лицо называть ее полковницей.
Когда она, с подвязанным глазом, взошла в стиральню, молодая, прямоволосая и беззубая Настька громко, на всю комнату крикнула: ‘Кто это тебя убрал-то, уж не полковник ли? То-то вот, не будешь брыкаться, он те обуздает, живо обротку накинет. Военные не любят с нашей сестрой церемониться, он не посмотрит, что ты ученая’.
Выросшая в деревне среди крестьянских ребятишек и девочек, а потом попавшая в развратную среду прачечной, Леночка, конечно, не могла остаться теплично наивной девушкой и многое понимала.
Но, чистая по природе, она избегала ‘гадких вещей’ и, когда могла, уходила, чтобы не слышать таких разговоров.
Она знала, что есть любовь, о которой она читала в романах, и знала, что есть что-то гадкое, о чем она слышала от людей, но эти два понятия были для нее двумя противоположностями, которых она никак не могла совмещать.
Когда она поняла, что ее толкают к полковнику, для того чтобы он сделал с ней ‘гадкое’, она твердо решила, что она этого не переживет, и приготовила себе бутылочку уксусной эссенции, чтобы выпить ее раньше, чем будет над ней сделана ‘гадость’.
Эту бутылочку она спрятала у себя под тюфяком, и каждый день, ложась спать, она осматривала ее. На ней было написано: ‘Эссенция для приготовления десяти бутылок хорошего столового уксуса’, и эту надпись она почему-то всякий раз читала.
Мысль убежать от тетки и начать рядом с Иваном Петровичем новую, трудовую жизнь, вначале показавшаяся ей неисполнимой, стала приходить ей все чаще и чаще. О замужестве с ним она не думала. Она считала себя много ниже его и к его предложению жениться на ней относилась как к жертве с его стороны, принять которую она не считала себя вправе.
Иногда она мечтала о том, как это было бы хорошо, как она заботилась бы о нем, готовила бы ему, стирала
бы на него и не было бы ни тетушки, ни этих злых, грязных прачек, ни этого промозглого сырого мыльного воздуха, а главное, не было бы страха перед брызгающим слюной, красным, противным полковником.
Когда в последний раз она была у него, он хотел ее обнять, но она вырвалась и убежала. Хорошо, что дверь не была заперта, а в передней стояла горничная.

IX

Через несколько дней, когда болячка под Леночкиным глазом пропала совсем, тетушка опять подняла вопрос о полковнике. На этот раз она в противоположность прежнему была необыкновенно ласкова и вкрадчива.
— Вот, деточка, отнеси это белье на Смоленский бульвар к барыне, а кстати захвати кителя полковника. Оии просили к пяти часам вечера принесть.
Леночка ничего не ответила и стала завертывать белье. Она почувствовала, что настал решительный момент ее жизни, что теперь уже надо что-нибудь предпринимать, но что именно — у нее еще не было решено.
Когда тетушка вышла из комнаты, она оделась, связала узлы, спрятав в карман эссенцию, и пошла по направлению к Смоленскому бульвару.
Отнесу белье к барыне, потом пойду к полковнику, позвоню и на пороге выпью, решила она.
А как же Иван Петрович? Ведь я обещалась без него ничего не делать…
‘Кривоарбатский переулок, N 7, во дворе’, — вспомнила она и повернула направо. Дойдя до N 7, она вошла во двор и постучала в дверь.
Иван Петрович отворил сам.
— Елена Ивановна, вы! Батюшки, да что с вами? заходите, заходите, я здесь совсем один, что? а? Да что с вами? Опять то же самое? Я хотел к вам зайти, навестить вас, да побоялся, как бы из-за меня не было хуже для вас. Дайте сюда эти узлы, я положу их на кровать, а вы садитесь, — суетился он, пододвигая ей стул. Вот как я здесь устроился, хорошо? что? а?
— Нет, я не хочу садиться… Я зашла к вам потому, что обещала… проститься… Вы меня больше никогда не увидите… так лучше.
— Что вы, что вы, Елена Ивановна, милая, разве это можно? Вы подумайте, грех какой… (‘Неужели они добились своего и это уже произошло?’ — подумал он с ужасом.) —Нет, Елена Ивановна, если так, то все лучше самоубийства, я вас не пущу отсюда, оставайтесь здесь, вы будете моей женой, и я никому не дам вас тронуть. Умоляю вас, Елена Ивановна, не берите на душу смертный грех. Вы такая молодая, хорошая, вы всегда успеете это сделать. А я, я буду счастлив с вами, я… я… полюбил вас, я привык к вам, и я не буду пить, вы поможете мне стать человеком. Я без вас не выдержу, я теперь чуть не запил, но я ждал вас и поэтому держался. Леночка, умоляю вас… Нет, нет, я не то говорю, я не буду вашим мужем, я буду только беречь вас. Тут рядом есть комната для вас. Вы ее наймете и будете работать.
— А как же белье? — вдруг неожиданно спросила Леночка.
— Какое белье, зачем? —не понял Иван Петрович.
— Вот это. — Леночка показала на узлы.
— А что с ним надо делать?
— Отнести заказчикам.
— Я сам сейчас его отнесу, скажите адрес, — обрадовался Мешков, — а вы оставайтесь здесь. Нынче вы можете переночевать в моей комнате, а я уйду куда-нибудь. Я найду себе место, оставайтесь, Елена Ивановна, хорошо? а, что?
— Нет, Иван Петрович, нельзя этого сделать.
— А что же вы тогда хотите делать?
— Отравлюсь, больше ничего, туда мне и дорога.
Но Мешков уже уловил в голосе Леночки оттенок колебания, и это придало ему решительности.
— Садитесь, Елена Ивановна, и будем пить чай. У меня, кстати, самовар поспел. Здесь я сам хозяйничаю. Вот тут на полке стаканчик и чай возьмите, а я койду за самоваром.
Через минуту, когда Иван Петрович возвращался с кипящим самоваром, на столе было уже чисто убрано, на постеленной вместо скатерти газете стоял чайник, и Леночка вытирала стаканы.
— Свой собственный пришлось купить, — сказал Иван Петрович, ставя самовар на стол. — А питаюсь чем бог послал, больше колбасой да хлебом. Здесь готовить некому. Ничего, хорошо, что? а?
— Это я для вас стакан вытерла, я не буду пить, я сейчас пойду.
— Нет, нет, никуда вы не пойдете, наливайте чай и садитесь. Дайте на вас хоть посмотреть, ведь целую неделю я вас не видал, хорошая, что? а?
Сидя на краю своей кровати и принимая от Леночки налитый стакан, Иван Петрович вспомнил, как он любил, когда, сидя за работой, слышал за дверью ее шаги и голос: ‘Иван Петрович, чай несу’, — и он с лаской на нее взглянул.
— Что вы так на меня посмотрели?
— Так, вспомнил, как вы мне чай приносили. Вот и опять довелось из ваших рук стакан принимать.
— Не совсем так же, нынче я у вас в гостях.
— Нет, не в гостях, а дома. Вы тут и останетесь. Сейчас попьем чаю, и я уйду к Сомову, а завтра начнем работать. Вам это легко будет, у вас почерк хороший,— добавил он, вспомнив о ее письме, которое он берег.
— А что там надо писать, может быть, я не сумею?
— Пустяки, вот я вам сейчас покажу.
И Иван Петрович достал лист и начал объяснять.
— Бот вы сейчас уйдете, а я попробую написать один лист, можно? Только я боюсь испортить.
— Не бойтесь, испортите, бросим, ведь эти бланки ничего не стоят. Мне их вон какую кучу дали.
Через некоторое время, засадив Леночку за работу, Иван Петрович пошел к Сомову.

X

Было семь часов вечера. Дмитрий Леонидович Сомов только что кончил обедать и, сидя на диване, читал газету.
Вечером он собирался в клуб, а до этого ему надо было посмотреть одно крупное дело о пожаре, которое ему поручил директор общества и которое само по себе было интересно и ответственно.
Передавая ему это дело, директор как-то небрежно промычал себе под нос: ‘Пожалуйста, Дмитрий Леонидович, ознакомьтесь с этим делом, тут что-то есть, знае-
те… ну, вы разберетесь, завтра надо будет доложить правлению’.
В переводе на обыкновенный язык это значило, что директору было лень копаться в сложном деле, что Сомов должен сделать черную работу, а благодарность правления должен получить директор.
Впрочем, Сомов к этому привык. За три года службы в обществе, несмотря на все происки своих сослуживцев, он своей энергией и настойчивым трудом создал себе прочное положение и, что бывает редко, заработал уважение и любовь и начальства и подчиненных.
В семейной жизни он был несчастлив. Два года тому назад он женился по любви и ровно через год овдовел.
Несмотря на всю его выдержку и силу воли, эта потеря оставила на нем неизгладимый след, и с тех пор он вел очень уединенную, замкнутую жизнь, проводя почти все время за делом и лишь ночью уходя в клуб, чтобы хоть чем-нибудь обмануть бессонницу.
Как человек, испытавший на себе сильное горе, он умел жалеть других, и, несмотря на то что многие злоупотребляли его добротой, он никому ни в чем не умел отказывать.
Когда горничная доложила ему о приходе Мешкова, он велел его попросить в кабинет.
— А, Иван Петрович, очень рад, пожалуйста, папироску не хотите ли? — встретил он его, складывая газету и поправляя пенсне. — Какими судьбами? Садитесь. Ну, как дела, как ваша протеже? жива, здорова? Я очень рад, что вы зашли сегодня, я приготовил вам сюрприз, я вчера говорил об вас с директором, и он, кажется, соглашается дать вам место в правлении.
Только не подведите меня, я за вас распинался как мог, уверял, что вы уже совсем перестали пить, что этого больше никогда не будет. Имел я основание дать за вас обещание, а?
И Сомов подошел к Ивану Петровичу и ласково положил ему на плечо руку.
— Я думаю, что имели, Дмитрий Леонидович, тем более что моя жизнь теперь меняется, — конфузливо ответил Мешков.
— Как меняется, в каком смысле?
— Вот из-за этого-то я к вам и пришел, Дмитрий Леонидович, если хотите, я вам все расскажу подробно.
Я сам еще не знаю, чем кончится, но, вероятно, я скоро женюсь на… Леночке, на Елене Ивановне, — поправился он.
— Ну, рассказывайте, рассказывайте, это любопытно. Чаю не хотите ли?
— Так я начну сначала, вам не будет скучно, а? что? Может быть, не интересно?
— Рассказывайте без предисловий.
Мешков начал с момента поселения своего у Поповой и, хотя без всякой последовательности, путаясь и повторяясь, рассказал все свои переживания до сегодняшнего вечера.
Несмотря на то что, передавая замыслы тетушки, он скорее смягчал краски и в перерывах неизменно повторял свое ‘что, а? а ведь она хорошая?’, Сомов, слушая его, как маятник, бегал по комнате, непрерывно куря и нервно одергивая манжеты, и возмущался.
— Ведь это же преступление, за это в каторгу ссылают людей. Какой ужас. Ну, рассказывайте, не буду перебивать.
Когда Мешков рассказал, как Леночка в последний раз ходила к полковнику и, вернувшись домой, никому не показалась, Сомов опять со стоном его перебил:
— Ну, что же это, как это вы не могли за нее заступиться? Ведь это ужасно.
— А что я мог сделать, а? что?
— Как что? к прокурору пойти, в участок заявить, мало ли что, нельзя же смотреть, как торгуют девочкой, к молчать. Ах вы, мягкий вы человек, нерешительный, ну дальше, дальше, не буду мешать.
Я плохо разглядел ее, когда она приходила ко мне в правление, я близорук, да и некогда мне было ее рассматривать, но ведь она, кажется, очень хорошенькая. И такой интеллигентный вид у нее, я даже удивился, ну дальше, дальше, не буду. Ведь вы мне целый роман рассказываете.
Когда Мешков дошел до нынешнего вечера, Сомов воодушевился:
— Вот с этого надо было начать. Надо было сразу ее от тетки изолировать. Ну вот, прекрасно… что же теперь надо делать? Первое, надо ей достать отдельный вид на жительство. Если хотите, я это завтра могу сделать… Я знаком с помощником полицмейстера, и я могу ей это устроить. Второе, надо дать ей работу. Это тоже я могу. Если, как вы говорите, у нее хороший почерк, то пусть она возьмет вашу работу, а вас я устрою иначе. Третье, вы правда на ней женитесь? это решено?
— Вот этого я наверное сказать не могу. Я предлагал ей.
— Да этого мало, что вы предлагали, она-то согласна или нет? Ну, впрочем, это оставим, это ничего не меняет, и я не считаю себя вправе в это вмешиваться. А вот если я могу быть вам полезен в первых двух вопросах, то я к вашим услугам.
Скажите мне подробно, как ее имя, отчество, фамилия, адрес ее тетки, надо же мне знать, за кого просить. Я, может быть, завтра днем сам к вам заеду.
Вы где живете? А ее не отпускайте домой, боже упаси. Пусть ночует у вас, а если вам самому некуда деться, приходите ко мне. Вы всегда можете здесь на диване поспать. Хотите, я велю вам приготовить белье?
— Нет, нет, я не буду вас беспокоить, — законфузился Мешков, — я найду где переночевать, спасибо вам, Дмитрий Леонидович, за все спасибо, что? а? А я сейчас побегу домой, я боюсь, чтобы она чего не вздумала, если меня долго не будет, — ведь она отравиться хотела.
— Ну, ступайте, ступайте, дай вам бог всего лучшего, утро вечера мудренее, завтра устроим кое-что и еще подумаем. До свидания, она правда вас ждет, бедная.
Энергия, с которой Сомов отнесся к судьбе Леночки, невольно заразила Мешкова. По пути он забежал в съестную лавку, купил яиц, закуски и хлеба и, бодрый, запыхавшись от быстрой ходьбы, прибежал домой.
Леночка уже зажгла лампу и, вся уйдя в свое занятие, сидела за столом и писала. Хотя в комнате ничего не изменилось, но когда Иван Петрович взошел, на него пахнуло чем-то семейным и уютным.
— А я ужин принес, — сказал он, кладя на стол свертки, — ну, как идет дело? что? а? покажите. Ну, вот прекрасно, видите, как просто.
— Я вот тут не знаю, что писать, — сказала Леночка, перевертывая лист и показывая пустое место.
— Тут? вот эти цифры прописью, ну, да это пустяки, это пойдет. А я вам вот что расскажу: сейчас я был у Сомова, он обещал вам дать работу, мне обещал место устроить, а завтра он вам выхлопочет вид на жительство. У него, знакомства большие, он все устроит. А вас он не велел отпускать никуда, а? что? Вы останетесь здесь? а?
— Право, Иван Петрович, мне совестно, как это я у вас останусь, неловко.
— Пустяки, никто не узнает, а завтра вы отдельную комнату снимете, вот дверь, тут такая же комната, как эта, — показал он на заставленную шкапом низенькую дверку.—А я сегодня уйду, вы не бойтесь, тут тихо, никто не придет. Давайте ужинать, вы ведь привыкли в это время есть, а, что? А работать будем завтра.
Мешков стал убирать со стола бумаги и разворачивать закуску.
Хотя оба они давно уже знали друг друга и отчасти свыклись, но почему-то в этот вечер, когда они очутились одни, в этой маленькой комнатке, они как-то конфузились и избегали смотреть друг на друга. Когда один украдкой подымал глаза, другой сейчас же их опускал, и разговор вдруг обрывался. Чувствовалась какая-то напряженность, и ни тот, ни другой не смели подойти к тому главному вопросу, который, они знали, рано или поздно станет перед ними и потребует решительного ответа.
Иван Петрович в глубине души чувствовал, что для него уже нет отступления и что он не может не любить эти дорогую для него девушку, но он был так рад видеть ее у себя и чувствовать себя ее опорой, что ему сейчас ничего другого не было нужно, и он чувствовал себя счастливым.
Перед ним был завтрашний день, когда надо будет о ней хлопотать, а дальше, — дальше он не хотел и боялся засматривать. Вся его странническая жизнь, с постоянными подъемами и опусканиями, обезличила его настолько, что он совершенно не умел думать об устройстве своего благополучия.
Только когда он запивал, окруженный толпой голодных золоторотцев, им овладевала мания величия, он угощал всех и любил рассказывать о лучших моментах своей жизненной карьеры, часто даже привирал и вслух мечтал о будущей славе, которой он достоин и которой он непременно достигнет.
Но это бывало только в моменты запоя, а в остальное время он чувствовал себя настолько маленьким и ничтожным человеком, что не дерзал и думать о себе.
Накормивши Леночку, которая краснела и от всего отказывалась, он, несмотря на ее уговоры, оставил ее в своей комнате, дал ей чистое постельное белье, а сам вышел на улицу.
Стояла теплая, ясная июльская ночь.
Москва еще не спала. На улицах встречались частые прохожие и гремели экипажи. Погруженный в свои думы, Мешков шел без всякой определенной цели, все прямо. Он не привык рано ложиться спать, и ему было приятно бродить по улицам и дышать чистым и свежим воздухом ночи.
На бульварах он иногда присаживался на скамейку, выкуривал папироску и шел дальше. Незаметно для него улицы начали пустеть, вылезли ночные сторожа, мрачно прохаживающиеся по тротуарам, и скоро на востоке забелел рассвет.
Прошел фонарщик и потушил фонари.
На одной из бульварных скамеечек Мешков задремал, и, когда он проснулся, было уже светло.
Мимо него прошли маляры с длинными кистями, на которых позвякивали зеленые, запачканные краской бадейки, откуда-то вылетела пестрая кошка, за которой гналась собака, и вскарабкалась на дерево.
Один из маляров мрачно подошел и начал раскачивать липу. Остальные остановились и стали закуривать.
Собака, махая хвостом, лаяла. ‘Тряси, тряси’, —&gt, ободряли своего товарища маляры.
Наконец кошка сорвалась с липы и полетела дальше. Собака проскакала за ней до решетки и остановилась. Маляры молча подняли свои бадейки и пошли дальше.
Мешков тоже почему-то встал и пошел к дому.
У Арбатских ворот он зашел в извозчичий трактир и потребовал чая.
В семь часов утра он вернулся домой и постучался к Леночке.
Она уже встала, убрала постель, подмела комнату и сидела за работой.
Так же, как и Мешков, она почти не спала, но вид у нее был бодрый и оживленный.
— Ну, как вы спали на новом месте? — спросил ее Мешков, отворяя дверь.
— Я-то спала, —соврала Леночка, — а где вы провели ночь?
— Я? я тоже спал, сейчас самоварчик вам поставлю, что, а?
— Я сама хотела к вашему приходу приготовить чай, да не знала, где угля взять.
— Нет, нет, я сам. — И Мешков, взяв самовар, вышел. Напоив Леночку чаем, он начал хлопотать об ее устройстве.
Соседняя комната оказалась очень удобной, и он ее нанял.
Потом он куда-то исчез и вернулся с кроватью и столом, которые он купил по случаю на рынке.
Перетаскивая свой шкаф в комнату Леночки, он отворил маленькую дверь, соединяющую оба угла, и вопросительно взглянул на Леночку.
— Может быть, не надо отворять эту дверь? что, а? Впрочем, там крючок есть, вы можете от меня запираться.
Леночка немного сконфузилась, но сказала, что так ей будет веселей.
— А вот тут, в лежанке, я буду готовить, — сказала она, осматривая печку. — Вам дома обедать будет дешевле и лучше, только надо посуды достать.
— Завтра купим, а нынче проживем как-нибудь по-цыгански, а? — засмеялся Мешков.
Перед вечером заехал Сомов. За день он успел сделать все, что обещал накануне, и, счастливый своей удачей, поспешил порадовать Мешкова. Когда он взошел в комнату, Иван Петрович сидел за работой, а Леночка в своей комнате над чем-то копалась. Она увидала его в открытую дверь, но решила не выходить и притаилась.
— А где же эта милая барышня, — спросил Сомов, когда кончил доклад о своих действиях, — я ей книг привез.
— Елена Ивановна, вы, может быть, войдете, а? — окликнул ее Мешков.
Леночка, преодолевая неловкость, подошла к двери.
— Здравствуйте, Елена Ивановна, мы ведь немножко знакомы, — сказал Сомов, подавая ей руку.
Он по привычке стал поправлять пенсне и всматриваться в нее, но, заметив, что она вся вспыхнула, он сразу переменил тон на деловой и стал ей рассказывать, каким образом ей надо будет сходить в полицию и получить паспорт.
— Там все готово, вам придется только прошение подписать. Мне сейчас Иван Петрович показывал вашу работу, и я вполне ею удовлетворен. У вас прекрасный почерк. Может, вы позволите вам дать небольшой аванс?
Последнего слова Леночка даже не поняла, но, видя, что Сомов берется за бумажник, она энергично запротестовала.
— Ну, как хотите, имейте в виду, что у нас в правлении за эти работы платят по средам и субботам. Вы тогда можете обратиться ко мне. Впрочем, зачем вам беспокоиться ходить, ведь с завтрашнего дня Иван Петрович будет каждый день бывать на службе, он и будет за вас получать.
Прощаясь с Мешковым, который проводил гостя до ворот, Сомов все-таки сумел навязать ему десять рублей.
— Тогда отдадите, после как-нибудь, мне сейчас деньги не нужны, а вам могут понадобиться. До свидания, Иван Петрович, до завтра, — сказал он, садясь в пролетку и пожимая его руку.

XI

Так сложилась совместная жизнь этих двух добрых, честных, но безвольных существ, пожалевших друг друга и в трудную минуту нашедших друг в друге опору.
Благодаря энергичной поддержке Сомова, их материальные дела пошли прекрасно. Леночка готовила обед сама, бережливо вела все соединенное хозяйство, и к концу первого месяца оказалось, что она не только свела концы с концами, но сумела кое-что сэкономить из своего заработка, а Иван Петрович уплатил Сомову взятые у него десять рублей.
Каждый день с утра Мешков уходил на службу, а Леночка принималась за хозяйство. К его приходу она встречала его с готовым обедом, после которого Иван Петрович уходил к себе отдыхать.
Вечером Леночка принесла чай, и только в эти часы маленькая дверь, соединявшая обе комнаты, отворялась, и они, работая каждый за своим столом, слышали Друг друга и иногда перекидывались редкими словами.
Данное себе слово не добиваться обладания Леночкой, пока не уверится в себе, Иван Петрович держал свято. Добросовестно следя за своим настроением, он не чувствовал никакой потребности в вине, и, вспоминая свои прежние падения, он даже не мог себе представить, чтобы теперь могло произойти что-нибудь подобное. Но в глубине души он смутно сознавал, что его теперешняя бодрость дана ему извне и что не будь с ним Леночки и не люби он ее — кто знает, может быть, он запил бы опять.
Кроме того, эта новая для него, почти семейная жизнь, в непосредственной близости с чистым полуребенком, была так обаятельна, что, изменив ее, он боялся испортить настоящее. Он знал, что, если он повторит Леночке свое предложение, она сейчас же безропотно на него согласится, и эта-то уверенность его больше всего останавливала.
Он не хотел, чтобы она согласилась стать его женой из благодарности за то, что он для нее сделал, тем более что он не видал за собой никакой заслуги, а, напротив, сам держался только ею и благодаря ей.
‘Как-нибудь после, само собой выйдет, при случае наведу разговор, намекну… увижу, как она к этому отнесется,— думал он, и чем дальше уходило время, тем нерешительнее становился Иван Петрович и тем труднее казалось ему заговорить.
Благодаря этой недосказанности отношения его с Леночкой становились натянутыми. Они оба конфузились друг друга и избегали подходить к тому вопросу, который их больше всего точил.

* * *

Прошли осень и зима. Наступила поздняя апрельская пасха.
На страстной неделе Мешков и Леночка говели, совсем как перед свадьбой, подумал Иван Петрович, и вместе пошли к заутрене в приходскую церковь Николы на Песках. Ночь была теплая и душная.
Дойдя по опустевшим темным улицам до ярко горевшей, усыпанной плошками церкви, они протискались через молчаливую, торжественно настроенную толпу молящихся и стали в уголке у правого придела.
Стоя около Леночки, одетой в новенькое голубенькое платье, Иван Петрович старался сосредоточиться в молитве и не смотреть на нее, но все время он ловил себя на том, что переводил глаза на нее и засматривался на ее милое лицо, одухотворенное и покорное молитве. Когда народ тронулся в крестный ход вокруг церкви, он взял ее под руку, и они, со свечами в руках, охраняя их от порывов ветра, прошли по церковному двору вместе.
Отстояв раннюю обедню, на рассвете они вернулись домой. На столе стояли приготовленные закуски, куличи и пасхи.
Взойдя в комнату, Иван Петрович, поборов конфузливость, подошел к Леночке и протянул ей руку.
— Христос воскресе, Елена Ивановна, давайте похристосуемся по-христиански.
Леночка на мгновение замялась, но сейчас же оправилась.
— Воистину воскресе, — ответила она и по-детски подставила Мешкову губы.
Он поцеловал ее три раза и, не выпуская ее рукн,-долго смотрел ей в глаза, потом вдруг нагнулся и стал горячо целовать ее руки.
— Что вы, Иван Петрович, не надо,— конфузилась Леночка,— зачем вы это делаете?
— Нет, надо, надо, милая моя, ангел мой хранитель, с вами я человеком стал, Леночка, не бросайте меня, я пропаду без вас.
— Да я и не бросаю вас, Иван Петрович.
— Нет, я знаю, что вы не бросаете меня, спасибо вам, добрая, я хочу, чтобы вы были моей женой, Леночка, милая, не сердитесь на меня.
— Я не знаю, Иван Петрович, я и так всегда с вами, куда мне отсюда уходить? Мне хорошо.
— Нет, нет, я так не могу жить, как с чужой, скажите, скажите, вы будете моей женой, да, да?
— Как хотите, я к вам привыкла.
— Ну, дайте же руку, благодарю вас, милая, я с вами буду человеком, спасибо, милая.
И Мешков еще и еще целовал Леночкину руку и влюбленными, влажными глазами смотрел ей а лицо.
Он рассматривал ее всю, точно он видел ее в первый раз, а она взглядывала на него из-под опущенных ресниц и конфузилась.
Она раньше не думала о браке с Иваном Петровичем. Вопрос этот казался ей настолько отдаленным, что она никогда на нем не останавливалась. Она видела ровное и, как ей казалось, спокойное отношение к себе Мешкова и считала, что та совместная жизнь, которую они вели до сих пор, может удовлетворять их обоих.
Теперь, когда Мешков так настойчиво заговорил о женитьбе, она чутьем поняла, что это для него нужно, и, ни минутки не колеблясь, ответила согласием.
Это не было с ее стороны жертвой, потому что она ничего не теряла, но это и не делало ее более счастливой, потому что того чувства, которое влечет людей к браку и, наконец, делает его необходимым, у нее к Мешкову не было.
В следующее воскресенье, на красную горку, они пешком пошли в свою приходскую церковь и обвенчались.

XII

С внешней стороны жизнь Мешковых изменилась мало. Так же, как и прежде, они ютились в тех же двух маленьких комнатах, занятый каждый своим делом, так же жили каждый в своей половине и даже так же, по старой привычке, говорили друг другу ‘вы’.
Через несколько месяцев Леночка заметила, что она беременна.
Сначала она отнеслась к этому довольно безразлично и даже несколько досадовала на свои недомогания, но чем дальше, тем больше она стала свыкаться со своим положением и радоваться ему.
Когда, па пятом месяце, она почувствовала в себе сначала еле заметное, потом все более и более сильное движение ребенка, она вся безраздельно ушла в новое для нее, счастливое чувство эгоистического материнства, н ни о чем, кроме него, этого маленького её собственного ‘его’, она не могла и не хотела думать.
Отнимая у работы и сна урывки времени, она, прячась от мужа, шила ребенку приданое, разные свиваль-нички и распашонки, которые она аккуратно складывала в своем шкапу и каждый день перебирала и пересчитывала.
Ей казалось, что она уже знает своего ребенка, и когда, сидя без работы, она слышала в себе его движения, она относилась к нему как к живому существу и уговаривала его: ‘Сейчас пересяду, не буду давить, маленький, бедненький мой’.
И она вставала со стула, расправлялась и делала несколько шагов по комнате, пока ее ‘маленький, бедненький’ не затихал.
Мешков молча и внимательно следил за переживаниями своей жены. Он не мог уловить всех оттенков ее внутренней жизни, но он видел ее сосредоточенно-радостное настроение и невольно им заражался.
К этому у него примешалось еще чувство некоторого самодовольства, пожалуй, даже гордости от сознания того, что он семейный человек, ‘совсем как все’.
В начале великого поста Леночка родила действительно маленького, слабенького мальчика.
Несмотря на все старания матери, он почти не брался за грудь, пожил шесть дней и тихо угас. Для Леночки это было первое в жизни ужасное горе.
Когда, четыре года тому назад, она хоронила отца, она плакала и жалела его и себя, но то было горе внешнее, и она скорее сознавала, чем чувствовала свою потерю, теперь же это горе было ее собственное, физическое, и оно настолько ею овладело, что привело ее к состоянию, близкому к исступлению.
Глядя на лежащего в гробике ребенка, она чувствовала физическое страдание и целыми часами с остановившимися глазами смотрела на головку, на микроскопическую ручку с неровными прозрачными ногтями и застывала в одном положении, пока Иван Петрович не подходил к ней и силой не уводил ее в свою комнату.
Через два дня Мешковы отвезли гробик на кладбище и похоронили.
Было ясное, морозное утро. По улицам, задорно покрикивая, катились извозчичьи сани, звонил двухэтажный неуклюжий вагон конки, ежась от холода, бодро пробегали пешеходы, увидав гробик, снимали шапки и крестились.
Леночка ни на что не обращала внимания и. только, заметив, что ее рука, придерживающая гробик, начинает застывать, подумала, что холодно ‘ему’, ‘маленькому, бедненькому’, и накинула на него уголок своей шали.
Когда на кладбище могильщики стали засыпать могилу и на крышку гробика с глухим шумом упали крупные колмыжки замерзшей глины, она вскрикнула: ‘Тише, тише, ушибете’, — и так рвалась вперед, что Ивану Петровичу пришлось силой удержать ее за руку.
— Из-под низу бери, тут земелька помягче будет, — сказал один из мужиков, не поднимая головы, и, сильным движением лопаты раскопнув кучу, стал осторожно струшивать в яму размельченную землю.
Леночка ни за что не хотела уходить, пока не засыпали всю могилу, и сама голыми руками поправляла смешанные со снегом комья земли и выравнивала холмик.
— Весной еще оправить придется, а сейчас больше нельзя, земля мерзлая, еще садиться будет, — сказал мужик, обходя в последний раз могилу и постукивая лопатой по буграм насыпи.
— Теперь за работу пожалуйте.
Иван Петрович расплатился, посадил Леночку на извозчика и повез ее домой.

XIII

В двух маленьких комнатках в Кривоарбатском переулке стало пусто.
Что-то у них улетело. Хотя это что-то почти не жило и только скользнуло по жизни Мешковых, но вместе с ним они потеряли то, что одно могло их прочно спаять и одухотворить их бедный, полуневольный союз.
С смертью этого ‘маленького, бедненького’ существа у них пропала надежда, которая поддерживала их столько месяцев и пропала навсегда.
Мешков не знал, что Леночка случайно слышала его разговор с доктором, который приехал после смерти ребенка и сказал ему, что ребенок родился слабый, нежизнеспособный.
— Такие дети рождаются обыкновенно или от расслабленных стариков, или от хронических алкоголиков, а вы, насколько я знаю, ни то, ни другое.
— Да, да, я давно ничего не пью,— замялся Иван Петрович и тут же решил навсегда скрыть этот разговор от Леночки, потому что слишком ужасно было для него сознание того, что он виновник ее страданий и чуть ли не убийца этого воскового мальчика, лежавшего на столе в соседней комнате.
‘Какой я семьянин,— подумал он с отвращением к самому себе,— тоже вздумал семьей обзавестись, как люди, а оказывается, что я и не человек, даже отцом быть не могу’.
С этого момента он уже не мог смотреть на мертвого ребенка и избегал заходить в комнату, где он лежал.

* * *

На другой день после похорон Мешков пошел на службу, но, не дойдя до правления, завернул в трактир и потребовал водки.
На этот раз, после двухлетнего перерыва, запой проявился страшно бурно и держался больше двух недель. Глотая стакан за стаканом, он скоро захмелел и начал угощать какого-то попавшего ему под руку оборванца за то, что тот вовремя подал ему зажженную спичку.
В трактире он просидел, пока его не вывели за дверь, а к вечеру он уже валялся на голых вонючих нарах в ночлежном доме на Хитровом рынке.
Так он и провел все время до вытрезвления.
Не дождавшись мужа ни к обеду, ни к ночи, Леночка сразу поняла, что с ним случилось, и в первое время отнеслась к его исчезновению совершенно безучастно. Ее собственное горе было настолько глубоко, что какие бы новые удары на нее ни сыпались, она бы ничему не удивлялась и даже не сознавала бы их.
В первые дни она застыла в каком-то столбняке и даже не плакала.
Она так же, как и раньше, работала, ела, ложилась и вставала, но все это она проделывала совершенно бессознательно, не отдавая себе никакого отчета в своих поступках.
Ее угнетала пустота. Пустота не внешняя, а внутренняя.
С потерей ребенка для нее пропал весь смысл жизни, и она чувствовала себя на земле лишней и ненужной.
Судьба показала ей уголок счастья, на минутку дала ей насладиться глубокими переживаниями материнства и одним ударом отняла у нее все, не оставив ей впереди даже и надежды.
Несколько раз ей приходила в голову мысль о самоубийстве, но она не останавливалась на ней, отчасти из-за чувства религиозности, а главное, потому, что для этого надо было что-то делать, предпринимать, а делать она ничего не хотела, потому что не стоит. ‘Все равно,— отвечала она себе на все свои мысли, как бы они ни были безнадежны, и в этом ‘все равно’ сосредоточивалась теперь вся ее жизнь.
На другой день после исчезновения Ивана Петровича вечером кто-то постучался в ее дверь.
‘Неужели Иван Петрович?’ — подумала она, вставая и идя отпирать.
— Позвольте к вам взойти, Елена Ивановна?—узнала она голос Сомова. — Только позвольте шубу отряхнуть здесь в коридоре, она вся в снегу.
— Ничего, повесьте ее тут на крючке,— ответила Леночка, протягивая руку за шубой, чтобы ему помочь.
— Нет, не беспокойтесь, я сам.
Повесив шубу, Сомов стал протирать носовым платком пенсне. Надев его на нос, он подошел к хозяйке и протянул ей руку.
— Здравствуйте, Елена Ивановна, я слышал о вашем горе, вы похоронили ребенка, но дело не в том, я заехал спросить вас, где Иван Петрович? Его второй день на службе нет, неужели сорвался? Ах, как жаль. Ведь сколько времени крепился, я уж думал, что вы его навсегда исправили. Как хорошо по службе шел. На днях как раз ему должно было выйти повышение, а теперь не знаю, как бы не потерял место совсем. Я попробую солгать, что он болен, найму за него какого-нибудь временного писца. Ведь, главное, то ужасно, что не знаешь, сколько это будет длиться, а найти его нет никакой возможности, пока он сам не придет.
— Садитесь, что же вы стоите,— сказала Елена Ивановна, подходя к столу и пододвигая Сомову стул.
Сомов сел у стола против хозяйки и при свете лампы посмотрел на ее лицо. Он не видал ее около шести месяцев и поразился изменением выражения ее лица.
Вместо прежней хорошенькой полудевочки, вечно конфузящейся и прячащейся, на него смотрели глубокие, остановившиеся глаза измученной горем женщины, и на углах рта резко вырисовывались строгие, опущенные книзу углы — признаки пережитых скорбей.
Такие же скорбные уголки Сомов видел у своей жены, когда она лежала в гробу.
— Он ушел вчера утром, мы похоронили ребенка третьего дня, а вчера он пошел на службу и пропал,— сказала она, и уголки рта задрожали.
— Сколько же дней прожил ваш ребенок? — спросил Сомов, меняя разговор.
— Шесть дней только, он родился слабенький, я сразу почувствовала, что он не жилец. Он все спал и кричал-то мало.
— Отчего бы это? Кажется, вы такая здоровая, цветущая, нельзя подумать, чтобы у вас был бы слабый ребенок, — заметил Сомов, не сознавая, что бьет ее в самое больное место. — Может быть, это оттого, что это первый ребенок, это иногда бывает, — хотел он понравиться, видя, что уголки опять задрожали.
— Нет, уж, видно, первый и последний, — не удержалась Леночка, — другой раз я этого не переживу.
Большие глаза замигали, и вдруг она истерически зарыдала. Сомов совершенно растерялся, кинулся за водой, послал своего извозчика в аптеку за валерьяновыми каплями и метался, не зная, что делать. Он положил ее на кровать и то уговаривал ее выпить еще глоток воды, то мочил ей голову и грудь, то брал ее руку и гладил ее, а она билась в судорожных рыданиях и не могла остановиться.
Когда первый приступ прошел, она сквозь слезы сказала: ‘Мне легче плакать, это в первый раз’,— и опять спряталась в подушку и зарыдала.
— Боже мой, как мне стыдно перед вами, — сказала она, когда извозчик привез капли и Сомов, налив в рюмку нужное количество, бережно ей их подал. — Я не ожидала, что это со мной будет, я думала, что я и плакать разучилась. И в каком я виде, вся растрепалась, ах, как мне стыдно,— вдруг хватилась она, поправляя распустившиеся волосы и застегивая ворот.
— Напротив, я счастлив, что это случилось при мне, что я хоть чем-нибудь мог быть вам полезен. Пожалуйста, не извиняйтесь, ведь мы старые друзья. Я по себе знаю, как слезы иногда облегчают, я ведь жену потерял три года тому назад.
— Да, мне говорил Иван Петрович, но он вас тогда еще не знал.
— Мы познакомились с ним как раз после этого. Она скончалась от воспаления брюшины, у нее был выкидыш на третьем месяце. — Сомов опустил глаза и стал разглядывать свои пальцы.— Елена Ивановна, позвольте мне по старой дружбе вас спросить, только не обижайтесь, ради бога, вы не нуждаетесь в деньгах, ведь у вас были расходы, при вашем ограниченном заработке…
— Нет, благодарю вас, у меня здесь довольно много работы приготовлено, я обойдусь.
— Ну, так дайте мне вашу работу, а я завтра пришлю вам расчет.
— Спасибо, Дмитрий Леонидович, я хотела сама завтра идти в правление.
— Нет, нет, дайте, я вам все устрою сам, зачем вам беспокоиться.
И Сомов вместе с Леночкой стал пересчитывать и свертывать готовые исписанные листы.
— Я и новую работу пришлю с посланным,— сказал он, прощаясь,— а вы не слишком отчаивайтесь, все в мире проходит, нельзя так безнадежно смотреть на жизнь. Правда, вам очень тяжело, но возьмите себя немножко в руки, не падайте духом.
На другой день Сомов не послал посланного, а деньги завез сам. Этот раз он даже не снимал шубы, а только забежал и пожал ей руку.
Хотя Елена Ивановна ни минуты не забывала своего горя и все так же безнадежно смотрела на свою жизнь, все-таки дружеское сочувствие совершенно чужого ей человека ее поддерживало и немножко изменило течение ее мыслей.
Она с мучительным стыдом вспоминала, как вчера она валялась на кровати с распущенными волосами. Как он прикладывал ей к голове и к груди намоченный водою платок (его платок с большими белыми метками был до сих пор у нее), и эти воспоминания незаметно отвлекали ее мысли в другую сторону и давали ей минутами опомниться от своего горя.
На девятый день она ходила на кладбище, разыскала запорошенную свежим снегом могилку и отслужила панихиду.

XIV

Мешков пришел домой вечером и взошел прямо в свою комнату. Леночка узнала его шаги и только спросила через стенку:
— Иван Петрович, вы?
— Я,— ответил он, подошел к двери и запер ее на крючок.
На другое утро Леночка постучалась ему в дверь и, как прежде, не глядя на него, в щелку передала ему стакан чая.
Ему мучительно стыдно было показаться перед ней, и он, насколько мог, оттягивал минуту свиданья и объяснения.
К двенадцати часам он пошел в правление, уверенный в том, что его место уже занято другим и что ему от службы отказано.
К нему вышел Сомов, сделал ему строгий выговор и велел приходить на службу на другой день с утра. Дома жена его встретила без всяких укоров, и это было для него гораздо больнее, чем если бы она стала его упрекать. Он начал было, как виноватый ребенок, божиться ей, что он больше никогда не будет пить, но по ее глазам он увидел, что она не может ему поверить, и потупился.
Через три месяца Мешков опять запил, пропил на этот раз все свои носильные вещи и лишился места.
Больная воля, расшатанная потерей веры в себя и самоуничижением, ослабевала с каждым разом все больше и больше. Чем больнее было ему смотреть на грустное, кроткое лицо убитой жены, со скорбными складками у рта, молчаливо и покорно несущей свой крест, тем чаще и тем навязчивее захватывала его предзапойная тоска, от которой он не видел спасения.
Он уже потерял способность бороться и дошел до того ужасного состояния, когда человеку остается единственное утешение: чем хуже, тем лучше.
Скоро действительно это ‘чем хуже’ дошло до предела.
Иван Петрович потерял почти совсем способность работать, и, несмотря на усиленный труд, Елена Ивановна не могла одна содержать себя и его.
Пришлось распродать все, что было можно, и перебраться в грязный угол в Проточным переулок.
Благодаря лишениям физическим и нравственным, здоровье Елены Ивановны стало расшатываться. Она стала кашлять, и все чаще и чаще невыносимые головные боли стали приковывать ее к постели на несколько дней. Она работала через силу, и бывали случаи, когда она бывала не в состоянии сама относить в правление свою работу. В один из таких дней она написала Сомову, жалуясь на болезнь и прося прислать к ней человека за получением ее работы п, кстати, прислать новую.
Сомов вместе с посланным попросил съездить к ней врача, знакомого, который явился к ней от его имени и внимательно ее исследовал. Он нашел в ней острое малокровие и предрасположение к чахотке. На другой день она получила от Сомова городское письмо. Он извинялся за свое вмешательство в ее частную жизнь, сообщал ей, что врач находит причину ее болезни главным образом в плохом воздухе, которым она дышит круглые сутки, и умолял ее, в виде одолжения для себя, согласиться работать днем на его квартире, тем более что у него есть пустая, совершенно не нужная для него комната и что она ему помешать не может, так как он целый день на службе, а ей к нему ходить близко и удобно. Таким образом, она хоть половину дня будет дышать хорошим воздухом.
Елена Ивановна в коротком письме поблагодарила и отказалась наотрез.
Это было в один из периодов вытрезвления Мешкова, когда он, лежа на постели, мучительно каялся и снова и снова давал себе слово приняться за работу. Видя к руках Леночки письмо, он спросил, откуда оно, и она, ни слова не говоря, передала ему.
— Что же вы ему ответили? — спросил он, прочтя.
— Ответила, что благодарю его и буду работать, как прежде, дома.
— Отчего же вам не согласиться? Правда, у него очень хорошо, он хороший, а? что?
— Что вы, Иван Петрович, как это можно, к одинокому мужчине ходить в дом. Какой он ни хороший, а нельзя мне. Точно я от мужа бегаю. Оставьте, Иван Петрович, не говорите.— И она резко отвернулась и принялась за работу.
Мешков продолжал лежать и, глядя на ее согнутую над столом спину и затылок, задумался. Ему вспомнилась вся его жизнь с Леночкой, начиная с первого дня знакомства, счастливые, полные надежды дни их совместной добрачной жизни, потом брак, радость ожидания ребенка, потом его смерть и после этого ужас, ужас, все хуже и хуже. ‘И вот довел ее теперь до того, что она не нынче-завтра совсем сляжет в чахотке, и все я, все я это сделал. Хотел спасти от тетушки — вот и спас. А развод, вдруг мелькнула у него в голове давно забытая мысль, ведь я тогда еще дал себе слово ее освободить от себя. Даже если я не буду пить, разве я могу дать ей счастье? Она не любит меня как мужа, она только терпит меня, и я даже жить с ней не смею, потому что ‘от хронических алкоголиков дети не живут’, вспомнил он слова доктора.
‘И тогда она будет работать у Сомова и, пожалуй, жить будет у него, — ведь он хороший.
Вот он мог бы сделать ее счастливой. Это не то, что я.— И он опять взглянул на ее вьющийся белокурый затылок.— А может быть, она и сейчас его любит?
Нет, нет, иначе она не показала бы мне его письма. Она не любит его, а когда она будет у него работать и видеть его каждый день, тогда полюбит непременно, и он ее полюбит, ее нельзя не полюбить.
И прекрасно, пусть живут, а я не нужен, пора мне уходить, пора.
Завтра с утра пойду в консисторию хлопотать о разводе’.
Он вспомнил, что пропил все свое платье и что, кроме оборванного пальто, у него ничего не осталось, но решил все равно идти в опорках, как есть.
‘Скажу, что я нищий, может быть, скорее пожалеют. Да, да, так и поступлю, я должен так поступить, развязать ее, это будет честно, честнее, чем жить теперь на ее содержании, ее кровью питаться. Вот она работает, а я лежу, не могу за перо взяться, руки трясутся.
Другая давно бросила бы такого мужа, ушла бы, а она еще бережет меня, поит, кормит, хорошая она. Не скажу ей ничего, пойду устрою все, а когда готово будет, принесу ей — и прощай, Леночка, будь свободна и счастлива.
А мне на Хитровке место найдется’.

XV

В один из следующих дней, утром, Иван Петрович пошел в духовную консисторию. В дверях его встретил внушительного вида швейцар и строго спросил:
— Тебе кого нужно?
— Мне насчет развода узнать, — замялся Мешков.
— А ну проходи, сядь тут на лавочке, подожди,— это тебе к секретарю нужно.
Иван Петрович взошел и, придерживая фалды пальто, скромно сел на указанное место.
— Ты что же, от кого-нибудь пришел сюда? — спросил швейцар, садясь на стул и закуривая папироску.^
— Нет, я сам, мне самому развод нужен с женой.
— Тебе? Что же это ты вздумал на старости лет. Или жена балуется? — И он внимательно еще раз с ног до головы оглядел Мешкова.
— Нет, нет, напротив, мне просто надо, просто так надо, а, что? — замялся он.
— Н-да, просто так, нет, брат, тут просто ничего не бывает, а у тебя что же, поверенный есть?
— Нет, а разве нужно поверенного? а, что?
— А то как же, что же ты думаешь, пришел попросил, да и готов, развели. Как же, этак многие, пожалуй, развелись бы. А денег у тебя много?
— Нет, денег у меня нету.
— Хорош. Да тебя тут и слушать никто не станет. Поди, пожалуй, я сведу тебя к секретарю, поговори с ним. Иди за мной. Да вряд ли толк будет.
Пройдя через несколько комнат, швейцар указал Мешкову на сидящего за столом сухощавого чиновника с бритыми усами и бородой и через огромные синие очки рассматривающего какие-то бумаги.
— Вот это он и есть, подойди к нему и скажи, что нужно.
Иван Петрович подошел и молча остановился у стола.
— Вам что? — спросил секретарь, не подымая головы.
— Я к вам насчет развода, — начал Иван Петрович.
— Какого развода? Чьего? — И он взглянул на Мешкова.
— Я сам хотел бы развестись.
— Вы, а у вас поверенный есть?
— Нет.
— А дело уже начато?
— Нет, я хотел бы начать, для этого и пришел сюда, что? а?
— Ну, вот что я вам скажу, милостивый государь. Здесь люди занятые, вы видите, сколько тут дела, — и он показал на бумаги, — а вы приходите беспокоить нас совершенно понапрасну. Если вам угодно вести дело о разводе, то ведь это не так просто делается, надо исполнить все формальности, тут многое нужно, когда у вас все будет готово, тогда пожалуйте к нам, а сейчас нечего нас беспокоить, до свиданья-с.
— Но позвольте, взмолился Мешков, — я и пришел к вам, чтобы узнать, что для этого нужно, а?
— Что нужно? спросите поверенного, он вам объяснит, что нужно, а нам некогда всякому втолковывать. До свиданья-с. Подайте прошение, тогда и рассмотрим.
И секретарь стал с решительным видом перелистывать бумаги.
Постояв минутку и видя, что ему тут больше нечего делать, Мешков повернулся и вышел опять в швейцарскую.
— Позвольте с вами поговорить,— робко спросил он( садясь на прежнее место.
— Ну что, отчитал? К нему с голыми руками не подходи. Тут, брат, такса. Тут и поверенные-то и то только свои допускаются. А чужой тоже… не сразу. Перед ним не такие, как ты, кланяются.
— Ну, что же мне делать, а?
— Вот что, так и быть, я тебя научу. Ступай к поверенному и переговори. Я тебе адрес дам. Скажи ему, так-то и так-то, то-то мне нужно. Он тебе и объяснит все. Только без денег и там ничего не сделаешь, готовь деньги.
— А сколько?
— Ну это он тебе сам скажет, может быть, с тебя, по бедности, и подешевле возьмет. Иди ты к Турскому, Большая Никитская двадцать. Ты его, пожалуй, сейчас застанешь. Скажи, от секретаря консистории Петра
Семеновича, а то ие примет. Обо мне ничего не говори, что я тебя научил. Понял?
Иван Петрович поблагодарил и пошел к адвокату. Взойдя по лестнице на третий этаж и разыскав на двери карточку, он позвонил.
Вышла горничная. Узнав, что посетитель пришел от имени секретаря консистории, она попросила его в приемную, и сейчас же к нему вышел молодой, франтовато одетый присяжный поверенный Турский.
Попросив Ивана Петровича сесть и узнав в чем дело, он глубокомысленно протянул ‘тэк-с’ и закурил папироску.
— Тээк-с, — повторил он протяжно,— наш закон, изволите видеть, предусматривает четыре случая, четыре повода, так сказать, к нарушению брака: первый, изволите видеть, смерть одного из супругов.— И он отогнул один палец на левой руке. — Второй — безызвестная отлучка, опять-таки одного из супругов, в течение пяти лет, — и он отогнул второй палец,—третий—неизлечимая болезнь и четвертый — прелюбодеяние. Вот этими четырьмя поводами исчерпывается наше законодательство относительно развода. — И он разогнул все четыре пальца. — Вы следите? Итак, дальше, так как первых трех поводов, если их нет, создать искусственно нельзя, то на практике обыкновенно принято прибегать к последнему поводу, то есть к прелюбодеянию, которое большею частью создается искусственно. Это делается, собственно говоря, очень просто. Изволите видеть-с: инсценируется картина измены. Простите, я еще не доложил вам, что в данном случае одна из сторон принимает вину на себя. Впоследствии эта сторона лишается права снова вступать в законный брак, но это не важно, и по большей части обходится. При некоторой протекции со временем обе стороны могут снова вступать в брак. Таким образом, вы мне должны сказать, на чьей стороне будет вина. На вашей? Прекрасно, значит, инсценируется картина измены с какой-нибудь посторонней женщиной, и в это время, то есть во время акта измены (закон требует, чтобы он был действительно совершен), входят, как бы нечаянно, заготовленные заранее свидетели. Ну, вот и все. Такую женщину, которая бы не дорожила своей репутацией, вы всегда можете найти, а свидетели могут быть кто угодно.
Затем назначается увещание сторон духовным лицом, судоговорение, и затем уже, в зависимости от добытых данных, постановляется то или другое решение консистории. Вот и все, ясно?
Иван Петрович слушал и только моргал.
— Вы курите? Позвольте предложить вам папироску,— сказал адвокат, протягивая Мешкову серебряный нарядный портсигар.
— Благодарю вас, я понимаю, но вот денежный вопрос меня интересует, — сколько это может стоить? а? что?
— Да, вот этот вопрос довольно серьезный. Обыкновенно за развод, изволите видеть, со всеми хлопотами, до создания повода включительно, мы, адвокаты, берем (он замялся) от пятисот до тысячи рублей. Но с вас… вы ведь небогатый человек? — спросил он, взглянув на его пальто и поджатые под стул ноги в опорках. — С вас я могу назначить, ну, рублей триста, двести пятьдесят, но меньше уж никак нельзя. Здесь есть некоторые обязательные расходы, ведь я не один работаю, придется поделиться, так что из этой минимальной суммы мне лично почти ничего не остается. Вы можете располагать такими деньгами?
‘Чего это Петр Семенович вздумал ко мне какого-то оборванца прислать, стало быть, пронюхал у него деньги, он зря не пришлет’,— подумал он, замолчав.
Иван Петрович, чувствуя на себе испытывающий взгляд адвоката, заерзал на стуле и покраснел.
С первых же слов его он понял всю нелепость и безнадежность своей затеи и теперь только подумал о том, как бы ему поскорее удрать от этого изысканного, вежливого господина, угощавшего его папиросками и со вкусом читающего ему отвратительную лекцию разврата и двойного узаконенного обмана. Кроме того, ему было совестно, что он залез в эту роскошную приемную, не имея не только двухсот пятидесяти рублей, но и двухсот пятидесяти копеек.
— Благодарю вас, — повторил он еще раз, вставая, — я переговорю с женой и тогда, может быть, приду, до свиданья.
— До свиданья-с, если решите вопрос в положительном смысле, я к вашим услугам.
И адвокат, вежливо простившись и проводив гостя до передней, иронически улыбаясь, ушел к себе.
‘Бывают же такие чудаки’, — подумал он, вспомнив удивленное выражение Мешкова и его опорки.

* * *

Идя домой, Иван Петрович стал собирать в своей памяти впечатления этого утра и переживать свое положение.
Откуда взять денег? Это был первый и главный вопрос.
Он стал высчитывать, сколько он может заработать в месяц. Выходило, что при самом напряженном труде он мог бы откладывать не больше десяти рублей.
‘Стало быть, надо два года. А за это время Леночка изведется совсем. Да и выдержу ли я? Опять запью. Нет, это не годится. Попросить у Сомова. Он спросит, на что? ‘Развестись с женой, чтобы потом отдать ее вам’, — мелькнул у него циничный, но прямой ответ, и он сразу навсегда отказался от этой мысли, чувствуя в ней какую-то нечистоплотность, — точно я продаю ему жену за двести пятьдесят сребреников. Ну как же быть, занять? украсть?’
И он начал думать, где бы он мог украсть.
Проходя мимо ювелирного магазина, он остановился и стал разглядывать витрину.
‘Вот взойти и взять любую вещь. Взойду, начну выбирать, ну хоть бы кольцо, потом незаметно суну его в карман и пойду. Разве попробовать? Да меня и в магазин в таком виде не впустят, — вдруг вспомнил он про свою одежду, — да я и не сумею сохранить спокойный вид, сейчас же растеряюсь и выдам себя. Нет, куда мне, я и воровать даже не умею’.
Он взглянул еще раз на блестящее серебром окно и, безнадежно махнув рукой, пошел дальше.
‘Создать законный повод, закон требует’, — звучали у него в ушах слова адвоката, и он начал перебирать в своем уме перечисленные им законные поводы: прелюбодеяние, безвестная отлучка, неизлечимая болезнь, неизлечимая болезнь, прелюбодеяние, отлучка… три, какой же четвертый повод… четвертый? Смерть одного из супругов,— вдруг вспомнил он, — да, да, смерть. Вот если бы я умер, она была бы свободна, и не надо развода, не
надо никакой грязи. Как просто: смерть — и больше ничего. Я должен умереть. Ну, что ж, если надо, так умру, умру для нее, по крайней мере, освобожу ее от себя. Пусть живет, пусть будет счастлива’.
И Мешков с готовым и, как ему казалось, твердым решением пришел домой.

XVI

Человек, решившийся на самоубийство, большею частью или приводит свое решение в исполнение сейчас же, или никогда.
Стоит только ему помедлить день или даже час, и страх смерти незаметно для него начинает направлять его мысли в другую сторону, начинает навевать ему утешения и надежды и постепенно приводит к тому, что он сначала откладывает свое намерение, пока не сделает того-то или того-то, и наконец успокаивается и забывает о самоубийстве своем.
Слишком велика у человека жажда жизни, чтобы он мог предумышленно с ней расстаться. Нет той ужасной болезни и нет того положения в жизни, когда человек не обольщал бы себя надеждой и не ждал бы лучших времен.
То же было и с Иваном Петровичем.
Ему казалось, что его решение бесповоротно, но… но он хотел еще в последний раз попытаться стать на ноги, начать работать, вырваться из этой ямы в Проточном переулке и устроить Леночкину жизнь.
‘Успею всегда умереть, — думал он, — попытаюсь в последний раз, может быть, что-нибудь случится, повезет счастье, а если нет, если запью, тогда кончено. Туда мне и дорога’.
И Мешков начал усиленно работать, и, глядя на его усердие, Леночка не узнавала его и немного даже воспрянула духом.
Через две недели он пошел сдавать свою работу (Леночка своей ему не доверяла), получил деньги и опять запил. ‘В последний раз, — утешал он себя,— пропью все, и прощай’.
Он еще не выдумал ни способа, ни места самоубийства, но это казалось ему настолько легким, что он над этим вопросом и не останавливался.
В пьяном пафосе он чувствовал себя героем, жертвующим собою, и относился к самому себе с чувством умиления и гордости.
В первые дни, когда у него еще были деньги, развязка казалась ему бесконечно далека, и, если иногда в его расстроенном мозгу мелькали мысли о близкой смерти, он на них не останавливался. ‘Об этом можно будет подумать после. После, придет время — и сделаю, а сейчас рано, успею, когда ничего не останется в кармане, выпью последний стаканчик и сделаю, — после’.
Когда он уже пропил деньги и начал променивать и пропивать одежду, он стал сознавать, что оттягиваемый им момент стал надвигаться, и заметался.
Он стал лихорадочно искать, где бы ему достать еще денег на выпивку, просил кого мог, унижался перед товарищами, которых перед тем сам запаивал вином, и в первый раз в жизни стал нищенствовать.
Так он провел еще несколько дней, шатаясь по улицам полузамерзший и голодный, собирая копейки, образуя из них пятачки, пропивая их и начиная снова.
То, что раньше откладывалось им на неопределенный срок, на ‘после’, теперь стало уже для него ‘завтра’, и это ‘завтра’ тоже каждый день откладывалось и длилось уже больше недели.
Наступили страшные холода с метелями. Люди прятались по домам, и редкие прохожие, спеша и укрываясь поднятыми воротниками, перестали совсем подавать.
В один из таких дней Иван Петрович прошатался по улицам до обеда и не добыл ничего.
Хмель стал понемногу исчезать, и на смену ему заговорил настоящий мучительный голод человека, несколько дней не евшего.
‘Пора, пора, — говорил он себе, — вот если бы теперь выпить последний стаканчик для смелости — и кончено, умереть. Один бы только стаканчик за гривенник. Но где достать гривенник? На улицах пусто, метель. Пойду к Леночке, попрошу, авось не откажет, она добрая, хорошая’. И он быстро и решительно направился к Проточному переулку.
Взойдя в сырую, плохо освещенную, убогую комнатку, ему показалось, что он попал в рай. ‘Как здесь хорошо, как уютно, — подумал он, осматриваясь. — Нет, не останусь, сейчас же уйду, а то никогда не решусь, нет, только бы дала гривенник’. И он, странно ежась, стал у нее просить денег.
Это был первый случай, что он просил у нее на вино, и она удивленно на него посмотрела.
— Нет, Иван Петрович, я вам на вино денег не дам, — решительно отказала она, — и так вы уж три недели пропадали, посмотрите на себя, на что вы похожи, как вам не стыдно.
— Не дадите, не дадите, в последний раз, больше никогда не буду просить, дайте хоть гривенник, Елена Ивановна.—И он стал перед ней на колени.
— Нет, не могу, Иван Петрович, оставьте, уйдите лучше с глаз моих.
— Леночка, дай, последний раз, тогда сама увидишь, что последний раз. Не дашь? Нет? Ну, прощай. — Он медленно поднялся и пошел к двери.
— Куда вы, Иван Петрович, оставайтесь лучше дома, куда вы глядя на ночь пойдете, вернитесь.
Мешков, не останавливаясь, вышел из комнаты и стал спускаться по темной лестнице.
Леночка еще раз его окликнула в коридоре, но, не получив ответа, вернулась к себе и села за работу.
Иван Петрович вышел за ворота и повернул под гору.
Прямым продолжением переулка, упирающегося в берег Москвы-реки, шла через реку торная тропинка, по которой ходили пешеходы, прачки возили на салазках к прорубям белье и, начиная с января, ломовые извозчики таскали нагруженные сани зеленого, блестящего на солнце льда.
Тропинка местами была занесена снегом, но еще ясно виднелась при надвигавшихся сумерках.
Иван Петрович знал эту дорожку и пошел по ней. На той стороне реки был людный извозчичий трактир, в который он рассчитывал зайти погреться.
На ровной поверхности открытой реки снег не задерживался, и только местами попадались под ноги мягкие, неровные сугробы, вылезая из которых Иван Петрович чувствовал в ногах новый холод от набившегося в рваные ботинки снега.
Дойдя до середины реки, Мешков сбился влево и уперся в огромную черную прорубь, огороженную невысокой стеной ледяных глыб. С дальнего конца она уже замерзла, и па тонкой пленке льда ложился свежий
пушистый снежок, а ближе к выходу лед становился все чернее и переходил в темную, неподвижную яму воды.
Подойдя к краю и разглядев воду, Иван Петрович инстинктивно отшатнулся.
‘Чуть не утонул, — подумал он, отходя в сторону, под защиту ледяной стены, — будь немножко темнее, и попал бы, — и его охватила радость человека, избавившегося от опасности. — Впрочем, может быть, и лучше было бы, ведь я должен умереть, я же ищу смерти, — подсказал ему другой, уже более слабый голос.
И он начал себе представлять, что было бы, если бы он утонул.
‘Еще, может быть, не нашли бы. Было бы безвестное отсутствие — второй повод к расторжению брака’,— вспомнил он красноречивого адвоката.
‘Нет, если так, то закон требует—‘инсценировать картину’ смерти. Надо оставить записку, вещь какую-нибудь, тогда увидят, что я умер, а не пропал, и тогда будет первый повод’.
Вдруг в его голове зашевелилась новая, неожиданная мысль, и он начал громко повторять про себя: ‘Что, а, что, а, что? А что, если я оставлю записку, напишу, что утопился, и уйду? уйду куда-нибудь подальше, сделаюсь не помнящим родства, а Иван Петрович Мешков будет считаться умершим и Леночка будет свободна. Будет все по закону, и прекрасно, а, что?’
И Мешков начал быстро раздеваться. Он снял паль-го, пиджак, потом почувствовал, что без пальто уже очень холодно, и надел его опять. В кармане он разыскал бумажку и огрызок карандаша, написал, что он лишает себя жизни добровольно, положил пиджак и шапку с запиской у проруби, от ветра прижал их глыбою льда и чуть не бегом побежал на другой берег реки.
На другое утро прачки, разгружая привезенные на салазках узлы Зелья, увидали около проруби что-то черное, разглядели пиджак и шапку и передали их в полицию.
Так состоялась гражданская смерть Ивана Петровича Мешкова.

Часть вторая

I

Было около четырех часов дня.
В человеческом муравейнике, называемом правлением страхового общества ‘Якорь’, рабочий день подходил к концу.
Чиновники убирали по шкапам и ящикам конторские книги и бумаги, кое-где по столам гремели жестяные крышки закрываемых машин, и артельщик, заперев несгораемый шкап, крестясь, выходил из своей железной клетки.
Внизу в передней спешно разбирались пальто, палки и шапки и поминутно хлопала тяжелая выходная дверь подъезда.
Сомов сидел еще в своем рабочем кабинете за американским ясеневым бюро и, близоруко нагнувшись, подписывал исходящую почту.
Перед ним стоял чиновник с бюваром в руках и подавал ему к подписи разные бумаги.
‘Командируем агента в Можайск. Поручаем ликвидацию пожара московскому инспектору. Посылаем полиса Ипатову…’
Некоторые бумаги, не требующие пояснения, он клал на стол молча и, выждав подпись, ловко прижимал их бюваром и откидывал в сторону.
— Все? —спросил Сомов, подписывая последнее письмо и кладя перо.
— Покамест все, Дмитрий Леонидович, я только хотел спросить вас, как прикажете насчет остальных полисов. Многие уже пора отсылать, были даже запросы, а они еще не готовы.
— Почему не готовы, кто их пишет?
— Их отдали тогда госпоже Мешковой, и вот уже более двух недель, как она не несет, Я хотел спросить вас, не прикажете ли до нее дослать?
— Ведь она, кажется, раньше всегда очень точно исполняла работу?
— Да. Задержки не было.
— Так будьте добры, пошлите к ней курьера Семена и попросите его оттуда зайти ко мне на Поварскую.
— Слушаю-с, больше ничего? Имею честь кланяться.
И чиновник, подобострастно поклонившись, шмыгая
ногами по полу, боком вышел из комнаты.

* * *

Когда Сомов пришел домой, в передней его уже ожидал курьер Семен.
— Что, принес работу? — спросил он, снимая пальто и протирая потное от холода пенсне.
— Никак нет, Дмитрий Леонидович, ничего не принес.
— Почему?
— Она больная, а его нету.
— Ты входил к ней? Чем она больна?
— Не могу знать. Я взошел, она лежит на кровати, глаза открытые, но заметно, что без памяти. Я стал ее спрашивать, она ничего не говорит. Там старушка есть, соседка, так она говорит, что она слегла уже с неделю.
Сомов на минутку задумался. Первым его движением было сейчас же надеть пальто и ехать к Елене Ивановне, но он вспомнил, как настойчиво она всякий раз отталкивала его попытки оказывать ей материальную помощь и тот почти резкий отпор, который он получил от нее, когда он предложил ей заниматься у него в доме, — и ему пришло в голову, что, может быть, и теперь ему не следовало бы вмешиваться в ее судьбу.
Как человек до мнительности деликатный, он боль-
ше всего боялся оскорбить ее самолюбие, и если бы не то, что она сейчас лежит без памяти, он, пожалуй, не решился бы ехать к ней.
Но теперь, когда он представил себе ее положение, одинокой и, быть может, умирающей, он внутренне сознал ложность своих колебаний и решил сейчас же к ней ехать.
Одевшись и сев на извозчика, он велел себя везти к тому доктору, которого раньше посылал к Леночке, и вместе с ним поехал в Проточный переулок. Сидя а санях и уткнувшись носом в мягкий бобровый воротник, Сомов вернулся опять к прежним мыслям о Леночке и начал добросовестно проверять свое отношение к ней.
Он вспомнил свое первое знакомство с ней, когда она, еще полудевочка в платочке, робкая, пришла в правление узнавать о Мешкове. Это было вскоре после смерти его жены, и он вместе с тем вспомнил и эту смерть, жестокую и бессмысленную и свое тогдашнее настроение, близкое к умопомешательству. Он вспомнил, когда она ушла от тетки, поселилась у Ивана Петровича, вспомнил ее свадьбу, наконец смерть ребенка, ее истерику, скорбные уголки рта и потом ее болезненно-покорное выражение, когда он ее после того раза два мельком видел в правлении, ожидающую у кассы заработанных денег, и у него зашевелилось чувство сурового осуждения к ее мужу, доведшего ее до такого состояния.
Если он ее довел до болезни и бросил на произвол судьбы, должна же она понять, что обязанность каждого, видящего ее в таком состоянии, ей помочь.
‘Неужели она думает, что я на нее смотрю как на женщину? Нет, этого не может быть, потому что это было бы гадко’.
— Чем бы она ни была больна, Дмитрий Леонидович, но только я одно могу вам сказать, что лечить ее в этой заразной яме я не возьмусь, — сказал доктор, подъезжая к воротам дома и слезая с саней. — Вы увидите сами, что это за ужасные условия жизни. Пойдемте, сюда, кажется. Зайдемте раньше в соседнюю квартиру, для того чтобы снять пальто и немножко обогреться,— сказал он, открывая дверь к Антоновне.
Хитрая старуха, увидав хорошо одетых господ и по-
чуяв заработок, охотно приняла гостей и стала их уса-живать.
Узнав, что они пришли навестить Елену Ивановну, писариху, она стала сейчас же им рассказывать, как муж ее запил, исчез, а она, сердечная, все сокрушалась (об этакой-то гадине) и вот неделя, как слегла и лежит недвижима.
— Я ей и чайку давала, и булочку, она ничего не хочет, — соврала она. — Я ее жалею, одна ведь, как есть, помрет и похоронить некому, разве он человек, ее муж-то, как тля, прости господи.
Немного отогревшись и выкурив по папироске, мужчины пошли в соседнюю комнату.
Елена Ивановна лежала в темном углу, загороженном шкапом, и в первую минуту ее трудно было разглядеть.
Оглядевшись, доктор подошел к ней и привычным жестом положил ей руку на лоб.
— Надо будет достать свечку, — сказал он, отходя от кровати и вынимая из кармана инструменты, молоточек и трубку.
— Сейчас лампу засвечу, — отозвалась старуха.
Больная лежала полуодетая, в юбке, накрытая старым шерстяным платком, и тяжело дышала. Из-под сбившихся нечесаных волос лихорадочно смотрели широко открытые голубые глаза с черными испуганными зрачками, и запекшиеся губы что-то беззвучно шептали.
Одна рука, белая и худая, выбилась из-под платка и изредка перекидывалась с постели на грудь и обратно.
Из-под свалявшейся простыни пестрел грязный заплатанный тюфяк с торчавшей из него темно-рыжей мочалой, и на полу, под ногами, звенели осколки какой-то разбитой посуды.
Пахло застарелым затхлым жильем.
Откинув платок и расстегнув ворот рубашки, доктор начал выслушивать и выстукивать больную.
Сомов отошел в сторону и, отвернувшись, сел у стола.
— Надо будет перевернуть ее и поддержать, Дмитрий Леонидович, вы не боитесь заразиться, можете мне помочь?
— Нет, конечно, не боюсь, что надо делать?
— А вот помогите мне. Пожалуйста сюда, станьте так. Теперь просуньте руку под ее поясницу, вот так, давайте вашу руку в мою, теперь подымайте, не бойтесь, держите ее, так. Дайте мне прослушать легкие, так.
Сомов держал беспомощное худое тело, мягкое н жгуче горячее, и, сдерживая дыхание, прислушивался к постукиванию докторского молоточка, издававшего то тупые, то более резкие звуки. Он держал ее в сидячем положении, прислонив к себе, и ее голова склонилась на его плечо. Он чувствовал на своей груди ее частое горячее дыхание и инстинктивно отворачивался, чтобы не видеть ее наготы.
Вдруг она вздрогнула и что-то быстро, быстро заговорила.
— Ничего, ничего, держите, это бред. Ну, теперь кладите ее на спину, постойте, я поправлю подушку.
Поставив больной градусник, доктор подошел к столу.
— Когда она заболела? — спросил он у старухи.
— Да уж с неделю, вот когда околодочный приходил, так на другой день.
— А вы не замечали, все время она была в жару или бывали периоды временного улучшения?
— Все время, как легла, так и лежит пластом, ничем недвижима.
— Поставьте лампу на стол и оставьте нас, — сказал доктор, видя, что от старухи ничего нельзя добиться.
— По-видимому, у больной брюшной тиф,— сказал он, закурив папироску, — и вследствие отсутствия ухода форма довольно тяжелая. Надо удивляться, что она еще жива до сих пор.
— Если хотите ее спасти, я советую вам немедленно перевезти ее в больницу или в санаторию.
— А не опасно простудить ее на морозе?
— Нет, этого не бойтесь, такие больные простуды не боятся.
Доктор подошел к Елене Ивановне и, вынув градусник, поднес его к лампе.
— Тридцать девять и семь, я так и предполагал,— сказал он, стряхивая ртуть. — Если вам угодно, я могу рекомендовать прекрасную лечебницу доктора Иванского, которая, кстати, недалеко отсюда и где вы можете быть спокойны, что будут приняты все меры, — я могу сейчас же туда заехать и послать оттуда за больной сестру милосердия. Или лучше заедем вместе, если вы свободны.
Дав Антоновне на чай и приказав ей беречь вещи Елены Ивановны, мужчины уехали.
Через час за Еленой Ивановной приехали в карете доктор с сестрой милосердия и увезли ее в больницу.

II

Дня через три после переезда Елена Ивановна стала постепенно приходить в сознание.
Увидав новую для нее обстановку, чистую светлую комнату и хорошую постель, она спросила, где она, и сначала совершенно безразлично отнеслась к тому, что она в лечебнице.
У нее еще держалась высокая температура и мысли прыгали в беспорядке, мешая явь с бредом. Как только она хотела на чем-нибудь сосредоточиться, у нее в голове как будто что-то пухло и перед глазами вырастало большое темное пятно и все росло, росло, захватывало всю комнату, захватывало ее, и потом все это вместе куда-то уносилось, далеко, далеко, где было приятно и тихо, потому что там были сон и пустота.
Эти дни она была между жизнью и смертью.
Доктора ждали кризиса, после которого болезнь должна была повернуть в ту или другую сторону.
Сомов заезжал справляться о ее здоровье каждый день, но не входил.
Через неделю температура больной понизилась ниже нормальной, и получилась надежда на выздоровление.
Бред прекратился, но она была еще так слаба и сознание жизни было в ней так ничтожно, что она была в состоянии полного безразличия к себе и ко всему внеiнему миру.
Она могла бы, может быть, думать и что-нибудь вспомнить, но она не хотела ничего, потому что ей казалось, что ей незачем напрягать свой ум, она чувствовала, что ничего нет и ничего не нужно.
В таком состоянии умственной апатии большей
частью угасают люди, ослабленные старостью, и поэтому для них этот переход легок и незаметен.
Она лежала без движения на чистой, белой постели, с бритой круглой головой, в белом чепце, исхудавшая и маленькая, и нельзя было определить, спит она или нет, потому что, когда к ней подходили и давали ей пить, она открывала глаза и глотала, а потом опять уходила в дремоту и не двигалась.
Наконец состояние ее стало улучшаться и вместе с силами стали проявляться сознание и память.
Как-то утром она проснулась свежее обыкновенного и стала припоминать.
Ей вспомнился почему-то Дорогомиловский мост, на котором она тогда ночью стояла после известия о смерти Ивана Петровича, и, ухватившись за эту нить, она постепенно возобновила в своей памяти все до мельчайших подробностей, вплоть до того момента, когда она на другой день служила в церкви панихиду и вернулась домой. После этого она уже ничего не помнила.
Наилучшее лекарство от нравственных страданий есть немощь физическая.
Земное горе существует для человека только в той мере, поскольку он связан с жизнью. И чем эта связь слабее, тем слабее испытываемые им чувства.
Болезнь есть клапан, который при приближении смерти скрывает от человека ее ужас и накидывает на него завесу безразличия к окружающему. Поэтому, вспомнив о смерти мужа, Елена Ивановна отнеслась к ней совсем иначе, чем в тот первый вечер, когда ей принесли его записку.
Теперь это было горе, но горе, как ей казалось, уже давнишнее, изжитое и поэтому менее острое.
Она жалела Ивана Петровича, внутренне молилась за спасение его души, но того жгучего чувства личного отчаяния, которое охватило ее в первые дни, она в себе уже не находила.
Со смертью Ивана Петровича обрывалось последнее звено, соединявшее ее с внешним миром, и хотя этим самым она освобождалась от ужаснейшего гнета его постоянных запоев и безвестных пропаданий на целые недели, но зато без него жизнь ее делалась пуста и бесцельна.
Ее томило чувство глубокого одиночества, и возвращение к жизни ее не радовало, а скорее огорчало. ‘Как хорошо было бы, если бы я умерла’,— часто думала она и роптала в душе на тех неизвестных ей людей, которые ее спасли и поместили в больницу.

III

Когда Елена Ивановна уже поправилась настолько, что могла сидеть в кровати и двигаться, ей доложили, что ее хочет видеть г-н Сомов.
Она обрадовалась и попросила его взойти.
— Батюшки, как вы изменились, — сказал он, входя и подавая ей руку, — вас узнать нельзя. Ну, как вы себя чувствуете? Лучше? кажется, слава богу, опасность миновала, и мы начнем поправляться. Но только знайте, Елена Ивановна, что я вас отсюда не скоро выпущу. Пусть Иван Петрович поскучает по вас. Кстати, вы не знаете, где он? Он не был у вас?
Елена Ивановна сделала испуганные глаза.
— Разве вы ничего не знаете? — спросила она.
— Нет, а что, собственно? — удивился Дмитрий Леонидович.
— Ведь Иван Петрович скончался.
— Как, не может быть?
— Да, это было до моей болезни. Мне околодочный принес его записку, где он просит никого не винить в своей смерти. Эту записку нашли около проруби. Он утопился…
И у нее на глазах показались крупные слезы.
— Ах, боже мой, вот ужас-то. Почему же вы тогда же не сообщили об этом мне? Неужели вы не считаете меня своим другом? Конечно, я ничем не мог бы помочь в вашем горе, но все-таки легче, когда есть хоть кто-нибудь, с кем можно поделиться. Когда же это было? когда вы заболели? Ах вы, бедная моя.
— Это было двадцать пятого, на другой день я была в церкви и служила панихиду, а потом я ничего не помню, — значит, тогда же я и заболела. Нынче какое число?
— Нынче десятое марта.
— А кто меня привез сюда?
— Я посылал к вам за бумагами и узнал, что вы больны. Слава богу, что удалось вас спасти.
— А может быть, лучше было бы мне тоже уйти туда, к Пете и к Ивану Петровичу?
— Не говорите таких вещей, Елена Ивановна, это грех. Никто из нас не знает, кому он нужен, а все мы почему-то живем, и каждый человек богу нужен. На что уж несчастнее Ивана Петровича нет, а вот вы плачете о нем, стало быть, он был вам нужен. Да не только вам, а и мне, — добавил он, немножко помолчав,— и я сейчас чувствую, что мне его недостает.
Что, он очень пил за последнее время? Ведь я его не видал около шести месяцев. Да и вас я не видал очень давно.
— Да, он больше месяца не приходил в себя. Никогда еще он так долго не болел.
— Да, жалко его, очевидно, он уж почувствовал, что он не в силах больше бороться со своей болезнью. Ну, что делать, теперь уже не поможешь. Вы сделали все, что могли, чтобы его спасти, и ваша совесть должна быть чиста. Я. признаюсь, всегда удивлялся вашей покорности.
— Что вы, что вы,— перебила Елена Ивановна,— какая моя покорность, я лежу и все думаю, что, если бы не я, он, может быть, был бы жив. Ведь жил же он холостым. И никогда ничего этого не было бы, если бы я не сошлась с ним.
— Ну, знаете, Елена Ивановна, это уж слишком. Вы пожертвовали человеку всей своей жизнью, отдали ему свою молодость, свое здоровье, чуть не умерли, и вы еще можете находить поводы винить себя. Оставьте, это даже смешно, — заговорил Сомов, загорячившись.— Ведь так можно винить себя во всем. Вы же сами говорите, что Иван Петрович был человек больной, и как его ни жалко, надо помириться с его кончиной и постараться найти в себе силы для того, чтобы жить дальше. Выкиньте из головы эти мысли самоосуждения — они всегда приходят после смерти близкого человека, я это знаю по себе, — постарайтесь глубже взглянуть на жизнь, а главное, поправляйтесь скорее. Я у вас засиделся, а доктор не велел вас утомлять, а я уж десять минут сижу, — сказал он, глядя на часы и вставая.— Вы можете на меня сердиться сколько хотите, Елена
Ивановна, но я вас продержу здесь, пока вы не- поправитесь совсем. Теперь вы в моей власти. Я вам возвращу свободу только тогда, когда это разрешит доктор. А когда вы поправитесь, тогда подумаем, что делать дальше. Я надеюсь, что вы мне позволите тогда вмешаться в вашу судьбу и устроить вам какое-нибудь более определенное и удобное место.
— Спасибо, Дмитрий Леонидович, но мне, право, совестно, вы так добры.
— Перестаньте, пожалуйста, Елена Ивановна, никакой тут доброты нет, ну, до свидания, если позволите, я на днях к вам зайду еще, поправляйтесь.
И, пожав протянутую ему худую белую руку, Сомов вышел.
Выйдя из больницы, Сомов пошел пешком.
Известие о самоубийстве Ивана Петровича поразило его гораздо больше, чем он это выказал перед Еленой Ивановной.
Он вспомнил, как недавно еще он осуждал его за то, что он губил свою жену, и ему стало стыдно. Еще более стыдно потому, что он только что видел искреннее горе этой жены и не только ее прощение, но и попытки осуждения себя в том, в чем никто никогда не мог ее обвинять. Он возражал Елене Ивановне, когда она говорила ему, что, если бы ее не было, Иван Петрович был бы жив, но в глубине души он сознавал, что она права, и не мог не видеть в этой смерти геройства, которого он от Ивана Петровича не ожидал.
Как ему ни хотелось поверить в то, что Мешков покончил с собой в припадке пьяного умоисступления, внутренний голос говорил ему, что это не совсем так,— и чем больше он задумывался, тем яснее ему становились настоящие причины этого поступка.

IV

Был ясный весенний день.
По сторонам тротуаров бежали ручьи растворенной на солнце уличной грязи, дворники скалывали остатки льда, и большинство извозчиков ехали на колесах, как-то неестественно громко гремя по оголенным от снега местам мостовой.
Так как было воскресенье и Сомов был свободен, он решил зайти к своей сестре, у которой он обыкновенно проводил почти все праздники.
Сестра Маша была для Сомова единственным близким человеком. Она была старше его лет на десять, и, благодаря этой разнице лет, она относилась к нему покровительственно.
Когда Мария Леонидовна вышла замуж за богатого курского помещика Веретенева, Митя был еще пятнадцатилетним кадетом и по праздникам ходил к ней в отпуск.
После смерти матери все заботы о Мите перешли к Марии Леонидовне, и последние три года его пребывания в кадетском корпусе прошли под непосредственным ее надзором.
Летом Веретеневы жили в своем имении Курской губернии, где с июня по август гостил Митя, охотясь и помогая сестре в ведении полевого хозяйства.
Сам Веретенев был болен неизлечимым ревматизмом и не сходил с кресла, а котором его катали по комнатам.
Вышедшую на его звонок горничную Сомов попросил вызвать барыню в переднюю и, не раздеваясь, дождался ее у порога.
— Маша, ты не боишься меня,— я сейчас прямо от тифозной, — спросил он ее, когда она удивленно спросила его о причинах его церемонности.
— Вот уж нисколько, раздевайся, ты знаешь, что я никогда никаким заразам не верила. Здравствуй, Митя, хочешь чаю? Или нет, лучше подожди, сейчас дети придут, и будем сразу завтракать. Они наделали себе бумажных корабликов и пошли пускать их по ручейкам. Ну, садись рассказывай, какие у тебя еще новые тифозные.
— Не поверишь, Маша, целая драма. Помнишь, я рассказывал тебе о несчастном писаре Мешкове, который два года тому назад женился на сиротке. Так представь себе, что он спился окончательно и в конце концов утопился в проруби, а жена его чуть не умерла от тифа и сейчас лежит в больнице. Вот у нее-то я сейчас и был. Жалка до бесконечности.
Ты представь себе ее положение. Совершенно одна, беспомощная, больная. А главное, меня мучит то, что она ни за что не хочет принимать от меня никакой помощи. Выйдет из больницы —и что же, опять погибнет.
— В какой она больнице? — спросила Мария Леонидовна. — Я как-нибудь на днях зайду ее навестить. Как ее зовут?
— Елена Ивановна Мешкова.
— Прекрасно, если она действительно порядочная женщина, у меня на нее есть свои планы. Я, может быть, с ней что-нибудь устрою.
— Мама, мама, у Коли кораблик потонул, а мой добежал до самого низа, я говорила ему, что бумага не годится, — закричала из передней десятилетняя Олечка, вся зарумянившаяся, вбегая в комнату.
— Олечка, калоши снять надо, — останавливала ее сзади толстая, добродушная старуха няня, раздевая младшего, семилетнего Колю.
Увидав дядю Митю, дети кинулись ему на шею и наперерыв, перебивая друг друга, стали ему рассказывать про свои похождения. Тут же они притащили бумаги и заставили его клеить новые кораблики к завтрашнему дню.
За завтраком дети отвоевали себе места рядом с дядей и ни на минуту не переставали занимать его своей болтовней. Вспомнили, как дядя Митя год тому назад гостил у них летом в Акуловке, как он пускал громадного бумажного змея и как все вместе ездили на линейке за грибами, и стали его опять звать приехать к ним в деревню.
— В самом деле, Митя, приезжай, — подтвердила Мария Леонидовна, — ведь ты уже два года служишь без отдыха, неужели не можешь взять отпуск месяца на полтора? Смотри, как опять отдохнул бы.
— Я об этом давно мечтаю, да трудновато вырваться. Летом ведь у нас самая работа большая, из-за пожаров. Не обещаю, но, если отпустят, конечно, я больше никуда не поеду, кроме Акуловки.
— Отпустят, отпустят, дядя, ты скажи им, что мама велела, — закричал Коля.
— А у нас там два жеребеночка новых, — сказала Олечка.
— И щенки у Буянки, все серые.
— Нет, неправда, один черный есть.
После завтрака Мария Леонидовна еще раз переспросила брата об Елене Ивановне и подтвердила свое намерение ее навестить.
Зная сердечность сестры и ее житейский такт, Сомов был очень рад этому обещанию, тем более что знал, что если Маша примет участие в человеке, то уже наверное поможет так, как никто другой не сумел бы это сделать,— толково и деликатно.
‘Не то, что я’, — подумал он про себя.

V

Когда Леночке доложили о приходе какой-то дамы, она сначала подумала, что это ее тетка Прасковья А., и растерялась.
Она уже настолько поправилась, что стала вставать и могла сама ходить от кровати к двери.
Мария Леонидовна взошла и познакомилась с Леночкой так прямолинейно и просто, что сразу победила в ней ту неловкость и робость, которые она всегда чувствовала при приближении чужого человека.
Она сказала ей, что она слышала о ее несчастье от брата и по поручению его зашла к ней. Понемножку, осторожно и деликатно, она выведала от нее подробности ее прежней жизни и в конце концов прямо без обиняков спросила ее, что она намерена делать после выхода из больницы.
— Я думала, если бы Дмитрий Леонидович позволил опять работать на страховое общество…
— А не согласились бы вы принять частное место в доме как учительница и бонна при маленьких детях? Вы ведь занимались когда-то преподаванием в школе и любите детей?— спросила Мария Леонидовна.
— Не знаю, право, гожусь ли я на это дело, — ответила Леночка и покраснела. — Да и возьмут ли меня?
— Видите, я вам прямо скажу, что я хочу вам предложить место у себя. У меня двое детей, девочка и мальчик, которым надо помогать в приготовлении уроков, провожать в школу, ходить с ними гулять, и мне такая помощница, как вы, была бы очень полезна, конечно если бы вы согласились на мои условия. А вам это будет полезно тем, что у нас условия жизни более гигиеничные,
чем те, в которых вы жили раньше. Летом мы живем в имении, и там уж я ручаюсь, что я вас выхожу на молоке и на свежем воздухе. Я сейчас не требую от вас ответа, подумайте, если будете согласны, вы мне скажете, я зайду к вам дня через два. Относительно жалованья я думаю, что мы с вами сойдемся. Мне Митя говорил, что вы зарабатываете в правлении около двадцати пяти рублей, так я вам могу предложить то же на всем готовом. Я надеюсь, что вы подумаете и согласитесь, вы видите, что я совсем не страшная. Я уверена, что мы с вами подружимся. Боже мой, какая вы маленькая и худенькая, — сказала она, оглядывая ее, — сколько вам лет? Если бы я не знала, что у вас был ребенок, я подумала бы, что вам не больше шестнадцати, особенно теперь, в этом чепчике и с бритой головой. До свиданья, поправляйтесь и. главное, будьте осторожней — теперь для вас самый опасный период, всякая неосторожность может вас погубить.
Да не вставайте и не провожайте меня, пожалуйста, вы такая слабенькая, вам надо еще лежать. До свиданья,—повторила она, беря Леночку за руки и целуя ее.

VI

Впечатление, произведенное друг на друга Еленой Ивановной и Марией Леонидовной, было с обеих сторон хорошее.
Обе они отнеслись друг к другу вполне доверчиво, и хотя Леночка ничем не высказала своего согласия, но уже при прощании Мария Леонидовна почувствовала, что она решилась принять ее предложение, и простилась с ней, как с своим человеком.
Единственное, что ее смущало, — это что Леночка показалась ей слишком хорошенькой, и у нее закралось подозрение в том, что заботы о ней ее брата Дмитрия вызваны чувством гораздо более сильным, чем жалость, о которой он ей говорил.
При следующем свидании с братом она ему это сказала — и тут же, по его тону и словам, убедилась в своей ошибке.
Та же мысль, взятая с другого конца, была неприятна и Леночке. Она чувствовала возможность такого пред-
положения, и это ее беспокоило. Но больше всего она боялась, что место, предлагаемое ей, скрывает за собой благотворительность, и потому конфузилась и медлила с окончательным ответом.
Кроме этих двух причин, ее останавливала еще одна мелкая подробность, которая казалась ей очень важной и которую она никак не могла победить.
У нее не было ни одного приличного платья.
‘Как я явлюсь в порядочный дом в своих лохмотьях,—думала она. —Да и целы ли они?’
И она припоминала свои старые платья, оборванные и заплатанные, и.с грустью убеждалась в том, что ей нельзя принять место у Веретёневых, пока она не оденется. А одеться было не на что, потому что у нее не было ни копейки денег.
В конце концов и это непреодолимое затруднение разрешилось совсем просто.
Через три дня после первого свиданья Мария Леонидовна пришла опять и так настойчиво потребовала от Леночки положительного ответа, что она не решилась возражать и согласилась. А на прощание Мария Леонидовна, несмотря на все ее возражения, заставила Леночку принять от нее десять рублей и ушла, обещав приехать за ней через несколько дней.
Как и следовало ожидать, Елена Ивановна привыкла к семье Веретёневых очень скоро.
Дети ее полюбили со страстью новой привязанности и ни на минуту от нее не отходили.
Мария Леонидовна своим спокойным и деловым тоном смягчала неловкость ознакомления Елены Ивановны с непривычной ей обстановкой и с материнской заботливостью следила за ее здоровьем.
За обедом для Елены Ивановны подавали отдельные легкие кушанья, и прогулки с детьми ей разрешались только в хорошую погоду, и то ненадолго.
Не привыкшая к такому вниманию, Елена Ивановна конфузилась и всеми силами души старалась быть полезной.
Дмитрии Леонидович, по-прежнему заходивший к сестре по праздникам завтракать или обедать, увидав Елену Ивановну, сидящую за круглым столом в белом
чепчике, рядом с детьми, в первую минуту был поражен до растерянности.
— Дядя, Елена Ивановна с нами в Акуловку едет, она обещала,— закричал Коля, подбегая к нему и здороваясь. — Она умеет сказки рассказывать про Аленушку.
— Садитесь, дети, садитесь, — остановила их Мария Леонидовна.
— Что, Митя, не ожидал видеть Елену Ивановну здесь? Я нарочно скрыла от тебя’ наш заговор. Я надеюсь, что Елене Ивановне будет у нас хорошо и что она скоро поправится.
— Да и сейчас, слава богу, не сглазить бы, у вас вид хороший, — сказал он, обращаясь к Елене Ивановне.— Вы давно сюда переехали?
— Да уж с неделю, должно быть, — ответила за Леночку Мария Леонидовна, взглянув на нее ласково и просто.
— Не знаю, хорошо ли ей у нас, а я свет увидела с тех пор, как она к нам переехала, — ведь от этих сорванцов ни минутки покоя не было.
— А нынче Елена Ивановна пойдет с нами гулять? — спросила Олечка.
— Да, нынче, кажется, тепло. Вы хорошо себя чувствуете?— обратилась Мария Леонидовна к Елене Ивановне.
— Я давно уже совсем здорова, Мария Леонидовна, право, вы напрасно так обо мне заботитесь. Я никогда так хорошо себя не чувствовала, как теперь.
— Дядя Митя, пойдем с нами гулять, мы нынче пойдем к Каменному мосту реку смотреть, няня говорит, что лед пошел, — не унималась Олечка.
При упоминании о реке Елена Ивановна вспомнила об Иване Петровиче и опустила глаза на тарелку. Когда она подняла их опять, то встретилась с взглядом Сомова, который сейчас же перевел глаза на сестру и начал ее спрашивать о здоровье мужа.
— Весной ему всегда бывает немножко лучше. Я предлагала ему завтракать с нами, но он отказался. С тех пор как Елена Ивановна к нам переехала, за ним опять ходит няня. Он к ней привык и говорит, что никто ему так не угождает, как она.
— Что же, дядя Митя, пойдем с нами на Москву-реку? — добивалась Олечка.
— Нет, деточка, некогда, я после завтрака домой пойду, дела есть, да и вам не советую так далеко ходить, нынче ветер сильный, а там место открытое и дует страшно. Ступайте лучше в Зоологический сад слонов смотреть. Маша, ты позволишь? — сказал он, обращаясь к сестре. — Вот вам рубль на вход и на булки зверям.
— Спасибо, дядюшка милый, спасибо, — запрыгали дети, целуя его и мать, и побежали одеваться.
Елена Ивановна мельком взглянула на Сомова, который, казалось, ее не замечал и о чем-то говорил с сестрой, и пошла одевать детей.

VII

После разлива Москвы-реки на одной из отмелей, приблизительно на версту выше Дорогомиловского моста, был найден труп неизвестного мужчины средних лет.
На теле признаков насильственной смерти не оказалось. В таких случаях полиция обыкновенно повещает всех дворников города и приглашает их явиться в ту часть, где этот труп находится, для его опознания.
Так было сделано и теперь.
Кроме того, несмотря на то что место мнимого самоубийство Мешкова было по течению реки ниже и что его труп никак в это место попасть не мог*, полиция, справившись по книгам об исчезнувших за этот год бесследно лицах, между прочим, известила о находке трупа вдову Мешкова и пригласила ее явиться в участок для опознания личности ее покойного мужа.
* Исторически верно. А. Ф. Кони. На жизненном пути, т. II, стр. 66 (Прим. автора.)
И. Л. Толстой имеет в виду следующее рассуждение Кони в его статье ‘По поводу драматических произведений Толстого’ (1912 г.), в которой Кони в связи с делом Гимеров писал: ‘Полиция с близорукой поспешностью не сообразила, что прорубь, в которую будто бы бросился Николай Г. 24 декабря, находится на шесть верст ниже по течению от того места, где был вытащен 27 декабря неизвестный человек…’
Елена Ивановна оделась и в сопровождении городового, принесшего ей повестку, пошла.
В участке ее еще раз допросили об обстоятельствах, сопутствовавших исчезновению ее мужа, с ее слов записали его приметы и попросили пройти в часовню, где лежало тело.
Когда городовой отворил железную дверь каменного полутемного сарая, помещавшегося в углу двора, оттуда пахнуло таким ужасным запахом, что Елена Ивановна чуть не задохнулась и остановилась на пороге.
Городовой смело подошел к телу, которое лежало в гробу на деревянных нарах головой к стене, и до пояса откинул прикрывавший его брезент.
Огромный, неестественно вздувшийся живот и как-то странно, боком скрюченные ноги загораживали лицо. Руки были широко расставлены, и одна из них свешивалась книзу.
Елена Ивановна, превозмогая тошноту и головокружение, сделала несколько шагов и посмотрела на лицо.
Оно было лилово-синее и страшно опухшее. Осклизлая кожа, туго натянутая, местами полопалась, и вместо глаз из впадин смотрели две темные дыры, на дне которых было что-то зеленое и мутное.
Единственно, что было цело, это были волосы, и эта живая часть тела казалась каким-то страшным контрастом и еще более усиливала ужас остального. Эти волосы и сбили Елену Ивановну.
На минутку ей показалось, что борода и усы ‘его’, и она была настолько подготовлена к тому, что это труп Ивана Петровича, что вскрикнула и без чувств упала на пол.
Ее подняли и вынесли на воздух.
Когда она очнулась, ее попросили подписать бумагу о признании ею мужа и отпустили домой.
— Если вам угодно похоронить покойника на свой счет, мы можем вам его отпустить нынче, после вскрытия. Если же вы его не возьмете, то он будет похоронен за счет полиции завтра утром в восемь часов, — сказал ей пристав, вежливо провожая ее до дверей.
Когда Елена Ивановна вернулась домой, у нее был такой растерянный и усталый вид, что Мария Леонидовна сразу поняла, что что-то случилось, и стала ее допрашивать.
— Неужели вы завтра пойдете на похороны? — спросила она, прослушавши весь ее рассказ. — Ведь вы же убьете себя этими неосторожностями. Только что
поправились, стали похожи на человека, и опять все насмарку.
— Ну как же, Мария Леонидовна, нельзя же бросить его и даже не помолиться о его душе, я хотела еще нынче панихиду о нем отслужить и псалтырь почитать.
— Ну, это уж глупости. Сегодня я вас никуда не пущу. Если хотите, мы закажем в церкви панихиду после вечерни, но вы будете сидеть дома и никуда не пойдете. А завтра я найму карету, и вы поедете на похороны с няней. Одну я вас не отпущу —вы слишком для этого слабы.
На другое утро, когда Елена Ивановна с няней приехали в участок, деревянный некрашеный гроб был уже забит и стоял на простой телеге, в которую дворник впрягал лошадь.
Это немного огорчило Елену Ивановну, потому что в глубине души она была не совсем уверена в том, что она не ошиблась в признании Ивана Петровича, и хотела еще раз на него взглянуть и проститься.
Ей сказали, что после вскрытия тело испортилось еще больше и что открывать его нельзя.
Покойника похоронили на том же Ваганьковском кладбище, где Леночка год тому назад оставила своего ребенка.
После похорон она с трудом разыскала между крестами и памятниками знакомый маленький холмик, под которым лежал Петя, и помолилась вместе с няней об его душе.
‘На следующие же деньги поставлю им обоим кресты’,— решила она, уходя с кладбища и прощаясь навсегда с призраком семейной жизни, который отнял у нее два лучших года ее жизни и доставил ей так много нравственных страданий.

VIII

В начале мая Веретеневы переехали в имение, где прожили до конца августа.
Лето пролетело незаметно.
Мария Леонидовна, как всегда, с головой ушла в сельское хозяйство, а Леночка занималась детьми и
домом и настолько пришлась ‘ко двору’, что скоро сделалась необходимым и любимым членом семьи.
Живое общение с людьми и постоянная деятельность отвлекли ее от тяжелых воспоминаний и дали ей сознание того, что она не лишняя на этом свете и может быть полезна другим.
Сердечные отношения, установившиеся с семьей, сгладили в ней ту мещанскую пугливость, которая раньше заставляла ее прятать от людей свое маленькое ‘я’, и это ‘я’, понемногу освобождаясь от скрывавшей его скорлупы, стало развиваться и крепнуть.
Как ребенок при нормальных условиях развития не чувствует своего роста, так и Леночка совершенно не сознавала происходящей в ней перемены.
Она отдыхала физически и нравственно, и ей было хорошо.
Вместе с детьми, совершенно так же, как они, она наслаждалась прогулками, купанием и собиранием ягод и грибов.
Когда подошло время покоса, вся семья наряду с поденными целыми днями пропадала на лугах.
По вечерам возвращались домой, усталые и оживленные тем спокойным и здоровым счастьем, которое дается общением с природой и трудом.
После ужина, уложив детей спать, Леночка уходила к себе в комнату и иногда целыми часами просиживала у открытого окна, с остановившимися глазами, точно околдованная, всматриваясь в темноту и прислушиваясь к чему-то.
В такие минуты она не думала. Ею овладевала какая-то, раньше незнакомая ей, заманчивая тревога, и это новое жуткое чувство, пробуждаясь в ней ярче и ярче, так приятно ее щекотало, что она бессознательно отдавалась его призыву и, чтобы не расставаться с ним, часто не ложилась спать до рассвета.
В своем дневнике, который она начала вести с начала лета, она записывала: ‘Просидела до двух часов ночи у открытого окна и слушала соловья’, или ‘вечером была гроза, и всю ночь мелькали зарницы’, или ‘нынче целый день проработала на покосе, и это так мне напомнило мое детство’. Сверху было написано: ‘и покойного отца, что, вероятно от волнения, я долго не могла заснуть’.
Но как ни правдивы были эти полудетские записи и как ни верила им сама Елена Ивановна, в них не было ни капли правды.
Причина этих бессонных ночей была совсем другая и крылась в самой Леночке.
Несмотря на соловья, спали же другие. А если она не спала, то только потому, что в ней стала просыпаться жажда жизни, которая раньше была заглушена гнетом лишений и горя и которая теперь просилась на свет.
Если бы она умела следить за своими переживаниями, быть может, она перестала бы писать дневник.
Перестала бы, потому что тогда ей пришлось бы сознаться самой себе в том, возможность чего она не могла допустить.
Ей пришлось бы сознаться, что на фоне соловья и зарниц она часто, часто, почти всегда, видела образ того человека, которого она не смела любить, потому что она слишком перед ним преклонялась, но о котором она ни минуты не переставала думать. Часто, часто этот милый образ всплывал в ее воображении, и она послушно отдавалась его призыву и далеко заносилась в мир чисто детской, сказочной мечты…

IX

В начале июля Сомов, воспользовавшись командировкой на юг, заехал на два дня в Акуловку.
Подъехав к дому, никем не замеченный, он вышел через балконную дверь в сад.
Под липами сидела Елена Ивановна и чистила вишни.
Дети, увидав дядю Митю, с визгом бросились ему на шею и с двух сторон на него повисли.
Высвободившись от детей, Дмитрий Леонидович подошел к Елене Ивановне и протянул ей руку.
— Не могу, — сказала Елена Ивановна, показывая ему растопыренные, лиловые от вишневого сока пальцы и немного краснея.
— Все равно, так поздороваемся, — сказал Дмитрий Леонидович, беря ее за кисть руки, — а где сестра?
— Мама в поле, за гумном, где машины косят, она скоро придет обедать, — доложила Олечка.
— А вы неузнаваемы, — сказал Сомов, еще раз внимательно, через пенсне глядя на Елену Ивановну,— нечего спрашивать вас о здоровье. У вас удивительно хороший вид. Да и загорели же вы. Верно, целый день на дворе проводите?
— Да, очень много, — ответила Елена Ивановна.— В доме только спим, а то все время на улице. Погода все лето стоит хорошая, сено убрали хорошо, рожь вся повязана, теперь овес докашиваем. Урожай хороший.
— Мне сестра писала, что вы тут все увлечены хозяйством. Я не думал, что и вы рьяная хозяйка, откуда это у вас?
— Когда я еще при отце жила, мы снимали землю, приходилось работать, — ответила Елена Ивановна. — Я сейчас за Марией Леонидовной схожу, мне, кстати, надо к садовнику зайти.
— Зачем же вы одни пойдете? Если так, пойдемте вместе, дети, идем, — сказал Дмитрий Леонидович, беря детей за руки, и все гурьбой, оживленно болтая, пошли по липовым аллеям к гумну.
Около громадных скирдов, установленных рядами, пахло зерном и спелой соломой.
Несколько девок со скребками возились в стороне, готовя новые падрыни.
Издали с поля доносилось глухое ворчанье жатки, то еле слышное, то более ясное, но мере ее удаления или приближения по кругам.
Мария Леонидовна стояла на канаве, под тенью ракиты, и о чем-то говорила со старостой, державшим в поводу оседланную лошадь.
Старый безногий Ворончик с вздутыми от запала пахами и подтянутым животом стоял понуря голову и лениво отмахивался от мух.
Увидав детей и брата, Мария Леонидовна, спеша, докончила свое распоряжение и пошла им навстречу.
После первых приветствий и расспросов вся компания направилась к дому, где под липами были уже приготовлены чай и ягоды.
Леночка, успевшая сбегать в комнату и отмыть свои вишневые руки, сидела у самовара и разливала чай.
Вместе сдругими она радовалась приезду дяди Мити, и эта радость, на фоне восторгов детей, была так естественна, что она проявляла ее открыто и просто.
Так же просто и дружественно отнесся к ней и Сомов.
В этой родной ему обстановке, окруженная семьей, она казалась ему какой-то новой и более близкой, и в душе он не мог не гордиться сознанием того, что, может быть, благодаря ему она жива и сидит здесь, красивая и жизнерадостная.
Во время разговоров он несколько раз всматривался в нее, и Леночка чувствовала на себе этот взгляд и конфузилась.
Внутренняя перемена, происшедшая в ней за это время, сразу бросилась в глаза Сомову и поразила его гораздо больше, чем ее внешний вид.
Он видел в ней те же ее кроткие, голубые глаза, ту же женственность, те же уголки около рта, но во всем этом было что-то новое и красивое, чего он раньше не знал и что не мог теперь понять.
Это новое — это было дыхание молодой жизни, после долгой тюрьмы вырвавшейся на божий свет и глотающей полной грудью свежий воздух.
Во всем ее существе чувствовался тот отпечаток здорового летнего загара, который оттенял ее щеки и начинал окрашивать ее чистый, но до этого времени слишком бледный и бесцветный внутренний облик.
Весь этот и следующий день прошел в сплошном веселье и развлечениях.
Ездили на линейке в лес, играли в горелки, а вечером дети развели на лужайке против дома большой костер, и дядя Митя зажег фейерверк, который привез с собой из города.
После ужина дети выпросили разрешение завтра, после обеда, провожать дядю Митю всей компанией на станцию и пошли спать.
Елена Ивановна, как всегда, повела укладывать детей спать.
— Вы вернетесь к нам? — спросил ее Дмитрий Леонидович, сидя на диване и куря папиросу.
— Если они заснут скоро, приду, — ответила она, уходя.
Как и следовало ожидать, Олечка, возбужденная впечатлениями дня, заснула не скоро, и, так как было уже поздно, Елена Ивановна решила не возвращаться в гостиную, разделась и легла.
Сомов просидел с сестрой около часа и, видя, что она устала и зевает, простился и пошел в свою комнату.
Оставшись один, он почувствовал какую-то досаду на то, что Елена Ивановна после ужина не вернулась, и одну минуту эта мысль даже кольнула его самолюбие,— точно она не рада меня видеть, подумал он. Потом он вспомнил ее улыбку при встрече и весь этот день, проведенный с нею, и ему опять стало приятно и весело.
‘А как она расцвела. А что, если задержаться здесь еще на сутки?’ —подумал он, но вспомнил про срочное дело, которое было ему поручено правлением, и сейчас же отказался от этой мысли.
Вздор, вздор, говорил он сам себе, лежа в постели с закрытыми глазами, буду думать о другом, вздор, этого не надо.
И, как он всегда делал, когда ему нужно было серьезно настроиться и изгнать из головы какие-нибудь мешавшие ему соблазны, он начал вспоминать о своей умершей жене и вызывать в своем воображении ее образ.
Это общение с памятью любимого человека, похожее скорее на внутреннюю молитву без слов, было тем его святая святых, куда он никого никогда не допускал и которое было для него дороже всего в жизни.
Это был тот светлый уголок, который есть в душе каждого из нас и который нам дорог только благодаря тому, что его никто другой не видит и не знает.
Каждый думает, что в нем одном горит этот свет, и каждый благодаря этому считает себя отменным от других.
И в этом есть доля истины, потому что нет на свете двух людей, в которых божество проявлялось бы одинаково.
Несмотря на усталость, Сомов заснул не скоро.
Вызвав в себе повышенное настроение, он отдался воспоминаниям и долго провертелся на постели, пока сон не спутал его мыслей и не повел их по тому бессознательному пути, где явь настолько близко сходится со сновидением, что бывает невозможно различить их границы. Он заснул, видя перед собой образ своей жены, и выходило как-то так, что эга его жена и Леночка были один и тот же человек и он ее любил и куда-то звал.
Утром он об этом уже не помнил.
Встав в девять часов и выйдя в сад, он застал всю семью под липками.
Было решено до обеда никуда не ездить и заниматься делом.
Дети пошли собирать вишни, Елена Ивановна тут же, под липками, варила варенье, а Мария Леонидовна, в ожидании обещавшего приехать из города покупателя ржи, разговаривала с братом.
Несколько раз ее отрывали по разным хозяйственным делам, и тогда Сомов обращался к Елене Ивановне и продолжал разговор с ней.
— Много читаете? — спросил он ее, увидав лежащую около нее на скамейке книгу.
— К сожалению, нет, — сказала она, мельком взглянув на него и как бы спрашивая, почему он задал ей этот вопрос: для того ли, чтобы напомнить ей, как он давал ей книги, или просто так?
— Я спросил потому, что вижу около вас книгу,— ведь здесь чудесная библиотека, — сказал Сомов, отвечая на ее мысль.,
— Да, я уж рассматривала ее. Но она в ужасном беспорядке, да все некогда.
— А как у вас здесь хорошо, с каким наслаждением я пожил бы здесь несколько дней. Знаете, я мечтал, если бы у меня осталось время, на обратном пути заехать опять сюда.
— От чего же это зависит? — спросила Елена Ивановна.
— Да отчасти от дела, а отчасти и от других причин… не знаю, не знаю, — проговорил он про себя и задумался.— Иногда приходится отказывать себе в том или другом не потому, что не хочешь этого, а, наоборот, потому, что слишком хочешь, — сказал он и вопросительно посмотрел на Елену Ивановну.
— Вам так рады будут, — сказала она, выдерживая его взгляд. — Вас так любят дети.
— Да и я рад был бы еще раз видеть вас… всех. …Не знаю, не знаю, Елена Ивановна, может быть, лучше мне не возвращаться? Если я не заеду, — значит, так
надо, не зовите меня,— сказал он и, увидав идущую из дома сестру, замолчал.
Елена Ивановна встала и пошла в сад.
Она была так далека от возможности допустить то, на что намекал Сомов, что совершенно откровенно не поняла его слов и придала им совсем другое значение.
Правда, кроме слов, она видела сердечное выражение его лица, видела в нем что-то родное и бесконечно близкое, но и это, казалось, исходило не от него, а от ее чувства к нему, и это было совершенно естественно, потому что после всего того, что он для нее сделал, она не могла не относиться к нему с благодарностью и любовью.
В четыре часа дня подали лошадей, и вся компания в линейке поехала провожать дядю Митю на вокзал.
Когда поезд уже трогался и Сомов, стоя на площадке вагона и движением руки отвечая отчаянно махавшим детям, встретился взглядом с Еленой Ивановной, он еще раз почувствовал, как больно ему было с ней расставаться, и, как бы в отместку себе за это непрошеное чувство, высунулся вперед и громко крикнул: ‘До свиданья, до Москвы’.
‘Вздор, уйду в дело и выкину всю эту дурь из головы’, — сказал он сам себе, входя в вагон, и тут же начал обдумывать свой маршрут с таким расчетом, чтобы на обратном пути проехать по другой линии железной дороги и миновать Акуловку.
В Москву Сомов вернулся к концу месяца и, попав в обычную обстановку, стал опять усиленно втягиваться в свою рабочую лямку.
Воспоминание о двух днях, проведенных в Акуловке, было ему приятно, но как человек, привыкший следить за своими подсознательными переживаниями, он не мог не видеть, что центром этих воспоминаний была Леночка, и это его пугало.
По своим убеждениям и отчасти по свойству его характера, он не допускал поверхностных увлечений женщиной и никогда не опускался до тех дешевых интриг, которые ограничивают всякое чувство временным обладанием. Как до, так и после женитьбы и вдовства у него иногда бывали падения, в которых он потом подолгу каялся, но не было ни одной мимолетной связи.
Благодаря этому он мог относиться к женщине или почтительно-безразлично, или же отдавался ей весь и навсегда.
‘Неужели это любовь, неужели это опять то настоящее, чего я боялся и чего не ждал в себе? — думал он, лелея свои воспоминания о Леночке. — Нет, пустяки, это мне только кажется, надо ее увидать, н тогда все это пройдет’. И он стал с нетерпением ждать ее приезда, для того чтобы проверить самого себя, как ему хотелось думать. ‘Для того, чтобы поскорее ее увидеть и быть опять счастливым’, — нашептывал ему другой голос, более сильный и правдивый.

Х

В середине сентября Сомов получил от сестры телеграмму, извещавшую его о дне ее приезда в Москву, и, так как поезд приходил вечером и он был в это время свободен от служебных занятий, он полетел на вокзал ее встречать.
Ходя взад и вперед по платформе в ожидании прихода поезда н поминутно вынимая часы, он с нетерпением посматривал в ту сторону, откуда должен был подойти поезд, и, для того чтобы убить время, стал заниматься арифметическими вычислениями. Он счел, что от одного конца платформы до другого сто тридцать шагов.
Пройдя взад и вперед два раза, он насчитал пятьсот двадцать пять и по часам высчитал, что он прошел эти пятьсот двадцать пять шагов (треть версты) в пять минут.
До поезда оставалось еще три минуты.
Успею еще раз повернуться, подумал он и ускорил шаг, но, дойдя до середины платформы, он увидал впереди дымок и, чтобы не очутиться в хвосте поезда, остановился.
Дым оказался от какого-то маневрирующего товарного паровоза, и Сомов с досадой повернул назад и решил, уже не оглядываясь, дойти до конца.
Когда он повернул, поезд подходил, и он, ускоряя шаг, чуть не бегом кинулся ему навстречу.
Мимо него с грохотом, сотрясая землю, пролетели два паровоза и замелькали вагоны.
Откидывая назад голову и придерживая пенсне, Дмитрий Леонидович вместе с толпой носильщиков толкался около вагонов, ища своих.
Он уже два раза прошел мимо первого и второго класса, когда услыхал сзади себя голоса детей:
— Дядя Митя, дядя Митя здесь, — кричала Олечка, вырываясь из рук Елены Ивановны и подбегая к нему.
— Мама в вагоне, с папой. Она послала в багаж за его колясочкой. Ты с нами поедешь?
Елена Ивановна стояла на площадке вагона и, держа за руку Колю, осторожно сводила его с ступенек.
Увидав ее, Сомов подбежал, принял из ее рук мальчика, поставил его на платформу и тем же движением, как бы желая взять и ее, протянул ей обе руки.
В эту минуту, глядя снизу вверх на ее милое, сияющее радостью лицо, он почувствовал в душе такое полное, большое счастье, что тут как-то сразу ему стало ясно, насколько бесполезны и неискренни были все колебания и сомнения, мучившие его это лето, и он всем своим существом бросился навстречу этому счастью, теперь уже не скрывая его от себя и не боясь.
Когда они встретились глазами, они оба почувствовали, что они не сумеют скрыть свою радость, и они молча смотрели друг на друга, растерянно улыбаясь той заразительной улыбкой взаимного понимания, при которой слова становятся уже не нужны, так как что бы в это время ни говорилось, они ничего не могут добавить к тому, что уже сказано и понято.
Оставив детей и Елену Ивановну на платформе, Сомов побежал в вагон помогать выносить больного, хлопотал о багаже, нанимал экипажи и всякий раз, проходя мимо Леночки, мельком взглядывал на нее, как бы ища проверки своему впечатлению.
И в ее лучистом взгляде он всякий раз читал все тот же счастливый ответ, которым он дышал сам и которым в эту минуту было пропитано все его существо.
В этот вечер, ложась спать, он сознался себе в том, что он влюблен, как гимназист, и заснул бодрым сном человека, довольного нынешним днем и с нетерпением ждущего завтрашнего.

Часть третья.

I

На другой день после симуляции своего самоубийства Иван Петрович Мешков сидел в трактире ‘Моравия’ на Сенной площади в компании такого же, как он, оборванца и пил водку.
В этот день ему посчастливилось.
Бродя по улицам, он наткнулся на знакомого человека, бывшего своего собутыльника, Ваньку, по прозвищу ‘Левша’, который был при деньгах и пригласил его попить чайку.
Этот Ванька, известный полиции вор, накануне участвовал в краже и теперь прокучивал свою часть заработка—серебряные часы, меховое пальто и двадцать пять рублей денег.
Он был в том возбужденном состоянии духа, которое бывало у него всегда после ‘работы’ и которое проявлялось в усиленном страхе перед полицией и в страстном стремлении поскорее воспользоваться плодами своего труда.
Он знал по опыту, что хуже всего прятаться, и поэтому в таких случаях он забирался в какой-нибудь людный трактир и, не выходя из него, пил в течение нескольких дней.
Встретясь на улице с Мешковым, он зазвал его с собой и стал его угощать.
В данный момент трудно было бы выдумать для него лучшего собутыльника.
Во-первых, Мешков когда-то его угощал, и Ванька считал себя перед ним в долгу. Во-вторых, это был человек, имевший редкую способность слушать других, и, в третьих, его можно было не бояться и болтать при нем что угодно, потому что за ним была репутация товарища, который скорее попадется сам, чем выдаст вверенную ему тайну.
Взойдя в трактир и оглядевшись небрежным и зорким взглядом человека, привыкшего быть всегда начеку, Ванька выбрал одинокий столик в углу у окна и приказал подать графинчик.
Было одиннадцать часов утра.
В длинной, узкой и низкой комнате, уставленной тремя рядами столов, было безлюдно.
Около стойки, за буфетом, несколько человек половых в белых рубашках, пользуясь свободным временем, сидели за столом и пили чай, какой-то заспанный мальчик мокрой мочалочной шваброй размазывал по неровному полу липкую трактирную грязь, и из висящей под потолком, вместо люстры, закопченной клетки настойчиво высвистывала свою однообразную трель визгливая канарейка.
Несмотря на то что на дворе горело яркое февральское солнце, в комнате было мрачно и пахло прогорклым табаком и плесенью.
Первый графинчик был выпит под казенную закуску молча, с тем сосредоточенным, деловым видом, с каким привычные пьяницы приступают к затяжному загулу.
Левша после каждой рюмки только покрякивал, а Иван Петрович моргал слезящимися, виноватыми глазами и вопросительно посматривал по сторонам.
Он дал себе слово никому ничего не рассказывать о своем самоубийстве, и теперь, в первый раз столкнувшись с малознакомым ему человеком, он уже чувствовал потребность выболтать ему все — и крепился.
Потребовав второй графин, Ванька перегнулся через стол и, взяв Ивана Петровича за рукав, таинственно заговорил:
— Да, брат, плохо мое дело, боюсь, не всыпались ли мы вчера. Дело плевое, а сработано так, что хуже и нельзя. И все отчего? От бабы. Я им говорил, не мешайте ее сюда, — так пет же. Да что, да как, да она поможет, вот и помогла. Сама влопалась, да и нас поди оговорила, лахудра проклятая.
— А как же это вышло? — спросил Иван Петрович.
— Как, как? Очень просто. Есть такая Донька-кухарка. Нанялась на место к купцу. Вчера хозяин уходил со двора, она нас впустила. Для видимости замок дверной сломали, ее связали, она не вытерпела, да и заорала раньше времени. Нас дворник заприметил. Конечно, свистки, городовые — насилу удрали. А теперь вот и не знаю, что будет, как бы не оговорила, стерва, хотел бумагу сменить и уехать отсюда, да негде новую взять. Ты не можешь подделать? ты ведь грамотей, ученый.
— Нет, я не умею, если бы я мог, я себе подделал бы, — сказал Иван Петрович и вдруг смутился.
— Или и ты на наше ремесло перешел? — обрадовался Ванька. — Пора, брат, пора, чем милостыню на паперти выпрашивать.
— Нет, я так, пошутил, а, что? У меня паспорт есть, я так только.
— Ну, ладно, пей, разберется дело как-нибудь, — говорил Левша, заметив, что Мешков что-то скрывает, и насторожившись.
Он знал, что после следующего графинчика Иван Петрович заговорит сам, и решил не ‘спугивать’ его — выжидать. У него уже зародился в голове новый проект использования Мешкова, который он взвешивал в уме и который все больше и больше ему нравился. Только бы удалось, а то и угощения не жаль, думал он, наливая рюмки.
— А вы почему думаете, что эта женщина вас выдала? — спросил Иван Петрович. — Может быть, это и несправедливо.
— Что там думать? Думать нечего, а вот читай, на, — ответил Левша, вынимая из кармана номер ‘Московского листка’ и подавая его Мешкову.
— Читай вот тут, — сунул он пальцем, — ‘Дневник происшествий’, нашел?
Иван Петрович прочел: ‘Кража. В первом часу ночи в квартире купца Иванова по Знаменскому переулку, в доме N7, совершена дерзкая кража со взломом. Прибежавший на крик кухарки дворник нашел дверной замок сломанным, квартиру ограбленной и кухарку привязанной к кровати. Показания кухарки сбивчивы и дают основания предполагать ее участие в заговоре. Дело передано судебному следователю’.
Далее, под заглавием ‘Самоубийство в проруби’ было краткое сообщение о находке на реке пальто и записки мещанина Мешкова, за последнее время страдавшего запоем. В конце было добавлено: ‘Производится дознание’.
Прочтя первое сообщение вслух и натолкнувшись на второе, Иван Петрович просмотрел его два раза, как бы не веря своим глазам, и испуганно взглянул на Левшу, который в это время крутил папироску и, казалось, не обращал на него никакого внимания.
— Ну, — сказал он, когда Иван Петрович свернул газету и положил ее на стол, — что теперь скажешь? Дайка сюда ‘Листок’.
— Что ты там еще читал?
— Ничего, так пустяки, — мялся Мешков, задерживая в руках газету, — это так, я про себя читал, — вдруг неожиданно для самого себя сознался он. — Вы меня не выдавайте, это я только вам говорю.
— Ну-ка, ну-ка, покажи, чем ты прославился, — сказал Левша, разыскивая интересовавшее его место.
— Э, брат, да ты министр, такой штуки и мне не обдумать, ну, голова. Неужели это ты? Убил кого-нибудь?— спросил он уже шепотом, нагнувшись к самому уху Мешкова. — Ну, голова, он вот какие штучки отчебучивать может, а я и не ждал от тебя такой прыти. Ну, рассказывай чередом, ты знаешь, я — могила, язык вырвут, не скажу ничего, говори, что наделал? Молодчина, ай-да Иван Петров, а ты говоришь. Он тихоня, а хорош. Ну-ка, выпьем, — заключил он, наливая по рюмке и разрывая на ломти пустой соленый огурец.—От каких подвигов хоронишься? Говори.
— Ни от каких я подвигов не хоронюсь, Иван Хари-топович, — сказал Мешков, беря трясущейся рукой рюмку и расплескивая ее, — просто жить надоело, я и хотел утопиться, а потом страшно стало, раздумал и ушел, а больше ничего не было.
— Как же это ничего? ну, а если ты теперь попадешь в участок и узнают тебя, тебе что будет? ничего? Как же ты теперь так ходишь по Москве без опаски? Ты что ни пой, а я вижу, что ты хуже меня наколобродил. Чтобы ты утопиться хотел, да раздумал? Как же, поверил я тебе, нашел дурака. Ну да ладно, не в том толк. А пачпорт твой при тебе?
— Как же, вот он, — сказал Мешков, берясь рукой за боковой карман.
— Ну ка, покажи.
Иван Петрович вынул завернутую в газетную бумагу трепаную книжку и молча подал ее Левше.
‘Родился в 1846 году, православный, женат первым браком на девице Елене Ивановне Поповой, особых примет не имеет’, — просмотрел Левша и передал паспорт обратно.
— Тээк-с, — протянул он, задумавшись.
Мешков, как подсудимый, ждал заключения Ваньки и виновато молчал.
Он чувствовал себя виноватым в том, что проболтался перед чужим в том, что он женат первым браком на девице Поповой, в том, что у него не оказалось особых примет, и в том, главное, что он не досказал всей правды Левше. И в эту минуту, если бы Левша произнес над ним смертный приговор, он, пожалуй, не удивился бы и подчинился бы ему беспрекословно.
— Тээк-с, — повторил Ванька и, приподняв пустой графин, переставил его на другое место. — Что же ты теперь будешь делать? Ведь твоя бумага тебе не годится, ну? Другой нет. Сейчас, скажем, подойдут к тебе: ‘Пожалуйте в участок, позвольте вид’, что ты подашь? Посмотрят: ‘А это вы в прорубке утонули?’ Ну? ‘А это вы там то и другое прочее?’ Ну? Что ты будешь делать?
Видя полное смущение на лице Мешкова, Ванька на несколько минут замолчал, посматривая на него пырази-тельным взглядом, как бы изображая из себя того самого строгого полицейского, чьим языком он говорил, и ожидая ответа.
Видя, что Иван Петрович не отвечает и тем признает себя побежденным, он перешел на более мягкий тон и продолжал:
— Тебе одно остается: как-никак сменить бумагу— и марш отсюда куда глаза глядят, пока не влетел. Ты думаешь, этими вещами шутят? Ну? Ах ты, овца этакая, [точно] что овца. Хочешь, я тебя, так и быть, вых-ручу по-приятельски? На, так и быть. Давай пачпортами сменимся, только с уговором: нонче же чтобы нам обоим здесь не быть. Куда хочешь поезжай — в Питер ли, в провинцию ли, только тут чтобы не оставаться. Поедем в Рязань. До Рязани я тебя довезу, а там куда хочешь девайся, а раньше года в Москву чтобы не показываться. Ты только скажи, ты точно никого не убил?
— Нет.
— Ну, а ежели украл что, так это не беда. Идет, что ли? — спросил он, вынимая из кармана толстый клеенчатый сверток и развертывая его. — Такой же, как твой, рожден в сорок восьмом, особых примет нет, и жена на придачу. Бери совсем с ней, и детей тебе отдам. Их там в деревне штуки три есть, от безрукого пастуха. Я не видал, а земляки приходили, говорят, ребята здоровые. Я ведь крестьянин ярославский. Да, смотри, пачпорту Скоро срок, в волость посылай переменить, а сам не показывайся. А твоя жена хороша или нет? молодая?
При этом вопросе Иван Петрович весь съежился.
Комбинация перемены паспортов, на первый взгляд ему понравившаяся, теперь его испугала и сразу отшатнула его от себя. Несмотря на выпитое вино, он представил себе, как пьяный Левша придет к Леночке и будет предъявлять ей свои права, и ужаснулся.
Он хотел уже возражать, но Ванька, заметив по его лицу, что он заехал не туда, сразу переменил тон и заговорил иначе:
— Нет, брат, хороша — не хороша Маша, да не наша. От хорошей жены не будешь по ночлежкам шататься да воровать да в прорубь лазить! Пишется, женат, а для кого женат, для людей? Корми ее, одевай, обувай, а она вот что, все в лес глядит, окаянная, — что, окаянная?
Как богатая была, ты сам бы от нее не пошел, а бедная и мне не нужна. На мою долю баб хватит, да годочки мои стали уходить, видит око, да зуб не стал брать, вот что, был конь, да изъездился, — закончил он, цинично улыбаясь.
Последние рассуждения Левши, подкрепленные свежим графином водки, настолько успокоили Мешкова, что он тут же согласился на все его предложения и решил, не откладывая, нынче же ночью выехать с ним в Рязань. Куда он денется после, он еще пе знал, но поездка эта ему нравилась и казалась в эту минуту совсем целесообразной.
К семи часам вечера оба приятели, сильно пьяные, были уже на вокзале и с первым отходящим поездом ехали в Рязань.
На Левше было почти новое хорьковое пальто, украденное им накануне, а на Мешкове—поношенный рыжий дипломат, подаренный им Ванькой в знак дружбы.
В кармане у Мешкова был паспорт на имя крестьянина Ярославской губернии и уезда Ивана Харитонова Савостьянова, женатого первым браком на девице Фекле Ивановне Ореховой.
Когда утром поезд стоял на станции и проходивший мимо кондуктор разбудил Мешкова, он очнулся в опустевшем вагоне, и Левши уже след простыл.
Он протер глаза и, ежась от холода, пошел в зал третьего класса умываться под холодным краном, около которого теснились в ожидании очереди и фыркали ео-дой пассажиры.

II

В холостой жизни Мешкова, еще задолго до его женитьбы, бывали периоды, когда он предавался странствованиям.
Он просто брал в руки палку и отправлялся гулять по России без всякой определенной цели, куда глаза, глядят. Таким образом, он побывал на Кавказе, в Архангельске и исходил все Поволжье, которое особенно любил.
Он ходил настоящим странником, ночуя где придется и питаясь Христовым именем, часто присоединяясь к партиям богомольцев и ничем от них не отличаясь.
После нескольких дней путешествия его городской костюм постепенно опрощался и приспосабливался к ходьбе, и в конце концов он оказывался одетым в ту пеструю смесь городского и деревенского, которая смелостью своих сочетаний безошибочно характеризует нашего русского паломника.
Одной из первых и необходимых перемен была обувь, которая непременно заменялась веревочными чунями, мягкими и покойными. Затем, смотря по временам года, приспосабливалась шапка, часто заменяемая старым военным картузом. Остальная, часть одежды зависела от причин случайных и разнообразилась безгранично.
Бывали даже случаи, что вместо пиджака носилась женская ватная кофта, подпоясанная в талии в виде блузы.
Безропотная покорность характера и необыкновенная терпеливость в физических лишениях делали то, что Мешкова всюду жалели, и где бы он ни останавливался, даже в самых бедных крестьянских избах, им не тяготились и не гнали его, пока он сам не возьмет свою палку и не отправится дальше.
В любую семью он входил как свой человек и сейчас же приспособлялся и начинал жить еа интересами. Он одинаково охотно ходил за водой, рубил для бабы дрова, качал люльку и, когда нужно, писал деловые бумаги, прошения и другое.
За писания он иногда получал деньги, и это был его единственный заработок.
Случалось иногда, что в каком-нибудь большом селе он задерживался подолгу, кочуя, как портной, из одного дома в другой, давая юридические советы и составляя соответствующие бумаги. Как-то даже, раза два, ему приходилось заменять в волостях загулявших писарей.
Во время своих путешествий Иван Петрович никогда не пил вина, и редкие случаи запоя, которые у него в это время бывали, наступали только тогда, когда он заживался в одном месте слишком долго. Тогда он в несколько дней пропивал весь свой заработок, доменивал одежду до прежнего хлама и незаметно исчезал.
Трудно сказать, что, собственно, толкало его на странствия.
Когда его об этом спрашивали, он отвечал неопределенно, путаясь в своих вечно ‘что? как? а?’ и ничем не поясняя вопроса.
Это и понятно. Потому что эта чисто славянская черта была у него врожденная, и, как все врожденное, он ее не сознавал. Он не сознавал в себе того созерцательно-поэтического настроения, в которое он бывал погружен во время ходьбы и которое открывало ему неиссякаемый источник жизни, правдивой и любовной.
В этом человеке, нищем духом и от природы мало одаренном, теплился свой внутренний маленький стонек, который он нес и которым питался не только сам, но и светил другим таким же беспомощным и безответным, как и он.
Для него природа и все окружающее были не фоном для его личных эгоистических переживаний, как это бывает у большей части интеллигентных людей, а это была сама жизнь, и пульс этой жизни он слышал гораздо полнее, чем биение своего собственного сердца.
Как поэт, он видел всю красоту жизни, но переживания его были теплее, потому что они не были отравлены стремлением воплотить их в узкие рамки литературной формы и перенести их на бумагу.
В его тощем словаре не было слов, которыми обыкновенно описываются красоты природы и связанные с ними порывы души, и эти слова были ему не нужны, потому что жизнь отражалась в нем непосредственно, не проходя через призму фразы и не охлаждаясь распадением на избитые цвета привычных слов.
Он одинаково любовно смотрел своими слезящимися, моргающими глазами и на березку, весело красующуюся своим весенним убором, и на жука, переползающего через дорогу, и на ребенка, неистово кричащего в своей вонючей люльке, и даже на урядника, строго требующего от него паспорта, и во всех случаях он, не ставя себе никаких вопросов, просто инстинктивно поступал так, чтобы меньше вредить другим.
И эта его безобидность чувствовалась не одними только людьми, в течение всех его странствований по деревням его ни разу не укусила ни одна двориая собака, как бы злобна она ни была.

III

Очутившись в Рязани без копейки денег, Иван Петрович начал с того, что пошел на базар и там у какого-то еврея сменил свой городской дипломат на старый ватный пиджак.
Через три дня, пропив вырученную придачу, он приобрел себе теплые онучи и лапти и, несмотря на холод, пошел в Крым.
Была та пора ранней весны, когда снег начинает садиться и по буреющим, выпяченным кверху ухабистым дорогам попадаются первые прилетные грачи, почему-то в это время особенно смирные и ленивые.
При приближении пешехода они долго идут впереди него пешком, изредка оглядываясь, и только под самым его носом нехотя взлетают, чтобы сесть в снег в пяти шагах от дороги и, по проходе его, опять вернуться на прежнее место.
У мужиков есть примета, что если весной дорога пупом, то летом мука будет дорога. И эта примета всегда подтверждается, потому что дорога выпячивается каждую весну и каждую весну подымается цена на хлеб.
Через несколько дней грачей становится больше, и они уже собираются стайками на растаявших прогалинах.
Солнце начинает греть сильнее, и вдруг неожиданно доносится откуда-то сверху забытая за зиму песня жаворонка, чарующая и манящая.
И всякий, чем бы он ни был занят, что бы он ни делал, подымет глаза и, щурясь от яркого солнца, ищет в синеве эту чуть заметную точку — этот органчик, воплощающий в себе в эту минуту настроение всего окружающего мира.
Старые хозяева-мужики с девятого марта, дня памяти сорока мучеников, начинают считать сорок утренников, и, пока утренники не избудут, они избегают сажать огурцы и сеять коноплю.
В это время в полях, по лощинам, из-под рыхлеющего снега напирает вода, по деревням, около дворов собираются темно-бурые лужи, с соломенных крыш из-под пелены, золотясь в лучах солнца, падают желтые капли, и в избах, особенно там, где нет деревянных полов, стены отмокают и делаются склизкими.
Из-под полатей и из-под печки особенно резко пахнет навозом от запертых там теленка или ягнят.
Дети, в одних рубашонках, простоволосые, ютятся около заваленок, бабы белят холсты, и перед открытым сараем мужик с топором в руках, не спеша обтесывает новую дубовую ось или облаживает соху.
Весна. Природа радуется победе солнца и начинает оживать. Кажется даже, что кое-где зеленеет трава, реки разливаются и гонят бесконечные груды льда — вот-вот все растает, — и вдруг опять тучи, мороз, снег, и вчерашняя радость кажется сказкой, и, как назло, отживающая зима в предсмертной судороге опять сковывает мир и держит его несколько дней, а иногда и недель.
Птицы куда-то исчезают, и только ослепительная белизна нового, недолговечного снега говорит о том, что где-то там, за тучами, солнце еще горит и бережет свою ласку, чтобы потом сразу отогреть свое детище и поделиться с ним своей предвечной красотой и жизнью.

————-

Мешков шел к югу, и, хотя он не спешил и проходил в день верст по двадцать, для него встреча весны была на несколько дней короче, чем если бы он оставался на месте.
К благовещению он был уже недалеко от Воронежа и шел по сухой дороге, на которой местами даже попадалась пыль.
В одном из больших степных сел ему пришлось задержаться на месяц по просьбе священника, у которого заболел учитель приходской школы.
Иван Петрович прекрасно подготовил детей к экзамену, сам на нем не присутствовал и в тот же день запил и ушел дальше.
К осени он был в Новочеркасске, потом пробрался в Крым, обошел побережье, участвовал в сборе винограда и к зиме попал в Одессу.
Здесь он заболел тяжелой формой болотной лихорадки и пролежал при смерти всю зиму.
В поисках за каким-нибудь заработком, бродя по гавани, он встретился с компанией золоторотцев, занимающихся выгрузкой кораблей, и примкнул к их артели.
Так как все они были люди пришлые, у них завязалась конкуренция с местными судовыми рабочими, и на почве этой конкуренции разгорелась злейшая вражда двух партий.
Судовые жили где-то в городе, а пришлые нашли себе приют в стогах сена, стоящих в поле, недалеко от предместья.
Эти стога, когда-то и почему-то не принятые интендантством, гнили на одном месте несколько лет, и в них люди поделали себе норы и жили.
Пока Мешков был здоров, он вместе с товарищами ходил в гавань и работал. Заболев лихорадкой, он некоторое время не обращал на нее внимания и крепился, но в конце концов болезнь его свалила, и он остался в своей берлоге, угасая медленно, но верно.
Он, вероятно, умер бы, никем не замеченный, если бы его не спас случай.
Как-то в праздник судовые рабочие, благодаря пришельцам оставшиеся без дела, напились и пошли на своих врагов войной. Они вооружились кто чем попало и пришли к стогам.
Не видя никого, они начали острыми навозными вилами тыкать в норы, ища там людей.
Иван Петрович лежал и все слышал.
Он знал, что, когда дойдут до его норки, его заколят. Прятаться было некуда, а бежать он не мог.
Тогда, собрав последние силы, он выполз наружу и стал перед своими палачами.
Полураздетый, с всклокоченными волосами и с лихорадочно блестящими глазами, он настолько поразил рабочих своим неожиданным явлением, что они в первый момент опустили вилы и расступились.
Тогда он оглядел всех и кротко улыбнулся. Потом подошел к тому, который стоял с вилами ближе других, и, развернув ворот, сказал спокойно: ‘На, коли’.
Молодой придурковатый малый растерялся.
Мешков постоял несколько секунд молча, потом улыбнулся еще раз как-то странно и тихо опустился на землю.
Малый с вилами поддержал его за руку и помог ему сесть около стога.
Иван Петрович в полубреду говорил что-то несвязное и беззвучно смеялся.
Рабочие переглянулись, кто-то из них сказал: ‘Пойдемте’, — и все молча направились к городу.
На другой день какой-то человек на извозчике приехал за Иваном Петровичем, и его, чуть живого, отвезли в городскую больницу, где он пролежал полгода.
К весне, кое-как оправившись, он выписался и не спеша побрел к Москве.
Между Одессой и Киевом тянутся голые степи, местами мало населенные, сухие и пыльные. По ровным скучным полям иногда десятками верст не попадалось селений, и только суслики, стоя на часах на задних лапках около своих норок и при приближении человека жалобно посвистывая, немного оживляли бесконечное однообразие пути.
В деревнях, населенных пестрой смесью разных народностей, малороссов, молдаван и евреев, не было того радушия, которым отличается наш чисто русский центр, и Мешкову этот переход был тяжел во многих отношениях. Несмотря на свою физическую слабость, он не задерживался нигде более одной ночи и добрался до Киева к началу июня. Тут ему было хорошо, и он задержался на целый месяц, смешавшись с богомольцами и питаясь с ними около монастыря.
Дальше он шел по знакомому Московско-Киевскому шоссе, по которому он хаживал раньше, в первые его странствования.
Многие попутные села он узнавал и кое-где встречал старых знакомых.

IV

Иван Петрович подходил к Москве в конце сентября.
Последние этапы своего пути он шел с лихорадочной поспешностью, почти не отдыхая и проходя иногда по тридцать верст в день.
Чем ближе он приближался к цели своего путешествия, тем тревога его становилась сильнее, и тем более он сознавал свое бессилие борьбы с мучительным волнением, которое его охватывало и которое, как он уже знал по опыту, должно было неминуемо привести его опять к непробудному запою.
За эти полтора года, с тех пор как он выехал в Рязань и расстался с Левшой, он не имел никаких сведений об Елене Ивановне, и эта неизвестность его мучила нестерпимо.
Он знал, что, показываясь в Москве, он этим подвергает и себя и Леночку опасности, но желание узнать что-нибудь о ее судьбе и даже, может быть, увидать ее было в нем настолько повелительно-сильно, что он почти сознательно шел на риск и тешил себя самыми наивными детскими самообманами, из которых главный и самый для него опасный —это было его твердое решение не пить вина.
На этот раз борьба с самим собою была для него особенно трудна еще потому, что он чувствовал в своем кармане около пяти рублей денег, которые он получил две недели тому назад в одном из попутных имений, за два месяца караула яблочного сада.
Эти деньги, завязанные узлом в старом грязном платке, давали ему возможность безбедно прожить в Москве около месяца, и в то же время он знал, что этого никогда не случится и что в лучшем случае он продержится два-три дня, а может быть, и меньше.
Проходя по бесконечному предместью Серпуховской заставы, мимо оживленно торгующих трактиров, он уже чувствовал соблазн и шел, напрягая свою волю и борясь.
Придя в Москву перед вечером и добраишись до Хитровки, Иван Петрович разыскал знакомую ночлежку, заплатил за койку вперед за целую неделю и лег спать.
На следующее утро он встал бодрый и сейчас же принялся за розыски Левши, которого он намеревался послать на разведку об Елене Ивановне и с которым рассчитывал, кстати, опять разменяться паспортами.
На этот раз ему повезло.
В первом же трактире, куда он зашел за справками, он нашел Ивана Савостьянова, сидящего, по обыкновению, за полбутылкой водки н уже немного навеселе.
— А, утопленник, иди садись, сколько лет, сколько зим, эй, половой, давай стаканчик! — закричал Левша, утирая рукавом губы и лезя целоваться. — Ну, рассказывай, где был, что делал?
— Я вина пить не буду, Иван Савостьянов, — сказал Мешков, садясь, — я чайку спрошу.
— Это еще что за новости? С каких пор?
— Да так, зарекся, а вы как поживаете?
— Ничего, живем, хлеб жуем, винцо попиваем, слава богу. Так не будешь пить? Ну, черт с тобой, убытку меньше, давно заявился в наши края?
— Вчера вечером. А я вас искал, Иван Савостьянов, мне к вам дело есть.
— Ну, говори, какое?
— Я хотел спросить вас, — Мешков замялся, — вы про мою жену ничего не знаете?
Это вы про которую, про Феклу или про Алену? — сострил Левша.
— Про мою, про Елену Ивановну.
— Так это не твоя, а выходит, теперь моя. Нет, не удосужился познакомиться, а на что она тебе?
— Да так, хотел бы узнать, жива ли она, а сам я не смею показываться, ведь я же числюсь умершим, мне никак нельзя, — ну вот, я и хотел вас попросить, не можете ли вы мне помочь?
— Нет, ты скажи, на что она тебе? — допытывался Левша.
— Да так, я думал… а?..
— Что там так… Так ничего не бывает. Ну. говори толком, что ты жвачку жуешь, ну? От кого прячешься? Кабы она тебе не нужна была, не стал бы ты ко мне лезть, стало быть, есть зачем, ну?
— Правда же, Иван Савостьянов, мне ничего от нее не нужно, мне только хочется узнать, где она и как сложилась ее судьба?
— Ну, а если я ее найду, что же? Поклон от тебя передать? Велел, мол, кланяться, и только?
— Что вы? что вы, — испугался Иван Петрович,— разве это возможно? ведь она не знает, что я жив, она никогда не должна знать этого.
— Ну, вот, опять лжешь. Ну, кого ты обманываешь? Не знает она, как же, небось вместе и записку-то писали предсмертную. Ах ты, чудак этакий, меня морочить хочешь. Не знает… — И Левша важно откинулся на спинку стула и смерил Мешкова насмешливым взглядом.
Видя, что Иван Петрович ничего не возражает и только моргает, он некоторое время помолчал, потом заговорил уже новым, деланно деловым голосом:
— Вот что, Иван Петрович, черт с тобой, с твоими обманами, меня ты все равно не проведешь, я под тобой на три аршина вижу, а ежели надо, я, так и быть, сделаю. Говори, куда идти, а там видно будет. Я, пожалуй, сегодня перед вечером и схожу.
— Я боюсь, Иван Савостьянов, что вы меня выдадите, вы лучше к ней не ходите. Можно стороной узнать, а, что? Вы можете ее напугать… Я укажу вам одну старушку.
— Ну?
— Вы только зайдите к ней и спросите, куда переехала Елена Ивановна Мешкова, жена писаря, — она все вам расскажет. А про меня ничего не говорите. Помер и помер, больше ничего.
— Эка ты меня учишь, как маленького. Сказано, что нет тебя — и все тут. А она кто, эта старуха? Хозяйка?
— Нет, не хозяйка, а вроде этого, она тоже к себе жильцов пускает и котел держит.
— Ну, ладно, найду, где жительство-то ее?
— Проточный переулок, дом Трифонова.
— Знаю. Тебя завтра где найти? Приходи опять сюда в это время. Ладно? А теперь будь здоров, мне пора на фарт, — сказал он, выпивая последний стакан водки и выкидывая на стол деньги, — завтра принесу тебе поклон от твоей вдовушки.
— Иван Савостьянов, я хотел еще просить вас, — сказал Мешков, вставая.
— Это насчет чего?
— Насчет паспорта.
— Так что же?
— Нам не лучше ли разменяться обратно?
— Ну, брат, об этом некогда сейчас начинать, после поговорим, там видно будет, — сказал Левша, беря шапку и идя к двери, — не в бумаге счастье.
Иван Петрович посмотрел ему вслед, хотел было что-то сказать, но раздумал и сел опять к столу допивать свой чай.

V

По тому, как Мешков интересовался своей женой, а также по той осторожности и недоговоренности, которая сквозила в его словах, Левша заключил, что что-то от него скрывается, и, как ловкий плут, он решил заняться этим делом немедленно, а самого Мешкова по возможности отстранить.
Выйдя из трактира, он пошел прямо в Проточный переулок и принялся за поиски Антоновны.
Забравшись в ее каморку под предлогом найма угла, он попросил ее напоить его чайком и достал из кармана полбутылку.
Увидав вино, старуха растаяла и приняла гостя очень радушно.
Подливая ей по рюмочке и выпивая сам, Левша скоро навел ее на разговор о Мешковых, и через несколько минут он выведал от нее все, что ему было нужно.
Оказалось, по словам Антонихи, что Леночка после смерти мужа была больна, потом ее увез к себе чиновник Сомов, женился на ней, и теперь они живут на Поварской в доме Старикова.
— Живет как барыня, горничная, кухарка, няня при ребенке, за квартеру шестьдесят рублей платит, вот как! А тут помирала, так накрыться было нечем. Я сама у нее после того два раза была, она меня чайком потчевала, — заключила старуха, поглядывая на пустую бутылку.
— Ну, а муж-то ее взаправду помер? — спросил Левша.
— Как это взаправду? это Иван Петров-то? Конечно, взаправду. Он ведь утопился тогда, спьяну, что ли. Его весной выловили. Она сама ходила его опознавать в части и хоронила сама. Да туда ему и дорога, прости господи, я его не любила, — так какой-то вроде блаженного, дурачок. Он хоть и добрый был, бывало, мухи не обидит, а что в нем толку, в его доброте-то? По мне, лучше зверем будь, да делай дело. Меня мой покойный муж как колачивал, а я его любила. А за что? за то, что человек, а не сопля кислая, вот что. Что же, нечто сходить за полбутылкой, так и быть, я теперь тебя угощу.
— Нет, бабушка, не надо, лучше в другой раз, — остановил ее Левша, — мне сейчас некогда, надо идти. Так уголок мне оставьте, когда освободится, хоть через недельку, я тогда зайду. Ну, будьте здоровы.
— Прощай, милок, заходи же, будешь доволен, у нас тут житье хорошее.
— Кабы не хорошее, не пришел бы к вам, проще-вайте. Где тут выход?
— Вот сюда, батюшка, — сказала старуха, показывая на коридор, — по лестнице не оступись.
Левша зажег спичку, огляделся и, осторожно пробираясь ощупью около сырых темных стен, вышел на улицу.
Из всего, что он узнал от старухи, он вывел три заключения: во-первых, то, что Иван Петрович Мешков гораздо тоньше и хитрее, чем он казался ему раньше. Во-вторых, что Елена Ивановна Мешкова участвовала в заговоре с мужем и умно им воспользовалась.
И в-третьих, что ему, Левше, надо извлечь из всего этого хорошую выгоду.
Установив эти три основные положения, Левша быстро обдумал план своих действий и решил сейчас же, не говоря ничего Мешкову, идти к Сомову.

VI

Дмитрий Леонидович только что вернулся со службы и собирался обедать, когда ему доложили о приходе какого-то мужчины, желавшего его видеть по делу.
Не любя задерживать посетителей, Сомов забежал в детскую, попросил жену подождать несколько минут с обедом и вышел в переднюю.
Подойдя ближе к Левше и по его виду решив, что ему не надо подавать руки и что можно переговорить с ним стоя, он спросил его, что ему надо.
— От Ивана Петровича поклон вам принес,— сказал таинственно Левша, наклоняясь к самому уху Сомова.
— От какого Ивана Петровича? — спросил Сомов, отступая на один шаг и поправляя пенсне,
— От Мешкова-с, — тем же тоном продолжал Левша.
— Послушайте, если вы пришли ко мне по делу, то говорите, а если вы хотите шутки шутить, то я попросил бы вас меня от них избавить, — холодно сказал. Сомов, отходя и как бы заканчивая этим разговор. — Здесь шутить не время и не место.
‘Знает кошка, чье мясо съела, — подумал Левша,— значит, и он с ним заодно, ну ладно же’.
— Как вам будет угодно-с, — сказал он вкрадчиво.— Если прикажете, я могу уйти-с, я для вас хотел лучше сделать, предупредить-с.
— В чем предупреждать? Я говорю вам, чтобы вы перестали шутить.
— Я не шучу-с, а только как ваша супруга теперь, выходит, вроде как за вторым мужем-с, а первый оказывается жив-с, я и думал-с…
— Кто жив? Иван Петрович? Послушайте, я уверен, что вы нагло лжете, но, чтобы дать вам возможность сообщить мне то, зачем вы сюда пришли, я попрошу вас зайти в кабинет, — сказал Сомов, отворяя дверь и пропуская Левшу вперед. — Садитесь, пожалуйста.
— Ничего, не извольте беспокоиться, постоим-с,— сказал Левша, отходя в сторону и останавливаясь у притолоки. — Вот папиросочку бы одолжили, а то, признаться, давно не курил-с, свои вышли.
— Извольте, ну, теперь потрудитесь мне сказать, что вы врете относительно Ивана Петровича Мешкова и какие у вас о нем сведения.
— Сведений никаких нет-с, а только что я его самого видел.
— Самого? Не может быть этого. Когда?
— Вчера видел, сегодня видел-с, да и раньше того, после его утопления видал. А вот если прикажете, и бумага его-с, пожалуйте посмотреть.
Левша достал из кармана паспорт и подал его Сомову.
— Извольте видеть-с, прописан в Рязани, в Саратове, в Москве, потрудитесь последние числ а посмотреть. В Якиманской части первого участка явлен десятого сентября, какого года? нонешнего?
— В Саратове когда? в апреле? какого года? Паспорт не доказательство, — пытался защищаться Сомов,— могли его похитить.
— Так точно-с, могли. Ну а сам он своей личностью есть доказательство?
— Но самого-то вы мне не покажете?
— Нет, покажу-с, когда вам будет угодно. Вы на меня не извольте гневаться, я тут ни при чем-с.
— Ну, что вы врете, ведь его труп найден и опознан.
— Кем это труп опознан-с? Вашей супругой, его вдовой? Простите меня, господин, да ведь вы сами изволите понимать, что это опознание ничего не стоит-с. Здесь, если позволите и мне выразиться по-судебному-с, то, можно сказать, даже заметно заранее обдуманное намерение-с. Ивана Петровича схоронили, вдова замуж вышла-с, а настоящий трупик-то по воле гуляет. Вот как это дело обмозговано-с, — не унимался Левша, покуривая папироску и издеваясь. Он видел на лице Сомова смущение и начал наседать на него смелее все тем же подло заискивающим тоном. — Мы не будем прятаться-с, вы сами изволите понимать, что неудобно же ему самому сюда приходить. Прислуга может заметить или еще кто, письмо писать тоже по такому щекотливому делу рискованно, я вот поэтому и пришел от его имени-с.
Нам желательно не доводить дело до суда, а так как-нибудь разойтись, по-хорошему.
В словах Левши слышалось столько уверенности, что Дмитрий Леонидович заколебался.
— Что же, собственно, вам нужно, я все-таки не вижу цели вашего прихода, — спросил он.
— А вот сейчас доложу-с: я изволю быть доверенным Ивана Петровича-с. Вы изволите незаконно пользоваться ихней законной супругой-с. Мы, конечно, суда не желаем, и, хотя у нас имеется полное право нашу супругу с ребенком взять, но мы можем вам сделать снисхождение-с. За это вы нам уплатите деньги, мы вам выдадим расписочку-с.
Видя, что Сомов молчит, Левша продолжал:
— Тысяч пять немного будет-с? В крайнем случае рассрочку можем сделать. А самого трупика-то мы вам покажем во всякое время-с, пожалуйте хоть сейчас.
В это время дверь кабинета отворилась, и вошла Леночка.
— Митя, суп подан, ты скоро освободишься? — сказала она, отвечая кивком головы на вежливый поклон Левши. — Я скажу, чтобы его в кухню опять унесли, если ты занят. Извините, что я помешала вашему разговору.
— Нет, я сейчас, Леночка, иди, я сейчас приду,— сказал Сомов, нетерпеливо посматривая на дверь.
Леночка еще раз извинилась и вышла.
Дмитрий Леонидович закурил папироску и задумался.
Левша, не пропустивший ни одного движения Елены Ивановны и в то же время зорко всматривающийся в лицо Сомова, тоже замолк. Он поймал ревнивый, влюбленный взгляд Дмитрия Леонидовича, и это было ему на руку.
Кроме того, его поразила счастливая красота этой свежей, жизнерадостной женщины, и он уже начал жалеть, что назначил за нее слишком малую цену.
‘Стоит дороже кому не надо, — подумал он, — ну да ладно, так и быть’.
Сомов встал со стула и нервно зашагал по комнате. Повернувшись взад и вперед несколько раз, он остановился в упор против самого Левши и, глядя ему в глаза, проговорил как-то резко и отрывисто:
— Я сейчас вам никакого ответа дать не могу, я дол-
жен подумать и взвесить все, что я от вас узнал. Я попрошу вас дать мне ваш адрес, и завтра утром вы получите от меня письмо. Или я вас вызову к себе, или назначу вам свидание в другом месте. Вы можете прийти с Мешковым?
— Я могу с ним прийти, но говорить вам с ним не придется-с.
— Почему?
— В постоянном запое, сами изволите знать, — соврал Левша. — Адрес мой будет: до востребования, Главный почтамт. Литеры И. С. Л.
— Так до свиданья.
— На расходы что-нибудь позволите у вас попросить.
Сомов торопливо достал кошелек и вынул первую попавшуюся бумажку.
Левша небрежно взял деньги, повертел их в своих огромных мозолистых пальцах, положил в карман и, по- клонившись, вышел.

VII

— Кто это у тебя был, Митя? — спросила Елена Ивановна, когда Сомов, проводя Левшу, вошел в столовую и сел за стол.
— Так, проситель какой-то, я даже не знаю его фамилии.
— Какое у него неприятное лицо, — сказала Леночка, отодвигая стул и садясь к столу.
‘Уж не знала ли она его раньше? — шевельнулось в голове у Сомова. Он внимательно посмотрел на жену и промолчал. — Ведь если она участвовала в этом обмане, так она должна была знать этого человека. И оттого она и смутилась, когда вошла в кабинет и увидала его. Неужели это так? Неужели я в ней ошибся’?— мучился он.
— Митя, суп остынет, кушай, — сказала Леночка, тряся его за локоть и смотря на него своим наивно-ласковым взглядом, — что это, правда, придет какой-нибудь человек и расстроит тебя. Я скажу, чтобы перед обедом никого не принимали.
Дмитрий Леонидович поднял глаза на жену и промолчал. Она улыбнулась своей милой, виноватой улыбкой и опустила глаза на тарелку.
‘Нет, не может быть, так лгать нельзя, — подумал он, успокаиваясь, и ему стало стыдно за свои подозрения.— Ничего не скажу и ничего не буду решать, пока не узнаю определенно, в чем дело. Может быть, она не виновата, а может быть, и все то, что говорил этот человек, — вранье’. И он опять и опять начинал вертеть в своей голове все ту же неразрешимую загадку, и чем больше он думал, тем она казалась ему сложнее и запутанней.
После обеда он ушел к себе в кабинет и не выходил из него до ночи.
Как это ни кажется на первый взгляд странным, но людям сильным волей и умом всякая душевная борьба достается гораздо труднее, чем людям слабовольным.
Там, где человек маленький терпеливо гнется и малодушно выжидает, пока захватившая его буря не унесется, человек большой, напротив, напрягается изо всех сил, и чем сильнее опасность, тем упорнее его сопротивление.

———

Оставшись один, и вполне овладев собой, Сомов начал шаг за шагом обдумывать свое положение, стараясь быть спокойным и логичным.
Прежде всего он задал себе вопрос: правду ли сказал ему сегодняшний посетитель и действительно ли жив Мешков?
Вспомнив уверенный тон Левши и некоторые подробности его разговора, он решил, что да, вероятно, Мешков жив, хотя это требует неопровержимого доказательства, без чего ничего предпринимать нельзя.
Остановившись на этом положении, Сомов пошел дальше: если Мешков жив, какие из этого следуют последствия?
Первое —это расторжение брака Елены Ивановны с ним, Сомовым, и второе — это признание их ребенка незаконным.
Да, да, несомненно, так, иначе быть не может, говорил он себе, бегая взад и вперед по комнате и пыхтя беспрерывно зажигаемой и бросаемой папиросой.
Это значит — полное крушение семейной жизни, все насмарку, все, все.
Что же надо сделать, чтобы этого не было?
Должен же быть какой-нибудь выход.
Согласиться на предложение этого человека и откупиться деньгами? Предположим, что я достану эти деньги. Но разве это выход? Чем я гарантирован, что через год они опять не прибудут ко мне с тем же. Нет. нет, это не выход, и потом это гадость. Нет. Что же еще? что?
Хлопотать о разводе Леночки с Иваном Петровичем?
А если она сама участвовала в этом обмане? Тогда что?
Неужели это может быть? Неужели она такая ловкая обманщица? Нет, нет, утешил себя Сомов, и в то же время он чувствовал, что па этом месте все его мысли начинали безнадежно путаться и что, не решив этого вопроса, он дальше рассуждать не может.
Он вспомнил, что за полтора года супружества его жена сама не заговаривала ни разу об Иване Петровиче, и ему даже показалось, что, когда он раза два вспоминал о нем, она как-то конфузилась и смущенно переводила разговор на другое. Тогда он объяснял это себе ее женской деликатностью.
Потом он вспомнил о посещениях старухи из Проточного переулка, которую, Леночка поила у себя в детской чаем, и их смущение, когда он невзначай взошел в комнату и застал их за разговором, который они тотчас же оборвали. И наконец, самое ужасное доказательство, о котором говорил Левша, — это опознание ею неизвестного утопленника.
‘Отягчающее вину обстоятельство, заранее обдуманное намерение, — повторил он про себя, чувствуя, как что-то сжимается в его груди, и почти радуясь физической боли, которая становилась все острее и, как тисками, сжимала его сердце. — Неужели это преступление до такой степени тонко обдумано? Неужели эта женщина, которую я своими руками вытащил из грязи, продала меня и впутала меня в эту гнусную интригу, в этот шантаж? Но не только меня, но и сына.
Мешков — безвольный пьяница, он мог продаться другим людям, от него можно всего ожидать, но она, она, моя Леночка?’
Несколько раз Сомов соблазнялся сейчас же пойти к жене и спросить ее, но вспоминал свое решение ничего не предпринимать, пока он не убедится твердо в том, что Мешков жив, и удерживался.
‘Испугается, молоко испортится’, — думал он, вспоминая свою жену и рисуя в своем воображении ее, сидящую теперь в детской и кормящую грудью толстенького румяного мальчика. Как он любил в это время смотреть на нее и какой она ему казалась чистой и святой.
‘Нет, завтра, завтра, узнаю все, и тогда сразу решится: или она права, или…’
Но второе ‘или’ было так чудовищно, что он не доводил его до конца и старался, пока можно, о нем не думать.
‘Завтра, завтра, — решил он и, подойдя к столу, взял лист почтовой бумаги и написал: ‘Прошу вас завтра, ровно в четыре часа, быть с известным вам человеком на Страстной площади около памятника Пушкина. Я проеду мимо не останавливаясь. День переговоров назначу особо’.
Положив письмо в конверт, Сомов надписал условленные литеры, наклеил марку и позвонил.
Дверь отворилась, и в комнату вошла Леночка.
— Митя, извини меня, я думала, что тебе горничная не нужна, и отпустила ее, может быть, я могу сделать, что тебе нужно, — сказала она, останавливаясь в дверях.
— Нет, ничего, мне надо опустить письмо в ящик, я сам схожу, благодарю тебя, — ответил Дмитрий Леонидович, глядя на нее и болезненно наслаждаясь ее красотой, — я кстати пройдусь.
— А ты ужинать будешь?
— Нет, спасибо, — сказал он резко, пряча письмо в карман и недоверчиво следя за ее взглядом.
Придя домой, он молча разделся, лег на постель и всю ночь до утра пролежал с открытыми глазами и не спал.
Когда ребенок начинал сопеть и вертеться в своей кроватке, стоящей у его изголовья и отделяющей от него его жену, он притворялся спящим и тайком из-под опущенных век следил за тем, как Леночка просыпалась, меняла пеленки, брала ребенка, ласкала его и кормила.
И когда, уложив сына, она сейчас же засыпала, он прислушивался к ее мерному, спокойному дыханию и коротким, частым вздохам ребенка и мучился, мучился, как никогда.
Никогда в жизни Дмитрий Леонидович еще не пережил такой тяжелой ночи.

VIII

На другой день, ровно в четыре часа, Сомов проехал на извозчике по Страстной площади мимо памятника Пушкина и увидал сидящих на лавочке Левшу и Меш- кова.
Левша, увидав Дмитрия Леонидовича, кивком го- ловы показал ему на своего соседа, сидящего в какой-то странной согнутой позе и, очевидно, сильно пьяного.
Приехав домой, Сомов прошел в свой кабинет и позвал к себе Леночку.
Попросив ее сесть и заперев дверь, он подошел к ней и каким-то деревянным, не свойственным ему голосом спросил: ‘Леночка, почему ты мне не сказала, что Иван Петрович жив?’
Елена Ивановна, испуганная странным тоном его голоса, не сразу поняла его вопрос и смотрела на него молча.
— Как жив? — переспросила она, бледнея и чувствуя, что готовится что-то неизбежное и страшное.
— Не знаю как, ты должна это знать лучше меня,— ответил Сомов тем же тоном, стараясь сдерживаться.
— Митя, этого не может быть, Митя, что ты говоришь, это неправда!
— Нет, не неправда, потому что я сам сейчас его видел так, как вижу тебя.
— Митя, ты шутишь, ты смеешься, Митя, скажи,— говорила Елена Ивановна, вставая и растерянно глядя на его дрожащие челюсти, — ты шутишь…
— Да, хорошо бы было, если б я мог шутить, нет, Елена Ивановна, такими вещами не шутят, — вскрикнул он, срываясь. — Вы вместе с ним симулировали его самоубийство, обманули закон, людей, нашли какого-то утоп-
ленника, которого выдали за него и похоронили, а теперь называете это шутками. А вы знаете, чем такие шутки пахнут? Вы видели того человека, который приходил вчера? Сказать вам, зачем он был у меня? Он требовал за вас выкуп, пять тысяч, иначе он угрожает, что он вас выдаст. Хороши шутки? Вы думаете, что вам за это ничего не будет? Я не говорю о том, что вы разбили мою жизнь, черт с ней, с моей жизнью, а вы знаете, что у вас отнимут ребенка? — кричал он, все более и более горячась. — Для вас это шутки, шутки? Так знайте же, Елена Ивановна, что я вам этих шуток не прощу. Я все прощу, кроме лжи. Мне ничего не страшно, я на все пойду, но когда я вижу обман и когда этот обман подготовил — кто же? —моя жена, мать моего ребенка, нет, этого я не могу терпеть, слышите, не могу.
— Митя, Митя, — повторяла Елена Ивановна, глядя остановившимися глазами на мужа, —Митя… я не лгала, — вдруг вскрикнула она каким-то резким, режущим голосом и беззвучно затряслась в рыданиях.
Сомов подскочил к ней и взял ее за руки. Она зашаталась и беспомощно опустилась в кресло.
— Что ты сказала? что? — заговорил он странно изменившимся голосом, поднимая ее голову и заглядывая в ее большие слезящиеся глаза. — Что? Леночка, повтори, коли можешь, повтори. Что ты сказала?
— Я, я… я не лгала, — проговорила она, дрожа всем телом и всхлипывая, как ребенок, — я не знаю, Митя, как это было… я не лгала…
— Ты правду говоришь, Леночка?
— Правду, Митя, я…
Сомов стоял перед ней на коленях и снизу вверх смотрел ей в глаза.
Почему-то в эту минуту в его душе пронеслись какие-то далекие, далекие воспоминания детства, и он вдруг заморгал, наклонился к рукам жены и начал их беззвучно и порывисто целовать.
— Боже мой, какое счастье, Леночка. Прости меня, ты не знаешь, как я перемучился. Я вчера еще хотел все сказать тебе, но я не мог, боже мой, какое счастье, — говорил он прерывающимся голосом, — я не вынес бы этого, если бы ты меня обманула. А теперь я счастлив. Как я счастлив. Теперь мы все перенесем, Леночка, милая, родная моя.
— Митя, неужели ты мог подумать, что я тебя обманула, Митя, милый, — говорила она, нагибаясь над ним и ища его взгляда, — Митя…
— Я слишком этого боялся, я всю ночь не спал и думал. Если бы ты знала, как это было ужасно. Я смотрел на тебя, когда ты кормила Петю, и я тогда не верил этому, но все-таки думал, мне этот вчерашний человек сказал, что ты все знала, что все это подстроено тобой.
— Нет же, Митя, правда.
— Верю, верю, не говори больше ничего. Не отнимай твои ручки, дай мне их, дай, — говорил он, пряча лицо в ее руках, перевертывая их и целуя. — Ты простишь меня, ты не будешь сердиться на меня?
— Я все думаю и одного не могу понять, как я могла тогда ошибиться? — сказала она, задумываясь и упорно глядя куда-то, в одну точку, мимо глаз мужа. — Ты знаешь, Митя, когда я пришла в часовню, там было очень темно, и я долго не могла оглядеться. Потом он был такой ужасный, синий и склизкий… — При этом она вся передернулась и задрожала.
— Брось, Леночка, вспоминать эти ужасы, — говорил Сомов, заглядывая ей в глаза,—я сказал тебе, что я верю, ну оставь, не надо.
— Нет, нет, постой, я хочу… я помню, что я тогда была не совсем уверена, нет не то, когда я шла туда, я была уверена, что это он, но потом я не совсем была уверена, понимаешь? и на другой день я опять хотела на него посмотреть, а его закрыли, так что я даже не приложилась к нему.
— Леночка, милая, оставь. Давай лучше подумаем, что нам делать теперь.
— Разве меня отнимут от тебя, Митя, я не могу,— сказала она, прижимаясь к нему всем телом и гладя его волосы. — Я не верю, что Иван Петрович хочет взять с тебя деньги. Мне кажется, что он не такой. А ты его видел? Он сам тебе это говорил?
— Я видел его нынче, но говорить с ним не мог, потому что он был пьян. Мне это говорил его товарищ.
— Ну, вот видишь, — обрадовалась Леночка, — Я знаю, что сам он этого не сделает.
— Дай бог, чтобы это было так, — сказал Сомов, улыбаясь, — я сам всегда считал его слабовольным, бесхарактерным, но хорошим человеком, и я никогда не думал, что он может быть способен на низость. Дай бог. Но тогда я не понимаю, зачем же ему понадобилось проделать всю эту комедию с прорубью, с запиской? Неужели для того, чтобы освободить тебя?
— А знаешь, я сейчас подумала то же самое, — перебила его Леночка. —Даже раньше, когда я только что полюбила тебя, меня мучила эта мысль. Я боялась, что он думал, что я хочу его смерти, и я все молилась за него. А если он жив, так это еще лучше, правда, Митя?
— Да, Леночка, да, конечно, лучше, — говорил Сомов, глядя на нее влажными от умиления глазами. — Теперь я вижу, что это так и было. Да… Как это хорошо…

IX

В этот же день, около восьми часов вечера, Мешков пришел в участок и требовал дежурного чиновника.
Он был пьян, но держал себя бодро и говорил ясно.
Пройдя к столу, он вынул из кармана скомканный клочок газетной бумаги, развернул его и положил перед приставом.
— Читайте, — сказал он, показывая пальцем очерченную карандашом вырезку.
Пристав удивленно покосился на посетителя, взял бумажку и прочел.
Это было газетное сообщение, вышедшее полтора года тому назад, в котором говорилось о самоубийстве Ивана Петровича.
— Ну, что же? — спросил пристав, подымая глаза.
— Это я, — ответил Мешков, показывая пальцем на грудь.
— Я вас не понимаю, что вы хотите этим сказать, говорите яснее. Вы пьяны.
— Да, пьян, меня Ванька напоил. А я не позволю, слышите, не по…зволю… Я труп, а не позволю. Он думает с них деньги взять, грозится донесть. А я не позволю, я сам на себя донесу. Если виноват, я отвечу, а их не тронь, Леночку не тронь, ме…рзавец.
— Вы о ком, собственно, говорите?
— О ком, вот о ком, — сказал Мешков, вынимая из
кармана паспорт и ударяя им изо всех сил по столу, — о Ваньке, вот о ком я говорю. Возьмите.
— Это ваш паспорт? — спросил пристав, раскрывая книжку.
— Нет, не мой, а Ваньки Левши, мы с ним разменялись. Вы читайте: Иван Савостьянов, а я Иван Петрович Мешков — поняли? Вот этот самый человек, который утопился, труп, — это я.
А потом я ушел, а она замуж вышла. А мне ничего не нужно. Я два года с ней прожил, она хорошая, у нас сынок был, Петя, он тоже помер, он тоже труп, а потом я ушел. А теперь она барыня, за квартиру платит семьдесят пять, на извозчиках ездит, горничная, повара… Елена Ивановна, госпожа Сомова.
Вот как. А мне ничего не надо. Он у нее деньги требует, хочет мне две тысячи дать, а я не позволю. Мне не надо, а ты мою Леночку не трогай. У нее сынок теперь есть, настоящий, живой, хороший, что? как?
И Мешков неожиданно кротко и как-то виновато улыбнулся.
— Мне придется вас задержать, — сказал пристав, знаком головы подзывая дежурившего у двери городового. — Вы выспитесь, а завтра утром поговорим поподробнее,— сказал он, обращаясь к Ивану Петровичу,— до свиданья. Акимов, отведи этого человека в первую камеру, да повежливей, слышь?
— Пожалуйте, господин, — сказал городовой, беря Мешкова под руку и ведя его к двери.

———-

Дело Мешковых разбиралось московской судебной палатой с участием сословных представителей.
Несмотря на явное сочувствие судей к обвиняемым, приговор суда был такой: Мешков был признан виновным в умышленном укрывательстве и в подмене паспорта и сослан в Сибирь на поселение.
Елена Ивановна была признана виновной в двоемужестве и заключена в тюрьму на один год. Брак Елены Ивановны с Сомовым был расторгнут.
Впоследствии, по ходатайству прокурора, наказание Елены Ивановны было значительно смягчено.

Эпилог

На одном из крупных чугунолитейных заводов была отлита огромная чугунная плита в несколько сот пудов весом, предназначенная для пьедестала какого-то памятника.
Подрядчик, взявшийся доставить плиту на место, пригласил для перевозки ее партию тюремных арестантов.
При помощи разных рычагов и катков плиту навалили на дроги, и с пением ‘Дубинушки’ толпа арестантов, в серых куртках, повезла дроги к воротам.
В узком пространстве, между двумя вереями, народ столпился, произошло какое-то замешательство, и в это время один из арестантов, вероятно не разочтя быстроты раскатившегося груза, застрял между вереей и плитой.
Раздался какой-то неестественный треск, колеса оста-новили-сь, дроги осадили назад, и из-под них вынули изуродованное тело человека.
Арестанты молча сняли шапки и перекрестились.
— Кого убило, кого? — спрашивали друг у друга те, которые стояли дальше и не видели мертвеца.
— Кого? Не видишь? Трупа.
— Несите его под сарай, чего стали, ну, — скомандовал полицейский, равнодушно посмотрев на труп и брезгливо отойдя в сторону.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека