Нервные руки шарили в ящике комода, лицо еще не старой, худой и поблеклой женщины наклонилось над ящиком и глаза перебегали от одной вещи к другой.
Там валялись разные тряпки, пустые картонки из-под папирос, газетные листы. Там же должны были лежать перевязанные шнурком три старые афиши. Но она их не находила. Без этих афиш и фотографической карточки из той же эпохи Надежда Степановна Строева не отправлялась на поиски места.
И сегодня, она оделась в свое единственное, не изношенное платье с шелковой отделкой, сшитое больше пяти лет назад, уже перекрашенное в прошлом году. На лбу у ней подвитые кудерки, густая еще коса положена на маковку. В темных волосах пробивается седина.
— Ах ты Господи!
Афиши исчезли из ящика. Строева перешарила еще раз все, что там лежало — и с тоскливой тревогой в лице заметалась по комнате. Темный и узкий номерок в двенадцать рублей был так тесен, что она беспрестанно задевала за что-нибудь: за кровать, за комод, за убогий умывальный стол, облезлый и кривобокий.
Потерять эти три афиши и карточку из того времени, когда Строева занимала в провинции первое амплуа — было бы для нее чем-то зловещим. Она держалась за них, как за реликвии. Они только и говорили про ее сценическое прошлое, служили ей вещественным доказательством ее карьеры. Без них она сейчас почувствует себя в пустом пространстве, без имени, без всяких даже прав на кусок хлеба.
Она не могла найти, выбилась из сил, села на кровать и тихо заплакала.
Суеверное чувство наполнило ее всю: без трех афиш и карточки она считала себя совсем потерянной. А положение было тяжкое. Она еще не переживала такого, никогда и нигде: ни в провинции, в долгие уже годы своих скитаний, ни в Петербурге, ни здесь, в этой Москве, куда она стремилась, как в обетованное место. Столько театров, такие жалованья, бешеная конкуренция, огромный спрос на актеров, всяких: и больших, и маленьких, тысячных и рублевых.
И вот скоро наступит хмурый октябрь, а у ней ничего нет ничего — ни обещания, ни задатка, ни ангажемента в провинцию — ничего!
Строева тихо плакала и обтирала глаза смятым, заношенным платком. Ей хотелось зарыдать и хоть сколько-нибудь облегчить свое горе. Но рыдания не вырывались из груди, спирались в горле, а слезы все текли — неудержимо. Глаза, краснели, нос также, все лицо. Она всхлипнула один раз и вдруг перестала плакать, поднялась с кровати, остановилась у комода, отерла глаза и щеки.
Ее проницала мысль: ‘Как же я с таким лицом пойду просить об ангажементе?’
Слезы иссякли вдруг. И снова она принялась искать на полу, во всех закоулках, под комодом, зажгла свечу, искала и под кроватью.
Ни афиш, ни карточки нигде не было.
Выбившись из сил, Строева присела к окну и беспомощно опустила голову в раскрытые ладони рук.
— Бесталанная я, бесталанная! — прошептала она, и это слово ‘бесталанная’ вышло у нее так глубоко трагическим по звуку, что она невольно прислушалась к нему и еще раз повторила его, уже как актриса.
Разве у ней нет дарования? Откуда бы взялся такой звук? Ведь она и на сцене может пустить его! Стоит только вспомнить настоящее житейское горе — и сейчас вызовешь в себе настроение и найдешь точно такую интонацию.
Да, талант у ней есть, и был всегда. Не бездарность гнетет ее, а неудача — вот больше трех лет, что-то роковое и жестокое, с чем не хватает сил бороться.
Вчера еще она держала в руках три афиши и карточку, перехваченные каучуковым кружочком, когда ходила в театр и дожидалась режиссера. Так и не дождалась. Но пачку она не выпускала из рук. Прежде она носила ее в маленьком кожаном мешочке, с металлической ручкой, в виде кольца. Мешочек был из шагреневой кожи, заграничный. Ей подарили когда-то, на юге, в Ростове-на-Дону. Но мешочка уже давно нет. Он ушел к закладчику, вместе со всеми ценными вещами, и лисьей шубой, и хорошими туалетами.
Время близилось к полудню. Пора идти… А как идти без всего?
Режиссер выслал ей сказать, что сегодня она застанет его, но не позднее часа. Он ее не знает. И она не служила с ним нигде, даже фамилии его не помнит. Будь с нею афиши — она сейчас бы показала ему, в каких ролях выступала — еще не так давно. Но не о таком амплуа мечтает она теперь. Где уж!.. С одним платьем, без шубы, в потертой тальме, в старомодной шляпке…
Мысль о шляпке заставила Строеву обернуться к комоду, где, около зеркальца, приютилась шляпка с отделкой из поблеклых лент, в виде щитка. Года два назад она была модная, а теперь никто уже не носит таких.
Она схватилась рукой за шляпку и встряхнула ее. Под тульей, на цветной пыльной салфетке, покрывавшей комод, лежала пачка из трех афиш и карточка, с приклеенным к фотографии листком чайной бумаги.
— Ах ты Господи! — звонко, с досадой и радостью крикнула актриса и сжала, пачку в нервных тонких пальцах.
Совсем из головы вылетело у ней то, что она вчера, вечером, положила пачку под шляпку, именно с тем, чтобы не забыть, чтобы всего легче было взять ее с собою, когда будет надевать шляпу.
— Господи! Господи! — повторила она и ее охватило чувство детской радости, точно будто она нашла какой-то талисман с чудодейственной силой, открывавший ход всюду.
Она опять присела на кровать, сняла каучуковый ремешок с пачки, бережно положила его на подушку, потом — таким же бережным жестом — и карточку, и стала развертывать афиши, как будто не была уверена в том, что их тут три.
Все три были налицо.
Она стала развертывать их, гладила рукой, любовалась… А на сердце у ней сладко щемило, на глазах опять навертывались слезы, но уже не слезы острой горечи.
Первая афиша была бенефисная, на большом листе тонкой глянцевитой бумаги. Спектакль, на летнем театре, в одном из волжских городов, был в пользу артистки Строевой. Ее имя стояло двухвершковыми буквами. Она играла Катерину в ‘Грозе’… Вторая афиша — тоже бенефисная — на розовой бумаге и поменьше размером, три года назад. Большой пьесой шли ‘Ошибки молодости’… Она играла княгиню Резцову. Тогда у ней были платья, целая дюжина дорогих шелковых и бархатных туалетов и костюмов. Она считалась и хорошей ‘grande coquette’, и в драме занимала первое амплуа.
Третья афиша — узенькая, обыкновенная, какие продают капельдинеры. Она играла на юге с плохой труппой, но считалась все-таки гастролершей. Давали ‘Бешеные деньги’.
Она не могла оторваться от них, гладила бумагу, всматривалась в большие буквы заглавий, проникалась сознанием, что это не сон, что она, действительно, держит их в руках, что она, на самом деле, играла все эти роли — и Катерину, и княгиню Резцову, и героиню ‘Бешеных денег’.
Ярко, почти с отчетливостью мозгового видения, представляла она себе эти три фигуры в костюмах — Катерину, в расшитой кичке, белом крепоновом платке и сарафане — букетами по глазетовому фону, и зеленое шелковое платье второго акта с купеческой ‘головкой’ — из двуличневой шелковой косынки, в княгине Резцовой — в трех разных туалетах — черное шелковое платье с бархатной отделкой она носила вплоть до прошлого лета и продала старьевщице еврейке… А какое оно было когда-то модное, как облекало ее тогда еще пышный стан… И героиней ‘Бешеных денег’ видела она себя, в том акте, что происходит в увеселительном саду. На ней был белокурый парик, локоны падали по спине, на лбу — завитая челка, рукава в прошивках, сквозь них белелись руки — полные и красивые. И как она любила эту роль!.. В ней она чувствовала себя так легко, как дома. Ей не нужно было подделываться под барские интонации. Они у ней выходили естественно. Слышалось, что она и в жизни умела, говорить точно также. Ее не смущало то, что роль не симпатична. Сколько можно в ней было показать оттенков женского кокетства, смелости, демонической грации, шельмовства, блестящей испорченности! Она не была такою в жизни, а любила роли в этом роде, они ей удавались лучше, чем слезливые и романтические, которых приходилось играть гораздо чаше.
Долго Строева не могла оторваться от трех афиш.
— Господи, что это я!.. — вслух выговорила она, и начала торопливо их складывать, сделала опять узенькую пачку, взяла с подушки карточку и поглядела на нее еще раз.
На карточке она была снята молодой женщиной с косой, положенной в виде короны, на темя, с эполетцами на плечах из толстых шелковых шнурков. Снималась она в Казани, после бенефиса, где в первый раз играла в ‘Завоеванном счастье’.
И почему именно эта карточка уцелела? Сколько раз она снималась, и в скольких городах, и в скольких костюмах!.. Те все раздала или затеряла, а эта вот уцелела и прошла вместе с нею через всю ее сценическую жизнь.
Каучуковый ремешок обхватил пачку. Строева подумала, не положить ли за корсет… Так было бы вернее, но вынимать неудобно. Лучше держать просто в руке, плотно сжать… Из кармана юбки может выпасть…
Она поднялась с кровати бодрая. Улыбка появилась на поблеклых губах… Перед зеркальцем поправила она волосы, бережно надела шляпку — пачка все еще лежала на подушке — свою старенькую драповую накидку и с верой в удачу, после такой хорошей приметы, фальшивой тревоги, вышла в коридор, заперла дверь, ключ взяла с собой и прошла мимо комнаты хозяйки не на цыпочках, а твердым шагом, не боялась того, что та станет приставать за неплатеж квартирных денег.
II
— Обождите… Семен Захарыч сейчас не могут… заняты… — говорил Строевой дежурный служитель в коротком, пиджаке, вечером превращавшийся в капельдинера.
Она стояла в коридоре, совсем почти темном, около входа на сцену. Где-то вдали мерцал огонек лампочки, поставленной на лестницу, которая вела в ложи.
— Где же обождать? — тихо, почти просительно выговорила Строева. — В фойе?..
— Можно и в фойе… А то пожалуйте в режиссерскую.
— Куда же пройти?
Она еще не бывала за кулисами этого театра и не знала, где помещается режиссерская.
— Пожалуйте!..
Служитель провел ее через проход, мимо литерной ложи и около закуты, где помещался газовщик во время представления, указал на крутую узенькую лесенку.
— Там и подождите, — сказал служитель, и куда-то юркнул.
На сцене шла еще репетиция. Строева остановилась у кулисы. Запах, особый, не разложимый и не передаваемый, запах кулис, опять обдал ее… Больше, полугода она им не дышала. Как ни ужасна была ее теперешняя доля, как ни предательски обошлась с ней сцена, она не могла еще чуять этот запах без сердцебиения, скорее приятного, чем болезненного.
Из-за павильона, отнимавшего свет от этого угла, доносился гул голосов и громкий шепот суфлера. Один голос, глухой и вздрагивающий, врывался в реплики репетирующих. Она узнала окрики режиссера.
— Нет-с! Нельзя! Марья Сергеевна! Этак невозможно. Вы у него перед носом уходите… Короче возьмите. Извольте повторить!
— Ушла! — раздался молодой женский голос.
— Ушла! — повторила про себя Строева, и в первый раз подумала: ‘Почему актеры и актрисы, в таких случаях говорят: ушла, а не ухожу, или села, а не сажусь?’
— Вот это десятое дело! — пронесся возглас режиссера.
Строева зажмурила глаза и облокотилась о край кулисы.
Женский голос — она сообразила сейчас, что это первый сюжет, — опять зазвучал звончее других. Выдался монолог.
‘Какая же это читка?’ — думала Строева и стала, поправлять интонации.
‘Не так, не так!’ — повторяла она, и в голосе ее слышались совсем другие звуки: гораздо умнее, правдивее, не с такими избитыми приемами поднятия и опущения тона.
‘Сколько получает? — спросила она, приходя в волнение. — Наверно не меньше пятисот в месяц, если не все шестьсот’.
Шестьсот рублей!
А у ней нет в портмоне и трехрублевки… Останься она теперь без ангажемента, ‘хоть на выход’ — в первый раз мелькнуло в ее голове — и нищета полная, два-три платья снесет к закладчику, и останется нищей. Ехать в провинцию, поздно, пропустила время, понадеялась ‘Бог знает на что’, не уехала в Нижний, на шестьдесят рублей.
Все также жадно продолжала она прислушиваться к читке первой актрисы.
Голос был уже не очень молодой, женщины за тридцать. Строева сообразила, кто это может быть. Имена двух первых актрис театра были ей известны, но она с ними нигде не служила…
— Вам кого? — спросили ее сбоку.
Она боязливо обернулась с фразой извинения на губах.
Спросил ее какой-то молодой малый, в обшарканном сюртуке и рубашке с шитым косым воротом, что-то вроде бутафора или машиниста.
— Я к режиссеру, — шепотом выговорила она.
— Он занят.
— Я знаю. Они приказали мне подождать в режиссерской.
— Так вы туда и подите… Здесь нельзя постороннему народу.
Все это было сказано довольно грубо. Она покраснела, промолчала и на цыпочках отошла от кулисы.
— Не туда, не туда!.. Левее, — крикнул ей малый в обшарканном сюртуке.
Щеки зарделись у нее и сперло дух. Чувство беспомощности проникло в нее, нищенской и щемящей… Она и про режиссера сказала уже ‘они’, точно прислуга.
В режиссерской она присела на диванчик и огляделась. Над овальным столом, откуда не прибрали подносика с пустой полубутылкой сельтерской воды, горел газовый рожок. Стены были оклеены афишами, покрыты фотографическими портретами и рисунками. Из-за перегородки виднелся письменный стол. Там тоже горел газ. Было очень душно. Строева расстегнула верхние пуговицы тальмы левой рукой, а в правой держала пачку из трех афиш и карточки.
И справа, на стене, афиша на ярко-зеленой бумаге потянула ее к себе. Большим жирным шрифтом выделялось заглавие пьесы ‘Ошибки молодости’. Она сочла это за добрую примету.
Когда она заслышала быстрые мужские шаги, внизу, по направлению к режиссерской, она перекрестилась… Но шаги повернули в сторону выхода в коридор нижнего яруса. Протянулось томительных четверть часа… Она была в нерешительности: снять ей свою тальму, делалось нестерпимо жарко, или остаться в ней. Тальма смотрела менее заношенной, чем платье. В плохо освещенной режиссерской не так легко было разглядеть изъяны.
Репетиция кончилась. Строева слышала, как прокричал что-то режиссер. Она могла схватить только слово ‘господа’. Потом кто-то запел, проходя за кулисы, прокатился женский смех, плотники зашагали тяжелыми сапогами, убирая павильон, и стали переговариваться между собою.
Она встала и подошла к двери… Щеки горели, в глазах точно насыпали песку… На сердце защемило. Вся тяжесть ее положения, вся ее артистическая доля давили ее в эту минуту и стояли перед нею нестерпимым укором самой себе, печальной и глупой затеей, выбившей ее из колеи. И возврата назад не было. Ей за тридцать, молодость прошла, здоровье подорвано, в волосах седина, опоры нигде и ни в чем. Каторжной цепью прикована она к этим кулисам, выхода нет!..
Опять зеленая афиша привлекла к себе ее взгляд. Неужели, в самом деле, она играла как ‘гастролерша’ роль княгини Резцовой, и ей подавали венок, и на шелковой юбке ее платья были нашиты кружевные воланы?..
А теперь?..
По лесенке вбежала в режиссерскую маленького роста актриса, с лицом девочки четырнадцати лет, в красной бархатной шляпе, сидевшей на ее голове в виде соусника, и в зимней кофточке, обшитой перьями. Запах аткинсоновских духов наполнил тесную комнату.
Актриса, с засунутыми в карманы руками, повернулась на каблуке и закинула голову жестом комической ingenue.
— Никого! — звонко протянула она и вбок поглядела на Строеву.
Она заглянула и за перегородку.
— Репетиция кончилась? — спросила ее Строева.
— Я не занята в большой пьесе. Водевиль сейчас будут репетовать… А вам кого?
— Господин режиссер должен сюда прийти…
— Господин режиссер!.. — повторила актриса с дурашливой миной. — Это кто же? Прокофьев?
— Семен Захарыч, кажется, их зовут…
— Вы, значит, по делу?
Актриса достала из кармана юбки папиросницу и закурила.
— На выход?.. — кинула она тотчас же второй вопрос.
‘На выход’ отдалось в душе Строевой.
Значит у ней такой вид, что никто и не подумает о чем-нибудь другом, кроме ‘выхода’. Ей стало так обидно, что она отвернула голову, чтобы актриса не заметила слез.
Та, не дожидаясь ответа, повернулась опять на каблуке и затянулась дымом.
— У нас народу набрано всякого. Вряд ли вы чего-нибудь добьетесь… У нас, знаете, порядки строгие. Когда нужно — и настоящих артисток наряжают на выход. Кто меньше полутораста рублей получает — не имеет права отказываться. Так и в контракте стоит.
Строева промолчала. Она, не хотела говорить о себе и своей доле без сильного душевного волнения, боялась расплакаться. Разве такая вертлявая девочка с подкрашенными глазами может дать ей добрый совет или войти в ее положении? Только лишнюю обиду придется проглотить.
— Я скажу режиссеру, что вы дожидаетесь, — крикнула ей актриса на пороге дверки и кивнула ей своей бархатной шляпой. — Он теперь наверно закусывает, а сейчас мы водевиль будем репетовать…
Она сбежала се лестницы, скрипя своими высокими ботинками на высочайших каблуках.
Раздался ее голосок. Она кого-то остановила на пути, рассмеялась и крикнула:
— Ах вы урод!
Как все эти звуки, манеры, слова были ей знакомы, даже скрип ботинок и размер шагов, искусственная походка, какая приобретается на подмостках. Она сама не приобрела этих фасонов. В ней и опытному глазу трудно распознать актрису, иначе как по тону, когда она разговорится.
— Что еще? — отозвался из глубины глухой мужской голос.
— Вас ждет в режиссерской какая-то мадам… Вы ей приказали там побыть.
— Дайте мне хоть бутерброд проглотить. Эк приспичило! Мало их тут шляется…
Голос режиссера ничего хорошего не обещал Строевой. В нем звучал отказ. Но просить надо, жизнь не ждет… Она отерла глаза, встала, подошла к зеркалу, висевшему по другую сторону стола, и поправила шляпку. Пачку с тремя афишами не выпускала она из левой руки… Без них она была бы еще беспомощнее.
— Иван Андреич!.. Донесся до нее глухой голос режиссера… Начинайте… Я сейчас вернусь!..
III
Строева встала и оправилась. В коленях у нее сразу ослабли ноги. Легкая дрожь проползла вдоль спины.
— Прошу извинить… — раздался глухой голос режиссера. — Я вас просил после репетиции… Я чертовски занят…
Худой, с небритыми щеками, и недавно запущенной бородой, с плотно остриженными волосами на голове, небрежно одетый, он, близко подойдя к ней, оказался на целую голову выше ее. Его широкий рот, с желтыми зубами, повела косая усмешка, серые глаза вглядывались в нее строго.
Она начала извинение.
— Вам, собственно, что же угодно?
— Моя фамилия, по театру, Строева. Вы меня не знаете? — тоном робкого вопроса выговорила она.
— Не имею удовольствия.
Садиться он ее не просил.
— Я около десяти лет служу… Занимала…
— Извините… госпожа Строева… Вы покороче пожалуйста… Вы сами знаете, какова наша служба…
— Вот эти афиши….
Она сорвала с пачки резиновый ремешок, отделила карточку от трех афиш и подала их режиссеру.
— Что это такое?
Он еще сильнее скосил свой широкий рот.
— Вот, — заговорила она, нервно и стремительно, и начала развертывать листы и класть их на стол.
— Старые афиши? — иронически спросил режиссер.
— Да… старые афиши.
Она сдержала внезапно нахлынувшие слезы, выпрямилась и заговорила совсем другими звуками. В них заслышалась женщина, получившая хорошее барское воспитание. Актриса, с заученными интонациями речи, слетела с нее.
— Эти три афиши — мое единственное достояние… На них стоит мое имя… как артистки, занимавшей первое амплуа…
— Да, я вам верю… Теперь и фамилию вашу припоминаю…
— Позвольте мне досказать… — остановила она его. — Я играла и гастроли, как видите вот здесь, на афише… и это было так еще недавно… Вы — артист. Вы знаете, как легко потерять положение… Беда ждет за углом… Болезнь… потеря свежести. Я не затем это говорю, господин режиссер, чтобы вас разжалобить. Я хотела только познакомить вас с моим недавним прошлым. Но мои желания самые умеренные. Я хочу быть полезной… какую угодно работу…
И дальше она не пошла. Доводов у ней не хватило… Да и какие доводы?.. Он видел, что она доведена до крайности, что она просит о куске хлеба.
— Труппа у нас в полном комплекте… А дублюр нам на каждое амплуа нельзя держать…
Режиссер поглядел на нее боком и выразительно скосил рот… Она поняла в этом взгляде оценку того — могла ли она быть ‘дублюрой’.
— Я и не предлагаю, — проговорила она сразу спавшим тоном.
— На выход, — продолжал режиссер, нам тоже не требуется лишнего народа… Мы обстановочных пьес не любим ставить… Это не наш жанр… и насчет Шекспира, мы не просаживаемся.
Она молча поглядела на него продолжительно и печально… Слишком тяжко сделалось ей — нищенски повторять все одно и то же.
Он зажмурил правый глаз — у него это был род тика и прокашлялся.
— Если вас и примет дирекция, так на самый маленький оклад.
Она хотела спросить ‘на какой’ — и воздержалась.
— Я всем буду довольна, — пролепетала она.
— Сегодня я вам все-таки ответа дать не могу… Так как вы долго служили и держали первое амплуа, опытность у вас должна быть… Посмотрим. Зарекомендуйте себя, когда случай выпадет. Только у вас гардероб вряд ли есть подходящий…
Взглядом, без слов, она ответила ему: какой же мог, быть у ней гардероб?..
— Ну-с, — заторопился режиссер, — дело не ждет. — Голос его стал помягче и глаза не так строго пронизывали ее. — Маленький оклад, на выход, я вам добуду… рублей на тридцать, на сорок не больше.
Он был уже на первой ступеньке лестницы. Строева быстро подалась к нему.
— Я согласна, — стремительно выговорила она.
— Ну, так завтра наведайтесь. Только пораньше, перед началом репетиции. Меня с десяти часов здесь найдете… Мое почтение.
Длинная фигура исчезла.
Строева повернулась к столу и, вся разбитая от волнения, присела с опущенной головой. На столе лежали развернутые ее три афиши… и карточка на одной из них.
Она подняла голову и долго смотрела на эти афиши. Примета не изменила. Ей обещано место, у ней, на зиму, есть пропитание… Сорок рублей!.. В ее положении и это огромный оклад… А там — кто знает — выпадет случай, сколько ролей знает она наизусть, может сыграть без репетиции, только бы кто-нибудь поделился туалетами. Если случится перед самым спектаклем это — найдется и платье.
Внизу, на сцене, кончилась репетиция водевиля, а она все еще сидела у стола, точно прикованная, и глядела на свои афиши…
Медленно принялась она свертывать их и складывать в пачку, вместе с карточкой. Не сразу нашла она и каучуковый ремешок… Более спокойно положила она пачку за корсет — теперь она их уже никому не будет показывать — широко вздохнула и, уходя, оправила прическу перед зеркалом. Собственное лицо показалось ей не таким поблеклым, устаревшим и жалким, как полчаса перед тем.
С гримировкой она еще могла сыграть княгиню Резцову… Нужен только туалет, да парик… Но где уже мечтать о таких ролях!.. Хорошо, если дадут и бытовую, где можно обойтись ситцевым платьем и кацавейкой… Та, прежняя Строева, которой подносили венки и браслеты, уже умерла…
В зеркале в эту минуту, отразилась только тень ее…
‘Что же это я?..’ — подумала она и испугалась, как бы режиссер не поднялся еще и не дал на нее окрика.
На сцене сделалось шумнее… Опять раздались перекрикивания плотников, начавших прибирать декорации.
Тихонько начала она спускаться по лесенке, боясь, чтобы ступени не скрипели.
Между двумя кулисами она остановилась, ей загородил путь бутафор, несший скамейку… Она должна была обождать, а потом взять правее, к выходу в коридор, мимо литерной ложи.
Ее слегка толкнул уходивший с репетиции актер, в мягкой шляпе и длинном пестром, пальто, небольшого роста толкнул и тотчас же обернулся.
Она узнала маленькое лицо с удлиненным, краснеющим носом, очки, плохо сидевшие на носу, красноватость щек, в особенности пучки волос, смешно торчавших на висках.
— Здравствуйте, Мишин! — окликнула она его тихо и неуверенно.
Он сначала воззрился на нее близорукими глазами, поправил очки, откинулся назад и рассмеялся.
— Батюшки! Надежда Степановна!.. Вы ли это?.. Сколько зим… Вот встреча… Скон апель истуар!.. Куда? Откуда?.. К нам на службу? А в настоящий момент — идете, или вам кого надо?..
Встреча с комиком Мишиным обрадовала ее чрезвычайно. Она крепко пожала ему руку и весело оглядывала его маленькую фигурку, забавный нос, клоки волос на висках.
— Я выхожу… Вы также?
— Всенепременно… Только как же это так? Надо бы покалякать. Неугодно ли в буфет?.. Там мы чайку спросим… Вот встреча!..
Он уже успел разглядеть, как была одета Строева, и в его добрых, подслеповатых глазах промелькнула жалость.
— Вы здесь служите? — спросила она, когда они перешли в коридор.
— Самолично.
— Как же я об этом не знала… милый… Сергей…
По батюшке она забыла, как его зовут.
— Ардальонов сын, Мишин.
— И на афише не видала что-то…
— А произошло это оттого, что я только на той неделе объявился. У Макария на ярмарке проваландался до первых чисел сентября, да случилась семейная одна история… вытребовали меня на родину… в город Елец… Там я вместо трех-то дней три недели прожил, да еще схватил лихорадку… Пожалуйте сюда… вон лампочка горит. Это в буфет дорога.
IV
По буфету расползлись сумерки. Около стойки никого не было, кроме буфетчика. Мишин и Строева сели за столик, вправо, за угол.
— Я, Надежда Степановна, сейчас чайку спрошу, вы с лимончиком или со сливками?
— Я без всего.
— Сию минуту.
Комик подошел к стойке, заказал чаю, выпил водки, сильно поморщился и закусил килькой.
— Вот судьба-то, — говорил он, вернувшись, и положил оба локтя на стол. — Я думал вы меня не узнаете. Тогда я мальчуганом смотрел. Помните, в Ростове-на-Дону? А теперь уж и седина пробивается… Ужасно я рад видеть вас…
Он переменил тон и, смотря на нее поверх очков, спросил потише:
— К нам служить?
— Не знаю… Обещал режиссер.
— На какой оклад?
Ей сделалось нестерпимо стыдно сдавать, что ее, да и то еле-еле принимают ‘на выход’.
Но она поборола это чувство… Мишин — добрый малый, понимающий, из студентов, он не будет тайно злорадствовать, что вот госпожа Строева, бывший ‘первый сюжет’, когда служили вместе в провинции — теперь клянчит грошового жалованьишка, на выход.
— Оклад!.. — повторила она и покачала головой. — Какой уж оклад, Мишин… Все возьму…
Мишин сделал печальную мину, которая у него вышла комической.
— Такие времена, — выговорил он, и вскинул бровями, от чего выражение стало еще забавнее. — Да ведь вы, Надежда Степановна, — как бы спохватился он, — могли бы с честью держать амплуа… ну хоть бы гранд-дам?
Он поправил очки и ему бросились в глаза ее потертая тальма и старомодная шляпка.
— Где уж?.. Вы лучше вот что скажите, Мишин, — она стала говорить шепотом, — режиссер у вас всем орудует?..
— Ес, — ответил Мишин и повел губами на особый лад. — Кормило в его руках.
— А сборы как?
— Пока ничего. Но — между нами, — он наклонился к ней через стол, — я чую, что у нас без междоусобия не обойдется… Вы меня чуточку помните по этой части, Надежда Степановна, я всегда от всякой дипломатии сторонился и никаких особых прав себе не выговаривал. Контракт всякий подпишу, только двух вещей не могу: роли в стихах и гишпанцев изображать…
Строева тихо рассмеялась.
— Да-с, гишпанцев не могу… Здесь их, по всем видимостям, изображать не в обычае, а насчет стихов я прихожу в некоторое смущение… Говорят, собираются пройтись слегка по Мольеру…
— Для меня теперь, Мишин, все равно, только бы продержаться до поста. А там, уж и не знаю как быть…
— Плохие, плохие дела везде, до безобразия плохие. Антрепренерская повадка — одна: задатком приманил, а на второй месяц и настраивает лыжи, или соберет всю труппу в фойе, черный двубортный сюртук застегнет доверху и произнесет некоторый дискур: милорды, мол, и господа, сборы, как изволите видеть, какие, в кассе чахотка, я запасным капиталом не обладаю… И выходит следующая альтернатива: или закрыть двери в сей храм муз, или вы сами уже выпутывайтесь из беды — составьте между собою сосьете — он произнес слово умышленно русским звуком, — играйте, голубчики, на марках, это расчудесное учреждение и вы на него очень, по теперешнему времени, падки, меня же, джентльмены, не благоудно ли взять в главные распорядители с жалованьем, приличным моему прежнему директорскому званию…
Комик не мог воздержаться от прибауточного тона, привычка брала верх над его чуткой и добродушной натурой… Ему хотелось расспросить ее, по душе, о том, как она дошла до теперешнего положения, сказать ей что-нибудь ободряющее, но он стеснялся.
Она это поняла.
— Вы женаты, Мишин? — спросила она, отхлебнув из стакана.
— Оборони Боже! Один, как перст. И даже гражданского сожительства чураюсь.
— И не скучно?
— Мало ли что!.. Да и где скучать!.. В нашем амплуа это не полагается.
Неожиданная мысль промелькнула в голове Строевой.
‘Мишин холостяк, ни с кем не связан если не скрывает. Оклад у него, наверно, не меньше двухсот рублей… Для нее — и поддержка такого актера была бы находкой!..’
— По женской части, — продолжал Мишин, в том же тоне, — у нас есть специалисты. А главный Дон Жуан на днях явится… Его перетянули с неустойкой в полторы тысячи…
— Кто это? — спросила Строева.
— Свирский… Семьсот рубликов оклад.
— Свирский! — вырвалось у нее. Она тотчас же смолкла и поглядела, вбок на Мишина.
‘Нет, он ничего не знает’.
— Вы с ним служили?
— Не приводилось… Слыхал, что гусь лапчатый…
Это имя ‘Свирский’ — наполнило ее волнением, которое она силилась подавить.
— Который Свирский?.. Известный, по провинции, первый, любовник?..
— Он самый!..
Да, Мишин мог не знать про ее прошедшее с этим Свирским. С комиком она служила всего одну зиму, и тогда уже, когда Свирский бросил ее.
— И его ждут… сюда?..
— Должен выступить на, будущей неделе. И анонсы уже сделали.
Она должна будет служить в одной труппе с Свирский… И состоять выходной актрисой на нищенском окладе, в то время, когда он получает семьсот рублей и за него платят полуторатысячную неустойку…
Что она для него? Старуха, статистка!.. И какая нестерпимая обида — видеть успех этого человека, после всего, что она пережила с ним и из-за него!..
— С кем же он теперь живет? — спросила Строева сдавленным звуком.
— Приедет он сюда с некоей госпожой Перцовой… Какие у ней таланты — я не знаю… Оклад тоже и ей рублей двести никак… Выдает он ее за жену, но, кажется, вокруг ракитова куста они венчались. Наши дамы будут отбивать его, взапуски…
Слушая Мишина, она несколько раз спросила себя: ‘Неужели поступлю?’ И была минута, когда она решалась бежать к режиссеру и сказать ему, что на выход она не согласна, что ей не нужно больше никакой службы в Москве…
Но ведь она очутится, через неделю, на улице! О провинции думать нечего… У ней нет ни одного, мало-мальски, сносного туалета. Никто ей не даст задатка — на проезд… Безумие — не схватиться за сорок рублей!.. Будь что будет!
— Так мы, значит, сослуживцы, Надежда Степановна. Контракт подписали?
Мишин поднялся.
— Какой контракт, — выговорила она и также поднялась. — Что положат, то и возьму. Вы видите, Мишин, я убитый судьбой человек… Другому я бы не стала так говорить, а вы — с душой. Что ж!.. Была на первых ролях, а теперь на выход.
— На выход?.. — протянул Мишин и поглядел на нее поверх очков. — Что вы, голубушка!..
— На сорок рублей, — чуть слышно промолвила она и усмехнулась.
— Здесь, в Москве?.. Да как же прожить?..
Он опустил свою смешную голову с двумя пучками на висках.
— Надо прожить!..
— А потом?
— Не знаю… Да, Мишин, исковеркал театр всю мою жизнь… Одно спасенье — беспечность… Вперед глядеть не хочу и не умею.
— Да нет, — заговорил он, пожав ее руку, — это никак невозможно!.. Режиссер вас не знает. Ведь вы можете быть полезнейшим членом труппы… Я поговорю… Вам надо к самому принципалу обратиться… Такая артистка в труппе, как вы, — приобретение. Жаль, принципал-то нездоров… Да я с Прокофьевым поговорю, сегодня же, на спектакле… Я, знаете, всегда в стороне держу себя, чужд всяких интриг и домогательств чураюсь не меньше, чем гишпанских ролей. А на этот раз, я поговорю!..
— Спасибо, спасибо!
Слезы навернулись на ее ресницы.
— Вам завтра хотел дать ответ режиссер?
— Завтра.
— Ну, и прекрасно! Как же это можно — на выход?.. Ну, положим, если меньше ста рублей жалованья, так в контракте будет стоять — на выход, а все-таки же не в статистки…
— Я согласилась на сорок рублей.
— Хоть красненькую еще накинут. Помилуйте… обидно за вас!
Мишин еще раз пожал ее руку и свободной рукой взъерошил волосы.
Оба вышли молча из буфета и внизу молча же попрощались. Им не хотелось, чтобы кто-нибудь из театральных услыхал их разговор. Он дал ей свой адрес.
Мишин жил на Тверской, в меблированных комнатах ‘Ливадия’.