Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах.
Сочинения том четвертый. 1885-1886
М., ‘Наука’, 1984
Scan: Ershov V. G., 28.03.2006
Read&Check: sad369 (10.04.2006)
Кому повем печаль мою?..
Вечерние сумерки. Крупный мокрый снег лениво кружится около только что зажженных фонарей и тонким мягким пластом ложится на крыши, лошадиные спины, плечи, шапки. Извозчик Иона Потапов весь бел, как привидение. Он согнулся, насколько только возможно согнуться живому телу, сидит на козлах и не шевельнется. Упади на него целый сугроб, то и тогда бы, кажется, он не нашел нужным стряхивать с себя снег… Его лошаденка тоже бела и неподвижна. Своею неподвижностью, угловатостью форм и палкообразной прямизною ног она даже вблизи похожа на копеечную пряничную лошадку. Она, по всей вероятности, погружена в мысль. Кого оторвали от плуга, от привычных серых картин и бросили сюда в этот омут, полный чудовищных огней, неугомонного треска и бегущих людей, тому нельзя не думать…
Иона и его лошаденка не двигаются с места уже давно. Выехали они со двора еще до обеда, а почина всё нет и нет. Но вот на город спускается вечерняя мгла. Бледность фонарных огней уступает свое место живой краске, и уличная суматоха становится шумнее.
— Извозчик, на Выборгскую! — слышит Иона. — Извозчик!
Иона вздрагивает и сквозь ресницы, облепленные снегом, видит военного в шинели с капюшоном.
— На Выборгскую! — повторяет военный. — Да ты спишь, что ли? На Выборгскую!
В знак согласия Иона дергает вожжи, отчего со спины лошади и с его плеч сыплются пласты снега… Военный садится в сани. Извозчик чмокает губами, вытягивает по-лебединому шею, приподнимается и больше по привычке, чем по нужде, машет кнутом. Лошаденка тоже вытягивает шею, кривит свои палкообразные ноги и нерешительно двигается с места…
— Куда прешь, леший! — на первых же порах слышит Иона возгласы из темной, движущейся взад и вперед массы. — Куда черти несут? Пррава держи!
— Ты ездить не умеешь! Права держи! — сердится военный.
Бранится кучер с кареты, злобно глядит и стряхивает с рукава снег прохожий, перебегавший дорогу и налетевший плечом на морду лошаденки. Иона ерзает на козлах, как на иголках, тыкает в стороны локтями и водит глазами, как угорелый, словно не понимает, где он и зачем он здесь.
— Какие все подлецы! — острит военный. — Так и норовят столкнуться с тобой или под лошадь попасть. Это они сговорились.
Иона оглядывается на седока и шевелит губами… Хочет он, по-видимому, что-то сказать, но из горла не выходит ничего, кроме сипенья.
— Что? — спрашивает военный.
Иона кривит улыбкой рот, напрягает свое горло и сипит:
— А у меня, барин, тово… сын на этой неделе помер.
— Гм!.. Отчего же он умер?
Иона оборачивается всем туловищем к седоку и говорит:
— А кто ж его знает! Должно, от горячки… Три дня полежал в больнице и помер… Божья воля.
— Сворачивай, дьявол! — раздается в потемках. — Повылазило, что ли, старый пес? Гляди глазами!
— Поезжай, поезжай… — говорит седок. — Этак мы и до завтра не доедем. Подгони-ка!
Извозчик опять вытягивает шею, приподнимается и с тяжелой грацией взмахивает кнутом. Несколько раз потом оглядывается он на седока, но тот закрыл глаза и, по-видимому, не расположен слушать. Высадив его на Выборгской, он останавливается у трактира, сгибается на козлах и опять не шевельнется… Мокрый снег опять красит набело его и лошаденку. Проходит час, другой…
По тротуару, громко стуча калошами и перебраниваясь, проходят трое молодых людей: двое из них высоки и тонки, третий мал и горбат.
Иона дергает вожжами и чмокает. Двугривенный цена не сходная, но ему не до цены… Что рубль, что пятак — для него теперь всё равно, были бы только седоки… Молодые люди, толкаясь и сквернословя, подходят к саням и все трое сразу лезут на сиденье. Начинается решение вопроса: кому двум сидеть, а кому третьему стоять? После долгой перебранки, капризничапья и попреков приходят к решению, что стоять должен горбач, как самый маленький.
— Ну, погоняй! — дребезжит горбач, устанавливаясь и дыша в затылок Ионы. — Лупи! Да и шапка же у тебя, братец! Хуже во всем Петербурге не найти…
— Гы-ы… гы-ы… — хохочет Иона. — Какая есть…
— Ну ты, какая есть, погоняй! Этак ты всю дорогу будешь ехать? Да? А по шее?..
— Голова трещит… — говорит один из длинных. — Вчера у Дукмасовых мы вдвоем с Васькой четыре бутылки коньяку выпили.
— Не понимаю, зачем врать! — сердится другой длинный. — Врет, как скотина.
— Накажи меня бог, правда…
— Это такая же правда, как то, что вошь кашляет.
— Гы-ы! — ухмыляется Иона. — Ве-еселые господа!
— Тьфу, чтоб тебя черти!.. — возмущается горбач. — Поедешь ты, старая холера, или нет? Разве так ездят? Хлобысни-ка ее кнутом! Но, чёрт! Но! Хорошенько ее!
Иона чувствует за своей спиной вертящееся тело и голосовую дрожь горбача. Он слышит обращенную к нему ругань, видит людей, и чувство одиночества начинает мало-помалу отлегать от груди. Горбач бранится до тех пор, пока не давится вычурным, шестиэтажным ругательством и не разражается кашлем. Длинные начинают говорить о какой-то Надежде Петровне. Иона оглядывается на них. Дождавшись короткой паузы, он оглядывается еще раз и бормочет:
— А у меня на этой неделе… тово… сын помер!
— Все помрем… — вздыхает горбач, вытирая после кашля губы. — Ну, погоняй, погоняй! Господа, я решительно не могу дальше так ехать! Когда он нас довезет?
— А ты его легонечко подбодри… в шею!
— Старая холера, слышишь? Ведь шею накостыляю!.. С вашим братом церемониться, так пешком ходить!.. Ты слышишь, Змей Горыныч? Или тебе плевать на наши слова?
И Иона больше слышит, чем чувствует, звуки подзатыльника.
— Я-то? Гы-ы… ве-еселые господа! Таперя у меня одна жена — сырая земля… Хи-хо-хо… Могила, то есть!.. Сын-то вот помер, а я жив… Чудное дело, смерть дверью обозналась… Заместо того, чтоб ко мне идтить, она к сыну…
И Иона оборачивается, чтобы рассказать, как умер его сын, но тут горбач легко вздыхает и заявляет, что, слава богу, они, наконец, приехали. Получив двугривенный, Иона долго глядит вслед гулякам, исчезающим в темном подъезде. Опять он одинок, и опять наступает для него тишина… Утихшая ненадолго тоска появляется вновь и распирает грудь еще с большей силой. Глаза Ионы тревожно и мученически бегают по толпам, снующим по обе стороны улицы: не найдется ли из этих тысяч людей хоть один, который выслушал бы его? Но толпы бегут, не замечая ни его, ни тоски… Тоска громадная, не знающая границ. Лопни грудь Ионы и вылейся из нее тоска, так она бы, кажется, весь свет залила, но, тем не менее, ее не видно. Она сумела поместиться в такую ничтожную скорлупу, что ее не увидишь днем с огнем…
Иона видит дворника с кульком и решает заговорить с ним.
— Милый, который теперь час будет? — спрашивает он.
— Десятый… Чего же стал здесь? Проезжай!
Иона отъезжает на несколько шагов, изгибается и отдается тоске… Обращаться к людям он считает уже бесполезным. Но не проходит и пяти минут, как он выпрямляется, встряхивает головой, словно почувствовал острую боль, и дергает вожжи… Ему невмоготу.
‘Ко двору, — думает он. — Ко двору!’
И лошаденка, точно поняв его мысль, начинает бежать рысцой. Спустя часа полтора, Иона сидит уже около большой грязной печи. На печи, на полу, на скамьях храпит народ. В воздухе ‘спираль’ и духота… Иона глядит на спящих, почесывается и жалеет, что так рано вернулся домой…
‘И на овес не выездил, — думает он. — Оттого-то вот и тоска. Человек, который знающий свое дело… который и сам сыт, и лошадь сыта, завсегда покоен…’
В одном из углов поднимается молодой извозчик, сонно крякает и тянется к ведру с водой.
— Пить захотел? — спрашивает Иона.
— Стало быть, пить!
— Так… На здоровье… А у меня, брат, сын помер… Слыхал? На этой неделе в больнице… История!
Иона смотрит, какой эффект произвели его слова, но не видит ничего. Молодой укрылся с головой и уже спит. Старик вздыхает и чешется… Как молодому хотелось пить, так ему хочется говорить. Скоро будет неделя, как умер сын, а он еще путем не говорил ни с кем… Нужно поговорить с толком, с расстановкой… Надо рассказать, как заболел сын, как он мучился, что говорил перед смертью, как умер… Нужно описать похороны и поездку в больницу за одеждой покойника. В деревне осталась дочка Анисья… И про нее нужно поговорить… Да мало ли о чем он может теперь поговорить? Слушатель должен охать, вздыхать, причитывать… А с бабами говорить еще лучше. Те хоть и дуры, но ревут от двух слов.
Он одевается и идет в конюшню, где стоит его лошадь. Думает он об овсе, сене, о погоде… Про сына, когда один, думать он не может… Поговорить с кем-нибудь о нем можно, но самому думать и рисовать себе его образ невыносимо жутко…
— Жуешь? — спрашивает Иона свою лошадь, видя ее блестящие глаза. — Ну, жуй, жуй… Коли на овес не выездили, сено есть будем… Да… Стар уж стал я ездить… Сыну бы ездить, а не мне… То настоящий извозчик был… Жить бы только…
Иона молчит некоторое время и продолжает:
— Так-то, брат кобылочка… Нету Кузьмы Ионыча… Приказал долго жить… Взял и помер зря… Таперя, скажем, у тебя жеребеночек, и ты этому жеребеночку родная мать… И вдруг, скажем, этот самый жеребеночек приказал долго жить… Ведь жалко?
Лошаденка жует, слушает и дышит на руки своего хозяина…
Иона увлекается и рассказывает ей всё…
ПРИМЕЧАНИЯ
Впервые — ‘Петербургская газета’, 1886, N 26, 27 января, стр. 3, отдел ‘Летучие заметки’. Подпись: А. Чехонте.
Включено в сборник ‘Пестрые рассказы’, СПб., 1886, печаталось во всех последующих изданиях сборника.
Перепечатано в кн.: Проблески. Сборник произведений русских авторов. М., ‘Посредник’, 1895.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. III, стр. 201-207, с исправлением по ‘Петербургской газете’ и сборнику ‘Пестрые рассказы’: сипенья (стр. 327, строка 16) — вместо сопенья.
При переизданиях правка рассказа была небольшой. Для второго издания сборника ‘Пестрые рассказы’ Чехов изменил иноязычное слово ‘традиция’ на ‘привычку’, заменил ‘необходимость’ — ‘нуждой’ и опустил авторские обращения к читателю: ‘Одна боль всегда уменьшает другую. Наступите вы на хвост кошке, у которой болят зубы, и ей станет легче’, ‘Ничего ведь нет лучше, как выслушать человека’.
В тексте собрания сочинений сделана единственная поправка. Фраза ‘гул уличной суматохи достигает своего forte’ изменена: ‘уличная суматоха становится шумнее’.
Пересказывая содержание ‘Тоски’, Н. Ладожский в статье ‘Обещающее дарование’ отметил: ‘Любимейшею темою г. Чехова служит развязка какой-нибудь большой закулисной драмы, о которой во всех ее деталях предоставляется судить самому читателю. Рассказ Чехова оставляет нас на последней сцене такой драмы или подчеркивает силу ее заключительного аккорда’ (‘С.-Петербургские ведомости’, 1886, N 167).
Л. Е. Оболенский в своем ‘критическом обозрении’ подробно разбирал рассказ ‘Тоска’ и в заключение писал о таланте Чехова: ‘Куда он ни посмотрит, везде для него является источник творчества: где мы с вами ничего не увидим, не поймем, не почувствуем, где для нас всё просто, обыденно, — там для него целое открытие <,…>, Что такое, что извозчик задумался и натыкается на экипажи и прохожих? Пьян, верно, или глуп непроходимо, подумаем мы с вамп. Но едва на всё это взглянет Чехов, перед пим раскрываются тайны, его любящее сердце видит за всем этим целую жизнь, которую умеет так понять, так полю бить, что и мы начинаем ее любить и понимать!’ (‘Русское богатство’, 1886, N 12, стр. 178).
К. Арсеньев отнес ‘Тоску’ к числу рассказов, свободных от ‘анекдотического элемента’ и поэтому значительных (‘Беллетристы последнего времени’. — ‘Вестник Европы’, 1887, N 12, стр. 770).
Ал. П. Чехов вспоминал этот рассказ в 1892 г., когда у него тяжело болел маленький сын (Михаил Александрович, впоследствии знаменитый драматический артист). 4 апреля 1892 г. он писал: ‘Невольно вспоминаются слова твоего рассказа, где Иона говорит кобыле: ‘Был у тебя, скажем, жеребеночек и помер, и ты ему, скажем, — мать… Ведь жалко?’ Я, конечно, перевираю, но в этом месте твоего рассказа ты — бессмертен’ (Письма Ал. Чехова, стр. 258).
Л. Н. Толстой относил ‘Тоску’ к числу лучших рассказов Чехова (письмо И. Л. Толстого к Чехову от 25 мая 1903 г. — т. III этого изд., стр. 537).
При жизни Чехова рассказ был переведен на болгарский, венгерский, немецкий, сербскохорватский, словацкий, финский, французский и чешский языки.
Стр. 326. Комуповемпечальмою?.. — Начало духовного стиха ‘Плач Иосифа и быль’:
Кому повем печаль мою,
Кого призову к рыданию?
Токмо тебе, владыко мой,
Известна печаль моя.
(П. Бессонов. Калеки перехожие, ч. I, M., 1861, стр. 187).