Время стояло летнее, самое раннее лето. Ехал проселком вольный ямщик, вез в телеге, на тройке, проезжающего. Шла дорога полем, шла лугами да оврагами, и пришла дорога к лесу. Стали в лес въезжать. Дело было к вечеру.
— Далекo’, что ли? — спросил проезжающий.
— Недалёко.
— А как?
— Да вовсе близко. Вот из лесу выедем, тут она и есть. Ямщик остановил лошадей, слез, походил вокруг телеги, подтянул чересседельник, дугу покачнул, опять сел и, вытаскивая из-под себя вожжи, крикнул лошадям:
— Но! Недалёко!
Телега запрыгала по корням, в воздухе вдруг почудилась сырая, пахучая свежесть. Проезжающий снял картуз, вытер лицо платком и начал пристальнее всматриваться вперед.
Сквозь жидкий дубняк и орешник беспрестанно то там, то сям проскакивали лучи покрасневшего солнца, по верхушкам птицы порхали. Лес заредел, стал все мельче да мельче, солнце разом выглянуло над кустарником, лошади круто повернули вправо, и вдруг телега очутилась на самом краю страшного обрыва, по которому вилась змеей дорога, вся изрытая, избитая и усыпанная мелкими камнями. Лошади стали…
С этого места видно верст на двадцать. Внизу, под самым обрывом — река, вся усеянная островами. Течет эта река из зеленых лугов, густо заросших мелким курчавым кустарником, извивается и прячется она в камышах, и опять сверкает вдали, и наконец совсем пропадает за далекими синими озерами. На другом берегу реки расстилаются сенокосы, хлебные поля и деревни. Ближе, поправее, село, вытянутое к церкви, с обеих сторон обсаженное садами, огородами, гумнами и старыми, почерневшими скирдами. Направо, в саду, на пригорке помещичий дом. В самом низу под горою шумит водяная мельница.
— Экое место! — Вслух сказал проезжающий.
— Место потное, — от себя заметил ямщик. — Годом бывает, сен? родятся богатые, — прибавил он немного погодя и стал спускать, приговаривая лошадям:
— Гляди небось!
Проезжающий осматривал местность, лошади скользили и оступались, ямщик, не оборачиваясь, спросил:
— Сродственники будете Лександру Васильичу-то?
— Нет.
— Так, значится, в гости побывать?
— Да, в гости.
— Доброе дело. Служите де, ай нет?
— Нет, не служу.
Ямщик оглянулся.
— Кто ж вы будете сами-то?
— Попов сын.
— Мм. Да, да, да.
Ямщик помолчал, потом сказал в раздумье:
— А и много тоже ноне вашего брата, кутейников-то 1 .
— Довольно.
— Довольно, довольно, — покачивая головою, говорил ямщик.
— Ну, и что же теперя, братец ты мой, в писаря, что ли, задумал к ям? Проситься?
— Нет, так, по своему делу.
— Да, по свому делу… Но! Дьяволы! Пропасти на вас нет! Ту, ту, ту!
Лошади поскакали, телега покачнулась на бок, потом на другой и, прыгая через кочки, понеслась по дороге к селу. Прежде всего кинулась в глаза проезжающему новая, крытая тесом изба, с крылечком, одиноко стоящая на лужайке, над входом голубая вывеска, и белыми буквами написано: ‘Волостное правление’ 2 . Тут же, рядом с правлением, под навесом, виднелись пожарные инструменты: трубы, бочки, багры и проч. На селе куры бродили по улице, поросенок с визгом выскочил из-под колес, мужик торопливо снял шапку и тряхнул волосами…
— Эх вы, несчастные! — крикнул ямщик на лошадей, телега загремела по мосту, потом запылила по двору и остановилась у флигеля.
На крыльце стоял человек небольшого роста, в пальто, и, засунув руки в карманы, пристально смотрел на приезжего.
— Александр Васильич дома? — спросил его приезжий.
— Нету, их дома нету, — отвечал человек. — А вы от станового? — спросил он, подходя к телеге и подставляя ухо.
— Нет, не от станового, я сам от себя. Скоро вернется Александр Васильич?
— Они недалеко уехали с барыней, за двенадцать верст, к господину Ушакову. К вечеру хотели быть обратно. А вы кто такой?
— Я-то? Да я товарищ его. Он знает, он меня ждал.
— А! Так, так. Знаю-с. Пожалуйте! Я сейчас велю ваши вещи… Господин Рязанов?
— Да.
— Ну, так. Ждали… Как же…
— А где бы мне тут пристроиться пока?
— А вот тут во флигеле комнату приготовили, только теперь там, я вам скажу, такая идет чепуха: бабы это возются… Разные эти тряпки… Черт их возьми!.. Нет, нельзя…
Приезжий задумался:
— Как же быть?
— Да вы вот что-с: Вы пожалуйте пока в кабинет. Что ж такое? Ничего. Пожалуйте! А я вот… Эй! Кто там? Приказчик! Кликни кого-нибудь!
— Нет, Иван Степаныч, нечего и кричать, — говорил, подходя, приказчик, в долгополом армяке, спокойно и медленно шагая по двору своими большими сапогами. — Нету никого, — шабаш. Все на село ушли, — прибавил он, махнув рукой, и, подойдя к телеге, стал глядеть на лошадей.
— Онучински? — спросил он у ямщика.
— Онучински, — не глядя ответил ямщик.
— Ах, людишки проклятые эти! — горячился между тем Иван Степаныч. — Как господа со двора, так их собаками никого не сыщешь.
— Да вы не хлопочите, пожалуйста, — говорил приезжий.
— Я и сам внесу.
— Ах, нет. Как это можно! Приказчик! Ну-ка, брат, возьми чемодан, а я вот саквояж да подушку. Пожалуйте!
Приказчик поставил свою шляпу на крыльцо, взял чемодан и понес.
Дом был старинный, одноэтажный, с бельведером, но переделанный и перестроенный заново. Разные несообразности и неудобства, свойственные старым деревенским домам, были по возможности устранены с помощию кое-каких пристроек и сокращений, которые хотя и достигали своей цели, но зато лишали строение типичности и совершенно, по-видимому, исказили его прежнюю физиономию. Это было какое-то длинное, неправильное, выбеленное здание, с обоих концов снабженное фантастическими пристройками и террасами. В одном месте окно заколочено, в другом пробито новое. С первого же взгляда заметно было, что новый строитель имел в виду одну цель — удобство, о симметрии же и вообще о внешности заботился мало.
В передней, да, впрочем, и во всем доме, никого не было, только заходящее солнце, ударяя прямо в широкие окна зала, насквозь пронизывало багровою полосою целый ряд опустелых комнат. Внутри дома еще больше, нежели снаружи, заметны были свежие следы недавней реформы: новые двери, новые обои и перегородки, сделанные, как видно, во имя уютности, кое-где новая мебель, наконец, лампы нового устройства и едкий запах керосина. Но, несмотря на это, несмотря на всю несомненность произведенных улучшений, на всем, решительно на всем лежал еще другой, ничем неизгладимый отпечаток: низкие потолки, широкие изразцовые печи, да и самые размеры и расположения комнат — ясно доказывали, что дома такого рода сжечь можно, но пересоздать нельзя.
Гость тихо прошел по всему дому, молча останавливаясь в разных комнатах, и вернулся опять в переднюю, там в простенке висело большое дубовое зеркало, по бокам его стояли новые дубовые стулья с высокими спинками, дубовая вешалка в углу, но у стены так и остался широкий, неуклюжий, только заново выкрашенный коник 3.
— Куда же идти? — спросил гость у своего провожатого.
— А вот сюда, в кабинет. Пожалуйте! Да чаю не угодно ли? Умыться? — Сейчас.
Гость остался один, он сел на диван и повел глазами вокруг: шкафы с книгами, камин, бумаги, газеты на столе, в окнах сетки, под окнами сад, за садом солнце садится…
В столовой заскрипели сапоги.
— Что ж, сударь, на чаек-то?
В дверях стоял ямщик и чесал в затылке. В то же время вошел Иван Степаныч с рукомойником.
— Ах, подлый народишка, черт их возьми! Воды нет. Ямщика за водой посылал. Ну, народ!
— Что вы хлопочете? Успеется еще.
— Да нет, помилуйте, это… Ведь это ни на что не похоже! Так набалованы, из рук вон. Извольте умываться!
Пока гость умывался, Иван Степаныч все говорил:
— Мыло-с? — Вот!.. Ненадолго… Они долго там никогда не бывают. Неподходящий человек… Грубость эта, знаете… Помещик, одним словом, помещик… ‘Эй! Ванька, трубку!..’ Вот-с! Хозяин… Да, хозяин… Машины эти все презирает… Марья Николавна не любют к нему ездить.
— Это кто Марья Николавна?
— А супруга Александра Васильича.
— Да, я и забыл, как ее зовут.
— Как же-с, да. Чудесная дама, воспитанная. Здесь таких нет. Я говорю, охота жить здесь, ей-богу! Провинция такая тут, не дай бог — шут ее возьми!
— А вы зачем же здесь живете?
— Я что же? Мое дело такое. Рад бы не жил.
— Что ж вы тут делаете?
— Я письмоводителем при Александре Васильиче состою. На бороде-то мыло осталось. Пониже! Пониже! Письмоводителем… Да что — письмоводитель!.. Черт ли тут?.. Помилуйте!.. Дела… Какие дела?.. Теленок в огород зашел, на грош потравы, на четвертак навозу одного накладет. Дело!.. Посредник… Судить. Самоуправление, говорит… Вон в газетах пишут: здравый смысл народа… Дьяволы! Право… Школы там… Пес их возьми… Вот полотенце. Я говорю Александру Василичу… Чаю угодно?
— Нет, не хочется. Я подожду их.
— Ну, подождите! Я говорю Александру Василичу: палкой их!
— Что ж Александр Васильич?
— Что Александр Васильич? У него обыкновенно один разговор — из газет гуманность. Ах, господи! Вот история! Свобода, говорит. Нет, вон она, свобода-то! Намедни пришли к нему государственные крестьяне проситься, что нельзя ли, мол, нам под вас записаться в крепостные, так и так, говорят, оченно наслышаны, — жить у вас хорошо. А? — Свобода!.. Здравый смысл!.. Нет, их, анафем, за этот здравый смысл мало еще тово… Мало пробирали… Нет, мало. Другой бы, знаете, как разжег, гуманность-то эту показал бы им.
В это время в соседней комнате, переступая с ноги на ногу, явился приказчик. Он издали заглядывал в дверь и подкашливал.
— Кажется, к вам, — сказал гость.
— Ах, да, приказчик. Сейчас. Нет, я вам скажу, это беда. Вот записывать надо идти. А Вам не угодно ли пока позаняться? Вот тут газеты: ‘Московские ведомости’ 4, ‘Северная почта’ 5… По-французски умеете? ‘Ленор’ 6, ‘Ледеба’ 7. Извольте читать! Погоди, приказчик! Сейчас. Журналы желаете?
— Хорошо. Я посмотрю, — говорил гость, садясь за письменный стол.
Гость, оставшись один, зевнул и начал перебирать газеты, но все это были старые номера, журналы тоже, да и ворочал-то он нехотя, лениво. На столе тут же попалось ему несколько русских и французских брошюр, вперемежку с пакетами мирового съезда 8 и безобразными тетрадками ‘Agronomische Zeitung’ 9, разные счеты, ведомости, хозяйственные соображения, кое-как набросанные карандашом.
Впрочем, по мушиным следам и по загорелому виду листов заметно было, что бумаги писаны давно и разбросаны по небрежности. На стене, рядом с письменным столом, висели на крючках постановления, циркуляры, штрафные таксы за потраву и проч. В этом роде. На стульях лежали раскрытые коробки с бумагами, на диване валялась свежая неразрезанная книжка ‘Journal d`agriculture pratique’ 10 и собачий ошейник. Гость потянулся в кресле и зацепил ногою под столом целый ворох ‘Русских ведомостей’. Нераспечатанные пачки разъехались по полу. швырнув их ногою опять под стол, он встал и прошелся по комнате. Между тем становилось все темнее, так что уже с трудом можно было рассмотреть несколько фотографических портретов, висевших над диваном: лица всё были известные.
Гость сделал гримасу и, отвернувшись, неожиданно увидал в зеркале самого себя… Он вздрогнул — и начал всматриваться: на черном стекле тускло выступала тощая фигура с исхудалым лицом и неподвижным взглядом. Гость лег на диван и закрыл глаза.
Прошло четверть часа. Вдруг в доме поднялась суета. Кто-то пробежал со свечою в переднюю, собаки залаяли, к крыльцу подъехал шарабан в одну лошадь, в шарабане сидели двое: мужчина и дама. На крыльце слышались голоса:
— Кто?
— Не могу знать.
— Что ж ты не спросил?
Вслед за этим в кабинет вошел молодой белокурый мужчина и в недоумении остановился.
— Не узнал, — подходя к нему и протягивая руку, сказал гость.
— Ах, это ты, Рязанов! Я уж думал, ты и не приедешь. Ну, что? Ну, как ты? Дайте сюда огня!
Худ-то как, худ! Садись, что ли, я на тебя погляжу. Чай давай пить!
— Давай.
— Самовар скорее! — крикнул хозяин, потом обнял гостя и посадил его на диван. — Да ты рассказывай, как ты там в Питере? Что у вас там делается?
— Всё слава богу. Кланяться велели.
— Ну что ты врешь! Кто мне кланяется? У меня там ни одной собаки знакомой нет.
— Так чего ж тебе нужно?
— Ты мне вот что скажи: отчего ты не писал? В три года хоть бы слово! И не стыдно это тебе? А? — говорил хозяин, усаживаясь рядом с гостем на диван, и еще раз спросил:
— И не стыдно?
— Нет, брат, не стыдно. Да что толку писать? Нынче эту манеру бросают совсем.
— Эх, ты! А еще сочинитель называешься, — смеясь, говорил хозяин.
— Так что ж, что сочинитель? Что ж мне — для тебя письма, что ли, сочинять?
— Зачем сочинять? Писал бы о том, что есть.
— Странный человек! А если нет ничего?
— Рассказывай, брат! Разве я не знаю, чт? у вас там делается.
— Ну, а коли знаешь, так чего ж тебе еще? Тоже ведь небось газеты читаешь?
— Это все не то.
— Нет, именно то, что тебе следует знать, а больше ничего знать тебе не следует.
— Все ты не дело говоришь, — смеясь и вставая, сказал хозяин. — Да и я-то черт знает что спрашиваю. Человек с дороги, а я о литературе. Что же чаю? Постой, вот я свечи зажгу. Нет, это я очень рад, вот почему, — говорил он, шаркая спичкою. — Поэтому я и путаюсь. Ты меня извини, пожалуйста!
— Ничего, — отвечал гость, ворочаясь на диване. — Это даже хорошо, что ты путаешься.
Свечи разгорелись понемногу, осветились зеленые стены с темными портретами и две фигуры приятелей: один — сухощавый, черный, с длинными жидкими волосами и клиновидной бородою (Рязанов), — болезненно согнувшись, лежал на диване и серьезно всматривался в другого — белокурого, свежего молодого человека (Щетинина), вдруг неожиданно задумавшегося и неподвижно остановившегося с догоревшею спичкою в руке.
— Что задумался? — наконец спросил гость.
— Кто? Я? Нет, ничего. Это так, — ответил Щетинин, вздохнул и прошелся по комнате, потом круто повернул к Рязанову и, засунув руки в карманы своего пиджака, сказал:
— Ведь это, знаешь, что? Живешь здесь один, людей не видишь, ну и забудешься как-то, а вдруг вот услышишь такое слово, одно какое-нибудь слово, ну и пошло, и начнут подыматься старые дрожжи.
Гость молчал. Щетинин раза три прошелся из угла в угол, опять остановился перед гостем и торопливо заговорил:
— Нет, ведь я тебе рад, очень рад! — он протянул гостю руку, крепко пожал ее и подсел к нему с ногами на диван. — Ну, теперь рассказывай! Говори, — что и как там у вас. Худ-то ты как, э! Брат.
— Что ж делать, — равнодушно ответил гость.
— Вот что ты мне скажи, — подвигаясь ближе, вполголоса спросил Щетинин: — признайся, зачем ты сюда приехал?
— Как зачем? Ведь ты знал же, что я воздухом хочу лечиться. Сам же звал меня.
— Звал-то я звал, да я думал, что у тебя еще какая-нибудь цель есть, кроме воздуха.
— Нет, никакой у меня цели больше нет. Вот с тобой кстати повидаться.
Щетинин пристально смотрел гостю в глаза.
— Правду ты говоришь?
— Гм! Что ж ты меня спрашиваешь, правду ли я говорю? Если я не хочу тебе сказать, так не скажу, как ты меня ни спрашивай, как ни вытаращивай на меня своих проницательных взоров.
— Я думал, что ты скажешь.
— Напрасно думал… А если тебе очень уж так захотелось узнать, зачем я приехал, так ты сам старайся выведать, выпытывай поискуснее: заводи разговоры о таких предметах и замечай или пьяным меня напой. Мало ли средств… Может, и узнаешь.
— Ну, понес опять! Ты, я вижу, все такой же.
— Все такой же, брат.
— И не надоело это тебе?
— Что ж делать-то? Может, и надоело, да делать-то нечего, не переделаешься.
— А вот я так переделался.
— Ты?
— Да. Что ж, это тебя удивляет?
— Нет, не удивляет. А жена твоя где?
— Ей что-то нездоровится. Она, должно быть, уж легла. Ах, да! Вот ведь я забыл совсем, что тебе нужно приготовить ночлег. Там во флигеле есть комната, да нужно ее прибрать. Ты тут посиди пока!
— Посижу.
Щетинин ушел, гость встал с дивана и начал разминаться, прохаживаясь и покачиваясь из стороны в сторону.
В кабинете стало прохладнее, в открытые окна тихо плыл пропитанный весенним запахом березы вечерний воздух, весь наполненный комариным пением и далекими отголосками разных вечерних звуков.
Минут через пять вошел Щетинин.
— Здесь ничего, жить можно, — сказал гость, продолжая ходить.
— А я уж и не знаю, хорошо ли, — привык. Должно быть, в самом деле хорошо.
— Хорошо. А дети есть у тебя?
— Что это ты вздумал? Нет, брат, у меня детей, да и слава богу, что нету пока. Прежде
нужно им приготовить кое-что, нужно гнездо свить.
— Какого же тебе еще гнезда? — спросил гость, показывая рукою вокруг себя. — Или ты, может быть, намереваешься для каждого по курятнику выстроить?
— Нет, а вообще я такого мнения на этот счет, что обязанность родителей приготовить для детей кое-какие средства, ну, воспитание там… Нужно же подумать обо всем заранее.
— Да, — как бы соображая, говорил гость, продолжая ходить.
— Да, это похвально. Ну, и что же, — спросил он, — успешно идет заготовка?
— Ничего. Понемножку. Нельзя же вдруг.
— Нельзя. Конечно. А как же теперь эти… — спросил гость, останавливаясь перед Щетининым и показывая пальцем, — эти запасы по отдельным ящичкам разложены: это для Машеньки, а это для Николеньки, или так все вместе?
— Да что ты в самом деле! — шутя закричал Щетинин. — Смеяться, что ли, надо мной приехал?
— Нет, это я вспомнил, — усаживаясь на диван и улыбаясь, продолжал гость, — мать у меня была женщина чадолюбивая и аккуратная, скопидомка была, так вот она, бывало, как только родится у ней дочь, сейчас же и начинает ей приданое копить, и для каждой дочери особый короб предназначался. Ну, и все это идет ничего. Только как, бывало, которая-нибудь из них заспорит, видит мать, что дело плохо, не переспоришь, — ‘Постой же, говорит, сука, вот ты у меня без приданого насидишься!’ сейчас возьмет и все тряпье из короба непокорной дочери и переложит к покорным. Ну, и драки же бывали у сестер из-за этого! Неимоверные драки! Только один отец и помирит, бывало: возьмет да у всех трех приданое-то и пропьет.
После этого рассказа и гость, и хозяин помолчали.
— А все-таки, брат, что ты там ни толкуй, а без этого нельзя, — наконец заговорил Щетинин.
— Без чего нельзя?
— Да без того, чтобы не копить.
— Ну, это кому как. Одному нельзя не копить, а другому нельзя не пропить. Это, брат,
дело полюбовное.
— Да нет, постой! — перебил его Щетинин. — Совсем ты не то говоришь. Понимаю я, понимаю, да только вовсе я не такой человек, как ты думаешь.
— Какой же ты человек? Ну, рассказывай!
— А вот я какой человек… Я человек… Да нет, я не могу о себе говорить. Черт знает, я как-то не умею.
Щетинин опять заходил из угла в угол с озабоченным лицом и ерошил себе волосы, наконец остановился, оперся руками на стол и сказал:
— Вот чт? я делал с тех пор, как не видался с тобой, это я могу рассказать.
— Ну, все равно. Это даже лучше будет.
— Да впрочем, ведь я тебе писал сначала.
— Что ты писал? Ты черт знает, что писал: воззвания какие-то, все меня призывал… Исполнять долг честного гражданина… Об алтаре там… Я это сейчас же в печку. Черт возьми, думаю себе, попадешься еще. Бог с ним!.. Опасный человек!
Щетинин хохотал, валяясь по дивану.
— Ах, чучело! Что он городит? Ну, да, хорошо, хорошо. Слушай же, я все сначала расскажу.
— И об алтаре опять будет?
— Нет, нет, не будет. Факты! Одни голые факты!
— Ну, вот это я люблю. Начинай! Ах, нет, постой! Еще один вопрос: чай-то будет? Не в рассказе, а вот здесь, на столе? Я, брат, еще не пил сегодня. Ведь это тоже факт неоспоримый.
— Как же, будет, непременно будет.
— То-то же. Ну, теперь трогай!
— Да, так вот, — откашлявшись, начал Щетинин, — тогда мать у меня умерла. Ты помнишь ведь?
— Как же, как же. Почтенная была дама. Помню, как же.
— Ну, так вот после ее смерти я приехал сюда и женился. Женщина эта… Да, впрочем, сам увидишь, какая это женщина. Я тебе одно только могу сказать, что, если бы не она, я, кажется, году бы не вынес той каторжной жизни, которую я вел здесь вначале, когда, знаешь, все это еще внове было, ни к чему приступиться не умеешь, а тут волнуется это все кругом, ничего слушать не хотят: ты им и то и другое, — ничего! Потом совсем было уж дело сладилось, уставную грамоту 11 писать, — вдруг — нет! Не хотим, подождем, чт? еще будет.
— Ну, да, это более или менее известная история, — заметил гость. — Как же ты с своими-то кончил?
— Как кончил? — Подарил.
— Всё?
— Всю землю, которой они владели.
— Что и требовалось доказать?
— Нет, доказать-то требовалось не это. Оно вышло-то совсем не то, чего я хотел.
— Что ж, ты не хотел дарить? Тебя принудили, что ли?
— Да нет же! Я ехал сюда с тем, чтобы отдать им все даром, и как приехал, сейчас же предложил им.
— Ну, и что же? — не берут?
— Не берут.
— Молодцы! Вот я за это люблю русский народ: по-латыни не знает, а dona ferentes 12 боится.
— Вот поди ж ты!
— Чего тут — ‘Поди ж ты?’ понятное дело, что если человек что-нибудь даром дает, — не бери, надует. — Да ты выслушай, чего мне это стоило. Сколько я ночей не спал, неприятностей, врагов сколько нажил между соседями!
— Еще бы. Разумеется. Пример!
— Пример. Ну вот. Главное, они на это и взъелись.
— Само собой. Гибельный пример.
— Тут, брат, такие мерзости пошли. Один чуть было на дуэль меня не вызвал. Сплетни, крик по всему уезду…
— Ну, это напрасно. Нет, я бы с тобой лучше поступил. Я бы просто подбил твоих крестьян, чтобы они шепнули кому-нибудь.
— Было, любезный друг, все было.
— Ну вот, это последовательно по крайней мере. Далее что?
— Да что далее? Все кончилось благополучно. Мировой посредник тут… (отличный, брат, человек) вошел в мое положение, объяснил им это все, растолковал и свел меня, наконец, с крестьянами.
— А-а. Свел-таки?
— Да, свел. Нет, какова штука-то, заметь! мужики только через три года взяли то, что я им предлагал. Теперь, спрашивается, сколько они потеряли во все это время!
— Да, должно быть, много. Ну, а воинские чины тут не убеждали их принять твой подарок?
— Нет, слава богу, обошлось без этого.
— Значит, одному посреднику поверили?
— И я тут тоже толковал, говорил им: ребята, говорю, вы своей выгоды не понимаете.
— Да, уж это худо, когда человек сам своей выгоды не понимает. Ну, таким манером, стало быть, ты свершил в пределе земном все земное?
— Какое? Нет, брат, это еще только начало.
— А еще-то что же?
— А тут-то вот и начинается настоящее дело.
— Уголовное?
— Социальное, любезный друг, социальное.
— Да-да. Вот оно что! — сказал гость и внимательно посмотрел на Щетинина. — Теперь понятно, почему они доносили на тебя, теперь только я начинаю понимать, что ты мне тогда писал в Петербург. Да. Ну, так как же социальная-то пропаганда?
— Все ты вздор городишь, ничего ты не понимаешь, — полушутя, полусерьезно ответил Щетинин.
— Да ведь ты сам сейчас сказал.
— Так что ж, что я сказал? Я знаю, что ты думаешь. Но неужели ты воображаешь, что я способен на такие школьные выходки?
— Ничего я не воображаю. Ты говоришь, а я слушаю.
— Ну и слушай же толком. Я тебе серьезно говорю.
— Говори!
— Ничего я противозаконного не затеваю, никаких я теорий не провожу, я делаю только то, что всякий из нас обязан делать.
Щетинин встал с дивана, провел рукой по волосам и сейчас же опять сел: он, по-видимому, затруднялся, с чего начать, и царапал клеенку на диване, Рязанов спокойно и внимательно глядел ему в лицо.
— Прежде всего, — заговорил, наконец, Щетинин, — ты должен согласиться с тем, что всякое общественное дело тогда только может быть прочно, когда оно основано на чисто народных началах.
— Да.
— Пока народ не подал своего голоса, пока он молчит и только слушает, — никакая пропаганда не поведет ни к чему.
— Ну, так что ж?
— А то, что, следовательно, мы должны все наши силы направить на то… Да ты, может быть, спать хочешь?
— Да, брат, хочу.
— Так мы еще успеем переговорить обо всем. И я-то хорош! Человек устал… А что же чаю? Постой, я сейчас спрошу.
Щетинин позвонил. Прошло несколько минут, никто не являлся.
— Должно быть, спят уж, — сказал Рязанов. — Да и не нужно. Бог с ним, с чаем. Прощай!
— Ну, как же это! Я тебя провожу по крайней мере…
Щетинин заторопился, взял свечу и повел гостя во флигель.
Рязанов, оставшись один, разделся, отворил окно, потянул свежего воздуха, поглядел в темный сад, потонувший во мраке, и задумался. За стеной кто-то во сне старался выговорить: