Среди лесов Керженца рассеяно много одиноких могил, в них тлеют кости старцев, людей древнего благочестия, об одном из таких старцев — Антипе — в деревнях, на Керженце, рассказывают:
Суровый характером, богатый мужик Антипа Лунёв, дожив во грехе мирском до пятидесяти лет, задумался крепко, затосковал и, бросив семью, ушёл в леса. Там, на краю крутого оврага, он срубил себе келью и жил в ней восемь лет кряду, зиму и лето, не допуская к себе никого: ни знакомых, ни родных своих. Порою люди, заблудясь в лесу, случайно выходили к его келье и видели Антипу: он молился, стоя на коленях у порога её. Был он страшный: иссох в посте и молитве и весь, как зверь, оброс волосами. Завидев человека, он поднимался на ноги и молча кланялся ему до земли. Если его спрашивали, как выйти из леса, он без слов указывал рукою дорогу, ещё кланялся человеку до земли и, уходя в свою келью, запирался в ней. За восемь лет его видели часто, но никто никогда не слыхал его голоса. Жена и дети приходили к нему, он принимал от них пищу и одежду и, как всем людям, кланялся им земно, но, как всем людям, им тоже ни слова не сказал.
Умер он в год, когда разоряли скиты, и смерть его была такова:
Приехал в лес исправник с командой, и увидали они, что стоит Антипа среди кельи на коленях, безмолвно молится.
— Ты! — крикнул исправник. — Уходи! Ломать будем твоё логовище!.. — Но Антипа не слышал его.
И сколько ни кричал исправник — ни слова не ответил ему старец. Исправник велел вытащить Антипу из кельи. Но люди, видя старца, который, не замечая их, всё молился истово и неустанно, смутились пред твёрдостью его души и не послушали исправника. Тогда исправник приказал ломать келью, и осторожно, боясь ударить молящегося, они стали разбирать крышу.
Стучали над головой Антипы топоры, трещали доски, падая на землю, гулкое эхо ударов понеслось по лесу, заметались вокруг кельи птицы, встревоженные шумом, задрожала листва на деревьях. Старец молился, как бы не видя и не слыша ничего… Начали раскатывать венцы кельи, а хозяин её всё стоял неподвижно на коленях. И лишь когда откатили в сторону последние брёвна и сам исправник, подойдя к старцу, взял его за волосы, Антипа, вскинув очи в небо, тихо сказал богу:
— Господи милосливый… Прости их!
И, упав навзничь, умер.
Когда это случилось, старшему сыну Антипы, Якову, было двадцать три года, а младшему, Терентию, — восемнадцать лет. Красавец и силач Яков, ещё будучи подростком, приобрёл в селе прозвище Бесшабашного, а ко времени смерти отца был первым кутилой и буяном во всей округе. На него все жаловались — мать, староста, соседи, его сажали в холодную, пороли розгами, били и просто так, без суда, но это не укрощало Якова, и всё теснее становилось ему жить в деревне, среди раскольников, людей хозяйственных, как кроты, суровых ко всяким новшествам, упорно охранявших заветы древнего благочестия. Яков курил табак, пил водку, одевался в немецкое платье, на молитвы и радения не ходил, а когда степенные люди увещевали его, напоминая ему об отце, он насмешливо отзывался:
— Погодите, старички почтенные, — всему мера есть. Нагрешу вдоволь покаюсь и я! А теперь — рано ещё. Батюшкой меня не корите, — он пять десятков лет грешил, а каялся — всего восемь!.. На мне грех — как на птенце пух, а вот вырастет греха, как на вороне пера, тогда, значит, молодцу пришла каяться пора…
— Еретик! — говорили про Якова Лунёва, ненавидели и боялись его. Года через два после смерти отца Яков женился. Он под корень подорвал разгульной жизнью крепкое, тридцатилетним трудом сколоченное хозяйство отца, и уже никто в родном селе не хотел выдать ему девушку в жёны. Где-то в дальней деревне он взял красавицу-сироту, а для того, чтоб сыграть свадьбу, продал отцов пчельник. Его брат Терентий, робкий, молчаливый горбун с длинными руками, не мешал ему жить, мать, хворая, лежала на печи и оттуда говорила ему зловещим, хриплым голосом:
— Окаянный!.. Пожалей свою душеньку!.. Опомнись!..
— Не беспокойтесь, маменька! — отвечал Яков. — Отец за меня перед богом заступится…
Сначала, почти целый год, Яков жил с женою мирно и тихо, даже начал работать, а потом опять закутил и, на целые месяца исчезая из дома, возвращался к жене избитый, оборванный, голодный… Умерла мать Якова, на поминках по ней пьяный Яков изувечил старосту, давнего своего врага, и за это был посажен в арестантские роты. Отсидев срок, он снова явился в деревню, бритоголовый, угрюмый и злой. Деревня всё более ненавидела его, перенося свою ненависть и на семью Якова, а особенно на безобидного горбуна Терентия, — он с малых лет служил посмешищем для девок и парней. Якова звали арестантом и разбойником, Терентия — уродом и колдуном. Терентий молчал в ответ на ругань и насмешки, Яков же открыто грозил всем:
— Ладно! Погодите!.. Я вам покажу!
Ему было около сорока лет, когда в деревне случился пожар, он был обвинён в поджоге и сослан в Сибирь.
На руках Терентия осталась жена Якова, помешавшаяся в уме во время пожара, и сын его Илья, десятилетний мальчик, крепкий, черноглазый, серьёзный… Когда этот мальчик появлялся на улице, ребятишки гонялись за ним и бросали в него камнями, а большие, видя его, говорили:
— У, деймонёнок! Каторжное семя!.. Чтоб те сдохнуть!..
Неспособный к работе, Терентий до пожара торговал дёгтем, нитками, иглами и всякой мелочью, но огонь, истребивший половину деревни, уничтожил избу Лунёвых и весь товар Терентия, так что после пожара у Лунёвых осталась только лошадь да сорок три рубля денег — и больше ничего. Видя, что в деревне нельзя и нечем жить, Терентий сдал жену брата на попечение бобылке за полтинник в месяц, купил старенькую телегу, посадил в неё племянника и решил ехать в губернский город, надеясь, что там ему поможет жить дальний родственник Лунёвых Петруха Филимонов, буфетчик в трактире.
Выехал Терентий из родного пепелища ночью, тихо, как вор. Правил он лошадью и всё оглядывался назад большими, точно у телёнка, чёрными глазами. Лошадь шла шагом, телегу потряхивало, и скоро Илья, зарывшись в сено, уснул крепким сном ребёнка…
Проснулся он среди ночи от какого-то жуткого и странного звука, похожего на волчий вой. Ночь была светлая, телега стояла у опушки леса, около неё лошадь, фыркая, щипала траву, покрытую росой. Большая сосна выдвинулась далеко в поле и стояла одинокая, точно её выгнали из леса. Зоркие глаза мальчика беспокойно искали дядю, в тишине ночи отчётливо звучали глухие и редкие удары копыт лошади по земле, тяжёлыми вздохами разносилось её фырканье, и уныло плавал непонятный дрожащий звук, пугая Илью.
— Дя-дя! — тихо позвал он.
— Ась? — торопливо отозвался Терентий, и вой вдруг замер.
— Ты где?
— Тут… Спи, знай…
Илья увидал, что дядя, чёрный и похожий на пень, вывороченный из земли, сидит у опушки леса на холме.
— Я боюсь, — сказал мальчик.
— Чего бояться?.. Одни мы…
— Кто-то воет…
— Приснилось тебе…
— Ей-богу, воет…
— Ну — волк это… Он — далеко… Спи…
Но Илье не спалось. Было жутко от тишины, а в ушах всё дрожал этот жалобный звук. Он пристально оглядел местность и увидал, что дядя смотрит туда, где, над горой, далеко среди леса, стоит пятиглавая белая церковь, а над нею ярко сияет большая, круглая луна. Илья узнал, что это ромодановская церковь, в двух верстах от неё, среди леса, над оврагом, стоит их деревня Китежная.
— Недалеко мы уехали, — сказал он задумчиво.
— Что? — спросил дядя.
— Дальше бы уехать, говорю… Ещё придет кто-нибудь оттуда…
Илья неприязненно кивнул головой по направлению к деревне.
— Уедем, погоди! — молвил дядя.
Снова стало тихо. Илья, облокотясь на передок телеги, тоже стал смотреть туда, куда дядя смотрел. Деревню было не видно в густой, чёрной тьме леса, но ему казалось, что он видит её, со всеми избами и людьми, со старой ветлой у колодца, среди улицы. У корней ветлы лежит отец его, связанный веревкой, в изорванной рубахе, руки у него прикручены за спину, голая грудь выпятилась вперёд, а голова будто приросла к стволу ветлы. Лежит он неподвижно, как убитый, и страшными глазами смотрит на мужиков. Их много, все они кричат, ругаются. От этого воспоминания мальчику сделалось скучно и у него начало щипать в горле. Он почувствовал, что заплачет сейчас, но ему не хотелось тревожить дядю, и он сдерживался, всё плотнее сжимая своё маленькое тельце…
Вдруг снова в воздухе раздался тихий вой. Сначала кто-то тяжко вздохнул, всхлипнул и потом нестерпимо жалобно заныл:
— О-о-у-о-о!..
Мальчик вздрогнул от страха и замер. А звук всё дрожал и рос в своей силе.
— Дядя! Это ты воешь?.. — крикнул Илья.
Терентий не ответил, не пошевелился. Тогда мальчик спрыгнул с телеги, подбежал к дяде, упал ему на ноги, вцепился в них и тоже зарыдал. Сквозь рыдания он слышал голос дяди:
— Выжили нас… Го-спо-ди! Куда пойдём… а?
А мальчик, захлёбываясь слезами, говорил:
— Погоди… вырасту большой… я им задам!..
Наплакавшись, он стал дремать. Дядя взял его на руки, снёс в телегу, а сам опять ушёл прочь и снова завыл протяжно, жалобно, как маленькая собака.
Помнил Илья, как он приехал в город. Проснулся он рано утром и увидал перед собою широкую, мутную реку, а за нею, на высокой горе, кучу домов с красными и зелёными крышами и густые сады. Дома поднимались по горе густою, красивой толпой всё выше, на самом гребне горы они вытянулись в ровную линию и гордо смотрели оттуда через реку. Золотые кресты и главы церквей поднимались над крышами, уходя глубоко в небо. Только что взошло солнце, косые его лучи отражались в окнах домов, и весь город горел яркими красками, сиял золотом.
— Вот так — а-яй! — воскликнул мальчик, широко раскрытыми глазами глядя на чудесную картину, и замер в молчаливом восхищении. Потом в душе его родилась беспокойная мысль, — где будет жить он, маленький, вихрастый мальчик в пестрядинных штанишках, и его горбатый, неуклюжий дядя? Пустят ли их туда, в этот чистый, богатый, блестящий золотом, огромный город? Он подумал, что их телега именно потому стоит здесь, на берегу реки, что в город не пускают людей бедных. Должно быть, дядя пошёл просить, чтобы пустили.
Илья с тревогой в сердце стал искать глазами дядю. Вокруг их телеги стояло ещё много возов, на одних торчали деревянные стойки с молоком, на других корзины с птицей, огурцы, лук, лукошки с ягодами, мешки с картофелем. На возах и около них сидели и стояли мужики, бабы, — совсем особенные. Говорили они громко, отчётливо, а одеты не в синюю пестрядину, а в пёстрые ситцы и ярко-красный кумач. Почти у всех на ногах сапоги, и хотя около них расхаживал человек с саблей на боку, но они не только не боялись его, а даже не кланялись ему. Это очень понравилось Илье. Сидя на телеге, он осматривал ярко освещённую солнцем живую картину и мечтал о времени, когда тоже наденет сапоги и кумачную рубаху. Вдали, среди мужиков, появился дядя Терентий. Он шёл, крепко упираясь ногами в глубокий песок, высоко подняв голову, лицо у него было весёлое, и ещё издали он улыбался Илье, протянув к нему руку, что-то показывая.
— Господь за нас, Илюха! Дядю-то сразу нашёл я… На-ка вот, погрызи пока что!..
И дал Илье баранку.
Мальчик почти с благоговением взял её, сунул за пазуху и беспокойно спросил:
— Не пускают в город-то?
— Сейчас пустят… Вот придёт паром — и поедем.
— И мы?
— А как же? И мы!
— Ух! А я думал — нас не пустят… А там где мы будем жить-то?
— Это неизвестно…
— Вон бы в том большом-то, красном…
— Это казарма!.. Там солдаты живут…
— Ну, ин вон в том, — в-вон в этом!
— Ишь ты! Высоко нам до него!..
— Ничего! — уверенно сказал Илья. — Долезем!..
— Э-эх ты! — вздохнул дядя Терентий и снова куда-то ушёл.
Жить им пришлось на краю города, около базарной площади, в огромном сером доме. Со всех сторон к его стенам прилипли разные пристройки, одни поновее, другие — такие же серо-грязные, как сам он. Окна и двери в этом доме были кривые, и всё в нём скрипело. Пристройки, забор, ворота — всё наваливалось друг на друга, объединяясь в большую кучу полугнилого дерева. Стёкла в окнах тусклы от старости, несколько брёвен в фасаде выпятились вперёд, от этого дом был похож на своего хозяина, который держал в нём трактир. Хозяин тоже старый и серый, глаза на его дряхлом лице были похожи на стёкла в окнах, он ходил, опираясь на толстую палку, ему, должно быть, тяжело было носить выпяченный живот.
Первые дни жизни в этом доме Илья всюду лазил и всё осматривал в нём. Дом поразил его своей удивительной ёмкостью. Он был так тесно набит людьми, что казалось — людей в нём больше, чем во всей деревне Китежной. В обоих этажах помещался трактир, всегда полный народа, на чердаках жили какие-то пьяные бабы, одна из них, по прозвищу Матица, — чёрная, огромная, басовитая, — пугала мальчика сердитыми, тёмными глазами. В подвале жил сапожник Перфишка с больной, безногою женой и дочкой лет семи, тряпичник дедушка Еремей, нищая старуха, худая, крикливая, её звали Полоротой, и извозчик Макар Степаныч, человек пожилой, смирный, молчаливый. В углу двора помещалась кузница, в ней с утра до вечера горел огонь, наваривали шины, ковали лошадей, стучали молотки, высокий, жилистый кузнец Савёл густым, угрюмым голосом пел песни. Иногда в кузнице являлась Савёлова жена, небольшая, полная женщина, русоволосая, с голубыми глазами. Она всегда накрывала голову белым платком, и было странно видеть эту белую голову в чёрной дыре кузницы. Она смеялась серебристым смехом, а Савёл вторил ей громко, точно молотом бил. Но — чаще он в ответ на её смех рычал.
В каждой щели дома сидел человек, и с утра до поздней ночи дом сотрясался от крика и шума, точно в нём, как в старом, ржавом котле, что-то кипело и варилось. Вечерами все люди выползали из щелей на двор и на лавочку к воротам дома, сапожник Перфишка играл на гармонике, Савёл мычал песни, а Матица — если она была выпивши — пела что-то особенное, очень грустное, никому не понятными словами, пела и о чём-то горько плакала.
Где-нибудь в углу на дворе около дедушки Еремея собирались все жившие в доме ребятишки и, усевшись в кружок, просили его:
— Де-едушка! Расскажи сказочку!..
Дедушка смотрел на них болящими, красными глазами, из которых, не иссякая, текли по морщинам лица мутные слёзы, и, крепко нахлобучив на голову старую, рыжую шапку, заводил нараспев дрожащим, тонким голосом:
— ‘А и в некоторыем царствии, вот и в некоторыем государствии уродился фармазон-еретик от неведомых родителей, за грехи сыном наказанных богом господом всевидящим…’
Длинная седая борода дедушки Еремея вздрагивала и тряслась, когда он открывал свой чёрный, беззубый рот, тряслась и голова, а по морщинам щёк одна за другой всё катились слёзы.
— ‘А и дерзок был сей сын-еретик: во Христа-бога не веровал, не любил матери божией, мимо церкви шёл — не кланялся, отца, матери не слушался…’
Ребятишки слушали тонкий голос старика и молча смотрели в его лицо.
Всех внимательнее слушал русый Яшка, сын буфетчика Петрухи, тощий, остроносый, с большой головой на тонкой шее. Когда он бежал, его голова так болталась от плеча к плечу, точно готова была оторваться. Глаза у него тоже большие и беспокойные. Они всегда пугливо скользили по всем предметам, точно боясь остановиться на чём-либо, а остановившись, странно выкатывались, придавая лицу мальчика овечье выражение. Он выделялся из кучи ребят тонким бескровным лицом и чистой, крепкой одеждой. Илья сразу подружился с ним, в первый же день знакомства Яков таинственно спросил нового товарища:
— У вас в деревне колдунов много?
— Есть, — ответил Илья. — У нас шабер колдун был.
— Рыжий? — шёпотом осведомился Яков.
— Седой… они все седые…
— Седые — ничего… Седые — добрые… А вот которые рыжие — ух ты! Те кровь пьют…
Они сидели в лучшем, самом уютном углу двора, за кучей мусора под бузиной, тут же росла большая, старая липа. Сюда можно было попасть через узкую щель между сараем и домом, здесь было тихо, и, кроме неба над головой да стены дома с тремя окнами, из которых два были заколочены, из этого уголка не видно ничего. На ветках липы чирикали воробьи, на земле, у корней её, сидели мальчики и тихо беседовали обо всём, что занимало их.
Целые дни перед глазами Ильи вертелось с криком и шумом что-то большущее, пёстрое и ослепляло, оглушало его. Сначала он растерялся и как-то поглупел в кипучей сутолоке этой жизни. Стоя в трактире около стола, на котором дядя Терентий, потный и мокрый, мыл посуду, Илья смотрел, как люди приходят, пьют, едят, кричат, целуются, дерутся, поют песни. Тучи табачного дыма плавают вокруг них, и в этом дыму они возятся, как полоумные…
— Эй-эй! — говорил ему дядя, потряхивая горбом и неустанно звеня стаканами. — Ты чего тут? Иди-ка на двор! А то хозяин увидит — заругает!..
‘Вот так — а-яй!’ — мысленно произносил Илья свое любимое восклицание и, ошеломлённый шумом трактирной жизни, уходил на двор. А на дворе Савёл стучал молотом и ругался с подмастерьем, из подвала на волю рвалась весёлая песня сапожника Перфишки, сверху сыпались ругань и крики пьяных баб. Пашка, Савёлов сын, скакал верхом на палке и кричал сердитым голосом:
— Тпру, дьявол!
Его круглая, задорная рожица вся испачкана грязью и сажей, на лбу у него шишка, рубаха рваная, и сквозь её бесчисленные дыры просвечивает крепкое тело. Это первый озорник и драчун на дворе, он уже успел дважды очень больно поколотить неловкого Илью, а когда Илья, заплакав, пожаловался дяде, тот только руками развёл, говоря:
— Ну что сделаешь? Потерпи!..
— Я вот пойду да так его вздую! — сквозь слёзы пообещал Илья.
— Не моги! — строго молвил дядя. — Никак этого нельзя!..
— А он что?
— То — он!.. Он тутошний… свой… А ты — чужой…
Илья продолжал угрожать Пашке, но дядя рассердился и закричал на него, что с ним бывало редко. Тогда Илья смутно почувствовал, что ему нельзя равняться с ‘тутошними’ ребятишками, и, затаив неприязнь к Пашке, ещё больше сдружился с Яковом.
Яков вёл себя степенно: он никогда ни с кем не дрался, даже кричал редко. Он почти не играл, но любил говорить о том, в какие игры играют дети во дворах у богатых людей и в городском саду. Из всех детей на дворе, кроме Ильи, Яков дружился только с семилетней Машкой, дочерью сапожника Перфишки, чумазой тоненькой девчоночкой, — её маленькая головка, осыпанная тёмными кудрями, с утра до вечера торчала на дворе. Её мать тоже всегда сидела у двери в подвал. Высокая, с большой косой на спине, она постоянно шила, низко согнувшись над работой, а когда поднимала голову, чтобы посмотреть на дочь, Илья видел её лицо. Оно было толстое, синее, неподвижное, как у покойника, чёрные, добрые глаза на этом неприятном лице тоже неподвижны. Она никогда ни с кем не разговаривала и даже дочь свою подзывала к себе знаками, лишь иногда — очень редко — вскрикивая хриплым, задушенным голосом:
— Маша!
Сначала Илье что-то нравилось в этой женщине, но, когда он узнал, что она уже третий год не владеет ногами и скоро помрёт, — он стал бояться её.
Однажды, когда ‘Илья проходил вблизи неё, она протянула руку, схватила его за рубаху и привлекла испуганного мальчика к себе.
— Попрошу я тебя, — сказала она, — не обижай Машу!..
Ей трудно было говорить: она задыхалась отчего-то.
— Не обижай, — милый!..
И, жалобно взглянув в лицо Ильи, отпустила его. С этого дня Илья вместе с Яковом стал внимательно ухаживать за дочерью сапожника, стараясь оберечь её от разных неприятностей жизни. Он не мог не оценить просьбы со стороны взрослого человека, потому что все другие большие люди только приказывали и всегда били маленьких. Извозчик Макар лягался ногами и шлёпал ребятишек по лицу мокрой тряпкой, если они подходили близко к нему, когда он мыл пролётку. Савёл сердился на всех, кто заглядывал в его кузницу не по делу, и бросал в детей угольными мешками. Перфишка швырял чем попало во всякого, кто, останавливаясь пред его окном, закрывал ему свет… Иногда били и просто так, от скуки, из желания пошутить с детьми. Только дедушка Еремей не дрался.
Вскоре Илье стало казаться, что в деревне лучше жить, чем в городе. В деревне можно гулять, где хочешь, а здесь дядя запретил уходить со двора. Там просторнее, тише, там все люди делают одно и то же всем понятное дело, — здесь каждый делает, что хочет, и все — бедные, все живут чужим хлебом, впроголодь.
Однажды за обедом дядя Терентий сказал племяннику, тяжело вздыхая:
— Осень идёт, Илюха… Подвернёт она нам с тобой гайки-то!.. О, господи!..
Он задумался, уныло глядя в чашку со щами. Задумался и мальчик. Обедали они на том же столе, на котором горбун мыл посуду.
— Петруха говорит, чтобы тебя с Яшуткой в училище отдать. Надо, я понимаю… Без грамоты здесь — как без глаз!.. Да ведь одеть, обуть надо тебя для училища!.. О, господи! На тебя надежда!..
От вздохов дяди, от грустного его лица у Ильи защемило сердце, он тихо предложил:
— Давай уйдём отсюда!..
— Ку-уда-а? — протяжно и уныло спросил горбун.
— А — в лес?! — сказал Илья и вдруг воодушевился. — Дедушка, ты говорил, сколько годов в лесу жил — один! А нас — двое! Лыки бы драли!.. Лис, белок били бы… Ты бы ружьё завёл, а я — силки!.. Птицу буду ловить. Ей-богу! Ягоды там, грибы… Уйдём?..
Дядя поглядел на него ласковыми глазами и с улыбкой спросил:
— А волки? А медведи?
— С ружьём-то? — горячо воскликнул Илья. — Да я, когда большой вырасту, я зверей не побоюся!.. Я их руками душить стану!.. Я и теперь уж никого не боюсь! Здесь — житьё тугое! Я хоть и маленький, а вижу! Здесь больнее дерутся, чем в деревне! Кузнец как треснет по башке, так там аж гудит весь день после того!..
— Эх ты, сирота божия! — сказал Терентий и, бросив ложку, поспешно ушёл куда-то.
Вечером этого дня Илья, устав бродить по двору, сидел на полу около стола дяди и сквозь дрёму слушал разговор Терентия с дедушкой Еремеем, который пришёл в трактир попить чайку. Тряпичник очень подружился с горбуном и всегда усаживался пить чай рядом со столом Терентия.
— Ничего-о! — слышал Илья скрипучий голос Еремея. — Ты только одно знай — бог! Ты вроде крепостного у него… Сказано — раб! Бог твою жизнь видит. Придёт светлый день твой, скажет он ангелу: ‘Слуга мой небесный! иди, облегчи житьё Терентию, мирному рабу моему…’
— Я, дедушка, уповаю на господа, — что больше могу я? — тихо говорил Терентий.
Голосом, похожим на голос буфетчика Петрухи, когда он сердился, — дед сказал Терентию:
— На снаряженье Илюшки в училище я тебе дам!.. Поскребусь и наберу… Взаймы. Богат будешь — отдашь…
— Дедушка! — тихо воскликнул Терентий.
— Стой, молчи! А покамест ты его, мальчишку-то, дай-ка мне, — нечего тут ему делать!.. А мне заместо процента он и послужит… Тряпку поднимет, кость подаст… Всё мне, старику, спины не гнуть…
— Господь — мне, я — тебе, ты — ему, а он — опять господу, так оно у нас колесом и завертится… И никто никому не должен будет… Ми-ила-й! Э-эх, брат ты мой! Жил я, жил, глядел, глядел, — ничего, окромя бога, не вижу. Всё его, всё ему, всё от него да для него!..
Илья заснул под эти речи. А на другой день рано утром дед Еремей разбудил его, весело говоря:
— Айда гулять, Илюшка! Ну-ка, живенько!
Хорошо зажил Илья под ласковой рукой тряпичника Еремея. Каждый день, рано утром, дед будил мальчика, и они, вплоть до позднего вечера, ходили по городу, собирая тряпки, кости, рваную бумагу, обломки железа, куски кожи. Велик город, и много любопытного в нём, так что первое время Илья плохо помогал деду, а всё только разглядывал людей, дома, удивлялся всему и обо всём расспрашивал старика… Еремей был словоохотлив. Низко наклонив голову и глядя в землю, он ходил со двора на двор и, постукивая палкой с железным концом, утирал слёзы рукавом своих лохмотьев или концом грязного мешка и, не умолкая, певуче, однотонно рассказывал своему помощнику:
— А этот дом Пчелина купца, Саввы Петровича. Богатый человек купец Пчелин!..
— Дедушка, — спрашивал Илья, — а как богатыми делаются?
— Трудятся для этого, работают, значит… И день работают, и ночь, и всё деньги копят. Накопят — выстроят дом, заведут лошадей, посуду разную и всякое такое, эдакое. Новое всё! Наймут приказчиков, дворников и разных людей, чтобы они работали, а сами отдыхают — живут. Ну, тогда говорится: разжился человек честным трудом… н-да!.. А то есть, которые от греха богатеют. Про Пчелина-купца говорят люди, будто он душу погубил, когда молодой был. Может, это от зависти сказано, а может, и правда. Злой он, Пчелин-то, глаз у него пугливой… Всё бегает глаз, прячется… Может, и врут про Пчелина… Бывает, что человек богатеет сразу… Удача ему… Удача на него взглянула… Один бог в правде живёт, а мы все ничего не знаем!.. Люди мы! А люди — семена божии… семена, душа, люди-то! Посеял нас господь на земле — растите! А я погляжу, — какой хлеб насущный будет из вас?.. Так-то! А вот это вот — Сабанеев дом, Митрия Павлыча… Он ещё Пчелина богаче. Уж он настоящий злодей, — я знаю… Не сужу — богу судить, — а знаю верно… В нашей деревне бурмистром он был и всех нас продал, всех ограбил!.. Долго ему бог терпел это, да и начал с ним считаться. Перво-наперво — оглох Митрий Павлов, потом сына у него лошади убили… А недавно вот дочь сбежала из дома…
Илья внимательно слушал его, поглядывая на огромные дома, и порой говорил:
— Хоть бы глазом одним в нутро-то взглянуть!..
— Увидишь! Знай — учись, вырастешь — всё увидишь! Может, и сам разбогатеешь… Живи, знай… Охо-хо-о! Вот я жил-жил, глядел-глядел глаза-то себе и испортил… Вот они, слёзы-то, текут да текут у меня… и оттого стал я тощо й да хилый… Истёк, значит, слезой-то!
Приятно было Илье слушать уверенные и любовные речи старика о боге, от ласковых слов в сердце мальчика рождалось бодрое, крепкое чувство надежды на что-то хорошее, что ожидает его впереди. Он повеселел и стал больше ребёнком, чем был первое время жизни в городе.
Он с увлечением помогал старику рыться в мусоре. Очень интересно раскапывать кучи разного хлама, а особенно приятно было видеть радость старика, когда в мусоре находилось что-нибудь особенное. Однажды Илья нашёл большую серебряную ложку, — дед купил ему за это полфунта мятных пряников. Потом он откопал маленький, покрытый зелёной плесенью кошелёк, а в нём оказалось больше рубля денег. Порой попадались ножи, вилки, гайки, изломанные медные вещи, а в овраге, где сваливался мусор со всего города, Илья отрыл тяжёлый медный подсвечник. За каждую из таких ценных находок дед покупал Илье гостинцев.
Находя такую диковину, Илья радостно кричал:
— Дедушка, гляди-ка! Вот так — а-яй!
А дед, беспокойно оглядываясь, увещевал его:
— Да ты не кричи! Не кричи ты!.. ах, господи!..
Он всегда пугался, когда находили необыкновенные вещи, и, быстро выхватывая их из рук мальчика, прятал в свой огромный мешок.
— Молчи, знай, — помалкивай!.. — ласково говорил старик, а слёзы всё текли и текли из его красных глаз.
Он дал Илье небольшой мешок, палку с железным концом, — мальчик гордился этим орудием. В свой мешок он собирал разные коробки, поломанные игрушки, красивые черепки, ему нравилось чувствовать все эти вещи у себя за спиной, слышать, как они постукивают там. Собирать всё это научил его дед Еремей.
— А ты собирай эти штучки и тащи их домой. Принесёшь, ребятишек обделишь, радость им дашь. Это хорошо — радость людям дать, любит это господь… Все люди радости хотят, а её на свете ма-ало-мало! Так-то ли мало, что иной человек живёт-живёт и никогда её не встретит, — никогда!..
Городские свалки нравились Илье больше, чем хождение по дворам. На свалках не было никого, кроме двух-трёх стариков, таких же, как Еремей, здесь не нужно было оглядываться по сторонам, ожидая дворника с метлой руках, который явится, обругает нехорошими словами а ещё и ударит, выгоняя со двора.
Каждый день, порывшись в свалках часа два, Еремей говорил мальчику:
— Будет, Илюша! Отдохнём давай, поедим!
Вынимал из-за пазухи ломоть хлеба, крестясь, разламывал его, и они ели, а поев, отдыхали с полчаса, лёжа на краю оврага. Овраг выходил устьем на реку, её видно было им. Широкая, серебристо-синяя, она тихо катила мимо оврага свои волны, и, глядя на неё, Илье хотелось плыть по ней. За рекою развёртывались луга, стоги сена стояли там серыми башнями, и далеко, на краю земли, в синее небо упиралась тёмная зубчатая стена леса. Было в лугах тихо, ласково, и чувствовалось, что воздух там чистый, прозрачный и сладко пахучий… А здесь душно от запаха преющего мусора, запах этот давил грудь, щипал в носу, у Ильи, как у деда, тоже слёзы из глаз текли…
Лёжа на спине, мальчик смотрел в небо, не видя конца высоте его. Грусть и дрёма овладевали им, какие-то неясные образы зарождались в его воображении. Казалось ему, что в небе, неуловимо глазу, плавает кто-то огромный, прозрачно светлый, ласково греющий, добрый и строгий и что он, мальчик, вместе с дедом и всею землёй поднимается к нему туда, в бездонную высь, в голубое сиянье, в чистоту и свет… И сердце его сладко замирало в чувстве тихой радости.
Вечером, возвращаясь домой, Илья входил на двор с важным видом человека, который хорошо поработал, желает отдохнуть и совсем не имеет времени заниматься пустяками, как все другие мальчишки и девчонки. Всем детям он внушал почтение к себе солидной осанкой и мешком за плечами, в котором всегда лежали разные интересные штуки…
Дед, улыбаясь ребятишкам, говорил им какую-нибудь шутку.
— Вот и пришли Лазари, весь город облазили, везде напроказили!.. Илька! Иди, помой рожу да приходи в трактир чай пить!..
Илья вразвалку шёл к себе в подвал, а ребятишки гурьбой следовали за ним, осторожно ощупывая содержимое его мешка. Только Пашка дерзко, загораживая дорогу Илье, говорил:
— Эй, ветошник! Ну-ка, кажи, что принёс…
— Погодишь! — говорил Илья сурово. — Напьюсь чаю, покажу…
В трактире его встречал дядя, ласково улыбаясь.
— Пришёл, работник? Ах ты, сердяга!.. Устал?
Илье было приятно слышать, что его называют работником, а слышал это он не от дяди только. Однажды Пашка что-то созорничал, Савёл поймал его, ущемил в колени Пашкину голову и, нахлёстывая его верёвкой, приговаривал:
— Не озоруй, шельма, не озоруй! На вот тебе, на! на! Другие ребята в твои годы сами себе хлеб добывают, а ты только жрёшь да одёжу дерёшь!..
Пашка визжал на весь двор и дрягал ногами, а верёвка всё шлёпалась об его спину. Илья со странным удовольствием слушал болезненные и злые крики своего врага, но слова кузнеца наполнили его сознанием своего превосходства над Пашкой, и тогда ему стало жаль мальчика.
— Дядя Савёл, брось! — вдруг закричал он.
Кузнец ударил сына ещё раз и, взглянув на Илью, сказал сердито:
— А ты — цыц! Заступник!.. Вот я те дам!.. — Отшвырнув сына в сторону, он ушёл в кузницу. Пашка встал на ноги и, спотыкаясь, как слепой, пошёл в тёмный угол двора. Илья отправился за ним, полный жалости к нему. В углу Пашка встал на колени, упёрся лбом в забор и, держа руки на ягодицах, стал выть ещё громче. Илье захотелось сказать что-нибудь ласковое избитому врагу, но он только спросил Пашку:
— Больно?
— У-уйди! — крикнул тот.
Этот крик обидел Илью, он поучительно заговорил:
— Вот — ты всех колотишь, вот и…
Но раньше, чем договорил он, Пашка бросился на него и сшиб с ног. Илья тоже освирепел, и оба они комом покатились по земле. Пашка кусался и царапался, а Илья, схватив его за волосы, колотил о землю его голову до поры, пока Пашка не закричал:
— Пусти-и!
— То-то! — сказал Илья, вставая на ноги, гордый своей победой. Видал? Я сильнее! Значит — ты меня не задирай теперь!
Он отошёл прочь, отирая рукавом рубахи в кровь расцарапанное лицо. Среди двора стоял кузнец, мрачно нахмурив брови. Илья, увидев его, вздрогнул от страха и остановился, уверенный, что сейчас кузнец изобьёт его за сына. Но тот повёл плечами и сказал:
— Ну, чего уставил буркалы на меня? Не видал раньше? Иди, куда идёшь!..
А вечером, поймав Илью за воротами, Савёл легонько щёлкнул его пальцем в темя и, сумрачно улыбнувшись, спросил:
— Как делишки, мусорщик?
Илья радостно хихикнул, — он был счастлив. Сердитый кузнец, самый сильный мужик на дворе, которого все боялись и уважали, шутит с ним! Кузнец схватил его железными пальцами за плечо и добавил ему ещё радости:
— Ого-о! — сказал он. — Да ты — крепкий мальчишка! Не скоро износишься, нет, парень!.. Ну, расти!.. Вырастешь — я тебя в кузню возьму!..
Илья охватил у колена огромную ногу кузнеца и крепко прижался к ней грудью. Должно быть, Савёл ощутил трепет маленького сердца, задыхавшегося от его ласки: он положил на голову Ильи тяжёлую руку, помолчал немножко и густо молвил:
— Э-эх, сирота!.. Ну-ка, пусти-ка!..
Сияющий и весёлый принялся Илья в этот вечер за обычное своё занятие раздачу собранных за день диковин. Дети уселись на землю и жадными глазами глядели на грязный мешок. Илья доставал из мешка лоскутки ситца, деревянного солдатика, полинявшего от невзгод, коробку из-под ваксы, помадную банку, чайную чашку без ручки и с выбитым краем.
— Это мне, мне, мне! — раздавались завистливые крики, и маленькие, грязные ручонки тянулись со всех сторон к редкостным вещам.
— Погоди! Не хватай! — командовал Илья. — Разве игра будет, коли вы всё сразу растащите? Ну, открываю лавочку! Продаю кусок ситцу… Самый лучший ситец! Цена — полтина!.. Машка, покупай!
— Купила! — отвечал Яков за сапожникову дочь и, доставая из кармана заранее приготовленный черепок, совал его в руку торговцу. Но Илья не брал.
— Ну — какая это игра? А ты торгуйся, чё-орт! Никогда ты не торгуешься!.. Разве так бывает?
— Я забыл! — оправдывался Яков.
Начинался упорный торг, продавец и покупатели увлекались им, а в это время Пашка ловко похищал из кучи то, что ему нравилось, убегал прочь и, приплясывая, дразнил их:
— А я украл! Разини вы! Дураки, черти!
Он такими выходками приводил всех в исступление: маленькие кричали и плакали, Яков и Илья бегали по двору за вором и почти никогда не могли схватить его. Потом к его выходкам привыкли, уже не ждали от него ничего хорошего, единодушно невзлюбили его и не играли с ним. Пашка жил в стороне и усердно старался делать всем что-нибудь неприятное. А большеголовый Яков возился, как нянька, с курчавой дочерью сапожника. Она принимала его заботы о ней как должное, и хотя звала его Яшечка, но часто царапала и била. Дружба с Ильёй крепла у него, и он постоянно рассказывал товарищу какие-то странные сны.
— Будто у меня множество денег и всё рубли — агромадный мешок! И вот я тащу его по лесу. Вдруг — разбойники идут. С ножами, страшные! Я — бежать! И вдруг будто в мешке-то затрепыхалось что-то… Как я его брошу! А из него птицы разные ф-р-р!.. Чижи, синицы, щеглята — видимо-невидимо! Подхватили они меня и понесли, высоко-высоко!
Он прерывал рассказ, глаза его выкатывались, лицо принимало овечье выражение…
— Ну? — поощрял его Илья, нетерпеливо ожидая конца.
— Так я совсем и улетел!.. — задумчиво доканчивал Яков.
— Куда?
— А… совсем!
— Эх ты! — разочарованно и пренебрежительно говорил Илья. — Ничего не помнишь!..
Из трактира выходил дед Еремей и, приставив ладонь ко лбу, кричал:
— Илюшка! Ты где? Иди-ка спать, пора!..
Илья послушно шёл за стариком и укладывался на своё ложе — большой куль, набитый сеном. Сладко спалось ему на этом куле, хорошо жил он с тряпичником, но быстро промелькнула эта приятная и лёгкая жизнь.
Дедушка Еремей купил Илье сапоги, большое, тяжёлое пальто, шапку, и мальчика отдали в школу. Он пошёл туда с любопытством и страхом, а воротился обиженный, унылый, со слезами на глазах: мальчики узнали в нём спутника дедушки Еремея и хором начали дразнить:
— Тряпичник! Вонючий!
Иные щипали его, другие показывали языки, а один подошёл к нему, потянул воздух носом и с гримасой отскочил, громко крикнув:
— Вот так вонько пахнет!
— Что они дразнятся? — с недоумением и обидой спрашивал он дядю. — Али это зазорно, тряпки-то собирать?
— Ничего-о! — гладя мальчика по голове, говорил Терентий, скрывая своё лицо от вопрошающих и пытливых глаз племянника. — Это они так… просто озоруют… Ты потерпи!.. Привыкнешь…
— И над сапогами смеются, и над пальтом!.. Чужое, говорят, из помойной ямы вытащено!..
Дед Еремей, весело подмигивая глазом, тоже утешал его:
— Терпи, знай! Бог зачтёт!.. Кроме его — никого!
Старик говорил о боге с такой радостью и верой в его справедливость, точно знал все мысли бога и проник во все его намерения. Слова Еремея на время гасили обиду в сердце мальчика, но на другой же день она вспыхивала ещё сильнее. Илья уже привык считать себя величиной, работником, с ним даже кузнец Савёл говорил благосклонно, а школьники смеялись над ним, дразнили его. Он не мог помириться с этим: обидные и горькие впечатления школы, с каждым днём увеличиваясь, всё глубже врезывались в его сердце. Посещение школы стало тяжёлой обязанностью. Он сразу обратил на себя внимание учителя своей понятливостью, учитель стал ставить его в пример другим, — это ещё более обостряло отношение мальчиков к нему. Сидя на первой парте, он чувствовал у себя за спиной врагов, а они, постоянно имея его перед своими глазами, тонко и ловко подмечали в нём всё, над чем можно было посмеяться, и — смеялись. Яков учился в этой же школе и тоже был на худом счету у товарищей, они прозвали его Бараном. Рассеянный, неспособный, он постоянно подвергался наказаниям, но относился к ним равнодушно. Он вообще плохо замечал то, что творилось вокруг него, живя своей особенной жизнью в школе, дома, и почти каждый день он вызывал удивление Ильи непонятными вопросами.
— Илька! Это отчего, — глаза у людей маленькие, а видят всё!.. Целый город видят. Вот — всю улицу… Как она в глаза убирается, большая такая?
Сначала Илья задумывался над этими речами, но потом они стали мешать ему, отводя мысли куда-то в сторону от событий, которые задевали его. А таких событий было много, и мальчик уже научился тонко подмечать их.
Однажды он пришёл из школы домой и, оскалив зубы, сказал Еремею:
— Учитель-то?! Гы-ы!.. Тоже понятливый!.. Вчера лавошника Малафеева сын стекло разбил в окошке, так он его только пожурил легонько, а стекло-то сегодня на свои деньги вставил…
— Видишь, какой добрый человек! — с умилением сказал Еремей.
— Добрый, да-а! А как Ванька Ключарев разбил стекло, так он его без обеда оставил да потом Ванькина отца позвал и говорит: ‘Подай на стекло сорок копеек!..’ А отец Ваньку выпорол!..
— А ты этого не замечай себе, Илюша! — посоветовал дед, беспокойно мигая глазами. — Ты так гляди, будто не твоё дело. Неправду разбирать богу принадлежит, не нам! Мы не можем. А он всему меру знает!.. Я вот, видишь, жил-жил, глядел-глядел, — столько неправды видел — сосчитать невозможно! А правды не видал!.. Восьмой десяток мне пошёл однако… И не может того быть, чтобы за такое большое время не было правды около меня на земле-то… А я не видал… не знаю её!..
— Ну-у! — недоверчиво сказал Илья. — Тут чего знать-то? Коли с одного сорок, так и с другого сорок: вот и правда!..
Старик не согласился с этим. Он ещё много говорил о слепоте людей и о том, что не могут они правильно судить друг друга, а только божий суд справедлив. Илья слушал его внимательно, но всё угрюмее становилось его лицо, и глаза всё темнели…
— Когда бог судить-то будет? — вдруг спросил он деда.
— Неведомо! Ударит час, снизойдёт он со облак судити живых и мертвых… а когда? Неведомо… Ты вот что, пойдём-ка со мной ко всенощной!
В субботу Илья стоял со стариком на церковной паперти, рядом с нищими, между двух дверей. Когда отворялась наружная дверь, Илью обдавало морозным воздухом с улицы, у него зябли ноги, и он тихонько топал ими по каменному полу. Сквозь стёкла двери он видел, как огни свечей, сливаясь в красивые узоры трепетно живых точек золота, освещали металл риз, чёрные головы людей, лики икон, красивую резьбу иконостаса.
Люди в церкви казались более добрыми и смирными, чем они были на улице. Они были и красивее в золотом блеске, освещавшем их тёмные, молчаливо и смирно стоящие фигуры. Когда дверь из церкви растворялась, на паперть вылетала душистая, тёплая волна пения, она ласково обливала мальчика, и он с наслаждением вдыхал её. Ему было хорошо стоять около дедушки Еремея, шептавшего молитвы. Он слушал, как по храму носились красивые звуки, и с нетерпением ожидал, когда отворится дверь, они хлынут на него и опахнут лицо его душистым теплом. Он знал, что на клиросе поёт Гришка Бубнов, один из самых злых насмешников в школе, и Федька Долганов, силач и драчун. Но теперь он не чувствовал ни обиды на них, ни злобы к ним, а только немножко завидовал. Ему самому хотелось бы петь на клиросе и смотреть оттуда на людей. Должно быть, это очень хорошо — петь, стоя у золотых царских врат выше всех. Он ушёл из церкви, чувствуя себя добрым и готовый помириться с Бубновым, Долгановым, со всеми учениками. Но в понедельник он пришёл из школы такой же, каким и прежде приходил, — угрюмый и обиженный.
Во всякой толпе есть человек, которому тяжело в ней, и не всегда для этого нужно быть лучше или хуже её. Можно возбудить в ней злое внимание к себе и не обладая выдающимся умом или смешным носом: толпа выбирает человека для забавы, руководствуясь только желанием забавляться. В данном случае выбор пал на Илью Лунёва. Наверное, это кончилось бы плохо для Ильи, но как раз в этот момент его жизни произошли события, которые сделали школу окончательно не интересной для него, в то же время приподняли его над нею.
Началось с того, что однажды, подходя к дому вместе с Яковом, Илья увидал какую-то суету у ворот.
— Гляди! — сказал он товарищу, — опять, видно, дерутся?.. Бежим!
Они стремглав бросились вперёд и, прибежав, увидали, что по двору испуганно мечутся чужие люди, кричат:
— Полицию зовите! Связать его надо!
Около кузницы люди собрались большой, плотной кучей. Ребятишки пролезли в центр толпы и попятились назад. У ног их, на снегу, лежала вниз лицом женщина, затылок у неё был в крови и каком-то тесте, снег вокруг головы был густо красен. Около неё валялся смятый белый платок и большие кузнечные клещи. В дверях кузни, скорчившись, сидел Савёл и смотрел на руки женщины. Они были вытянуты вперёд, кисти их глубоко вцепились в снег. Брови кузнеца сурово нахмурены, лицо осунулось, видно, что он сжал зубы: скулы торчали двумя большими шишками. Правой рукой он упирался в косяк двери, чёрные пальцы его шевелились, и, кроме пальцев, всё в нём было неподвижно.
Люди смотрели на него молча, лица у всех были строгие, и, хотя на дворе было шумно и суетно, здесь, около кузницы, — тихо. Вот из толпы вылез дедушка Еремей, растрёпанный, потный, он дрожащей рукой протянул кузнецу ковш воды:
— На-ка, испей-ка…
— Не воды ему, разбойнику, а петлю на шею, — сказал кто-то вполголоса.
Савёл взял ковш левой рукою и пил долго, долго. А когда выпил всю воду, то посмотрел в пустой ковш и заговорил глухим своим голосом:
— Я её упреждал, — перестань, стерво! Говорил — убью! Прощал ей… сколько разов прощал… Не вникла… Ну и вот!.. Пашка-то… сирота теперь… Дедушка… Погляди за ним… Тебя вот бог любит…
— И-эх ты-ы! — печально сказал дед и потрогал кузнеца за плечо дрожащей рукой, а из толпы снова сказали:
— Злодей!.. про бога говорит тоже!..
Тогда кузнец вскинул брови и зверем заревел:
— Чего надо? Прочь все!
Крик его, как плетью, ударил толпу. Она глухо заворчала и отхлынула прочь. Кузнец поднялся на ноги, шагнул к мёртвой жене, но круто повернулся назад и — огромный, прямой — ушёл в кузню. Все видели, что, войдя туда, он сел на наковальню, схватил руками голову, точно она вдруг нестерпимо заболела у него, и начал качаться вперёд и назад. Илье стало жалко кузнеца, он ушёл прочь от кузницы и, как во сне, стал ходить по двору от одной кучки людей к другой, слушая говор, но ничего не понимая.
Явилась полиция и начала гонять людей по двору, а потом кузнеца забрали и повели.
— Прощай, дедушка! — крикнул Савёл, выходя из ворот.
— Прощай, Савёл Иваныч, прощай, милый! — торопливо и тонко крикнул Еремей, порываясь за ним.
Кроме его — никто не простился с кузнецом…
Стоя на дворе маленькими кучками, люди разговаривали, сумрачно поглядывая на тело убитой, кто-то прикрыл голову её мешком из-под углей. В дверях кузни, на место, где сидел Савелий, сел городовой с трубкой в зубах. Он курил, сплёвывал слюну и, мутными глазами глядя на деда Еремея, слушал его речь.
— Разве он убил? — таинственно и тихо говорил старик. — Чёрная сила это, она это! Человек человека не может убить… Не он убивает, люди добрые!
Еремей прикладывал руки к своей груди, отмахивал ими что-то от себя и кашлял, объясняя людям тайну события.
— Однако клещами-то её не чёрт двинул, а кузнец, — сказал полицейский и сплюнул.
— А кто ему внушил? — вскричал дед. — Ты разгляди, кто внушил?
— Погоди! — сказал полицейский. — Он кто тебе, кузнец этот? Сын?