Трудные стороны дворянского вопроса, Розанов Василий Васильевич, Год: 1899

Время на прочтение: 17 минут(ы)
Розанов В. В. Собрание сочинений. Юдаизм. — Статьи и очерки 1898—1901 гг.
М.: Республика, СПб.: Росток, 2009.

ТРУДНЫЕ СТОРОНЫ ДВОРЯНСКОГО ВОПРОСА

Где слово Царево, —
там внимание народное.

В комиссии, образованной приказом Государя из нескольких высших сановников для изыскания мер к поднятию дворянства, нам вырисовываются две стороны: самый этот приказ, как манифестация самодержавной воли, и те пути, трудности, исходы, ‘входы и выходы’, выражаясь языком Библии, которые составят историю ее работ и существования. Замысел, родившийся в Монархе. Осуществление его. Никто не оспорит, взглянув на историю Запада, на положение там правительств, что только в одной России еще сохранена свобода подобных движений, самая возможность подобных замыслов и решений, поворотных усилий. И в самом деле, нет власти там, нет авторитета, который мог бы с какою-нибудь надеждою на успех противодействовать обыкновенному, будничному историческому движению, в чем бы оно ни состояло, к каким бы результатам, хотя бы, очевидно, гибельным, оно ни направлялось. ‘Прогресс’, как торжество определившихся и ставших господствующими тенденций, там есть синоним факта, которому никто не умеет, никто не смеет, никому не приходит на ум противиться. Таким образом, там человек не свободен, и, собственно, не свободно самое общество. Их история уже получила характер известной фатальности, чего-то ‘подлежащего року’, хотя бы этот ‘рок’, это ‘роковое’ и состояло только в известной конструкции умов и понятий. Человек и общество не управляют более собою, не имеют силы направить, остановить, повернуть в сторону, вернуть обратно свои шаги. Они движутся медленно, упорно, мощно, но уже чисто механично, как опускающийся с Mont Rosa ледник, и индивидууму ничего более там не принадлежит, ничего — порыву, минуте, вот этому начинающемуся празднику, который не будет похож на истекшие шесть дней. ‘Лицо’ в человеке, ‘глава’ в обществе, как-то не нужны стали более: ‘герой’ в карлейлевском смысле есть мир прошедшего. Работают какие-то молекулярные силы, безличные способности, почти только уменья, как в движущемся леднике действует его тяжесть, сопротивление трения, уклон плоскости, по которой он ползет, и повороты долины, в которой он ползет.
В России — и в ней одной только среди христианского мира — еще не потерян центр такой силы, точка ее концентрации, для которой возможны движения не в одной, но в разных плоскостях, так сказать, еще не устранена нужда компаса, ибо возможен выбор точки горизонта, как меты пути. Свобода человека и самого общества здесь сохранена через необыкновенную мощь одного человека, сохранены все условия для этого одного стать в карлейлевском смысле, ‘героем’, т. е. повести за собой если не человечество, то его значительную часть, целый народ в направлении индивидуального своего замысла, вовсе не повторяющего вчерашний шаг, вовсе не продолжающего вчерашний шаг. Роковых тяготений еще нет у нас, история у нас еще не механика, но предмет творчества. Мы не оспариваем, что в этом есть слабая сторона, что тут ждут опасности, но это слабости и опасности человека, который строит дом и часто ошибается в его плане, в расчетах его прочности, — перед муравьем, который не умеет построить неправильно свою ‘кучу’, но зато и не умеет построить ничего еще, кроме ‘кучи’. Мы, впрочем, взяли сравнение для нас невыгодное, муравейник всегда есть благо, он всегда абсолютен для муравья и его вековечных потребностей, но вовсе не абсолютен, вполне сомнителен и имеет в своем завершении тот полет ‘прогресса’, по траектории которого Европа движется.
Все эти оттенки нашего исторического и политического положения, сравнительно с западным, ярко выступили в решении Государя. Оно, бесспорно, лично выражено с твердостью и в формах, где мы чувствуем Лицо, а не работу только государственного механизма, законодательных учреждений, это не ‘No на очереди’ в государственном делопроизводстве, а вмешательство в пути истории и известная уверенность, что эти пути можно исправить или направить. Нет сомнения также, что предначертание вытекает из великой благости сердца, великих опасений ума, дальних предвидений, и что теперь, в данную минуту, среди данных господствующих сил оно непопулярно. Мы снова отметим здесь особенную и, по крайней мере, на наш взгляд — трогательную черту нашего исторического положения: как только воля Государя была выражена ясно и твердо, отношение к положению дворянства всего общества и, в частности, всей печати переменилось: кто еще вчера ничего о нем не думал или думал не иначе как с иронией, — сегодня ищет, озабочен серьезно: действительно и вполне искренно хочет пособить тому ‘горю’ в стране, которое стало ‘горем’ Государя. Т. е. в лице последнего столько реальной притягательной силы, — и это у нас только — что он преобразует как бы самое лицо общества, расцвечивает его к одному улыбками, к другому — негодованием. Он, в самом деле Царь не фактов только, но и до известной степени Царь наших ‘дум’, властитель пожеланий, мысли.
Вот одна сторона дела, в которой мы не находим ничего, кроме светлого, и гораздо более темна, гораздо менее надежна другая. Мы говорим о предлежащей работе. Тут замысел лица встречается с условиями механики, в которых он должен и единственно может действовать, механики исторической, если можно так выразиться. Мы объясним нашу мысль читателю возможно полнее и яснее, и да простит он, что мы очень мало будем говорить о конкретных фактах, опираясь на конкретные факты, что наше рассуждение будет некоторою ‘философией’ дворянского вопроса. Но мы можем его совершенно уверить, и вполне для него убедительно, что без этой ‘философии’ или, точнее, вне этой философии не произойдет ни единого успешного шага, что без ее алфавита никак и никто не сложит членораздельного ответа на проблему, которая всех так занимает.
‘Поднять дворянство’, ‘облегчить его положение’, ‘рассрочить платежи в Дворянский Банк’, еще ‘понизить процент’, ‘увеличить и облегчить ссуды’. Финансовая сторона составляет 9/10 дворянского вопроса. Между тем совершенно очевидно, что в тех самых условиях и обладая теми самыми средствами, какими владеет дворянство, нашлось бы и не потребовало государственной помощи всякое другое сословие, кроме дворянского. Главное обеднение дворянства не финансовое, а физиологическое. Со времен Петра III и до нашей поры, т. е. приблизительно 1 1/2 века, дворянство было ‘обществом’, а не работающим регулярно классом, каким было оно само до тех пор, как и потом постоянно, — крестьянство, духовенство и торгово-промышленный класс.
В интересных и многозначительных записках Болотова (III т.) отмечено, какою эрой, какою духовною эрой в положении дворянства был указ Петра III о необязательности более для дворян государственной службы. Болотов сейчас же, ни минуты не медля, вышел в отставку, это был, судя по наивно-мудрым его запискам, один из прекраснейших и невыразимо свежих людей своего времени, записки писаны, большею частью, в старости, а между тем теперь ни один юноша не сумеет так описать первую любовь свою, как он описывает искусственные фонтаны, гроты, водопроводы, устроенные им в чисто декоративных целях у себя в садах и парках. Он записался в ‘Вольное Экономическое Общество’, став его членом, со временем чуть ли не почетным за какие-то выдумки, практические приложения. Это был вечный изобретатель, неутомимый художник-хозяин, одна из лучших и, повторяем, самых свежих фигур нашей истории. Но вот, отвлекаясь от его индивидуальных качеств, оценивая абстрактно условия, в которых он стоял и с таким восторгом их описывает, мы видим только, что целое огромное сословие получило такое обилие свободы, имея уже ранее обилие средств, что потребность ‘пофантазировать’ естественно должна была в нем родиться.
Началась эра, полуторавековая эра фантазии и до известной степени поэзии, очень часто поэзии, в нашем помещичьем быту, ‘тысяча и одна ночь’ дворянского существования. Тут прежде всего выработался быт, который ничего общего не получил с жеманно-придуманным бытом западных панов, ни с грубой мужиковатостью остзейских рыцарей. Это, т. е. конечно, в лучших проявлениях, в идеально-счастливых по положению точках, быт, в котором в конце концов выросла Лиза Калитина (‘Дворянское гнездо’) и в котором всему в сущности научились славянофилы, который навеял все мечты, всю поэзию Пушкину, Жуковскому, Баратынскому, дал ряд фигур, с которых могли рисовать Тургенев, Толстой. В конце концов это была совокупность способов жить, относиться, взаимодействовать в тех мягких и простых до высшего изящества формах, к каким естественно возвращается русская природа всякий раз, когда с нее сброшено ярмо принуждения, когда она предоставлена самой себе. Кто читал ‘Чертопханова и Недопюскина’ Тургенева и кто помнит, как обругал Данило-доезжачий старого графа Ростова, когда он ‘пр… волка’ (‘Война и мир’) — поймет, что мы разумеем здесь нечто христиански-бытовое, нечто действительно высокое и даже абсолютное по своей человечности, что создал этот быт и непринужденность условий, и нисколько не разумеем ‘французско-нижегородскую’ манерность и жаргон, тему которых разрабатывала другая и гораздо меньшая, хоть и очень видная часть дворянства. Литература и поэзия наша есть создание этого быта и собственно ему более обязана, чем даже индивидуальным способностям Тютчевых, Хомяковых, Аксаковых, Батюшковых и т. д. Но тот ошибся бы грубо и плоско, кто подумал бы, что хоть какое-нибудь, хоть в чем-нибудь историческое творчество ничего физиологически не стоит. ‘Тысяча и одна ночь’ прошла, наступила 1002-я ночь, для которой не нашлось сюжета, не нашлось сказки. Сословие обеднело — вовсе не финансами, но духом и, в конце концов, в последнем основании — кровью {Римское патрицианство от конца Второй пунической войны до Тиверия, — время, когда оно было только ‘обществом’, создав гораздо менее, чем наше дворянство: литературу менее оригинальную, жизненную и естественную, быт гораздо грубейший, разрушилось гораздо глубже. Срок был несколько больший, численность гораздо меньшая. — Авт. Совершенно не согласны с В. В. Розановым. Оба наших земледельческих сословия были преисполнены жизненных сил и разорились вместе прежде всего в силу причин экономических. Надеемся вскоре выяснить это особо. — Ред.}. Оно обеднело неизмеримо больше и глубже, чем работающие сословия, потому именно, что ‘фантазировало’, т. е. поэтически творило в быту, в литературе и, естественно, вело себя не так умеренно и регулярно, как семинарист Сперанский или цензор Красовский, но именно так, как Пушкин:
Я вижу в праздности, в неистовых пирах,
В безумстве гибельной свободы,
В неволе, в бедности, в чужих степях
Мои утраченные годы!
Я слышу вновь друзей предательский привет
На играх Вакха и Киприды,
И сердцу вновь наносит хладный свет
Неотразимые обиды.
И нет отрады мне, и тихо предо мной
Встают два призрака младые.
Две тени милые — два данные судьбой
Мне ангела, во дни былые!
Но оба с крыльями и с пламенным мечом,
И стерегут… и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба.
(19 мая 1828 г.).
Вот что дали они, за что мы их безмерно благодарим и, в сущности, за это готовы теперь, как рассудительные и понимающие же цену предков потомки, дать им всякие ссуды, т. е. поддержать внуков и правнуков тех людей, которые так жили, так чувствовали, и после 1 1/2 века естественно, если и не умерли, то впали в некоторую дремоту усталости, в историческую сонливость, которую ужасно трудно рассеять, ужасно трудно от нее разбудить, и всего меньше можно это сделать, подкладывая под голову пациента еще и еще мягких подушек.
Тут нужен живительный, крепкий кофе, что-нибудь для циркуляции соков. И потом, при первых признаках, что сонливость пропадает — работа, методы, дисциплина. Они ‘затрудняются в уплате % в банк’, но гораздо значительнее и характернее, что они затрудняются в любви, в верности, в крепости интересам даже своего сословия {Года три или четыре назад богатое родовое имение Паниных с библиотекой и кабинетом знаменитого екатерининского вельможи Никиты Панина за одною из его праправнучек пошло в приданое. Чтобы не дробить прекрасного исторического имения, жених и затем муж, сам один из родовитейших дворян России, выдал что-то около 1/2 миллиона, сестрам-девушкам жениным. Можно было подумать, что в самом деле, ‘чтобы не дробить’. Но каково было негодование окружающих дворян когда, едва кончив формальную сторону раздела и став единоличным владетелем имения, ‘молодой’ враздроб продал его евреям, с парками, дворцом и чуть ли не с мраморною статуею предка и исторического человека. Случай этот был, года три назад, в С-ской губернии, С-ском уезде и в свое время было о нем сообщено в газету ‘Русское Слово’, как о факте, имевшем решающее значение для укрепления в той местности еврейского землевладения. Спрашивается, какая тут была ‘нужда’? Денежные затруднения? Несомненно, что тут не было только солидарности со своим сословием и даже со своей страною и историей.— Авт.}, во всяком виде привязанности и совместного, солидарного действия. Мы все им даем средства, но совершенно нельзя ручаться, что хоть иногда, хоть изредка, хоть кой-где они не пойдут на ‘фантазии’, которые для теперешних сил дворянина равнозначительны смерти. Опять вспомним восклицание Тришатова из ‘Подростка’ Достоевского: ‘Э, батенька, без необходимого — там без обеда, например, я еще как-нибудь могу обходиться, но вот без чашки шоколада у Доминика я решительно и никак не могу обойтись’. Понятие ‘излишества’, в хорошую, как и в дурную его сторону, есть тот аромат, которым до известной степени дворянство напоило нашу землю и которым само оно физиологически отравилось. Вы выдали деньги на ‘необходимое’, но уже руки дрожат, нервы играют и, вместо того чтобы приобрести на них 5 фунтов хлеба и съесть его с семьей, вчерашний поэт и сегодняшний нищий идет к Донону и съедает 5 золотников трюфеля, съедает уединенно и мрачно. Вот судьба и положение, и, повторяем, только не вдумавшись в законы творчества исторического и в человеческую психологию, можно что-нибудь тут осудить.
Итак: не деньги, но работа, суровая дисциплина, конец ‘общества’ и снова ‘государево служение’, но…
Но времена изменились. Петр Великий в поместном дворянстве имел прекрасную и свежую людскую массу, которую всю целиком мог пустить в работу, военную или гражданскую. Во-первых, он имел силу пустить в работу, распоряжаясь не только с сословиями, но и с государством, как с вещью, на которую его ‘Бог благословил’. Этого теперь нельзя, т. е. так принудительно, просто не те понятия, не те навыки, не таков весь исторический и социальный строй. Если принудительные отношения кончились и признаны невозможными для крестьянства, как можно поставить в них дворянство, если бы даже в этом и заключалось для него спасение? Во-вторых, самая работа в то время (при Петре) была еще так несложна, государство было еще так элементарно, и, до известной степени, такой топорной работы, что было не только с человеческой стороны возможно, но и главное — для самого государства не опасно гнать туда толпы рабочих, не особенно вникая в лица их, в характер, мысль, темперамент. Но попробуйте ‘деревню’ или, напротив, ‘фабрику’ погнать на броненосец с его утонченными, стоющими тысяч, механизмами: вы погубите его мощь, его движения. Я хочу сказать — здесь можно погубить государство. Дворянство уже сонливо, уже ‘лишнее’ играет в его крови, и это полтора века! Это факт, из которого мы должны исходить, а не переступать через него, зажмуривая глаза. Но и во-вторых: Россия стоит вооруженная перед фронтом европейских государств, и ее вооружение есть не только ее пушки, ее солдаты, но и утонченнейший внутренний механизм, — механизм, где невозможна ни минута остановки, где нет и не должно быть ошибок. Здесь нужна не только огромная дисциплина, т. е. безвольность и покорность при огромном напряжении сил, к которой дворянству нужно еще привыкать и этим спасаться, но и бездна умелости, соображения, находчивости, т. е. вообще настороженности внимания и оживления всех сил, тогда как сущность полуболезни сословия и заключается именно в специфическом отсутствии этих, специфически же нужных качеств. Вот пункт, о котором нужно подумать, говоря о роли (т. е. возобновлении роли) дворянства как ‘служилого сословия’. Войдите внутрь механизма, вот в это ‘делопроизводство’, к этому ‘столоначальнику’, у него три ‘стола’, т. е. три помощника, которые делают второстепенные части работы, которая ему поручена и за которую он ответствен. Он служил 17 лет — ‘беспорочно’, как пишется. Почему он части работы, к которой привык, которую понимает и даже, естественно, успел ее несколько полюбить, — передает не тому, кто около него по близости 12 лет работал и он знает все малейшие оттенки ума и характера этого человека, его слабости, дары, привычки, и все это может рассчитать, все может ‘учесть’, как говорят в банках, а дворянину из Тамбовской губернии, который, во-первых, всякий раз на 1/2 часа опаздывает к службе, а, во-вторых, имеет скверный почерк и несколько гримасничает, принимаясь за ‘приказную’ работу:
А приказная строка пиши — пиши.
Само собой разумеется, что столоначальник — т. е. хорошо понимая, что он в точности ‘приказная строка’ и вышел ‘из солдатских детей’, или ‘не окончивший курс в семинарии’, становится нервен и раздражителен в присутствии этого тайновысокомерного дворянина, ибо лично он его лучше, выше, благороднее, всему человечеству нужнее, хоть бы и ‘строка’, а в отношении к вице-директору немного и ‘подлипало’. ‘Подлипало’ — но дело делает, презренен — но нужный винт в механизме.
Вот вам факт. Конечно, ‘строка’ не сочинит:
Я вижу в праздности, в неистовых пирах…
но ведь и дворянин — только внук того, кто это сочинил, а если он не ‘подлипало’, то при отсутствии, при совершенном отсутствии личных заслуг, самая его ‘независимость’ и ‘гордость’ неуловимо тесно сливается и переходит в нахальство. Вот самая грубая, самая пошлая действительность, которая тотчас получит всюду место, как только дворянство почувствует себя как преимущественно и почти исключительно служебное сословие. Мы не говорим уже о том, чтобы им сейчас же ‘доверить’ столы, сделать их самостоятельными руководителями работ: это значило бы работу испортить и весь механизм остановить, что, конечно, невозможно, что значило бы погубить государство.
Я возьму пример конкретный, мелочной, но очень убедительный в своей яркости. Никто не готов более меня отдать справедливость публицистическим и литературным талантам кн. Мещерского. У него есть газета, на ее страницах проводится дворянская тенденция. Спрашивается, имея в уме этот дворянский принцип — в работе, в факте, для проведения этого самого дворянского принципа воспользуется ли он способностями трех юношей-дворян, которые хронику будут составлять невнимательно, из четырех условленных фельетонов доставлять только три и самую идею дворянскую отстаивать вяло, неискусно, вызывая насмешки противников? Или, напротив, не поступит ли он так: спустит этих трех бесталанных юношей куда-нибудь в ‘службу’, оказав ‘протекцию’, а себе для работы не возьмет ли одного ‘кухаркина сына’ и двух семинаристов, которые в точности поставят четыре фельетона, хронику поведут внимательно и самое дворянство будут защищать со знанием истории, со знанием действительности и, наконец, ‘хорошим слогом’? Бесспорно, если он любит свое дело, жаждет его успеха, он поступит — невольно, втихомолку поступит — последним способом и только фамилию ‘Ижехерувимский’ переменит на какой-нибудь более приличный псевдоним. Но так поступит и всякий столоначальник, начальник отделения, вице-директор, директор, и, наконец, министр, насколько все они делают дело, блюдут его интерес и, в последнем анализе, сохраняют верность присяге: служить бесстрашно, непостыдно, полагая живот свой за отечество, и, наконец, насколько просто они недаром получают жалованье. Вот альфа государственного строительства, которую, и не сознавая, соблюдает последний чиновник, насколько он чувствует ответственность насколько в нем есть элементарная ‘служебная’ совесть. И вовсе поэтому не за ‘места’ только начинается борьба с дворянством, двинувшимся на работу в качестве преимущественного или исключительного ‘служилого’ сословия (борьба за ‘места’ будет — это экономическая сторона дела, но она не исчерпывает его всего и даже не исчерпывает его половины), но и борьба за целость каждого государственного винта, государственной гайки, каждого ‘стола’. Государство, т.е. как институт, конечно, уже, меньше, беднее тех сложных и глубоких фактов, тех, до известной степени поэтических и философских фактов, которые мы называем ‘народностью’, ‘страной’, историей, оно перед этими глубокими фактами ответственно: и хоть, конечно, никто его не осудит, но суд незримый над собою оно чувствует. Государство есть форма, есть жесткая, иглистая оболочка, которая охраняет это неизмеримо более, нежели само оно, эфирное и нежное содержание, подобно черепу или позвоночнику, обволакивающему нежный мозг. И из этой обязанности охранять вытекает его принцип силы, умения, искусства (опять в смысле силы). Навяжите государству ‘служащих’, вот это определенное ‘сословие’, которое требует себе сохранения ввиду таких-то и таких-то задач истории: и оно откажется от своего принципа, который выполнить вы ему не даете средств, не даете свободы. Оно хочет быть сильным — это его обязанность. Пока оно сильно, обязанность его выполнена, оно может принять во внимание нужду дворянства, внимательное к слову Цареву, как и страна, как народ, общество, Церковь, — иногда и некоторых дворян оно может подпустить к своим тонким и сложным механизмам, каждый ответственного хода, всякий раз изучая силы подпускаемого и соображая их с требованиями части, к которой он допускается. Но сказать в ответ на дворянскую нужду ‘прийдите и володейте’, сказать это компактной массе сословия — оно не может, не может просто потому, что у него есть автокефальность принципа и обязательств, и силою самой природы вещей эта автокефальность неразрушима.
Таким образом, рассуждения о дворянстве, как о ‘служилом сословии’ (преимущественно или исключительно) не содержат в себе ничего, кроме фразеологии, и дальше, в самую жизнь, со страниц журналов и газет никуда не пойдут. Они встретят борьбу, честную борьбу во всяком чиновнике, насколько он есть сколько-нибудь патриот и практик. Это — археология, и нельзя в конце XIX века возвращаться ко временам ‘Меровингов’ или ‘Каролингов’, или первых Романовых, или даже Петра и Екатерины, когда было все сравнительно так просто {Этою простотою и до сих пор отличается церковная служба, отчего духовенство (белое) и остается сословием, монашество уже выше в целях своих, еще выше в целях своих епископство — попробуйте эту службу сделать сословий родовою. — Авт.}, что, действительно, ‘служба’ могла стать работою ‘сословия’. Но и Петр, и Екатерина, даже первые Романовы и, наконец, Рюриковичи нарушили этот принцип, и вся история дворянства есть до известной степени борьба за свой принцип против принципа государственности, который, наконец, превозмог, т. е. его торжества хотела вся страна, вся народность, Церковь, история. Грозный взял Алексея Адашева ‘от гноища’, и не за гениальность, а за тот благой и непорочный дух, от коего он напоял бурную и недугующую душу царскую: за дух, которого не было в Вяземском, Басмановых, Петр взял Меньшикова, по легенде, от торговли пирожками, и, хоть мальчик не был так добродетелен, как Яков Долгорукий, но распорядительностью перед Полтавскою битвою он обусловил этот критический в судьбах России, этот ‘пресветлый’ день: битва решена была заранее и, уже вступая в бой, и Петр, и войска знали, что они начинают победу, а не сомнительный спор. Чтобы выискать одного такого человека, будет ли то гениальный Меньшиков или светоносный Адашев, нужно перебрать все сословия и уже счастливо царствование, если во всех сословиях оно найдет одного такого. Не без причины вовсе возвышались ‘поп’ Сильвестр, ‘семинарист’ Сперанский, чуть ли не из солдатских детей — Аракчеев. Государи, которые чувствовали, что они связаны со всею страной, что их выносила во чреве своем вся история и что они ответственны перед всею будущностью, — невольно, а вовсе не по равнодушию к дворянскому сословию, им более известному, памятному, родственному, становились на сторону не его принципа, но скорее против этого принципа. Вот положение вещей, которое нужно взвесить. С одной стороны — спастись дворянству можно не деньгами или очень мало деньгами, а главным образом трудом, дисциплиною, ‘службою’, с другой — тот механизм, около которого они могли бы служить, еще более, чем дворянство, требует не только сохранения себя, но и предупреждения малейшей порчи, остановки, ‘захудалости’ в ходе своем. Коллизия этих двух требований не может быть разрешена никаким приказом, никаким призывом к движению компактному, и даже никакою мерою этого года или этих немногих лет. Это — культурная работа, которая должна охватить десятилетия, не спасение, но медленное спасание частей, частиц, даже порознь отдельных лиц действительно крушащегося сословия и действительно сословия очень ценного. Работа этого сословия над собой, работа над ним, -т. е. опять над лицами, особями отдельных государственных механизмов, к которым они будут допущены, да уже и находятся при них теперь. Гибель, как и исцеление, не постигает никогда сплошных сословий, классов: индивидуум всегда имеет силы, частью независимые от среды его действия. И вот, этим силам, которые не потеряли ничего в своих качествах, когда состояние среды, когда положение сословия так трудно, и должна быть брошена спасательная веревка. Следовательно, во всяком случае не политика ‘ссуд’, и даже если бы ссуд — не сплошь первенствующему сословию. Все это слишком элементарно, все это — механично, и потому именно, что механично — легко, и потому избирается, как программа.
Очень большая часть дворянства незадолжена, но страшно бедна, есть дворянские обширные и древние роды, которые перешли к простому ручному землепашеству, т. е. слились с крестьянством. Такова одна ветвь княжеского рода Крапоткиных в Рязанской губернии, которые, идя от Рюрика, теперь идут за сохой. Исконное земледельческое сословие у нас, таким образом, представляет без какого-либо перерыва сплошную массу от богатств, не уступающих владетельным домам в Германии, и кончая мужиком, сидящим на 2/5 десятины. Roma crescit armis et arvis, т.е. ‘Рим возрос оружием и
полеводством’, — так определяло источник своего роста могущественнейшее государство, и, конечно, близость к земле и земледелие, в правильной регулярности своих требований, образует характер человека, воспитывает если не самые тонкие, то самые устойчивые, надежные качества его души. Повторяем, в самом дворянстве есть части не затронутые, или почти не затронутые тою культурною работой, на которой в общем так обветшало это сословие, части, которые, потеряв с Петра III обязанность ‘служить’, тем не менее не перешли в ‘общество’, но оставались работающим классом, безвыездными сельчанами. Самая узость бытия, бедность условий существования предохранила их от ‘фантазий’, в которых полтора века истощался дух, иссякала кровь более деятельных творческих частиц того же сословия. Около земли, в труде, кровь сохранилась хорошо, навык работать, а вместе и способность к дисциплине, к выправке не потеряна. Вот, в самом дворянстве слои, на которых должно быть сосредоточено государственное внимание, ибо, ведь, безразлично в интересах сословия, станут ли предметом заботы именно сонливые потомки знаменитых недавно предков, или бодрые и оживленные члены того же сословия, часто более древние происхождением и заслугами, но которые уже пережили культурный отдых в течение двух, а иногда и более веков. Дух некоторой прекрасной преданности государям своим, дух ‘службы’ в древнем и неразвращенном представлении (как карьеры), дух связанности с историей, с государственною гордостью, — все то, что так ценно в дворянстве, ради чего и хочется его вновь призвать на службу, наконец, его сберечь — все это не умерло {При очень узком круге наблюдений, мне, однако, приводилось встречать именно из этих бедняков-дворян, дворян, дошедших до ручного землепашества, попадавших в службу, людей буквально праведников, — людей, которые личным духом исправляют все дефекты нашей бюрократии, и очень талантливых из них же встречал я в школе, в годы моего учительства. — Авт.} в этих обедневших, отодвинутых на задний двор самой дворянской истории, родах и совмещается с простою, грубою деловитостью, которая теперь более всего и даже прежде всякого ‘духа’ нужна государству.
Вот люди, которые, будучи призваны к ‘столу’, в ‘делопроизводство’, — не испортят механизма, не оскорбят ранее работавших около него, и всему смиренно научатся, потому что и у себя, в деревне, они уже приучены были к смирению, приучены были часто высокомерием богатого соседа, который два века одною из самых жизнерадостных своих ‘фантазий’ считал ‘чихать в морду’ утиравшему слезы бедняку-соседу. Словом, мы еще раз напоминаем прекрасный рассказ Тургенева ‘Чертопханов и Недопюскин’, напоминаем более старую и, совершенно, правдоподобную историю ‘Дубровского’, переданную нам Пушкиным, и в свете этих двух памятников литературной старины наше новое политическое положение может стать ясно. Одни шины {т. е. экипажные шины.} сносились, не для чего оставаться без шин и следует их заменить другими такими же, того же изделия и той же доброты.
В дворянстве, и именно в местных его частях, не покидавших землю для ‘преимуществ культуры и столицы’, есть еще одна черта, которая не только не повредит государственному механизму, но ответит такой его нужде, на которую не может ответить ставшее почти тоже наследственным его собственное чиновничество. Земля, работа около нее — это факт: это именно работа, а не бумагописание, хоть мы и не станем до излишества суживать значение последнего. Дворянство, будучи в этих частях своих позвано на государственную службу, может внести с собою, если позволительно так выразиться, фактическую работность и оплодотворить ею бумажное производство. ‘Делом’, в противоположность пониманию всего мира, в департаментах называется папка однородных бумаг: ‘Дело No 6’, ‘Дело No 106’, обычно синего, т. е. однородного с цветом мундира, цвета. Оно может внести деревню в город, методы плуга и бороны приложить в канцелярии. Таким образом, закупоренность, некоторая чернильная закислость государственного состояния отсюда может получить великую пользу, но тут уже требуется тысяча применений, преобразований способов работы, т. е. частных государственных механизмов в соображении с новым и лучшим по свежести человеком, который к ним подходит. Опять эта задача десятилетий, опять задача мелкого, кропотливого внимания и никак не ‘ссуд’ и не ‘сословию’.
Последнее, чего не следует упускать из виду в заботах о дворянстве, это то что не всегда оно было дворянством парков, библиотек, ‘Лизы Кали— тиной’ и ‘Лаврецкого’. Нет, оно начиналось грубо и жестко. Возьмем Москву в ее завитках, в ее первых стадиях существования — этот самый обширный из дворянских ‘двор’, получивший такое величие и славу, князь московский в экономической и политической сфере — это скопидом, ‘калита’, т. е. ‘мешок с деньгами’. Общее — это то, что мы теперь очерчиваем одним словом ‘кулак’. Вот из какого зерна выросла Москва, и мириадами таких зерен, рассыпавшихся по поверхности нашей земли, было долго, очень долго все дворянское сословие. Простаковы у Фонвизина — последний отблеск этой первобытно-дикой, но в дикости-то и сильной, устойчивой, растущей поры дворянского существования. В то время они были плодовиты и захватчивы, как теперь бесплодны и все растеривают. Поэтому наше отчаяние, что вот ‘Чумазый идет’, ‘пришел кулак’ и, захватив земли, ‘повырубил парки’ — не должно быть так глубоко. Это пришел Простаков, пришел Скотинин, человек XVII-XVIII века и, наконец, пришла Москва в ее грубом, но сильном эмбрионе. Парки вырастут, библиотеки соберутся, даже патриотизм и ‘доблесть’ вырастут, если вы вовремя сумеете не оскорбить этих людей, бесспорно цепких, бесспорно таких, которых, все равно, вы не сумеете сбросить навсегда с фасада истории. Но не создавайте из них себе силу враждебную, силу раздраженную и тогда, естественно, мстительную. И, наконец, помните, что все это — русские люди, все это колышущееся перед вами море состояний, классов, стареющего, нарождающегося — есть русское море, где ничего вам не должно быть чуждо и где не может быть ни того единства, ни того состояния, как в искусственно вырытом озере. Законы этого озера совершенно иные, чем моря, а законы моря именно суть лучшие, с которыми и должна быть сообразована законодательная работа, насколько она имеет в виду даль веков грядущих, а не переживаемую минуту с ее очень узким, в сущности, значением, хотя, может быть, и очень остро режущим.
Вот если не программа, то, так сказать, ‘основка’, по которой ‘программа’ может вырисовывать узор отдельных мер.

КОММЕНТАРИИ

Русский Труд. 1899. 17 апр. No 16/17. С. 6-8, 1 мая. No 18. С. 4-7. Б.п. Примечание редактора-издателя журнала С. Ф. Шарапова.
…’входы и выходы’ — Втор. 28, 6 и 19.
…герой в карлейлевском смысле… — Имеется в виду книга английского писателя ч философа Томаса Карлейля (Карлайла, 1795-1881) ‘Герои, культ героев и героическое в истории’ (1841, рус. пер. 1891), где утверждается, что историю создает не народ, а отдельные великие личности.
В… записках Болотова… — ‘Жизнь и приключения Андрея Болотова, описанные самим им для своих потомков. 1738-1793’ (СПб., 1870-1873. Т. 1-4).
…как обругал Данило-доезжачий старого графа Ростова — Л. Н. Толстой. Война и мир. Т. 2. Ч. 4. 4.
Я вижу в праздности, в неистовых пирах… — А. С. Пушкин. Воспоминание (1828, ранняя редакция).
Киприда — в греческой мифологии одно из наименований богини любви Афродиты, указывающее на связь ее культа с островом Кипр.
…восклицание Тришатова — Розанов по-своему излагает текст из романа Ф. М. Достоевского ‘Подросток’ (Ч. 3. Гл. 5. III).
Донон — ресторан в Петербурге (Мойка, 24).
‘прийдите и володейте’ — Повесть временных лет (запись 862 г.).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека