Тоже тенденция, Философов Дмитрий Владимирович, Год: 1908

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Д. В. Философов

Тоже тенденция

‘В наше время ценят у нас художников скорее за выдумку, за те чувства, которые они волнуют, нежели за то, что только вечно в искусстве — за мастерство. Я бы хотел дожить до того момента, когда положение это изменится и настоящая душа художественных произведений — форма — сделается для нас главным’ (Александр Бенуа. ‘Золотое Руно’. 1907, 7-9).
‘Пропала непосредственность из русской поэзии, и если теперь еще встретишь стихотворение без намека на какую-то страницу такой-то книги, то оно кажется каким-то простоволосым, провинциальным, неблаговоспитанным, или же подделкой, стилизацией, ужимками кокотки, которая сентиментально симулирует свою давнюю невинность’ (Корней Чуковский. ‘Свободн. Мысли’, 25).
‘Поэт может быть хулиганом и благовоспитанным молодым человеком, и то и другое не повредит его поэзии, если он истинный поэт. Поэт может быть честным и подлецом, нравственным и развратным, кощунствующим атеистом и добрым православным. Он может быть зол и добр, труслив и благороден… Поэт совершенно свободен в своем творчестве, и никто не имеет права требовать от него, чтобы зеленые луга нравились ему больше, чем публичные дома’ (Александр Блок. ‘Золотое Руно’, 1907, 6).
Вот мнения трех молодых талантливых и в высшей степени современных людей. Мне кажется, что по существу эти мнения одинаковы. Это новая форма для выражения старой как свет мысли — ‘искусство для искусства’. Но в то время как Бенуа и Блок обращаются к публике, учат ее, как надо подходить к чужому творчеству, Чуковский дает советы творцам-поэтам, корит их за пристрастие к умствованиям. От лирики он требует одного, чтобы она несла его, куда хочет. А нынешние поэты заставляют его прочесть девять томов Соловьева, Упанишады, Ницше, Мережковского и т.д. и т.д. И Чуковский недоволен. Но все три критика сходятся на том, что творец абсолютно свободен, что для него непосредственное художественное творчество должно быть выше всего, что не идеи, не знания красят поэта, а талант, вылившийся в соответствующую форму, т.е. талантливое мастерство. Все это верно, если бы не было одного но. Об этом но поговорим ниже, а пока постараемся выяснить, почему, собственно, вышеназванные критики не довольны.
Начну с Александра Бенуа. Вот уж, кажется, человек, которому радоваться бы да веселиться. Он достиг всего, чего хотел, и все-таки не доволен. Неужели он забыл то недавнее время, когда начал выходить в свет ‘Мир Искусства’. Тогда всевластно царили передвижники, тусклые идеи в жалкой форме. ‘Мир Искусства’, одним из главарей которых был и Александр Бенуа, с молодым задором выступил на защиту формы. С тех пор прошло почти десять лет. Неужели за это время ничего не достигнуто? Передвижники, можно сказать, умерли. Влияние ‘Мира Искусства’ было громадное. Он достиг того, на что основатели его, можно сказать, и не рассчитывали. Ни одно из начинаний этого журнала не заглохло, ни один из художников, писателей, критиков, музыкантов, поэтов, в свое время отмеченных ‘Миром Искусства’, не пропал. Все вышли в люди. Да позволено мне будет подвести некоторые итоги. Я довольно далеко ушел теперь от ‘чистого искусства’ и потому могу это сделать со всем возможным беспристрастием. ‘Мир Искусства’ никогда не имел определенной программы, на это он и не претендовал. Кружок лиц, стоявший во главе его, был объединен не программой, а скорей темпераментом, праведным, но мало сознанным желанием проявить свои силы, поддержать все то, что обладало талантом, даром творчества, индивидуальностью. Это был культ дилетантства в хорошем, верном смысле этого слова. Всякий профессионализм был глубоко чужд ‘Миру Искусства’. Он преследовал задачи общекультурные, а потому не ограничивался областью чисто практических искусств, а интересовался и литературой, и философией, и музыкой.
Кто не помнит редакционных ‘Понедельников’, где встречались и спорили такие противоположные по характеру, темпераменту и идеям люди, как Репин и Сомов, Андреевский и Мережковский, Розанов и Минский, кн. Урусов и Малявин, Глазунов и Нурок, Серов и Андрей Белый, Брюсов и Боборыкин?
Конечно, эти собрания были, так сказать, первичной интеграцией самых разнородных начал. Вскоре началась дифференциация. Но по совести, можно сказать, что атмосфера была даровитая, что у главарей журнала было чутье: они всем существом своим чувствовали, где бьется нерв художественной жизни.
Начавшаяся дифференциация только подтвердила жизненность предпринятого дела, показала, что ‘Мир Искусства’ стоял у самого родника русского художественного творчества.
Он славно прекратил свое существование, но дело его не погибло, а, наоборот, развилось. Можно сказать, что все, что делается за последнее время серьезного и талантливого в области искусства, так или иначе, причастно к ‘Миру Искусства’. Дифференциация зашла так далеко, что отдельные проявления, отдельные шарики, отколовшиеся от общего ядра, теперь временно отталкиваются друг от друга, но ядро-то у них было общее.
В литературе журналы ‘Весы’ и ‘Новый путь’ (‘Вопросы Жизни’) выявили две противоположные тенденции, боровшиеся в самых недрах ‘Мира Искусства’. В музыке благополучно существуют ‘Вечера современной музыки’. В художестве — выставки ‘Союза русских художников’. В театре достаточно указать на блестящие постановки Вагнера — в Мариинском театре, Софокла и Еврипида в Александрийском, вообще, — на работы К. Коровина, Алекс. Бенуа, Ап. Васнецова, Головина и, наконец, на некоторые постановки в театре Коммиссаржевской. В области истории русского искусства заслуги ‘М.И.’ тоже громадны. Работы Дягилева и Алекс. Бенуа останутся навсегда памятником серьезного любовного изучения русской старины, а выставка русских исторических портретов, устроенная Дягилевым в залах Таврического дворца, — событие, совершенно исключительное. Все портреты были в свое время сфотографированы, и в недалеком будущем можно будет по достоинству оценить это грандиозное предприятие.
Последний год ‘М.И.’ издавался, как известно, в двух видах. Одна половина выпусков, под редакцией Александра Бенуа, была посвящена старому искусству, другая, под редакцией Дягилева, — современному.
И это начинание не заглохло. ‘Золотое Руно’ взяло на себя задачу пропаганды новейшего искусства, журнал же ‘Старые Годы’ очень добросовестно и со знанием дела продолжает развивать изучение старины. Наконец, не надо забывать того благотворного влияния, которое ‘Мир Искусства’ имел на художественную сторону русского книжного дела. Если теперь читатели русские стали считаться с внешним видом выпускаемых на книжный рынок изданий, то опять-таки благодаря ‘Миру Искусства’, который, можно сказать, первый в России обратил внимание на эту сторону прикладного искусства.
Уж из этого самого беглого обзора видно, насколько богат знаками отличия формулярный список ‘Мира Искусства’, может быть, половина этих знаков отличия падает на долю Александра Бенуа. Но ему и этого мало. Он все еще не доволен. И где же он выражает свое недовольство? На страницах ‘Золотого Руна’, в статье, посвященной столь любезному его сердцу художнику Венецианову. Это уже черная неблагодарность. Он сам признается, что он открыл Венецианова. В последнем выпуске ‘Золотого Руна’ он воздвиг своему любимцу ‘памятник нерукотворный’. Удачно подобранные и прекрасно воспроизведенные иллюстрации дают, можно сказать, исчерпывающее представление о нашем славном художнике. Все коллекционеры должны быть в восторге. Цена на Венецианова очевидно поднялась, и я думаю, ни одной венециановской работы больше не найти ни у одного старьевщика. Все раскуплено. Это ли не торжество хорошего вкуса? А г. Бенуа все не доволен. Вместо того чтобы воскликнуть: ‘Умри, Денис! Лучшего ничего не сделаешь!’ он все еще хочет дожить до того момента, когда положение изменится. Как будто оно уже не изменилось! Как будто эстеты не выросли у нас уже, как грибы, как будто всякий ‘порядочный’ человек не стал у нас коллекционером и не собирает модных картин эпохи тридцатых годов, или французских импрессионистов, или портреты Рокотова и Левицкого. Может быть, Бенуа хочет, чтобы прокламации печатались с заставками и концовками Сомова или чтобы костромские мужички вешали в красном углу своих изб гравюры Бердслей и Остроумовой? Но это уже желания чрезмерные. Не говоря уже о том, что то конкретное художественное направление, представителем которого является Александр Бенуа, по самому характеру своему глубоко индивидуалистично, т.е. предназначено для избранных, может ли вообще то искусство, вся сущность которого сводится к форме, претендовать на то, чтобы стать искусством всенародным? А ведь именно этого и хочет Бенуа. Он мечтает о том золотом веке, когда все человечество будет млеть от того, как тонко нарисован ‘следок’ у Брюллова или какой изысканный оттенок у Монэ. Смею заверить Бенуа, что это сплошная утопия. Не только он, но и все человечество никогда до этого не доживет. Никогда во всей истории искусства произведения художественного творчества не оценивались только с точки зрения формы. О да, конечно, и форма играла большую роль при оценке, но не совершенство формы выводило данное произведение из кружка эстетов и профессиональных знатоков и делало его всенародным.
Для сего всегда надобен был некоторый плюс (для меня это плюс, для Бенуа это, пожалуй, минус). Бенуа не хочет видеть того грубого противоречия, в которое он впадает. С одной стороны, требование страшной эрудиции, утонченного эстетизма. Культ Ларжильера, Токэ, вечный историзм. В данную минуту Бенуа даже занят балетом в старом стиле, который, по всей вероятности, для знатоков доставит утонченнейшее наслаждение. С другой же стороны, требование, чтобы все простые смертные наслаждались красотой этих доступных лишь пониманию избранных форм. К чему такая забота о ‘малых сих’, почему Бенуа думает, что им надо именно то утонченное музейно-салонно-коллекционное искусство, которое он им навязывает? Все те круги нашего общества, которые мало-мальски способны оценить чистую форму, уже освободились от гнета пресловутой тенденции и всецело на стороне Бенуа и его единомышленников. У него есть аудитория, есть публика, есть заказчики. Чего ему еще нужно? Говоря грубым коммерческим языком, на рынке есть спрос на красоту ‘формы’, чего каких-нибудь десять лет тому назад почти не было. Рынок этот очень специальный, отнюдь не всенародный, но разве Бенуа уже такой всенародный, чтобы не довольствоваться тем скромным, но весьма почтенным положением, которое он и его единомышленники завоевали благодаря своему таланту и труду? Или его интересует не качество поклонников, а количество? Во Франции художники того добились. Художественные салоны тоже почти так же ‘всенародны’, как и салоны автомобилей. Но толку от этого мало. Нет ничего хуже, когда серая толпа считает себя тонким ценителем. Я сознательно не хочу говорить о том плюсе, который, по моему мнению, превращает утонченное искусство в искусство всенародное. Но некоторый ответ Бенуа, может быть, найдет в вышеприведенной цитате из статьи Чуковского. Молодой, не только годами, но и душой, критик, притом критик талантливый и современный, укоряет поэтов в излишней погоне за эрудицией. Его упрек может быть обращен всецело и к современным художникам. Для того чтобы понять хоть немного Сомова, Добужинского, Бенуа, Бакста, Лансере, надо знать не только восемнадцатый век, но и тридцатые годы, надо сознательно истолочь в ступе Гейнсборо с Бердслеем, Левицкого с Брюлловым, Веласкеза с Манэ, немецкие деревянные гравюры шестнадцатого века с офортами Гойи, стальные гравюры восемнадцатого века с литографиями millhuit-cent-trentr, рисунки Орловского с рисунками Домье. Только проглотив и переварив всю эту мешанину, — наконец, поймешь и оценишь все тонкости наших художников. Но, Боже мой, разве это доступно простому смертному? Разве из этого исторического соуса может выйти ‘всенародное искусство’? Я думаю, что даже не все абоненты петербургского балета поймут тонкость постановки г-на Бенуа, а где уж говорить не только о какой-нибудь костромской бабе Агафье, но даже о рядовом эс-ере или эс-деке.
Бенуа может сказать, что я становлюсь Писаревым. ‘Сапоги выше Шекспира’. Я только восстаю против тенденции вообще, а против тенденции Бенуа в особенности. В том-то и дело, что проповедь формы (Бенуа), непосредственности (Чуковский), аморальной оценки (Блок) есть тоже своего рода тенденция. Это и есть то ‘но’, о котором я говорил выше и которое мешает мне встать на сторону современного эстетизма, который я считаю современной формой прошлого.
Что можно возразить Блоку? О, конечно, мне все равно, что нравится поэту больше, зеленые луга или публичные дома! Лишь бы это был подлинный поэт. Он пописывает стихи, я их почитываю, а каков он сам по себе, я могу и не знать. Но можно ли поставить знак равенства между поэтом и человеком! Не выше ли звание человека, чем поэта? Для Блока поэт очевидно выше человека. Поэт, существо необыкновенное. К нему и подходить-то надо с опаской. ‘Люди, берегитесь, не подходите к лирику! — восклицает Блок (‘Золотое Руно’ 1907, 6). — Ваши руки отвалятся от дела, ваши уши оглохнут для всего, что не проклято, ваши уста уже не пожелают вкушать прозрачной воды и потребуют темного и глухого вина’.
Господи, как страшно! И, тем не менее, я подошел к лирикам. И представьте себе, не оглох, и руки не отвалились. Даже скорей наоборот. Подбодрился и повеселел. Да я и вообще не понимаю, как можно погибнуть, подходя к поэту! Одни стихи мне понравились (кажется, про публичный дом), цезура только в одном месте неправильна (про зеленые луга). Рифмы бедные, аллитерации слишком назойливы. Вот и все. А кто авторы — не все ли равно? Ведь их нет, и, по мнению Блока, не должно быть. Они исчерпываются своими стихами. Они у меня все стоят на полках в самых разнообразных переплетах. (Ньюстейль, работы г-жи Таулоу и г-жи Бенар. Бенуа был бы доволен!) И я совершенно не знаю, кто из них благовоспитанный молодой человек и кто хулиган. Поэтические вольности может доставить себе всякий, и, пожалуй, настоящий хулиган пишет сентиментальные стишки, а благовоспитанный человек хулиганствует. Всяко бывает. На своем веку я читал много и ничем меня не запугаешь.
Книжки стоят на полках ровненькие, красивенькие. Новалис рядом с Петронием, Пушкин с Кузминым. Говорят они только тогда, когда я захочу, и то, что я захочу, потому что снимаю с полки ту книгу, которую захочу, и читаю то, что отвечает данному моему настроению. Вот если бы эти безобидные томики ожили, и каждый из них превратился в своего автора, тогда другое дело. К человеку подходить труднее. Тут уж не достаточно знать, какие стихи он написал, хочется видеть его самого, проникнуть в его душу, но этого Блок не позволяет. Для него ведь существует только поэт, а не человек. С одной стороны потуги на всенародное искусство, а с другой — низведение поэзии до роли музейных предметов. Ходи в музей, преклоняйся и трепещи, а человека не ищи. Бенуа хочет, чтобы эти музеи не только были общедоступны, но чтобы и самое посещение их было общеобязательно. Как гимназистов в церковь водят. Хочешь — не хочешь, а иди. Блок же требует, чтобы этот музей был под замком, как некоторые отделы в Неаполитанском музее или отдел ‘Эротика’ в Петербургской публичной библиотеке. Чтоб ходили туда избранные и с опаской. Иначе оглохнут и ослепнут. Но оба сходятся в том, чтобы ‘плебс’ или ‘мов’ преклонялась, трепетала и наслаждалась красотой формы. Чуковский тоже за чистое искусство, но только против музея. Ему хочется непосредственности. К черту Упанишады и восемь томов Соловьева. Но это все различие темперамента. По существу же все они сходятся в проповеди эстетизма, искусства голой формы. Жизнь сама по себе, а искусство само по себе. Поэт, художник, музыкант это одно, а человек — совсем другое. Как живут люди — безразлично, а как устроены музеи, выставки и библиотеки, достаточно ли ценится то, что нравится Бенуа, Чуковскому и Блоку — это очень важно. И если бы вся Россия читала Блока и видела балет Бенуа, — искусство стало бы всенародным. Пока же ими упиваются богатые — буржуа, коллекционеры и те люди, которые вращаются в литературных кругах — оно недостаточно всенародно. Но так как в этом искусстве есть тенденция бестенденциозности, а эта тенденция самая главная и единственно допустимая, то потенциально оно может быть всенародным. По такой тенденции все должны объединиться.
А я думаю, что эта тенденция бестенденциозности — самая опасная и самая вредная. Она может объединить не людей, а их книги и картины в каком-нибудь музее. Она ведет не к объединению людей, а к их разъединению, и навязывать ее простым смертным, по меньшей мере, неправильно. Это проповедь самого дурного, профессионального аристократизма, аристократизма не гениев, а талантов, потому что гений-то всегда всенароден, только талант музеен. По общераспространенному мнению, талант, доведенный до предела, превращается в гениальность. Различие между ними количественное, а не качественное. Но это глубокое заблуждение. Оба понятия совершенно различных порядков.
О гении писалось много, но, мне кажется, никто не сказал о гении такого глубокого слова, как один безвременно погибший юноша, Отто Вейнингер*.
______________________
* Otto Weininger. ‘Geschlecht und Charakter’. Wien 1906. 8 издание, стр. 131-144, 168-181, 212-238.
______________________
Талантов много и они очень разнообразны, но по существу своему они ограничены, не универсальны. Талант скрипача, дамского портного, актера, художника и т.д., до каких бы пределов напряженности ни был он доведен, никогда не дойдет до истинного универсализма. Гений же по преимуществу универсален. Реально, может быть, подлинных гениев на свете и не было, были лишь высшие точки достижения. Гений, прежде всего, человек, хотя человек, который достиг высшего утверждения своего я, утверждения настолько глубокого, что оно совпадает с душой мира. В гения человек превращается высшим напряжением воли, при посредстве которой он утверждает в себе мир. Высшая индивидуальность есть высший универсализм, постоянное утверждение я, сопряженное с проникновением в не-я. Гений — живой микрокосм. Ничто ему не чуждо, все отражает он в себе. Из идеи целого, в котором он постоянно пребывает, гений познает значение части. Поэтому он всегда глубок, все вещи и люди для него значительны, вещие символы. Еще Паскаль сказал, что только для грубых людей между людьми нет различия. Для гения же всякий человек значителен, потому что потенциально всякий человек гениален, потому что гениальность есть высшая точка человека. И действительно, нет почти ни одного человека, с пробужденным сознанием или, по крайней мере, с резким ощущением своей личности, который в известные минуты не был бы или не мог бы быть гениален. Большая, подлинная страсть, глубокое страдание, искренний гнев зачастую выявляют гениальность человека. Иногда достаточно одного жеста, чтобы проявить такую гениальность. То, что в обыкновенном человеке живет в состоянии потенции, то в гениальном человеке актуально. Если бы между простым человеком и гением лежала непроходимая пропасть, если бы между ними ничего не было общего, то понимание гения людьми простыми было бы невозможно. Творчество гения было бы абсолютно не доступно обыкновенным смертным. Все надежды на рост подлинной культуры были бы тщетны. Но дело обстоит не так. Различие между простым человеком и гением лежит в различии интенсивности сознания и степени его проявления, это различие чисто количественное, а не принципиальное, качественное, тогда как между гением и талантом — различие качественное. Эмпирически гениальные люди проявляют свою гениальность при посредстве одного, определенного таланта, но по существу своему они вне критерия талантливости. Как творцы, гении зачастую дают меньше, чем можно было бы от них ожидать. Связанные со всем миром, с душой мира, они беспрестанно отвлекаются от своего профессионального таланта. Сколько времени потратил Гете на оптические опыты, на естественнонаучные изыскания, как помешала творчеству Леонардо-да-Винчи его гениальность. Талантливый Рафаэль сделал куда больше.
Эстетизм, культ мастерства — это культ талантливости. Это нечто серединное, лежащее между человеческим и гениальным. Талант часто останавливает человека в его развитии, разрывает нить, связывающую его с гением. А потому на таланте нельзя построить всенародного, всечеловеческого искусства. Талант может погубить человека, сузить его, свести его к голому мастерству, которое, конечно, найдет своих ценителей, но ценителей цеховых.
Как в средние века все работающие были разбиты на цехи, так и теперь среди современных эстетов есть цехи поэтов, музыкантов, художников, имеющие свои очень почтенные, но узко-кастовые, а отнюдь не всенародные интересы. Но, выходя из своего цеха, поэт, музыкант, художник становится самым обыкновенным человеком и, может быть, не только не гениальным, но даже плоским и банальным, пошлее любой бабы Агафьи, которая в некоторых случаях своей жизни куда ближе к Гете или Леонардо, чем ‘талантливый’ поэт, обожающий публичные дома.
Не человек для субботы, а суббота для человека. Самое высокое звание на земле — это звание человека. Достигается оно высшим напряжением воли, утверждением личности и связью ее с миром. Талант, украшение жизни, путь к славе, но не путь к гениальности. Да здравствуют гении, да здравствует человек, долой искусство, как религию.
Впервые опубликовано: Золотое руно. 1908. No 1. С. 71-76.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/filosofov/filosofov_toje_tendencia.html
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека