Все дело в подходе. Можно наудачу запустить вас в компанию девиц, предоставив самостоятельно разбираться с ними, можно, скажем, с тонко рассчитанным лукавством так незаметно, исподволь и будто невзначай ввести вас в их дом, что они даже не обернутся, когда вы войдете в комнату, либо, наконец, торжественно представить вам их поочередно, сообразно с возрастом и обстоятельствами их жизни. В последнем случае следовало бы начать с тети Шарлотты Трифт, девицы семидесяти четырех лет от роду, затем перейти к ее племяннице и тезке, Лотти Пейсон, девице тридцати двух лет от роду, и завершить знакомство племянницей и тезкой Лотти, Чарли Кемп, девицей восемнадцати с половиной — смею заверить, никому еще не приходило в голову называть ее Шарлоттой! Если после всего сказанного вы разочарованно воскликнете: ‘Повесть о старых девах!’ — то окажетесь правы. Увы, это так. Хотя, собственно говоря, вряд ли следует называть тетю Шарлотту старой девой. Ибо женщина, достигшая семидесяти четырех лет и оставшаяся девственницей, становится столь же бесполой, отрешенной от мира и, так сказать, монументальной, как древний собор или секвойя. Вряд ли, с другой стороны, этот эпитет уместен и для характеристики полной сил, проворной и веселой Лотти. Ну, а что касается Чарли, то один лишь взгляд на эту девушку в белом шерстяном свитере и спортивных шароварах заставил бы вас потребовать, чтобы это слово было взято назад. Чарли — воплощение того типа женщин, перед которыми люди нашего поколения останавливаются в изумлении, граничащем с ужасом. Чарли свободно разбирается в предметах, о которых тетя Шарлотта и слыхом не слыхивала. Чарли роняет с языка термины гинекологические, психоаналитические, политические, метафизические и евгенические. Но не сочтите ее, пожалуйста, синим чулком (если воспользоваться термином, вышедшим ныне из употребления). Какое там! Даже ее недоброжелатели ворчливо признают, что она дьявольски ловко отбивает мяч в теннисе, а танцует почти как заправская балерина. Сентиментальность и все, что с нею сопряжено, — вот предмет величайшей ненависти Чарли. Бурный протест вызывают в ней и ‘приторные’ книжки, вязаное белье, нечистоплотность физическая и нравственная, ложь, ожирение ума и тела. Особенно мило выглядит она в белом пушистом свитере. Пожалуй, для шифона Чарли слишком хрупка и похожа в нем на подростка.
Родственные отношения между Шарлоттой, Лотти и Чарли, право, чрезвычайно просты, хотя и могут показаться, пожалуй, немного запутанными на первый взгляд — тетка, племянница, внучатая племянница. Таким образом, само собой понятно, что Лотти немыслимо называть Шарлоттой или Чарли — Лоттой, хотя каждую можно было именовать одной из ‘трифтовских девиц’.
Трифты прочно обосновались в Саус-Сайде с сентября 1836 года, когда Айзик Трифт, пересев после утомительного путешествия по железной дороге сначала на пароход, затем на пароходик, паром, баржу, лодку и, наконец, на лошадей, прибыл из своего родного Нью-Йорка в жалкий поселок на берегу ленивой, мутной реки, называемой окрестными индейцами Чи-ке-гу.
Здесь, собственно говоря, и следует начать рассказ о тете Шарлотте. И все же почти непреодолимо искушение промчаться мимо нее и поспешить к Лотти Пейсон, которая в свою очередь спешит домой сквозь розовато-серый закат Чикаго, проведя время в гостях у подруги.
Веселое это, хотя и многотрудное дело — догонять резвую Лотти, Лотти, у которой прямая спина, крепкие ноги, удобные ботинки, отлично сшитый костюм — и бес неугомонности внутри… Все перечисленное позволяет ей с такой быстротой оставлять позади себя вытянутые кварталы Чикаго — все, но вот последнее… Незамужней женщине, тридцати с лишним лет, не полагается таить в себе бесенка — ей следует быть уравновешенной, трезвой и практичной, Лотти это знала и обычно довольно умело скрывала своего бесенка. Тем не менее она так часто чувствовала себя шестнадцатилетней девчушкой, совершенно не способной отвечать за свои поступки, что вынуждена была внезапно предпринимать дальнюю прогулку вдоль озера в ненастные дни, когда брызги жалят щеки, или убегать далеко за город, где можно сбросить шляпу и украдкой попрыгать, не привлекая косых взглядов окружающих. Такие прогулки помогали ей справляться с собой. Правда, самой Лотти вовсе этого не хотелось. Ей нравилось такое чувство. Но ведь нельзя в тридцать два года прыгать козликом, не вызывая укоризненного движения поднятых бровей… Мать Лотти, миссис Керри Пейсон, совсем вышла бы из себя при одной мысли, что кто-либо из ее консервативных соседей осмелился выразить порицание одному из членов ее семейства. За шестьдесят пять лет жизни на белом свете миссис Керри Пейсон так толком и не разобралась в процессах брожения ‘обыденной жизни’. Ибо в противном случае она должна была бы знать, какой оглушительный взрыв неизбежно следует за закупориванием таких девиц, как Лотти…
В тот мартовский день, о котором идет речь, бесенок был особенно неугомонным. Несколько часов, проведенных в четырех стенах за разговорами с девицами ее возраста и социального положения, неизменно оказывали на Лотти Пейсон подобное действие.
Проворно шагая домой, она размышляла о том, что вообще терпеть не может так проводить время что называется не проводить, а возмутительно тратить время. Бекки Шефер отвезла прочих гостей в своем электрическом автомобиле. Но в Лотти вдруг поднялось отвращение к сияющей лаком коробке, и она предпочла пойти пешком хотя и понимала, что из-за этого опоздает домой.
— Нервы? — спросила Бекки Шефер, втискивая тучное тело на место водителя.
— Хочу глотнуть немного воздуха, — ответила не совсем искренне Лотти и вздохнула полной грудью. Автомобиль гордо тронулся. Сквозь него в зеркальные окна виднелись плечи, обтянутые безукоризненными костюмами, белые перчатки, яркие шляпы. Лотти в прощальном приветствии высоко подняла руку, ладонью наружу Лакированный экипаж бесшумно промчался мимо, прошуршал на повороте и исчез.
Итак, она размашисто шагает сквозь предвечерний туман. Проказливый мартовский ветер раздувает ее юбки — нет, юбку: дело происходит в 1916 году и дамы уже не признают нижних юбок. Ветер доносит до нее запах рыбы — это озеро Мичиган в марте, навоза — это бойни, и запах дыма — это гарь от пригородных поездов и миллиона труб, и все эти запахи образуют благовонную смесь, истинный фимиам для ее чикагского носа.
Быстро несется она, и отчетливые, хотя и бессвязные мысли мелькают в ее голове:
‘Как мы лгали сегодня друг другу! Впрочем, пожалуй, раз или два мы были даже ближе к правде, чем хотелось бы… Бекки жестокая… Ну вот, конечно я все-таки забыла взять у Силии рецепт этого кекса… Ноги Бек… Никогда таких не видала… Брр… чудовищные ноги… Следовало бы запретить надевать серые чулки на такие толстые ноги. Казалось, они заполнили всю комнату… Чудесный закат! Хорошо бы пойти к озеру на минутку… Нет, не стоит, ведь у нас гости к обеду… Почему-то вечно называют Чикаго уродом, а на самом деле он… Завтра, пожалуй, будет хорошая погода. Можно будет пойти в город поискать голубой саржи… или лучше трикотина. Интересно, согласится ли мама пойти… Надеюсь, на этот раз…’
Здесь Лотти опять глубоко вздохнула. Она была уверена, что мать захочет пойти, она почти всегда соглашалась.
Итак, мы бодро шагаем рядом с Лотти, оставив где-то позади тетю Шарлотту — задумчивую фигуру, облаченную в черный шелк. Мы склонны раздражаться при виде таких черных фигур, совершенно забывая, что когда-то и они были стройными и оживленными белыми фигурками в кринолинах, которые иногда коварно приподнимались сзади, открывая нескромным взглядам изрядный кусок гофрированных панталончиков.
Шарлотте Трифт исполнилось восемнадцать, когда началась междоусобная война. Сохранился поистине великолепный ее портрет тех времен в костюме для верховой езды. На ней небольшая шляпа с пером, и вы невольно удивляетесь, как умудрялась она в такой юбке сидеть на лошади. По фотографии нельзя определить, какого цвета было перо, но вы, конечно, можете пофантазировать, Во всяком случае, это перо ослепительное, и его конец ласкает плечо барышни. Одной ручкой она приподняла свою широченную юбку (о, только чуть-чуть!), а в другой небрежно держит розу. Молодое личико так серьезно, что кажется почти строгим. Может быть, такой вид придают ей брови, слишком густые и черные для женщины. И все же от ее лица исходит сияние, юная фигура наполнена жизнью и движением. Эта карточка до сих пор спрятана у тети Шарлотты. Иногда, когда на тетушку находит фантазия сделать уборку, она натыкается на нее в картонной коробке, зарытой на дне старого комода. Тогда она берет карточку в руки и долго смотрит па нее странным, отсутствующим взглядом, как будто это фотография другого человека. Таким же взглядом смотрят се старческие глаза на мир — безличным, далеким взглядом. Словно в семьдесят четыре года над нею уже не властны чувства, воспоминания, люди, события, Далекая, недоступная, неуязвимая, она их видит, взвешивает и судит с бесстрастием древнего идола.
Уже пятьдесят пять лет желтела фотография девушки с осиной талией, в пышном верховом костюме, когда ее внучатая племянница, Чарли Кемп, появилась перед ней в соответствующем наряде двадцатого столетия: безрукавка чуть пониже бедер и широчайшие, но туго схваченные у колен бриджи. Тетя Шарлотта сказала:
— Так вот, значит, к чему мы пришли…
Вам почти могло показаться, что вы слышите, как ее старый, но живой ум проходит далекий путь к тому другому, юному существу с пером и розой и маленькой ножкой, так застенчиво выглядывающей из-под длинного платья.
— Вам не нравится?
Похлопывая стеком по блестящим желтым сапогам, Чарли окинула взглядом свою тоненькую фигурку — такая манера поведения казалась ей вполне естественной.
Не то улыбаясь, не то хмурясь, тетя Шарлотта подобрала свои сморщенные губы — их мускулы давно потеряли свою эластичность.
— По правде сказать, наряд довольно комичный. И безобразный! Но ты, Чарли, не кажешься в нем ни безобразной, ни комичной. Ты в нем похожа на хорошенького, стройного мальчика.
В ее глазах прыгал ласковый насмешливый огонек. Глаза эти видели теперь хуже, чем раньше: к ним подбиралась катаракта. Но они казались яркими и пронизывающими благодаря густым нависшим бровям, которые, по какому-то капризу природы, не поддались годам, наложившим свою неумолимую печать на се волосы, щеки, губы, кожу. Брови остались черными как уголь и придавали ее лицу мрачноватый и скептический, почти хищный оттенок.
Быть может, эти брови указывали в Шарлотте Трифт на ту родовую железную твердость, которая помогла ее отцу, Айзику Трифту, молодому переселенцу с Востока, выдержать невзгоды первых лет суровой жизни на Среднем Западе. Чикаго теперь битком набит возмущенными правнуками и правнучками, всегда готовыми вам поведать, что купи их прадед участок на углу Стейт— и Медисон-стрит за 2050 долларов наличными, они были бы ныне миллионерами. И они совершенно правы. Однако если бы все пеняющие вам на судьбу могли осуществить свое желание, то население Чикаго состояло бы в наши дни почти сплошь из миллионеров, владельцев городской недвижимости, а угол Стейт— и Медисон-стрит уподобился бы библейской земле, в которой течет молоко и мед.
Айзик Трифт оказался одним из таких непредусмотрительных предков. Правда, он покупал земельные участки, но покупал их, ошибочно полагая, что город будет расти вдоль южного, а не северного берега и что там его будущее. В те дни Саус-Сайд в Чикаго представляла собой пустынную прерию, где в зимние ночи выли волки, а летом так буйно росли цветы, что и их безбрежном море исчезал всякий след дороги. Айзик Трифт считал себя человеком чрезвычайно прозорливым, прямо-таки провидцем, прозревающим картину, не доступную зрению современников. Те покупали землю в Норд-Сайде. Там строили они свои дома. Айзик Трифт построил свой на Уобаш-авеню и смело заявлял, что в один прекрасный день он далеко па юге, этак около Восемнадцатой улицы, обзаведется настоящей дачей. Он даже предсказывал, что настанет время, когда дома густо покроют улицы, которые будут называться Тридцатыми или даже Сороковыми. Как его высмеивали! Ведь доморощенные пророки давно уже твердо решили, что Сент-Чарльз, город намного старше Чикаго, скоро его обгонит и сделается метрополией Запада.
В книгах о старом Чикаго и его обитателях вы можете отыскать портрет Айзика Трифта в галерее суровых и кряжистых отцов города, этих пионеров в высоких сапогах и подпирающих подбородок галстуках, с массивными часовыми цепочками и неизменными бакенбардами. И время и место были не для слабых. Молодому человеку, пришедшему сюда искать свое счастье в унылой неразберихе слякоти, болот, индейцев и бревенчатых лачуг, что носила имя Чикаго, нужно было вооружиться непреклонной волей.
Суровый пуританин Айзик Трифт в буквальном смысле слова засучил рукава и принялся за работу. Почти не нужен ему стал привезенный с Востока шикарный сюртук бутылочного цвета с позолоченными пуговицами, широким галстуком и светло-серыми брюками… Но спустя два года он открыл бакалейную лавку и контору по торговле недвижимостью, приобрел участок для постройки дома на Уобаш-авеню, который он впоследствии так опрометчиво продал, и послал на восток за невестой. И молодая леди покинула свой уютный кров, чтобы пуститься в длинный и тягостный путь, проделанный в свое время ее будущим супругом. К ее чести, путешествия она не испугалась. Но трудно было бедняжке с ее понятиями, воспитанными Новой Англией, приноровиться к укладу полудикого поселения, в котором она очутилась. Ее письма на родину так выразительны, что необходимо познакомиться с ними хотя бы в выдержках:
‘В этом Чикаго время тянется невероятно скучно. Дела здесь идут очень тихо, нет ни балов, ни вечеров, изредка устраиваются охоты или прогулки верхом… Сегодня, после дождя, невылазная грязь, дополняющая общую картину… Вода здесь отвратительная, и единственное спасение — пить только чай и кофе… Погода стоит очень мягкая, и снега выпало недостаточно, чтобы остановить степные пожары… Если вода в Мичигане будет так прибывать еще год или два, то Чикаго с окрестностями покроется слоем воды, а его обитателям придется искать убежища в другом месте… Все восхищаются моими нью-йоркскими вещами, в особенности моей шикарной бархатной шляпой, которая стоила в Нью-Йорке только три доллара. Она красивее всех, виденных мною здесь. Одна модистка говорит, что в Чикаго надо заплатить за такую восемь долларов, но, по-моему, она преувеличивает. Здешние дамы носят юбки только с одной оборкой — а у меня даже на шерстяном клетчатом платье их три!.. Грязь на улицах такая, что мужчины ходят в сапогах чуть ли не до бедер, а мы, женщины, должны разъезжать на высоких двуколках, часто увязающих по ступицу. Кое-где в грязи торчат доски с надписями: ‘Здесь дна нет!’… Наша новая обстановка прибыла. Большой ковер с узором из цветов великолепен… На здешнем рынке можно достать мясо всех сортов по четыре цента за фунт, и вообще все решительно, кроме птицы. Но фруктов мало. Вчера я видела виноград, пересыпанный опилками. Его привезли из Испании. У меня слюнки потекли… Каждый день мимо наших окон проходят огромные фургоны, запряженные восьмеркой быков, — это переселенцы с Востока… Я боюсь индейцев, хотя не признаюсь в этом Айзику. Они страшно грязные и совсем не такие благородные, как рассказывается в наших учебниках истории и географии…’
Она родила Айзику двоих детей, произведя их на свет так осторожно и молчаливо, как только возможно при выполнении столь тяжкого физиологического акта. Двух девочек. Я думаю, она сочла бы неприличным родить мальчиков.
Шарлотта была первой из них. Керри запоздала на десять лет. Это была бурная эпоха, полная странных противоречий и невероятных причуд удачи. Целые состояния наживались во время бума 1835 года и терялись в панике 1837. Сегодня Чикаго мог быть вконец разоренной деревушкой, а завтра — зародышем столицы. Бал пожарной команды был целым событием, на котором царила машина No 3 — дар Длинного Уэнтворта, установленный на почетном месте танцевальной залы и украшенный гирляндами цветов и лент. Все завидные женихи города входили в добровольную пожарную бригаду. Имена чикагских пожарных 1838-го или 4 0-го года ныне звучали бы так же, как список владельцев оперных абонементов бенуара и бельэтажа. Городские улицы часто бывали непроходимы, держать прислугу было почти неизвестным обычаем. Бесконечная прерия в двух шагах от города кишела куропатками, перепелами и дикими курочками. Индейцы, грязные, мрачные, задрапированные в одеяла, рыскали по городу. Молодые леди в шерстяных платьях с длинными рукавами и высоким воротом чопорно танцевали на балах. Маленькие девочки ходили в школу в низко вырезанных корсажиках почти без рукавов и плоеных, туго накрахмаленных юбочках, как балерины.
Эти многоярусные накрахмаленные юбочки впервые внесли поэзию в жизнь Шарлотты Трифт. Коренастой, немножко неуклюжей девочке только что исполнилось тринадцать лет. Не слишком покорно внимала она строгому материнскому голосу, вечно приказывавшему выворачивать носки наружу, держаться прямо и не болтать за столом. В тот день она, наверное, позволила себе разговаривать за столом или, может быть, назло завернула носки внутрь, уйдя на почтительное расстояние от дома, — во всяком случае в школу она опаздывала. Ужасное сознание этого поразило Шарлотту, когда она подходила к парому — дряхлой, грубо сколоченной посудине, влекомой через реку при помощи канатов. Это примитивное перевозочное средство уже собиралось отчалить от берега в тот момент, когда Шарлотта, напуганная тем, что опаздывает, увидела его. Слабо вскрикнув, бросилась она вниз по тропинке, подпрыгнула, поскользнулась — и погрузилась в тинистые воды реки Чикаго у самого парома. Но, пожалуй, правильнее будет сказать — не погрузилась, а уютно уселась в воду. Туго накрахмаленные слои юбочки удержали ее на поверхности. Как лепестки лежали юбочки на воде, а ножки в туфельках с лентами крест-накрест, несомненно, скромно опустились носками вниз. Она походила на заколдованную водяную лилию, плывущую по мутной реке. Глаза под резко очерченными темными бровями широко раскрылись от ужаса. Затем, совершенно естественно, она пронзительно закричала, дико забарахталась и стала тонуть. И ушла под воду. Все произошло с невероятной быстротой. Паромщики даже не успели рта раскрыть! Отчаянные вопли Шарлотты вывели их из столбняка. Но не успели их медлительные руки взяться за канат, как черная с белым полоса мелькнула в воздухе, рассекла воду, исчезла в ней и вновь вынырнула с полузадохнувшейся, неистово бившейся Шарлоттой, теперь уж совсем не накрахмаленной и абсолютно не думавшей о носках, плечах и необходимости сдерживать свой голос.
Черная с белым полоса оказалась Джесси Диком, черное — это были его брюки, белое — его рубашка. Плавал он, как речная крыса. Из всех жителей Чикаго мужского пола, коих миссис Трифт меньше всего хотела бы видеть в роли спасителей ее дочери, этот праздношатающийся, ни на что не годный Дик был наименее желанным. К счастью — или к несчастью — она узнала его имя только пять лет спустя. Да и сама Шарлотта его не знала. Она едва успела бросить отчаянный взгляд на склонившееся над ней мокрое, сосредоточенное лицо, но оно лишь мелькнуло, как в калейдоскопе. Прибуксировав ее к берегу, молодой Дик плюхнул ее на землю, облачился в свой пиджак и удалился, незамеченный и неузнанный в последовавшей сумятице. Совершив сей подвиг, семнадцатилетний герой не нашел ничего интересного и романтического в жалком мокром комке липкой кисеи, перепачканных панталончиках и распустившихся клейких волосах.
Шарлотту, конечно, немедленно уложили в постель с фланелью на груди, с горячей кастрюлей у ног и время от времени пичкали дымящимся бульоном, хотя невольное купание ничуть не отразилось на ее здоровье. Тихо-тихо, как пласт, лежала она под веселеньким ватным одеялом. Две влажные косы разметались по подушке, широко раскрытые глаза задумчиво смотрели перед собой.
— Но кто же это был? — добивалась миссис Трифт, сидя в ногах кровати.
— Не знаю, — отвечала Шарлотта в двадцатый раз.
— А как он выглядел? — вопрошал Айзик Трифт, спешно вызванный из своей конторы неподалеку от места происшествия.
— Н-не знаю, — отвечала Шарлотта.
И это была истинная правда. Только изредка ей снилось его лицо, бледное, сосредоточенное и все же с каким-то лукавым блеском в глазах. От этих сновидений Шарлотта просыпалась, охваченная чудесным трепетом. Но она никому не рассказывала о них. В последующие пять лет Шарлотта всякий раз, когда бывала на вечерах, каталась в санках либо просто гуляла, бессознательно искала в толпе лицо спасшего ее юноши.
И вот, пять лет спустя, Шарлотта шла как-то за покупками по Лек-стрит в шерстяном (не из лучших) платье на широчайшем кринолине. Правда, она надела свою лучшую зеленую бархатную шляпу, отделанную изнутри блондами. Блонды внутри шляпы так идут к лицу! Она направлялась в магазин готового платья мистера Поттера Палмера, где на предыдущей неделе присмотрела себе лиловую накидку и с той поры простилась с душевным спокойствием — она должна почувствовать ее на своих покатых плечах!
В те времена чикагские тротуары являли собой высоко поднятые на шатких сваях, неровные дощатые помосты с бесчисленными щелями и огромными гвоздями, торчавшими во все стороны, видимо, с целью поимки легкомысленных шлейфов. Под описанным сооружением лежала болотно-топкая грязь, и горе тому, кто в нее проваливался!
По этим-то зыбким мосткам и шла Шарлотта, походкой, которой требовала тогдашняя мода, то есть не то семенила мелкими шажками, не то плавно скользила. Все ее помыслы занимала накидка. Коварный гвоздь, увидя это, цапнул ее за колыхавшийся шлейф. Крак! — раздался треск. Шарлотта чуть вскрикнула от досады, сделала шаг назад, оступилась, потеряла равновесие и упала прямо в болото.
И вновь, во второй раз за последние пять лет, привычка Дика шататься по улицам послужила доброму делу. Он услышал слабый испуганный голосок и увидел, как шар в кринолине скатился в грязь. Кринолин, эта настоящая проволочная ловушка, сделал Шарлотту такой беспомощной, будто она — жук, перевернутый на спину. Длинные ноги Джесси Дика понесли их хозяина на помощь, хотя он и улыбнулся невольно при виде горя девушки. Собственно, он улыбался еще до того, как заметил ее личико в рамке кружев шляпки. Юноша подхватил ее, поставил на ноги — маленькие ножки в суконных сапожках и перепачканных грязью белых чулках — и начал осторожно вытирать ее сильно пострадавшее платье — сначала своим носовым платком, затем потертым рукавом, потом полой пиджака и, наконец, своим… сердцем.
— О, не надо… пожалуйста, не надо… Зачем вы… о, пожалуйста, — лепетала Шарлотта, вся залившись краской.
Она очутилась на опасной грани — между слезами и смехом.
— О, пожалуйста…
Ее ручка старалась оттолкнуть юношу и случайно задела его светлые кудрявые волосы. Он стоял на коленях, ловко и тщательно приводя в порядок платье девушки. Быть может, в этом было что-то интимное и вместе с тем что-то по-детски деликатное, что вызвало ее девичий протест. Шарлотта склонилась к молодому человеку и только теперь впервые взглянула на него.
— Боже, так вы тот мальчик, — ахнула она.
— Какой мальчик?
Немудрено, что он не узнал ее. При их предыдущей трагической встрече пять лет тому назад ее рот был судорожно раскрыт и из него вырывались захлебывающиеся звуки, а черты лица были искажены ужасом.
— Тот мальчик, что вытащил меня из воды. Давным-давно. Я шла в школу по Рэш-стрит. Вы прыгнули за мной. Я так и не узнала, кто это. Но вы тот самый мальчик. То есть… конечно, вы выросли. Но это были вы, правда? Тот, кто меня…
Она умолкла, глядя на него сверху вниз, склонив свое розовое личико. Он все еще стоял на коленях в грязи, продолжая как бы машинально поглаживать ее платье. Как упоминалось выше, он чистил платьице девушки своим сердцем, сжатым в руке…
Так, из тины реки и грязи улицы, расцвел их роман.
Глава вторая
Роман короткий и достаточно трагический, Нельзя сказать, что Дики слыли бездельниками или пользовались дурной славой. Они просто были никем. Начать с того, что жили они где-то близ ‘Хардс-креола’. Одно это уже определяло их общественное положение. Под таким названием был известен жалкий поселок к юго-западу от города, населенный всякой голытьбой, — скопище грязи, дворняг, босоногих ребят, оборванных женщин и полуодетых, подпирающих стены мужчин с вонючими трубками в зубах.
Молодой Джесси Дик, выросший в этой среде, отличался от остальных ее обитателей. Он был мечтатель, празднолюбец, причем совершенно беззлобный и потому еще более опасный для мира ‘порядочных людей’. Айзик Трифт и его добродетельная супруга предпочли бы увидеть свою дочь скорее в гробу, чем связанной с одним из молодых Диков. Но они, к счастью, даже и не подозревали о самом существовании ‘этих ничтожеств’. Трифты обитали в двухэтажном (шутка сказать — двухэтажном!) красавце особняке на Уобаш-авеню и имели собственную корову.
Между нынешними Кларк— и Пайн-стрит, на берегу озера, сохранился участок леса. Вдоль его поросших травой тропинок валялись упавшие и сгнившие деревья. Там-то и происходили их свидания — ибо дело дошло до этого. Кроме того, Шарлотта ежедневно каталась на пони, и они иногда встречались на равнине к югу от города. Наверное, к этому периоду и относится карточка Шарлотты с розой в руке, в платье со шлейфом, в цилиндре с пышным пером. Лицо ее лучится на снимке такой радостью, какая появляется только у женщины, которую любят в первый раз.
В первый и последний раз, как оказалось впоследствии. Шарлотта нашла в себе смелость встречаться тайком, несмотря на свою юность, текущую в русле пуританской морали. Однако мысль об открытом бунте, о том, чтобы предстать с Джесси Диком перед лицом чопорной матери и твердого как кремень отца, повергала ее в страх и смятение.
В один прекрасный день Шарлотта сидела в нише окна столовой и занималась рукоделием. Удобное это было место: если немножко изогнуться, можно было попутно наблюдать за прохожими на двух и даже на трех улицах. Миссис Трифт, сидя за обеденным столом, просматривала счета за неделю. Тяжело вздохнув, она захлопнула свою записную книжку и откинулась на спинку стула. Складка озабоченности между бровями никогда не сходила с ее лица, Тяжким бременем были для нее семейные и материнские заботы. Относиться к ним иначе она сочла бы недостойным жены и матери.
— Одно могу сказать, — заявила она, — когда за фунт говядины платишь шесть центов, и притом далеко не за отборный кусок, ужас берет от недельных счетов.
Миссис Трифт с минуту задумчиво смотрела на нее, поглаживая себя по щеке гусиным пером. Складка между ее бровями углубилась. На Шарлотте был неуклюжий черный сатиновый фартук. Гладко зачесанные назад волосы были схвачены на затылке синелевой сеткой. Блуза а-ля Гарибальди довершала безобразие ее туалета. Но девушка так вся сияла, вся дышала радостью, что даже нелепые передник, блуза и сетка ее не портили.
Миссис Трифт безотчетно почувствовала это, хотя и не поняла, в чем дело. Ее недоумение вылилось в придирки.
— По-моему, Шарлотта, было бы больше проку, если бы ты занялась шитьем, чем такой чепухой.
Черный передник Шарлотты был усеян веселыми разноцветными лоскутками шелка, сатина, бархата, атласа. Она трудилась над одеялом, соединяя их в весьма сложный узор (одеяло впоследствии стали считать произведением искусства).
— Да, конечно, — невпопад ответила она и замурлыкала какую-то песенку.
Миссис Трифт поднялась со стула, гневно шурша страничками записной книжки и всеми своими юбками, словно исполняя своеобразную музыкальную тему оскорбленного достоинства.
— Вот что, мисс, я прошу вас оказать мне честь и слушать, когда я к вам обращаюсь. Сидит и улыбается в пространство, как дурочка!
— Я вас слушала, мама.
— И что я только что сказала?
— Ну, что… говядина… шесть центов…
— Гм! Вечно эти лоскутки и прочие глупости, эти скачки на пони во всякую погоду… Интересно, о чем ты только думаешь? Говядина, скажите пожалуйста!
В сердцах она принялась собирать свои бумаги. Запрет послеобеденной прогулки готов был сорваться у нее с языка. Шарлотта бессознательно почувствовала опасность и, подавшись вперед, проговорила:
— О, мама, вот идет миссис Перри и смотрит на наш дом. Кажется, она хочет зайти к нам. Погодите… Да, она идет сюда! Я пойду ей на…
— Сиди на месте, — скомандовала миссис Трифт.
Шарлотта послушно склонилась снова над работой. Послышался резкий голос миссис Перри:
— Если она в столовой, я пройду прямо туда. Не стоит идти в гостиную.
Она влетела стрелой. Было ясно, что ей не терпится сообщить интересные новости. Шляпка слегка съехала набок, кринолин колыхался, как холм во время землетрясения. Миссис Трифт двинулась ей навстречу. Последовало пожатие протянутых во всю длину рук поверх безмерных полушарий юбок.
— Такие новости, миссис Трифт! Подумайте только, спустя столько лет миссис Холкомб ждет ре…
— Боже! — поспешно перебила миссис Трифт, многозначительно указывая бровями на тоненькую фигурку, склонившуюся над шитьем в нише окна.
Миссис Перри смущенно закашлялась.
— О, я не заметила, что…
— Шарлотта, милая, выйди из комнаты!
Шарлотта принялась собирать кусочки шелка в свой передник. Ей и самой хотелось поскорее уйти, но в том способе, каким отделывались от ее присутствия, она почувствовала что-то оскорбляющее ее недавно пробудившееся чувство собственного достоинства. Хотя и казалось, что она очень торопится, подбирая свои бесчисленные лоскутки, однако на деле этот нескончаемый процесс мог довести до исступления. Обе дамы с плохо скрытым нетерпением наблюдали за ее сборами и обменивались тем временем невинными и безвредными замечаниями:
— Вы слышали, императрица Евгения решила не носить кринолинов!
Миссис Трифт издала звук, весьма похожий на фырканье.
— В газетах писали об этом в прошлом году. Помните, она появилась на придворном балу без кринолина? Воображаю, как нелепо она выглядела! Не сомневаюсь, что после этого она его опять скорехонько надела.
— Представьте, ничего подобного! Я получила письмо из Нью-Йорка от миссис Холлистер, приехавшей прямо из Парижа, и она пишет, что юбки нового фасона совершенно гладкие у бе… пониже талии, до колен и…
Теперь Шарлотта послушно оставила комнату, слегка присев перед миссис Перри. Но в темном коридоре она непочтительно топнула ножкой. Затем, к великому сожалению, надлежит отметить, что она изобразила на своем лице некую гримасу или, говоря языком несовершеннолетних, ‘скорчила рожу’. Обернувшись, она увидела на площадке второго этажа свою восьмилетнюю сестричку. Керри была моложе Шарлотты на десять лет, но никогда не опаздывала в школу, никогда не падала в реку Чикаго-ривер, не сваливалась с высоких мостков, носки ее туфелек всегда смотрели врозь, плечи были отведены назад как у прусского солдата.
— А я все видела! — закричала достойная дочь своей матери.
Шарлотта, словно смерть, промчалась по лестнице в свою комнату, обдав этого образцового ребенка невыразимо прелестным шелестом и свистом своих юбок и лоскутков шелка. Она даже выронила один из них, но заметив, как он порхнул прямо к ногам ее мучительницы, не удосужилась за ним нагнуться. Керри быстро цапнула его.
— Ты что-то потеряла! — Она взглянула на свою добычу. — Какой яркий оранжевый лоскуток!
Именно этому лоскутку Шарлотта готовила участь наиболее яркого мазка в симфонии красок будущего пышного одеяла.
— Что с воза упало, то пропало!
И Керри сунула его в карман передника. Шарлотта вошла в свою комнату, захлопнула дверь и заперла ее на ключ.
Она вовсе не чувствовала себя такой величественно спокойной и уверенной, какой пыталась выглядеть. Угроза в словах негодной Керри: ‘А я все видела’ — была ей хорошо понятна. Дочь, осмелившаяся топнуть ногой и скроить гримасу по адресу матери, не могла остаться безнаказанной в семье Трифтов. Выслушав донос, потребуют объяснения. А как могла Шарлотта объяснить, что та, которую почти ежедневно в течение трех недель называли самой очаровательной, остроумной, прекрасной и разумной девушкой на свете, испытывает вполне естественное раздражение, когда ее с позором выставляют из комнаты, как девчонку?
Вечером за ужином она довольно неудачно пыталась казаться беспечной и развязной под неотступно злорадным взглядом Керри. Наконец началось.
— Мама, — спросила Керри, — а что миссис Перри хотела тебе сказать, когда она пришла сегодня?
— Ничего интересного для тебя, детка… Ты не дотронулась до картофеля.
— А Шарлотте это было интересно?
— Нет.
— Поэтому ты и услала ее из комнаты?
— Да. Ешь свой кар…
— А Шарлотта была недовольна, что ее выставили? Да, мама?
— Айзик, поговори с этим ребенком! Я не знаю, что…
Лицо Шарлотты пылало. Она-то знала. Сейчас отец серьезно поговорит с чересчур любознательной Керри. Это коварное существо выставит мокрую и противно дрожащую нижнюю губу и захнычет: ‘Но я только хотела узнать, почему Шарлотта…’ — и слезы закапают в картофель, затем последует прерывистый рассказ о преступлении Шарлотты.
Но Айзику Трифту так и не удалось составить первую грозную фразу. И Керри не удалось продвинуться дальше предварительного оттопыривания губы. Во второй раз за день соседи принесли новые вести. Визитером на этот раз был мужчина. Но не бабьи сплетни принес он, бледный как полотно. Форт Сэмтер подвергся обстрелу. Война!
Все представления Чикаго о военном деле были связаны до сего дня лишь весьма декоративной и пестро экипированной командой, известной под именем зуавов капитана Эльсворта. В блестящих мундирах они вышагивали по городу, щеголяя головоломными перестроениями, заученными на вечерних строевых учениях в пустом сарае. Ходили они в дальние походы на Восток. Иллюстрированные журналы иногда помещали снимки, сделанные во время их учений. Но теперь нелепые, чрезмерно широкие штаны, маленькие яркие куртки и разноцветные шарфы вояк выглядели несколько зловеще. Беглым шагом они ушли к Донельсону — и к смерти, почти все из них. Ушла вся молодежь, принадлежавшая к пожарной команде. Уходили братья, сыновья, отцы. Ушел Джесси Дик и сражался там, у Донельсона, в своем первом и последнем бою он сражался скверным оружием, почти столь же бесполезным, как игрушки, и погиб. Но перед самым его уходом Шарлотта, обезумев от страха, от ужаса, от своей тайной любви, публично совершила поступок, навеки опозоривший ее в глазах их маленького накрахмаленного мирка. Пожалуй, этот мирок еще понял бы и простил ее, если бы только отец и мать обнаружили хоть намек на прощение или понимание.
Ни разу за время их встреч эти два юные существа — затянутая барышня с лучистым сиянием в глазах и мальчик, посвящавший ей стихи и умевший читать их с таким выражением, точно он не вырос в мерзости Хардскреола, — ни разу не отважились они ни на поцелуй, ни даже на робкие объятия. Их руки, встречаясь, с трудом отрывались друг от друга. Но как скрывали свои чувства!
— Какое у вас славное колечко! А ну, покажите… Боже, какое крошечное! Ни на один мой палец не налезет. Где там!
Зато говорили их глаза. Иногда Джесси нежно дотрагивался до пера, свисавшего с ее маленькой шляпы. Усаживая девушку в седло, он, может быть, держался при прощании чуть-чуть ближе к пони, чем следовало бы, принимая во внимание нрав лошадки. Но этим все и ограничивалось. Юноша был слишком подавлен сознанием различия в их общественном положении, она была стянута железными обручами воспитания.
— Я записался в добровольцы, — сказал он ей через неделю после взятия форта Сэмтер.
— Разумеется, — как в тумане сказала Шарлотта, затем, вдруг поняв, она пролепетала: — Когда? Когда?..
Он понял ее:
— Сейчас же, полагаю. Мне сказали — немедленно.
Без слов смотрела она на Джесси.
— Шарлотта, если бы вы… если бы ваши отец и мать… Я хотел бы поговорить с ними о нас… обо мне…
— О нет, нет! Прошу вас. Я боюсь! Боюсь!
Наступило долгое молчание. Дик рассеянно ковырял сухой веткой землю и листья у ствола упавшего дерева, на котором они сидели, как тысячи и тысячи несчастных влюбленных до него ковыряли в отчаянии старушку землю, или пронзали вилкой безответную скатерть, или копали палкой песок, или ввинчивали в траву острие зонтика, или чертили странные узоры на дорожках…
Наконец он снова заговорил:
— На мой взгляд, это не существенно, но Дики родом из Голландии. То есть они давным-давно оттуда переселились. Еще с Гудзоном. А фамилия моей прапрабабушки — Момрой. Вам не верится, верно, что у таких никудышных людишек, как мы, этакие предки? Конечно, моя мать… — он запнулся.
Ее робкая ручка легла на его локоть. Он сделал движение, будто желая накрыть ее своей, но не решился. Ветка продолжала вгрызаться в землю.
— Временами, когда мой отец бывает… когда он выпьет лишнее… ему представляется, что он один из своих предков. Иногда этот предок — голландец, иногда — англичанин, но всегда в таких случаях он становится страшно важным, так что даже моя мать не может… не может его перекричать. Вы бы послушали, какого он мнения обо всех вас, обо всех этих господах, что живут в шикарных домах у Мичигана. Мой брат Пом говорит…
— Пом?
— Помрой. Помрой Дик, понимаете? Я думал, что, может, если бы ваши знали о… то есть, что мы не… что мой отец…
Она слегка покачала головой.
— Дело не в том. Видите ли, это деловые люди. Такие, у которых магазины или земля… Или молодые адвокаты. Вот кого мама и отец…
Они не решались закончить свои фразы. Бережно подбирали слова, боясь оскорбить друг друга. Он засмеялся:
— Положим, особого среди нас выбора не будет, когда эта заварушка кончится!
— О, Джесси, ведь война продлится не дольше двух-трех месяцев. Отец говорит, не больше нескольких месяцев.
— Ну, не много требуется времени, чтобы…
— Чтобы что?
— Ничего.
Вскоре после этой встречи его отправили. Шарлотта увидела его еще один раз — только один раз. И этот раз был для нее погибелью. Она даже не знала, когда назначена его отправка. Джесси пытался дать ей знать, но что-то ему помешало.
Шарлотта стояла с отцом и матерью в толпе, собиравшейся у подъезда суда послушать новую песню ‘Боевой клич свободы’. Написал ее Джордж Рут из Чикаго, Джордж, которого все знали. Чернила еще не успели высохнуть в рукописи. Толпа все увеличивалась, и скоро зазвучал многоголосый хор. Вдруг сквозь пение, словно удары исполинского пульса, послышался глухой топот ног. Ополченцы! Все как один обернулись к улице. Пение продолжалось. Вот идут они походным порядком!.. Шутовские мундиры только подчеркивают трагизм положения, вооружение допотопное — мушкеты, переделанные из кремневых ружей, огромные пистолеты и мушкетоны. И вот с таким оружием они, почти мальчики, отправлялись к Донельсону. За ополченцами тянулись женщины, одни бежали рядом, другие отставали, выбившись из сил. Старухи — матери. Молодые — невесты, любовницы, жены. Не время было думать о приличиях, о сдержанности.
Они проходили мимо. Первые ряды уже прошли. И вдруг Шарлотта увидела его — знакомое лицо из-под безобразной шляпы, белое как снег, сосредоточенное лицо, и, боже, какое молодое. Он шел последним с краю в своем ряду. Шарлотта, не отрываясь, глядела на него. Она почувствовала странную дрожь, защекотало в глазах, в горле. И неимоверная волна страха, ужаса, любви потрясла ее. Джесси проходил мимо. Кто-то, как будто бы она и вместе с тем совсем не она, прокладывал себе дорогу в толпе, бил во все стороны локтями и рвался вперед. Она выскочила на мостовую. Побежала, шатаясь, как пьяная. Схватила его за руку.
— Вы не дали мне знать! Вы не дали мне знать!
Кто-то завладел ее локтем, кто-то из толпы на тротуаре, но она вырвалась и побежала рядом с Джесси Диком. Раздалась команда: ‘Бегом марш!’ Вскрикнув, она обхватила его за шею руками и поцеловала. Губы Шарлотты были раскрыты, как губы ребенка, лицо искажено от плача. Она ни о чем не думала, не закрывала лица руками. Что-то жуткое было во всем этом.
— Вы не дали мне знать! Вы не дали мне знать!
Ряды двинулись беглым шагом. С минуту она бежала за ними, всхлипывая и задыхаясь.
Глава третья
Униженную и покорную фигурку по залитым толпой улицам притащили домой. Раздавленную и уничтоженную.
К счастью, самые жестокие, безжалостные упреки, посыпавшиеся на несчастную голову девушки, успевали сгладиться, прежде чем проникали в ее притупленное сознание. Казалось, Шарлотта ничего не слышит. Время от времени она всхлипывала. Это было даже не всхлипыванье — сухие спазмы сотрясали все ее хрупкое тело, голова судорожно откидывалась назад. Она развернула свой платочек — мокрый серый комок — и уставилась на него, механически теребя украшенные мережкой края.
— Кто он? Кто он?
Шарлотта сказала.
С каждым новым упреком она, казалось, становилась все меньше и меньше, проваливаясь в обручи своего платья, пока наконец не остались от нее лишь два огромных глаза в путанице локонов и фижм. Обрывки фраз доносились до Шарлотты: она погубила свою жизнь… покрыла Трифтов позором… вся семья не сможет смотреть в глаза… с таким оборванцем, как Дик… Дик!.. Дик!..
Лишь раз Шарлотта осмелилась поднять голову и пролепетать что-то вроде слов Генрик Гудзон, но слова эти потонули в буре негодования. Получалось, что она не только погубила себя и покрыла вечным стыдом доселе незапятнанное имя Трифтов, но и закрыла навсегда дорогу к замужеству для младшей сестры, Керри, которой в то время было восемь лет от роду.
К несчастью, это утверждение поразило Шарлотту своим комизмом. Как ни была она измучена, но в каком-то дальнем уголке се ума появилась картина: маленькая зловредная Керри, которая до сих пор щеголяет в детском нагрудничке и вместо ответа высовывает острый язычок, эта Керри, покинутая, изнывает от жажды любви! И Шарлотта вдруг, совершенно непроизвольно, фыркнула. Вероятно, истерически. От такого бесстыдства ее родители совсем вышли из себя.
— Ах, вот как! Ты еще можешь смеяться! — заорал Айзик Трифт, не обращая внимания на робкое шиканье своей супруги. — Мало у меня забот с этой войной — можно было подумать, что речь шла о личной, кровной обиде, — мало того, что дела идут из рук вон плохо и…
— Ш-ш-ш! Керри услышит. Ребенок не должен ничего знать.
— Не должен! Уже весь город знает! Моя дочь бежит по улицам за простым солдатом… за нищим… хуже, чем нищим… хуже, чем нищим… и целует его как последняя… как…
Миссис Трифт поспешила его перебить:
— Нам следует отослать ее на Восток. Пусть погостит там несколько месяцев. Я думаю, это будет лучше всего.
В ответ Айзик Трифт разразился гомерическим хохотом.
— Отослать се! Вот дали бы пищу разговорам. Отослать, сударыня? На несколько месяцев? Гм! Ха!
Миссис Трифт простерла вперед руки, как бы защищаясь от удара.
— Айзик! Неужели, по-твоему, они думают, что… Айзик.
Широко раскрытыми, непонимающими глазами смотрела на них Шарлотта.
Мать взглянула на нее. Шарлотта подняла свое заплаканное личико — несчастное, безмолвно вопрошающее личико. Как ни было оно искажено безысходным горем, миссис Трифт, казалось, прочла в нем что-то успокоившее ее. Гораздо мягче она спросила:
— Почему ты сделала это, Шарлотта?
— Я не могла иначе! Не могла!
Айзик Трифт раздраженно засопел. Хэтти Трифт поджала губы и вздохнула.
— Да, но все-таки почему ты это сделала? Почему? Тебя так хорошо воспитали. Как же ты могла совершить подобный поступок?
Ответ, уже созревший в уме Шарлотты, объяснил бы все. И вместе с тем он не объяснил бы ничего, по крайней мере для Хэтти и Айзика Трифтов. Естественный ответ, готовый сорваться с языка Шарлотты, звучал бы попросту: ‘Потому что я люблю его!’ Но Трифты не говорили о любви. Это слово в устах дамы считалось неприличным. Ложная деликатность запрещала произносить некоторые слова. ‘Любовь’ — слово именно из этого ряда. Поскольку Трифты избегали произносить это слово, вы могли счесть любовь чем-то непристойным.
Миссис Трифт решилась на последний вопрос. Она должна была его задать.
— Ты его раньше когда-нибудь целовала?
— О нет, нет! — воскликнула Шарлотта с такой искренностью, что ей не могли не поверить.
И повторила с отчаянием обманутого, ограбленного человека:
— О нет! Никогда! Ни разу… Ни разу…
Во взгляде, брошенном миссис Трифт на мужа, читалось торжество и одновременно облегчение.
Айзик Трифт и его супруга вовсе не хотели быть жестокими. Но они были таковыми по своей природе, по своему происхождению. Их кругозор был узким мещанским кругозором тесного круга ‘порядочных людей’. И с точки зрения ‘порядочного общества’ Шарлотта Трифт совершила беспримерный поступок.
Ибо в те дни публично поцеловать солдата, отправляющегося на поле битвы, значило публично заявить свое право собственности на него. И вот у здания суда, на виду у всего своего мирка, всех этих Аддисонов, Кэйнов, Томасов, Холкомбов, Фулеров и прочих и прочих, Шарлотта Трифт, дочь Айзика Трифта, бросилась на шею и поцеловала молодого человека столь низкого происхождения и являвшегося столь незавидным и столь неподходящим объектом для поцелуев (явных и тайных) любой тонко воспитанной барышни, что лишила этим всякой ценности свои поцелуи в будущем.
Этот импульсивный поступок Шарлотты ее отец и мать превратили в нечто преступное, отталкивающее и чудовищное. Ее заставили появляться повсюду, но надзирали за ней, как за согрешившей испанской принцессой. Следили за каждым ее шагом. Если она сидела пригорюнившись — ее распекали и заставляли встряхнуться, если смеялась — распекали за неуместное веселье. Подозрительные посторонние руки часто оставляли следы на месте обысков — на ее маленьком изящном бюваре. Но последний оказался ненужным уже несколько дней спустя, Известие о смерти Джесси Дика под Донельсоном прошло почти незаметным для всего Чикаго, кроме двух семейств — одного в Хардскреоле, другого — на Уобаш-авеню. Смерть Джесси Дика была такой же незначительной подробностью, как гибель дерева под лавиной, похоронившей целое селение. Под Донельсоном пало много сыновей чикагских пионеров, первых насельников города, там сложили свои головы молодые люди, которые должны были в будущем направлять деловую жизнь города, рыцари молодых леди на прогулках верхом, на балах и вечерах избранного общества, блестящие зуавы знаменитых эльсвортовских парадов. Какой-то Джесси Дик вполне мог уйти на тот свет незамеченным на фоне такой компании.
Когда пришло это печальное известие, Шарлоттой овладело безумное и вполне естественное желание пойти к родным Джесси, повидать его мать, поговорить с его отцом. Но ей так и не удалось осуществить свое желание. Инстинктивно мать почуяла его (в конце концов, ей тоже когда-то было, вероятно, восемнадцать лет) и, удвоив свою бдительность, сделала Хардскреол столь же далеким и недостижимым, как небо.
— Куда ты, Шарлотта?
— Хочу подышать немножко свежим воздухом, мама.
— Возьми с собой Керри.
— О, мама, я не…
— Возьми с собой Керри! Шарлотта оставалась дома.
У нее не осталось никакой памятки, над которой можно было бы поплакать — ни кусочка бумаги, или картона, или металла, — ничего, что можно было бы схватить руками, прижать к губам, носить на своей груди. Не было у нее даже ни одного из нелепых дагерротипов того времени с изображением ее солдатика в мешковатом мундире и словно одеревеневшего на фоне бумажных драпировок и версальских садов. С нею были лишь ее сочащаяся рана и память ее сердца. И может быть, рана ее постепенно зажила бы и затянулась, если бы Айзик Трифт с супругой так настойчиво ее не растравляли и не бередили. В конце концов, ведь ей шел только девятнадцатый год, а в таком возрасте раны заживают быстро…
— Опять хандришь!
— Я не хандрю, отец.
— А как же это назвать?
— Просто сижу у окна… Я люблю так сидеть в сумерки. Я и раньше, еще до… до…
— Теперь для праздных рук работы хватит, позволь тебе напомнить. Что, ты не читала сегодняшней газеты? Не слыхала, что опять стряслось у Манассы?
Для нее Джесси Дик вновь умирал при каждой свежей вести о сражениях. Но разве могла она растолковать это своим?
Постепенно Шарлотта стала неестественно молчаливой для такой молодой девушки. В течение всех четырех лет, что продолжалась война, она делала то же, что и все ее подруги: щипала корпию, рвала и свертывала бинты, шила халаты, вязала носки и рукавицы, варила варенье и желе, мариновала овощи. Чикаго был превращен в войсковой сборный пункт. Со всех северных штатов стекались туда полки. Поле к югу от Тридцать пятой авеню покрылось сначала палатками, потом и деревянными бараками. Даже в больших благотворительных базарах, продолжавшихся с неделю и больше, Шарлотта принимала участие. Казалось, она была такой же, как и десятки девиц, весело хлопотавших у расцвеченных флагами балаганов. Но на самом деле это было не так. Она лишилась чего-то неуловимого, трудно определяемого словами. Только, если бы вы смогли внезапно перевести взгляд с ее лица на тот портрет — помните ту старую фотографию девушки в пышном платье, шляпке с пером и с розой, небрежно зажатой в ручке, — только тогда вы бы поняли! Тот лучистый взгляд, то сияние радости — теперь исчезли.
Постепенно люди забывали. В конце концов, ведь почти нечего было помнить. Четыре года войны меняют многое, смещают акценты. Случалось, кто-нибудь замечал:
— Скажите, что это за история была со старшей Трифт? Да, да, она, кажется, связалась с каким-то странным господином, помните?
— Шарлотта Трифт? Что вы! Помилуйте, не было более самоотверженной работницы во всем штате!.. Впрочем, постойте. Вы мне напомнили, да, да, что-то было… дай бог памяти, — да, она влюбилась в какого-то субъекта, против которого были ее родители, и публично устроила какую-то сцену, но какую именно…
Однако Айзик и Хэтти Трифт не забыли. Не забыла и Шарлотта. Они продолжали обращаться с ней так, словно ей было все еще восемнадцать лет. Когда в 1870 году в новом оперном театре Чикаго гастролировал со своей труппой Блэк Крук, смутивший все общество и давший обильную пищу для дамских (и мужских) разговоров, Шарлотту все еще высылали из комнаты, щадя ее девичий стыд, словно десяти лет, прожитых после тех бурных событий, не было.
— Говорят, они в одних трико без юбок.
— Не может быть! Совсем без юбок?
— Совсем! Представьте себе!
— Право, не понимаю, куда мы идем. Казалось бы, после всех страданий и лишений этой ужасной войны мы должны были бы направить свой ум к более возвышенным помыслам.
На это гостья миссис Трифт так энергично затрясла головой, что ее длинные филигранного золота серьги стали раскачиваться из стороны в сторону.
— О нет, говорят, что за войной всегда следует падение моральных устоев общества. Это называется реакцией. Именно это назвал наш добрейший пастор Смит в своей последней проповеди.
— Реакция вещь нормальная и объяснимая, — кисло возразила миссис Трифт, — но, надеюсь, она не оправдывает отсутствие юбок на дамах.
На лице гостьи появилась неприятная улыбка. Она наклонилась еще ближе.
— Я слышала, что эта Элиза Уэторсби в роли Сталакты появляется в бледно-голубом лифе, сплошь покрытом блестящим серебряным позументом, и бледно-голубых, туго облегающих панталонах с двойным рядом пуговиц вдоль…
И снова, как десять лет назад, миссис Трифт предостерегающе подняла брови, неестественно кашлянула и сказала Шарлотте:
— Шарлотта, пойди наверх и помоги бедной Керри справиться с английскими упражнениями.
— Она, мама, занята сложением. Еще не прошло и десяти минут, как я ее видела за этим занятием.
— Тогда скажи, чтобы она бросила свое сложение. Знаете, дорогая миссис Стреп, Керри делает прямо удивительные успехи в сложении. Ей оно страшно нравится. Складывает длиннейшие ряды цифр в уме, как ее отец. Но зато с грамматикой дело обстоит печально… М-м-м… Так вы говорите — двойной ряд пуговиц вдоль ноги…
Шарлотта ушла.
Когда окончилась война, Шарлотте было двадцать два года. Девица двадцати двух лет была явно либо слишком разборчива, либо никому не нужна, в двадцать пять она считалась уже увядшим и засохшим листком. А скоро Шарлотте исполнилось двадцать шесть, двадцать восемь, тридцать. Кончено.
Одеяло из шелковых лоскутков, отложенное в сторону в шестьдесят первом, получило широкую известность, стало считаться произведением искусства. О нем постоянно справлялись.
— Ну как продвигается работа с одеялом, милая Шарлотта? — так романиста спрашивают о творении, над которым он страдает, или художника — о его картине. Мисс Хэннон, популярная модистка, сохраняла все обрезки для Шарлотты. Одеяло составлялось отдельными, строго обдуманными участками. Шарлотта с очень серьезным видом разъясняла посетителям композицию участка, над которым в данное время работала.
— Видите, в центре — пурпурный атлас. Пурпур — такой сочный тон, не правда ли? Следующий ряд из белого бархата. Разве не богато? Затем синий бархат, и последний ряд — оранжевый шелк. (Нет, не тот лоскуток: Керри так и не отдала своей добычи!) А следующий кусок будет совсем в другом роде — пестрый, веселый. Вишнево-красный атлас в центре, затем опять белый бархат, потом зеленый бархат и, наконец, ярко-розовый атлас. Ну разве не прелесть? Мне просто не терпится начать этот кусок.
Внимательно наклонялась она над отливающими всеми цветами радуги лоскутками, и складка глубокой сосредоточенности ложилась между ее крутыми иссиня-черными бровями. Исколотыми пальцами она с такой нежностью разглаживала материю, как будто ласкала щечку ребенка.
Когда наконец одеяло было готово — обрамленное красной полосой и перевязанное такими же лентами, — Шарлотта, уступая настояниям друзей, выставила его на благотворительном базаре. Оно удостоилось первого приза, оставив позади двадцать пять соперников. Это был день заслуженного триумфа Шарлотты Трифт. В качестве приза ей была вручена корзинка фруктов, стоимостью в целых восемь долларов.
Глава четвертая
Когда Шарлотте исполнилось тридцать, двадцатилетняя Керри вышла замуж. Итак, маленькая нескромность, отравившая жизнь Шарлотте, не лишила, Вопреки мрачным предсказаниям миссис Трифт, Керри перспективы на удачное замужество. Жизненная философия последней основывалась на принципе: Бери, что плохо лежит. Им же она руководствовалась еще много лет назад, когда стащила лоскуток шелка у сестрицы. И стала Керри женой Сэмюэля Пейсона, младшего компаньона фирмы ‘Трифт и Пейсон — покупка и продажа недвижимости и ценных бумаг’. Шарлотта, как вы помните, сочла ниже своего достоинства подобрать лоскуток, на который накинулась Керри. То же и с Сэмюэлем Пейсоном.
Сэмюэлю Пейсону самим небом суждено было стать младшим компаньоном. Весь он с головы до ног был воплощением услужливости и смирения. Даже складки его платья как-то так почтительно уплывали от вас. Насколько Айзик Трифт был прямолинеен и прямодушен, настолько Сэмюэль Пейсон был изворотлив и уклончив. В разговоре он на каждом шагу вставлял ваше имя. Шарлотту от этого начала бить дрожь.
— Да, мисс Шарлотта… Вы полагаете, мисс Шарлотта?.. Присядьте здесь, мисс Шарлотта… — вроде слишком заботливых прикосновений к вашей ноющей руке.
Мода носить прямой пробор только что появилась. Пробор мистера Пейсона кончался сзади у самой шеи. Это каким-то таинственным образом придавало его затылку сходство с лицом, действовавшее собеседнику на нервы. Он смутно напоминал Шарлотте какого-то недавнего знакомого, которого она презирала. Но кого — она долгое время никак не могла вспомнить. Часто как зачарованная смотрела она на него, не отрываясь, и тщетно старалась припомнить. Сэмюэль Пейсон же истолковывал ее взгляды неправильно.
Слишком поздно Айзик и Хэтти Трифт решились ослабить надзор за Шарлоттой. Слишком много лет понадобилось им для того, чтобы убедиться, что они караулят узника, полюбившего свои цепи. Как ни была Шарлотта несчастна, вряд ли она была бы много счастливее, если бы вышла за одного из хардскреольских Диков. Как-то, еще в самом начале, миссис Трифт, неприятно пораженная выражением глаз Шарлотты, воскликнула, и в голосе ее слышались раздражение и одновременно желание оправдаться:
— И почему это ты так на меня смотришь, хотела бы я знать! Можно подумать, что я убила твоего избранника под Донельсоном. Я-то здесь при чем?
— Его бы не убили, если бы… — ответила Шарлотта совершенно неразумно, но с глубоким убеждением.
Один год сменял другой, и, спохватившись, отец и мать Шарлотты возымели смутную надежду, что еще можно попытать счастья у вдовцов — ветеранов великой службы армии республики, принадлежавших к лучшим семьям города. Шарлотта обычно присутствовала на собраниях ветеранов, прислуживая за обедом или участвуя в музыкальном вечере. Приятным, хотя и небольшим контральто (некоторые нотки ее бархатного голоса так гармонировали со смоляными бровями) она пела старомодные романсы вроде: ‘Когда мы были молоды с тобою’, ‘Во сне тебя я видела, любимый’, ‘Красавица долины той прелестной’. Шарлотта и не подозревала о потаенных планах родных, связанных с этими ее безобидными выступлениями. Проворные, умелые ручки за обедом ветеранов, чистый голосок были с ее стороны лишь данью памяти Джесси Дику. Лишь ему прислуживала она, лишь для него пела. И постепенно даже Айзик и Хэтти Трифт уразумели, что вдовцы-ветераны охотятся за более молодой дичью и что сама Шарлотта, окруженная синими мундирами, глядит сквозь них, мимо них, куда-то вдаль. В последний раз она выступила на эстраде, исполняя партию на органе в кантате ‘Царица Эсфирь’. После этого она полностью посвятила себя заботам о семье сестры и о матери.
Впрочем, все это было позднее. В тридцать лет Шарлотта выглядела цветущей, разве лишь самую малость тронутой увяданием. К тому же ее окружала атмосфера какой-то таинственности — несомненно, следствие многолетней жизни с призраком. Все эти, бесспорно привлекательные, качества совершенно отсутствовали в ее острой на язык, но пресной младшей сестре, несмотря на преимущество в десять лет на стороне сей последней. Керри была плоская, желтая и тощая. Складом ума она во многом напоминала отца. Как мужчина, обсуждала она с ним дела, земельные, арендные и прочие. У нее была математическая голова и склонность к анализу и логике, столь редко встречающиеся у женщин. К своей матери она относилась с легким презрением.
Сэмюэль Пейсон обычно слушал ее с почтительным и восхищенным вниманием. Но затем, как правило, обращался не к ней, а к старшей сестре с предложением вроде этого:
— Может быть, мисс Шарлотта, вы согласились бы прокатиться до Клеверсвилля? Такой прекрасный вечер, мисс Шарлотта! Что вы на это скажете, мисс Шарлотта?
— О, благодарю вас… я не одета для катания… Быть может, Керри…
— Глупости! — решительно вмешалась миссис Трифт.
— Но, мисс Шарлотта, вы прекрасно одеты. Простите за смелость, но эта мода чудо как к вам идет!
В этом он был прав. Обручи уже отошли в область предания, и плотно облегающий лиф, гофрированный воротничок, пышный шарф на бедрах и нарядный (хотя и комичный) турнюр обрисовывали и даже подчеркивали те линии женской фигуры, которые годами скрывал кринолин. Этот романтичный, хотя и несколько замысловатый костюм очень шел к стройной фигуре Шарлотты и к ее строгому, печальному молодому лицу. Наоборот, Керри походила в нем на щепку, воткнутую в цветок.
Так как первое препятствие было устранено, Шарлотта выдвинула второе:
— Говорят, из-за дождей дорога в Клеверсвилль превратилась в бездонное болото.
— В таком случае, — предусмотрительно поспешно предложил Сэмюэль Пейсон, — мы отложим это развлечение до другого раза. — Шарлотта просияла. — И заменим катанием в лодке по лагуне. Хорошо, мисс Шарлотта?
Родись Шарлотта пятьюдесятью годами позже, она посмотрела бы прямо в глаза настойчивому и нежелательному воздыхателю и твердо сказала: ‘Не желаю, оставьте меня’. Но под пристальным взором родителей Шарлотта покорно пошла наверх за шляпкой и накидкой.
Лагуной именовался бассейн, ограниченный узкой полоской парка на Мичиган-авеню с одной стороны, и железнодорожной дамбой вдоль озера — с другой.
По ней постоянно катались на лодках люди, положительные и благопристойные.
Дело было в воскресный день. Был теплый вечер. Все семейство расположилось на так называемой платформе подышать свежим воздухом. По вечерам в хорошую погоду весь Чикаго высыпал на лесенки перед домами или на платформы. Последние состояли из деревянных досок, переброшенных через канавы по обеим сторонам улицы. По этим мосткам коляски подъезжали к тротуарам, когда посетители желали высадиться. Вдоль всей Уобаш-авеню можно было увидеть все семейства, удобно расположившиеся в качалках на означенных платформах и созерцающие уличное движение. Здесь и устроились Трифты — Айзик, Хэтти и дочь их Керри, когда торжествующий Сэмюэль увлек бедную Шарлотту. Здесь же сидели они, когда парочка вернулась.
Дойдя до лагуны, они наняли лодку, и Сэмюэль, неумелый гребец, неловко и шумно забарахтался в ней по пруду. При этом он говорил без умолку, уснащая свою речь таким количеством ‘мисс Шарлотт’, что Шарлотта за десять минут почувствовала себя окончательно отупевшей. Затем он заговорил о своем одиночестве (жил Сэмюэль в гостинице). До производства в компаньоны он служил клерком в конторе Айзика Трифта. Шарлотта окинула его взглядом. Наклонившись над веслами, с плоской, впалой грудью и тощими руками, на которых вздулись жилы, он слегка задыхался от непривычного напряжения.
— Да, там, наверное, очень одиноко, — рассеянно, хотя и сочувственно, ответила Шарлотта.
— Ваши папаша и мамаша очень добры ко мне, — он посмотрел на нее умильным взором, — гораздо добрее, чем вы, мисс Шарлотта.
— Солнце зашло, становится свежо, — сказала Шарлотта. — Гребите домой. У меня очень легкая накидка.
Нельзя сказать, чтобы он покраснел, но слабая волна краски прилила к его желтому лицу. Он направил лодку к пристани и причалил. Наступили сумерки. Навес пристани был едва освещен подслеповатым фонарем на дальнем конце. Безуспешно воззвав к отсутствующему лодочнику, Сэмюэль сложил весла и не слишком ловко взобрался на пристань. Шарлотта, улыбаясь, встала. Она была рада, что прогулка закончилась. Сидя напротив него в лодке, она не могла никуда укрыться от взгляда его красных глаз.
Все еще облегченно улыбаясь, она взялась за протянутую ей руку, прыгнула на пристань и слегка покачнулась, так как Сэмюэль притянул ее с неожиданной силой, и с ужасом увидела, что его голова вдруг отвратительным птичьим движением приблизилась к ней и мокрые, липкие губы прижались к ее шее. Ее ответ на это был так же инстинктивен, как печален по своим последствиям.
— Урия Гип! [Один из отрицательных персонажей романа Диккенса ‘Дэвид Копперфильд’] — закричала она. (Наконец-то! Сходство, преследовавшее ее все последние дни, было уловлено!) — Гип! Гип! — И она с силой оттолкнула его. Двенадцать лет священных, оскверненных теперь воспоминаний стояли за этим протестом. Шатаясь, полетел он назад, пытаясь схватиться за несуществующий столб, и свалился через край помоста в мелкую воду. Поспешивший на место происшествия лодочник выудил его из воды и возвратил поразительно спокойной молодой леди. Сэмюэль был мокр, но невредим. Хотя вода лилась с него ручьями, он все же во что бы то ни стало хотел проводить свою даму домой. Шарлотта даже не пробормотала: ‘Простите’. Поспешно, в полном молчании, зашагали они домой под аккомпанемент его хлюпающих ботинок. Трифты — отец, мать и дочь — все сидели перед домом, обсуждая, вероятно, дела с недвижимостью. Последовали восклицания, объяснения, соболезнования, общая сумятица.
— Я свалился в воду. Скверная пристань, без освещения. Безобразные щели.
Шарлотта резко повернулась и пошла в комнаты.
— Она потрясена, — автоматически нашла нужное объяснение миссис Трифт, несмотря на свое волнение. — Обычно Шарлотта падает куда угодно. Вы должны сейчас же снять пиджак. И эти… Айзик, где твой коричневый с искрой костюм? Он вам немножко велик, но… Боже, Боже!.. Надо сварить горячий грог… Керри!
Вскоре после второго чикагского пожара Айзик Трифт со своим зятем выстроил трехэтажный, с полуподвальным этажом, дом на Прери-авеню, неподалеку от Двадцать девятой улицы. Старик вспоминал свое смелое пророчество, сделанное почти сорок лет тому назад, что в один прекрасный день он построит дом далеко к югу, этак на Тридцатой улице, впрочем, дом этот не оказался, как он предсказывал, удачей.
— В этом я немножко ошибся, — соглашался он, — но только потому, что был слишком осторожен. Надо мной смеялись. Ну, теперь-то нельзя отрицать, что правда была за мной. И через сто лет это тоже будет правдой. Из-за дороговизны земли здесь будут только самые шикарные дома. Деловые кварталы сюда не дотянутся. От Шестнадцатой до Тридцатой — настоящий рай для особняков. Да, на-сто-я-щий рай!
На его счастье, он не прожил тех двадцати пяти лет или даже меньше, которые превратили этот ‘рай’ в прокопченную дымом, смрадную преисподнюю, где из полуразвалившихся, обшарпанных домов выглядывали черномазые физиономии под копнами курчавых волос. Одна Прери-авеню во всем районе отстаивала себе пядь за пядью, противясь натиску черных волн, поглощавших улицы к югу, востоку и западу. Здесь во времена Айзика Трифта жило много представителей чикагской аристократии — миллионеров и свиных королей.