Тоска, Альбов Михаил Нилович, Год: 1890

Время на прочтение: 113 минут(ы)

ТОСКА.

Разсказъ.

Мигъ еще — и нтъ волшебной сказки,
А душа опять полна возможнымъ!..

I.

Утреннее іюньское солнце свтитъ во дворъ петербургскаго трехъ-этажнаго дома.
Это — одинъ изъ тхъ узкихъ и грязныхъ дворовъ, которые составляютъ изнанку грандіозныхъ и чопорныхъ стнъ, глядящихъ на улицу, гд, сразу, посл ея шума, движенія, блеска зеркальныхъ оконъ и безукоризненныхъ вывсокъ, вы почувствовали-бы себя словно ввалившимися въ помойную яму, гд вчно затрудняютъ проходъ ломовыя подводы съ рогожными койками, съ мечущимися около нихъ и орущими на весь дворъ мужиками, глазъ встрчаетъ кучи старыхъ досокъ и бревенъ, грозящіе обуви куски кирпича и щебенки,— потому что тамъ вчно что-нибудь строится или ремонтируется,— снуютъ подъ ногами стаи сопливыхъ ребятишекъ, возящихъ по двору старый башмакъ съ положенными въ немъ двумя щепками, изображающими ‘кавалера и даму’, или вдругъ бросится на васъ разлетвшійся на поворот субъектъ въ пестрядинномъ халат, съ разноцвтнымъ лицомъ и пустой сороковкой подъ мышкой, только вынырнувшій изъ подвала съ низенькой закоптлой дверью и подслповатымъ окошкомъ, откуда несутся оглушительный стукъ молотка по желзу и смрадъ мастерской…
Пока еще рано. Всего лишь восьмой часъ въ исход. На двор ни души, кром самаго ранняго изъ всхъ бродячихъ пвцовъ — рванаго мужичонки съ холщевымъ мшкомъ за спиною, тянущаго унылымъ теноркомъ свою монотонную арію:
— Костей-тря-я-япокъ… бутылокъ-банокъ прода-а-ать…
Глядвшее изъ-за трубъ сосдняго высокаго дома и давно пригрвавшее верхніе два этажа надворной грязно-желтой стны уже горячее солнце поднялось еще выше и обдало лучами всю стну, пославъ ихъ и въ небольшія квадратныя окна подвальной квартиры съ поцлуемъ привта горшкамъ китайскаго розана, герани и колючаго кактуса, тотчасъ-же озарившихся веселой улыбкой изъ-за осняющихъ ихъ кисейныхъ занавсокъ, а сонливо хохлившаяся въ своей деревянной клтк, подвшенной подъ потолкомъ, канарейка радостно заскакала по жердочкамъ и залилась своей первой утренней трелью…
Бросивъ на полъ золотистыя пятна, солнце скользнуло по грязноватымъ стнамъ низенькой комнаты, засіяло блестящими бликами на старой, плохонькой мебели и сосредоточило всю силу лучей въ одномъ углу, тамъ, гд былъ столъ съ разставленнымъ на немъ чайнымъ приборомъ, стоялъ шкафчикъ краснаго дерева со стеклянною дверцей, откуда виднлись росписныя чайныя чашки, стаканы и рюмки, а рядомъ съ нимъ, по стн, медленно двигался маятникъ старинныхъ часовъ съ крупно намалеваннымъ розаномъ на циферблат.
Вся эта стна была усяна цлымъ полчищемъ мухъ, тихо сидвшихъ шеренгами, словно въ ожиданіи хозяевъ. Отъ времени до времени какая-нибудь нетерпливая муха взлетала, кружилась съ безпокойнымъ жужжаньемъ надъ чашками и, какъ-бы одумавшись, снова садилась на мсто.
Въ комнат было три двери. За одной визжала кофейная мельница. Дверь насупротивъ была плотно притворена. Она вела въ коморку, гд стоялъ теперь ровный матовый свтъ, благодаря низко опущенной штор, скрывавшей отъ нескромныхъ глазъ со двора разныя принадлежности женскаго гардероба, которыя висли на стнахъ или просто валялись на стульяхъ, а главное — дв желзныхъ кровати, стоявшихъ вдоль стнъ, одна противъ другой, съ виднвшимися на нихъ фигурами спящихъ.
Одна, плотно окутавшаяся съ головой въ простыню, представляла изъ себя неподвижный коконъ. Другая была покрыта ситцевымъ, сшитымъ изъ разноцвтныхъ лоскутковъ одяломъ, которое на половину скатилось на полъ, обнаруживая туловище въ женской сорочк и голую шею съ облеченнымъ въ кисейный чепчикъ затылкомъ. Лицо спящей было глубоко зарыто въ промежутк между стной и подушками.
— Раки, р-раки!— зычно раздалось за окномъ.
Фигура подъ одяломъ обнаружила признаки жизни. Ея сосдка, подъ простынею, продолжала хранить неподвижность.
— Раки крупны!!
Послышался глубокій и продолжительный вздохъ, какой испускаетъ пробуждающійся отъ крпкаго сна, затмъ одяло зашевелилось и спрятанное въ подушкахъ лицо медленно появилось наружу, моргая и щурясь отъ ударившаго въ глаза его свта.
Это было лицо двицы, не первой ужъ молодости и не отличавшееся особенной привлекательностью, особенно въ эту минуту — измятое и опухшее отъ сна и облеченное въ чепчикъ, изъ-подъ котораго выбились растрепанныя космы волосъ въ папильоткахъ изъ газетной бумаги…
Она потянулась, звнула и нсколько минутъ пребывала недвижной, съ закинутыми за шею руками, лежа на спин, съ устремленными въ неопредленное пространство мутными съ просонья глазами, какъ-бы приходя въ себя и прислушиваясь.
На двор кричалъ татаринъ съ халатами… За стной трещала канарейка… Точно собираясь разразиться хроническимъ простуженнымъ кашлемъ, захрипли часы и пробили восемь…
Двица протянула голую руку къ стоявшему у изголовья стулу, гд безпорядочнымъ ворохомъ висли юбка и платье, а рядомъ виднлся короббкъ срныхъ спичекъ и валялось съ десятокъ тоненькихъ набивныхъ папиросъ, достала одну папиросу, зажгла ее и, лежа на правомъ боку, съ головой, прислоненной къ рук, упиравшейся локтемъ въ подушку, стала курить.
Теперь за стною кто-то ходилъ и бренчалъ чайными чашками.
Двица продолжала курить, скользя разсяннымъ взоромъ по спящей на противоположной кровати фигур, все еще не подававшей признаковъ жизни. Потомъ, такъ-же разсянно, перевела она взоръ на ближайшій предметъ — висвшее на спинк стула свтло-голубое ситцевое платье, взяла его, медленно потянула къ себ — и вдругъ лицо ея вспыхнуло и губы прошипли со злобой:
‘Экая стерва! Мерзавка!’
Въ эту минуту дверь въ спальню пріотворилась и въ нее заглянуло лицо въ старушечьемъ чепчик.
— Глафира! Вруша! Вставайте!
Сказавъ это, лицо въ старушечьемъ чепчик тотчасъ-же скрылось.
Двица съ папироской стремительно соскочила съ постели и, схвативъ со стула платье, которое только что разсматривала, какъ была, въ одной рубашк, босая, бросилась къ двери, крича:
— Маменька! Пошлите Лукерью!
Она распахнула дверь въ слдующую комнату, гд, какъ разъ въ эту минуту, пожилая, толстая женщина, въ повойник и сарафан, ставила на столъ кипящій самоваръ.
Двица подскочила къ ней и, тыча ей въ лицо платьемъ, которое держала въ рукахъ, закричала:
— Это что? Что я теб говорила? А? Что я теб говорила?!
— А что такое? Что говорила?— невозмутимо откликнулась женщина въ сарафан, поставивъ самоваръ на подносъ и шмыгнувъ концомъ фартука у себя подъ носомъ, а потомъ по лицу.
— Говорила я теб вчера съ вечера, чтобы ты замыла пятно? А? Говорила?
— Ну, говорила…
— А это что? Это что?
— Ну, и замою. Подумаешь, только и дловъ у меня…
— Лнтяйка!
— Еще-бы-те, да!— тряхнула головой, подбоченясь, Лукерья.— Небось только у меня и заботушки, что хвостъ трепать да папирски курить!— прибавила она, направляясь изъ комнаты.
— Молчать!— топнула босою ногою двица.
— Не испугаюсь! Не бось!
— Дура!
— Отъ такой слышу!— отпарировала Лукерья и, уходя, хлопнула дверью.
Сжавъ кулаки, двица бросилась было за нею, но затмъ какъ-бы одумалась.
— Вотъ оно! Слышали?! Вотъ оно, ваше потворство!— гнвно обратилась она, длая жесты, къ худенькой, смиреннаго вида старушк, которая во время этой сцены, не принимая въ ней, никакого участія, копошилась у шкафчика.
— Полно, Глаша, какъ теб не стыдно, съ самаго утра и лба еще не перекрестивши…— начала-было та примирительнымъ голосомъ, но двица тотчасъ-же ее прервала:
— Ахъ, ужъ вы-то молчите пожалуйста!!
И въ самомъ раздраженномъ состояніи духа она бросилась въ спальню, швырнула тамъ платье и, подступивъ къ кровати со спящей подъ простынею фигурой, принялась ее тормошить:
— Вра! Вра! Вставай!

II.

Мухи веселою стаей кружились теперь надъ столомъ, дрались и рзвились, жужжа между стнками фаянсовой треснувшей сахарницы, падая въ горячее кофе и тотчасъ-же въ немъ свариваясь, дразня назойливымъ приставаньемъ, какъ-бы съ намреніемъ во что-бы то ни стало вывести изъ терпнья сидвшихъ за самоваромъ трехъ женщинъ, пившихъ въ молчаніи кофе.
— Тьфу вы, окаянныя!— въ бшенств наконецъ разразилась Глафира, только что отпустивъ себ звонкую пощечину, чтобы убить одну, особенно безотвязную муху, и принялась хлопать платкомъ по столу, по стнамъ и по чему ни попало.— Вотъ вамъ! вотъ вамъ! Пр-роклятыя!
Дурное настроеніе духа, въ которомъ она встала съ постели, не покидало ея. Одтая въ юбку и кофту и все еще въ папильоткахъ, она пила свой кофе въ напряженномъ молчаніи, съ нахмуреннымъ лбомъ и опущеннымъ взоромъ, злая на все: и на мухъ, и на солнце, даже на кофе, обжигавшій ей губы, и готовая въ каждый моментъ, по малйшему поводу, разразиться бурною вспышкой.
Сорвавъ свое сердце, она снова замкнулась въ мрачномъ молчаніи.
Казалось, расположеніе духа Глафиры давило тяжелымъ гнетомъ все окружающее. Даже канарейка притихла. Толстый блый котъ, Глафиринъ любимецъ, подошедшій-было къ ней приласкаться и получившій въ отвтъ сердитый пинокъ, обиженно сидлъ на стул, въ углу, и сумрачно умывался. Лишь одинъ маятникъ невозмутимо стучалъ на стн, нарушая молчаніе застольнаго общества.
Смиреннаго вида старушка, въ чепц и темномъ ситцевомъ плать, разливавшая кофе, прихлебывала съ блюдца коротенькими, можно сказать, боязливыми глоточками, избгая встртиться взглядомъ съ Глафирой и лишь краешкомъ глаза смотря въ ея сторону, когда нужно было принять отъ нея пустую и обратно передать вновь налитую чашку. Въ тхъ случаяхъ, когда ей приходилось обратиться съ какой-нибудь фразой къ младшей своей дочери, Вр, сидвшей отъ нея по правую руку, она произносила ее односложно, въ полголоса, тмъ боле, что и та не обнаруживала съ своей стороны охоты къ бесд, такъ какъ все вниманіе этой двицы было поглощено интересной исторіей ‘Королевы Марго’. Она сидла, широко облокотившись обими руками на столъ и обхвативъ ими голову, а глаза ея жадно скользили по страницамъ растрепанной книги, лежавшей рядомъ съ чашкой давно уже простывшаго кофе, въ которомъ барахтались дв затонувшія мухи…
Вдругъ задребезжалъ колокольчикъ. Онъ послышался изъ растворенной двери, противъ которой сидла старушка. Эта тотчасъ-же схватилась со стула и скрылась изъ комнаты.
Пройдя маленькій темный корридорчикъ, она очутилась въ помщеніи скромной табачной лавчонки съ обычной ея обстановкой: стекляннымъ шкафомъ, гд пестрли разноцвтные коробки и картузы съ табакомъ и папиросныя пачки, съ прилавкомъ, на которомъ лежала витрина, вмщавшая въ себ разную мелочь въ вид бронзовыхъ запонокъ, флаконовъ съ духами, банокъ съ помадой, ручекъ для перьевъ и проч., и съ цлою горкой дешевыхъ дтскихъ игрушекъ, между которыми выдлялся картонный мальчикъ, натуральнаго дтскаго роста, съ растопыренными руками и вытаращенными фарфоровыми глазами.
Передъ прилавкомъ стоялъ молодой человкъ въ юнкерской форм.
— Десятокъ Лаферма,— заявилъ онъ, какъ-то странно сопя и озираясь по сторонамъ.
Получивъ требуемое, онъ тотчасъ-же растерзалъ облекавшую папиросы бумажку, вынулъ одну папиросу, вложилъ ее въ ротъ и потянулся лицомъ за прилавокъ.
— З-закурить… П-пажалста…
— Вы не тмъ концомъ держите,— заявила старушка.
— Не тмъ? Уд-дивительно!.. Гранъ-мерси!
Закуривъ, юнкеръ сдлалъ подъ козырекъ и повернулся на лво кругомъ.
— О ревуаръ!
Отпустивъ покупателя, старушка вернулась въ столовую.
Тамъ все было по старому. Вра читала. Глафира курила и болтала ногою, положивъ одну на другую.
— Юнкеръ какой-то… Десятокъ Лаферма купилъ,— сообщила старушка, садясь на свое прежнее мсто, — и удивительно, право: только девять часовъ, а отъ него ужъ какъ изъ бочки разитъ!.. Въ дверяхъ даже запнулся… Я думала, пожалуй, растянется…
Все это было повдано съ единственной цлью ‘пробить ледъ’, какъ говорится, но не достигло своихъ результатовъ. Об двицы пребывали безмолвны.
Старушка испустила подавленный вздохъ и уныло спросила:
— Будете еще кофей-то пить?
Вра, не отнимая глаза отъ романа, качнула головой отрицательно. Глафира сдлала то же.
— Лукерья!— крикнула громко старушка.
Вошла давишняя толстая женщина въ сарафан, обняла самоваръ и ушла съ нимъ, сохраняя на лиц мрачно-обиженное выраженіе, съ очевиднымъ разсчетомъ уязвить этимъ старшую барышню.
Старушка перемыла посуду, спрятала въ шкафчикъ и вышла, вздохнувъ на всю комнату…
Вра лнивой походкой направилась-было съ книгой къ дивану, передъ которымъ стоялъ овальный шатавшійся столъ, покрытый вязаной, порванной мстами салфеткой, обнаруживая намреніе расположиться на диван съ комфортомъ.
— Куда?— тотчасъ-же ее остановила Глафира, — нтъ, ужъ извините пожалуйста! Я сейчасъ тамъ буду чесаться!
Съ тою порывистостью, которою сопровождались вс движенія старшей двицы, она схватилась со стула и, устремившись къ старомодному неуклюжему комоду, на которомъ стояло туалетное зеркало на ножкахъ съ точеными столбиками, въ сосдств съ многочисленной коллекціей разныхъ предметовъ, въ род стекляннаго пасхальнаго яйца съ панорамой, яблока, сдланнаго искусно изъ мыла, разрисованныхъ бонбоньерокъ, фарфоровыхъ пастушковъ и собачекъ и пр. (все это было уже довольно старо и засижено мухами), сняла зеркало съ мста, перенесла его на столъ передъ диваномъ и тотчасъ-же тамъ расположилась.
Строго говоря, за минуту предъ тмъ у нея и въ мысляхъ совсмъ не было заняться сейчасъ своимъ туалетомъ, и это намреніе она выказала съ единственной цлью — воспрепятствовать младшей сестр ссть на диванъ…
Та безпрекословно повиновалась, примостилась съ книгой съ краю стола и тотчасъ-же припала надъ нею, широко развалившись съ локтями и спрятавъ голову въ руки.
Глафира напудрила щеки и принялась распускать папильотки, устремивъ глаза въ зеркало, гд отражалось ея немолодое и злое лицо, и она всматривалась въ это лицо, замчая морщинки на лбу и у носа… Она хорошо знала лицо свое, даже, въ каждое данное время, могла себ его представить на память,— но только теперь, въ эту минуту, она вдругъ на немъ замтила нчто, никогда ею прежде невиданное: дв серебряныхъ нити, предательски блествшихъ на правомъ виск…
Она медленно отстранилась отъ зеркала, продолжая распускать папильотки, между тмъ какъ лицо ея приняло вдругъ совершенно другое, особенное, никогда не подмчаемое ею на немъ выраженіе, такъ какъ зеркало никогда Глафир о немъ не докладывало… Это бывало въ тхъ случаяхъ, когда Глафира вдругъ ощущала потребность остаться одной и думать о томъ, какая она несправедливая, гадкая, злая, какъ много отъ нея вс страдаютъ, точно кто-нибудь виноватъ, что она не молода, некрасива и никто не хочетъ взять ее замужъ… И въ эти минуты, вотъ какъ и теперь, лицо ея длалось глубоко-скорбнымъ и кроткимъ, а срые, большіе глаза, смягченные сосредоточенною и печальною думой, становились даже прекрасными.
Съ этою сосредоточенною и печальною думой, со взоромъ, устремленнымъ неподвижно въ пространство, она медленно вынула изъ волосъ послднюю папильотку, расчесала свою длинную косу (которая, она знала, была у нея хороша), заплела ее и уложила внкомъ на затылк, стерла полотенцемъ пудру съ лица — машинально и безсознательно продлывая весь этотъ рядъ привычныхъ движеній — и въ заключеніе всего, такъ-же машинально и безсознательно, взглянула на свое отраженіе въ зеркал.
Оттуда на Глафиру смотрло, мягко и кротко, лицо ея, посвжвшее и похорошвшее, безъ угрюмыхъ морщинъ, которыя старили это лицо на цлый десятокъ лтъ,— теперь совсмъ молодое, довольно правильное и даже пріятное…
Во всемъ этомъ она не могла себ не сознаться,— и тотчасъ же почувствовала прекрасное расположеніе духа. Она вскочила съ дивана, схватила и поставила зеркало на старое мсто и, мурлыкая какую-то псню, направилась въ спальню, гд нашла свое голубое платье замытымъ, разглаженнымъ и готовымъ къ ея услугамъ.
Она скоро вернулась, одтая, повертлась предъ зеркаломъ и медленнымъ шагомъ прошлась по всей комнат, стуча высокими каблучками ботинокъ. Она была довольна собою, довольна этимъ солнечнымъ днемъ, довольна и тмъ, что на двор что-то выкрикивала веселымъ напвомъ баба-разнощица и шумно рзвились мальчишки…
Вра, по прежнему, развалившись съ локтями и низко нагнувшись надъ книгой, пожирала глазами страницы. Щеки ея разгорлись и дыханіе спиралось въ груди. Она читала о томъ, какъ два друга, графъ Коконасъ и Лямоль, придя къ Рене-Флорентинцу, открыли ему, что оба они влюблены, одинъ въ королеву Марго, другой — въ подругу ея, герцогиню Неверъ, и просятъ, чтобы онъ приворожилъ сердца ихъ красавицъ. И вотъ только что усплъ Рене-Флорентинецъ совершить свои чары (изображеніе этого Вра прочла съ бьющимся сердцемъ), какъ раздаются шаги, и оба молодыхъ человка вдругъ видятъ передъ собою своихъ обихъ возлюбленныхъ… Вся пылая желаніемъ знать, что будетъ дальше, она только что хотла перекинуть страницу, какъ подкравшаяся сзади Глафира вдругъ выхватила у нея изъ-подъ носа книгу, воскликнувъ:
— Будетъ читать!
Она отбжала со смхомъ и, протягивая сестр издали книгу, кричала:
— Отыми!
— Отдай, Глаша, что-жъ это такое, въ самъ-дл…— пробормотала съ неудовольствіемъ молодая двица.
— А вотъ отыми! Тогда и получишь!
Но Вра не трогалась съ мста и лишь протянула плаксиво, вся сморщившись:
— Отда-ай!
— Ну, на, на, нюня, возьми!— успокоила ее тотчасъ-же Глафира и со вздохомъ прибавила:— Господи, какая ты вялая! Я, право, на тебя удивляюсь!
Не обращая боле вниманія на сестру, она устремилась къ развалившемуся на стул своему любимцу-коту, который жмурился, грясь на солнышк.
— Котикъ! Бдный мой котикъ! Обидли котика?
И вставъ на колни предъ стуломъ, она принялась любовно гладить кота по спин, щекотать подъ горломъ и за ухомъ, разговаривая сладенькимъ голосомъ, какъ нжная мать съ любимымъ малюткой, и осыпая кота поцлуями.
— А котикъ кушалъ сегодня печеночку? Кушалъ? Понравилось котику?.. А котикъ сегодня ночью нигд не нагадилъ? Нтъ? Умникъ былъ котикъ?
Наконецъ, когда блый любимецъ ея замурлыкалъ, Глафира поцловала кота въ самую морду, встала съ колнъ и обратилась къ цвтамъ — тоже опять съ разговоромъ:
— А что мои цвточки подлываютъ? Пить цвточки хотятъ?.. Ну, погодите, милые, сейчасъ, сейча-асъ!
Глафира принесла ковшикъ съ водой и усердно занялась поливкой. Въ середин этого занятія, въ лавочк задребезжалъ колокольчикъ. Бросивъ ковшикъ, она устремилась изъ комнаты, затмъ очень скоро вернулась и заявила, за неимніемъ другихъ собесдниковъ, обращаясь къ коту и теребя его за ухо:
— Какой-то мальчикъ грифель купилъ и папиросъ Мариландъ спрашивалъ. А у насъ ихъ никогда и не было! Слышишь, котикъ?.. Маменька, отчего у насъ нтъ папиросъ Мариландъ?— обратилась она тотчасъ-же къ старушк, которая, показавшись въ это время изъ кухни, хлопотливо шла къ шкафчику. И въ то время, какъ мать, нагнувшись къ нижней полк, что-то тамъ доставала, расшалившаяся двица трясла ее за плечо и кричала надъ ухомъ: — Маменька, отчего у насъ нтъ Мариланда? А? Отчего у насъ нтъ Мариланда?!
— Ахъ, отстань, Глафира, некогда мн!— отозвалась съ неудовольствіемъ старушка.
Та повернула ее къ себ за плечо и заглянула въ лицо… Мать съ кислымъ видомъ отъ нея отворачивалась, какъ-бы тяготясь этимъ заигрываньемъ и даже на него негодуя. Это была ея всегдашняя тактика. Когда старшая дочь сердилась, мать падала духомъ и предъ нею заискивала, но стоило только Глафир смягчиться, какъ старушка въ ту-же минуту принимала обиженный видъ, словно вознаграждая себя и отмщая Глафир, благодаря чему часто случалось, что та снова впадала въ раздраженное состояніе духа…
Такъ и теперь,— брови старшей двицы опять уже стали-было нахмуриваться, но она въ ту-же минуту преодолла себя, не желая портить свтлаго своего настроенія, оставила старушку въ поко и ограничилась тмъ, что произнесла на распвъ, неизвстно къ кому обращаясь:
— На-пле-ва-а-ать!.. На-пле-ва-а-ать!..

III.

У Николы Морского только что отошла вечерня и небольшая толпа богомольцевъ спускалась въ разсыпную по паперти. Между ними были Глафира и Вра.
Очутившись въ окружающей церковь оград, Глафира остановилась. Сестра ея машинально сдлала то-же.
Посл затхлаго воздуха церкви и сумеречнаго унынія неинтересной службы, не оживляемой пніемъ пвчихъ, здсь, въ этой оград, среди веселыхъ деревьевъ, въ этотъ тихій, лтній вечеръ, съ ясно-голубымъ, безоблачнымъ небомъ и косыми лучами заходящаго солнца, посылавшаго прощальный привтъ крышамъ и трубамъ окрестныхъ домовъ, дышалось легко и привольно.
Глафира осмотрлась направо, налво, украдкой оглянулась назадъ и тихо спросила у Вры:
— Ты не видишь его?
— Не вижу,— такъ-же тихо отвчала сестра, пристально смотря себ подъ ноги.
Об двицы сдлали нсколько шаговъ по алле, гд гуляли мужчины и дамы, сновали и рзвились съ хохотомъ дти и виднлись на скамейкахъ чинно сидящія группы — больше все мамки съ грудными младенцами на рукахъ или въ плетеныхъ колясочкахъ.
— Посидимъ здсь немножко,— сказала Глафира,— страсть домой мн не хочется!
Младшая сестра не заявила протеста, а Глафира воззрилась впередъ и воскликнула:
— А вонъ тамъ и мсто есть! Пойдемъ поскоре!
На скамейк, послдней въ алле, сидла одна только полногрудая мамка, держа на колняхъ закутаннаго въ одяльце младенца. Сестры заняли все остальное свободное мсто.
Двицы сидли въ молчаніи. Вра, потупившись, чертила на песк зигзаги кончикомъ зонтика… Глафира смотрла вдаль по алле… Вдругъ она воскликнула шопотомъ, толкнувъ Вру локтемъ:
— А вонъ и онъ!.. Вонъ идетъ!
— Сюда идетъ?— переспросила та, тоже шопотомъ, въ которомъ слышался ужасъ.
Она вся покраснла и еще ниже потупилась. Сухія щеки старшей сестры ея тоже зааллись румянцемъ, но совсмъ по противоположной причин. Вра горла отъ смущенья и робости, испытываемыхъ ею всегда въ присутствіи мужчины,— какого-бы ни было — тогда какъ Глафира вся была преисполнена радостью удовлетворенныхъ надеждъ, сндавшихъ ее еще давича въ церкви…
— Идетъ?— шепнула немного погодя опять Вра.
— Идетъ!— отвчала Глафира.
— Сюда?
— Сюда.
Вра сдлала порывистое движеніе встать, но Глафира тотчасъ-же ее удержала, схвативъ за рукавъ.
— Куда ты, глупая?
— Глаша, голубушка, уйдемъ!
— Вотъ еще вздоръ!
— Онъ къ намъ подойдетъ…
— Ну, такъ что-жъ? И пускай!
— Онъ будетъ еще разговаривать…
— И отлично!
— Ну, ради Бога… Пойдемъ!
— Да чего ты боишься? Състъ онъ, что-ли тебя?
— Свинство это съ твоей стороны!
— Онъ еще домой насъ проводитъ…
— Безсовстная!!— прошипла, вся багровая, Вра.
Пока между сестрами шла эта перепалка вполголоса, со скамейкой ихъ поравнялся молодой симпатичный блондинъ въ свтломъ пальто и соломенной шляп. Онъ шелъ довольно быстрой походкой, заглядывая подъ каждую женскую шляпку и побдоносно поигрывая тоненькой камышевой тросточкой. Вроятно, онъ промахнулъ бы мимо скамейки, но Глафира крикнула громко:
— Здравствуйте!
Молодой человкъ вздрогнулъ всмъ туловищемъ, оглянулся, увидлъ сестеръ — и какъ бы весь растерялся…
Приподнявъ свою шляпу, онъ остановился, очевидно колеблясь — подойти или тронуться дальше.
Глафира кивала ему головой, улыбаясь привтливо… Требовалось подойти неизбжно.
Симпатичный блондинъ подошелъ и поздоровался, пожавъ протянутую ему старшею двицею руку, между тмъ, какъ сестра ея бросила на него взглядъ, который, вроятно, бываетъ у травимой охотниками лани, и, побагроввъ еще пуще, если только это возможно, продолжала чертить зигзаги кончикомъ зонтика, глубоко его вонзая въ песокъ…
Судя безпристрастно, трудно бы было ршить, кто изъ нихъ боле казался смущеннымъ. Во всякомъ случа, симпатичный блондинъ былъ теперь красенъ, какъ ракъ, и нершительно топтался на мст, перекладывая изъ одной руки въ другую свою побдоносную тросточку.
— Какъ бы вамъ ссть?— озабоченно спросила Глафира,— окидывая глазами скамейку.
Она сдлала-было попытку подвинуться, но въ эту минуту сидвшая рядомъ съ ней, съ краю, мамка съ ребенкомъ медленно встала и удалилась.
— Вотъ умница!— похвалила догадливую сосдку Глафира.— Садитесь же… Что же вы стоите!
Симпатичный блондинъ покорно опустился на скамейку, рядомъ со старшей двицей.
— Признайтесь, вы насъ не узнали?— задала ему вопросъ его собесдница.
— Когда-съ?
— А вотъ сейчасъ, когда я окликнула васъ…
— Нтъ, что вы, помилуйте, я…
— Отчего же вы не хотли къ намъ подойти?..
— Что вы, я совершенно напротивъ-съ…
— Какъ это — совершенно напротивъ?
— То есть, мн желательно было сказать… то есть я не то, а я хотлъ только выразить…
Тутъ бдный молодой человкъ, уже весь покрытый испариной, совершенно запутался, вынулъ платокъ и провелъ имъ по лицу.
Во все это время онъ ни разу не взглянулъ на свою собесдницу, принадлежа къ числу тхъ отчаянно-робкихъ людей, которые тмъ больше теряются, чмъ безцеремонне обращеніе съ ними. Онъ былъ совсмъ еще юный, лтъ двадцати, если даже еще не моложе, съ свжимъ двическимъ личикомъ, съ золотистымъ пушкомъ на щекахъ и надъ верхней губой. Волосы его были кудрявые, длинные и очень густые. О наружности своей онъ, очевидно, сильно заботился, судя по новенькому, хотя и дешевому, пальто свтло-сраго цвта, яркому галстучку и золотому кольцу съ незабудкой изъ бирюзы, на безъимянномъ пальц его блой, вымытой чисто руки.
Глафира изучала вс эти подробности, не сводя съ него глазъ, блествшихъ какъ-то особенно, съ лицомъ, все время оживленнымъ румянцемъ.
— А знаете, мы васъ видли въ церкви!
— Да-съ, я тамъ былъ…
— Значитъ, вы богомольный… Ныншніе молодые люди совсмъ не такіе… Вотъ ужъ, право, никакъ я не думала, чтобы вы были такой богомольный!
— То есть, я не… тово… мн было нужно… я хотлъ встртиться…
— Въ церкви?
— Да-съ.
— А, значитъ, свиданіе? Да?
— Да, то есть… видите ли… мн нужно было увидться…
— Я понимаю. Съ кмъ-же увидться? Съ барышней?
Глафира задала этотъ вопросъ, перенеся вдругъ вниманіе съ лица своего собесдника на кончикъ собственной ботинки, выглядывавшей изъ-подъ подола ея платья, и мрно постукивая краемъ каблучка по песку…
— Ха! Совсмъ нтъ!— усмхнулся молодой человкъ, — просто, съ товарищемъ однимъ… сослуживцемъ… Сперва я искалъ его по саду, а потомъ и туда заглянулъ… Какія тамъ барышни!— прибавилъ блондинъ, снова весь покраснвъ.
— Ну, и что же, встртили вы товарища вашего?
— Нтъ. Врно, надулъ!
Наступило молчаніе, во время котораго Глафира все еще пристально созерцала кончикъ ботинки, выбивая тактъ каблучкомъ,— и затмъ, вдругъ спросила, растягивая слова и не подымая глазъ на сосда:
— А вы?… Не влюб-ле-ны?.. Ни въ ко-то?..
— Какъ-съ?
— Никакой нтъ у васъ барышни?
— Ха! Вотъ еще глупости!
— Какъ глупости? Почему же это глупости?
— А потому, что… потому, что — я совсмъ не нуждаюсь!— твердо произнесъ молодой человкъ.
— Вздоръ! Ни за что этому я не поврю!— засмялась Глафира, и стала усиленно обмахивать платкомъ свое разгорвшееся лицо.— Будто уже никакой нтъ у васъ барышни?
— Никакой! Честное слово!
— Не врю!
— Ей-Богу! Вотъ же вамъ крестъ!— съ жаромъ вскричалъ ея собесдникъ.
Глафира залилась шаловливымъ смхомъ и, ощутивъ вдругъ потребность дурачиться, воскликнула:
— А отчего васъ боятся?
— Кто боится?— съ недоумніемъ спросилъ молодой человкъ.
— Да вотъ, напримръ, сестра моя васъ очень боится… Знаете, она давеча чуть не умерла отъ испуга, когда васъ увидала… Ха-ха-ха!.. Честное слово! Спросите у нея у самой!
Вра, которая совсмъ уже было отдохнула, успокоенная тмъ, что на нее не обращаютъ вниманія, даже ахнула въ ужас и, вся побагроввъ, какъ кумачъ, свирпо дернула сестру за рукавъ.
— Ха-ха-ха!— заливалась Глафира.— Да вы ее спросите, спросите!
— Не знаю-съ… я… ей-Богу… кажется… я…— пролепеталъ молодой человкъ, тоже весь красный, съ тоскливымъ отчаяніемъ смотря вдаль по алле и дыша тяжело, будто взбираясь по лстниц… Онъ, кажется, готовъ былъ даже заплакать.
Глафира смотрла на того и другого поперемнно и наслаждалась.
Юноша растерянно выхватилъ изъ кармана свой портсигаръ, досталъ папиросу и дрожащими руками напалъ закуривать.
Переставъ хохотать, Глафира глубоко вздохнула и произнесла жалобнымъ голосомъ:
— Господи, какъ мн курить хочется! Еще давеча, въ церкви, хотлось!
— Сдлайте одолженіе-съ…У меня есть папиросы!— тотчасъ же воскликнулъ симпатичный блондинъ, выхватывая опять портсигаръ, будучи очевидно обрадованъ, что разговоръ перешелъ на другое.
Но Глафира возразила тмъ же жалобнымъ голосомъ:
— Да нельзя… Здсь вдь публика… Мн неприлично…— И она со вздохомъ прибавила: — какіе, право, счастливые, эти мужчины! Имъ все позволяется!.. Противные эти мужчины!.. А такъ курить хочется… смерть!
— Да ничего-съ… Никто не увидитъ…— успокоивалъ ее молодой человкъ.
Глафира быстро оглянулась налво, направо… Вблизи, дйствительно, никого не виднлось. Только впереди, по алле, шли, направляясь въ ихъ сторону, двое какихъ-то господъ.
— Вотъ что!— ршительно сказала Глафира,— давайте мн сюда вашу папиросу, а сами ко мн наклонитесь и загородите меня!
И, стиснувъ въ горсти поданную ей сосдомъ закуренную папиросу, она спряталась у него за спиною, плотно къ ней прижавшись плечомъ, и медленно, съ паузами, сдлала нсколько глубокихъ затяжекъ.
— Идутъ,— прошепталъ, тяжело переводя, почему-то, дыханіе, молодой человкъ.
Глафира быстро приняла нормальную позу, швырнувъ окурокъ въ траву.
Отъ табачнаго дыма, или по другимъ какимъ-либо неизвстнымъ причинамъ, она была теперь блдна, какъ бумага, и тоже дышала съ трудомъ.
— Ф-фу!— сдлала она всми легкими и схватилась за сердце.
Затмъ, какимъ-то мутнымъ, растеряннымъ взоромъ осмотрвшись вокругъ, она встала на ноги, чуть-чуть зашаталась и, все еще дыша тяжело, словно только что спаслась отъ погони, заявила рзкимъ и отрывистымъ голосомъ:
— Ну, пора и домой! Вра, пойдемъ! Вы насъ проводите?— обратилась она къ симпатичному юнош.
— Я… извольте-съ… съ моимъ удовольствіемъ!..— подхватилъ тотъ, вставая.
Сестры взялись вмст подъ ручку и направились къ выходу. Юноша пошелъ по пятамъ за двицами.
Въ молчаніи вс трое вышли изъ сада, перешли улицу, достигли Харламова моста и вступили въ многолюдный и тсный Екатерингофскій проспектъ, держа путь къ Вознесенскому.
Сестры шли рядомъ, занявъ во всю ширину тротуаръ. Молодой человкъ слдовалъ сзади.
— Аркаша! Вотъ ты гд, наконецъ!— громко вдругъ раздалось восклицаніе.
Вс трое остановились. Передъ ними стоялъ господинъ среднихъ лтъ, съ длинными висячими усами, въ потертомъ пальто и форменной съ кокардой фуражк какого-то вдомства.
— Виноватъ-съ! Извините!— расшаркался онъ, замтивъ двицъ, и сконфуженно попятился прочь съ тротуара.
— Сдлайте одолженіе, мы васъ не задерживаемъ!— съ достоинствомъ обратилась къ молодому человку Глафира.
И, чинно ему поклонившись, она съ сестрою тронулась дальше.
Сдлавъ нсколько шаговъ по тротуару, Глафира оглянулась украдкой.
Ихъ провожатый, подъ руку съ господиномъ въ фуражк съ кокардой, перескалъ Екатерингофскій проспектъ, направляясь къ Подъяческой.
Между ними шла такая бесда:
— Чортъ тебя знаетъ, куда ты пропалъ?!— горячился симпатичный блондинъ или ‘Аркаша’, къ которому вернулась развязность тлодвиженій и онъ опять побдоносно размахивалъ своей камышевой тросточкой.
— Нтъ, лучше скажи, куда ты провалился?— спросилъ его спутникъ.
— Никуда не проваливался! Шлялся по саду, вс ноги себ отломалъ, даже въ церковь совался…
— Денегъ досталъ?
— Ни копйки! А у тебя тоже нтъ?
— Ни одного сантима!
— Фю-фю! Дло-швахъ!
— Чего ужъ скверне! Къ Тетерькину разв толкнуться?
— Вали!

IV.

Вечерній чай уже отпили, самоваръ почти совсмъ сталъ холодный, посуда давнымъ-давно была перемыта, а маленькое застольное общество, сидвшее здсь какъ и давеча утромъ, все еще пребывало на своихъ обычныхъ мстахъ, въ молчаніи, погруженное въ думы.
Лтнія сумерки сгустились въ ту полупрозрачную мглу, которая, на какихъ нибудь полчаса, смняетъ красную вечернюю зорьку предъ наступленіемъ блой питерской ночи.
Душно было въ квартир, душно и на двор, гд еще слабо боролись остатки вечерняго свта съ тнями ночи… Окошки были распахнуты настежь, но ни малйшая струя втерка не шевелила легкихъ кисейныхъ занавсокъ, не шевелила ни единый листочекъ словно погруженныхъ въ дремоту растеній на подоконникахъ — и туда, къ этимъ окошкамъ, ясно свтлвшимся въ полумрак квартиры, обращены были застывшія въ мертвомъ безмолвіи лица старушки и двухъ ея дочекъ.
Вс три сидли какъ каменныя, погруженныя каждая въ свою особливую думу, и падавшее изъ оконъ слабое отраженіе свта рисовало въ окружающей мгл лица всхъ трехъ неподвижными блыми пятнами.
Громкое, какъ бы въ испуг, восклицаніе старушки, всплеснувшей при этомъ руками, нарушило вдругъ тишину… Оно раздалось такъ неожиданно, что об сестры вздрогнули вмст…
— Б-батюшки-свты! Вдь, что я забыла-то! Завтра родительская, а у насъ и лампадка не теплится!!
Она вскочила со стула и суетливо заметалась по комнат.
— Господи, давно уже десять часовъ, а мы и не слышимъ! И Лукерья все не идетъ… Врно, заснула… Лукерья! Лукерья!
Заспанная Лукерья явилась и унесла самоваръ, а старушка убрала въ шкафчикъ посуду и завозилась передъ кіотой.
Скоро трепетный свтъ зажженной лампадки мягко забрежжился на серебряныхъ ризахъ и позолоченныхъ внчикахъ стоявшихъ за стеклянной дверцей кіоты иконъ, наполнивъ всю комнату кроткимъ покоемъ и миромъ…
Старушка скрылась на кухню, гд ей предстояла бесда съ Лукерьей по поводу необходимыхъ распоряженій на завтра, и сестры остались вдвоемъ.
Об пребывали въ молчаніи, устремивъ задумчиво взоры къ лампадк.
Наконецъ Глафира пошевелилась, испустила глубокій, продолжительный вздохъ, медленной, безшумной походкой направилась къ окнамъ, остановилась и вперила глаза въ то пространство двора, которое открывалось предъ ними.
Видна была мостовая, различались сквозь сумракъ подвальныя окна противоположнаго флигеля, нижняя часть водосточной трубы, съ подставленной кадкой, и прислоненныя тутъ же къ стн, должно быть забытыя дворниками, метла и лопата… Медленно, крадучись, прошла по двору кошка — и скрылась… ‘Ма-а-ау!’ глухимъ, протяжнымъ басомъ гд-то откликнулся котъ…
И снова глубокій, продолжительный вздохъ всколебалъ грудь Глафиры… Тупое, щемящее чувство, въ которомъ были и какая-то сладкая боль, и жажда чего-то, и грусть безотчетная, томило все существо старой двицы…
А молодая сестра ея еще посидла немного, потомъ тоже медленно встала, подошла къ комоду, достала съ него послдній томъ ‘Королевы Марго’ и, свъ передъ кіотой, у самой лампадки, погрузилась въ прерванное предъ чаемъ чтеніе интереснаго романа Дюма.
Маятникъ усыпительно чикалъ… Гд-то, въ углу, тонко и жалобно верещала, вроятно попавъ къ пауку, какая-то злополучная муха…
Глафира точно застыла, съ устремленными въ окошко глазами, вся во власти того-же неизъяснимаго, глубоко-щемящаго чувства… Вра читала и предъ умственнымъ взоромъ ея жилъ и двигался міръ королей и героевъ, образы которыхъ вс время носились въ ея голов…
И теперь, какъ всегда, она жадно глотала глазами страницы, отршившись отъ всего окружающаго, и глубоко, всмъ своимъ существомъ, переживая отчаяніе двухъ неразлучныхъ друзей — графа де-Коконасъ и графа Лямоля — которые такъ хорошо все устроили было для побга Генриха Наваррскаго, (это должно было случиться во время королевской охоты, въ то время какъ преданные ему гугеноты скрывались въ лсу), что Вра предвкушала уже удовольствіе видть, какъ вс: и этотъ злой Карлъ IX, и его поганая мать, Катерина Медичи, а главное, этотъ подлецъ, герцогъ д’Алансонъ, вс, вс они останутся съ носомъ — и вдругъ все открыто, гугенотское войско бжало, бдные Коконасъ и Лямоль взяты въ плнъ и приведены къ къ Карлу IX, который уже конечно ихъ не помилуетъ, и этому доброму, милому Генриху опять неудача!
Вра совсмъ не слыхала, какъ старая мать ея вернулась изъ кухни, постелила себ на диван постель, раздлась и, вставъ на колни, въ нсколькихъ шагахъ отъ нея, передъ кіотой, принялась молиться, шепча про себя, истово осняясь крестомъ и откладывая земные поклоны…
Окончивъ моленье, старушка улеглась на диван и, сквозь звоту, обратилась къ двицамъ:
— Вы, смотрите, прислушивайтесь… Не равно, кто еще и зайдетъ… Ты, Глаша, не сейчасъ еще ляжешь?
— Нтъ, маменька… Я тамъ посижу, если хотите…— отозвалась Глафира, съ необычайною кротостью въ голос.
— О-охъ, Господи… Очисти мя, гршную… А-а-а!— сладко звнула старушка, поворачиваясь къ стнк лицомъ.
Глафира вошла въ помщеніе табачной и сла на стулъ за прилавкомъ.
Спать ей совсмъ не хотлось. Нервы ея были сильно возбуждены и голова работала дятельно. Тамъ проходилъ рядъ безсвязныхъ мыслей, отрывочныхъ образовъ, будившихъ въ душ и грустныя, и сладкія чувства, наполнявшихъ все существо старой двицы какой-то тупой и тягучей истомой… Ей такъ хорошо было теперь, здсь, одной, совершенно одной,— и ей казалось, что она могла-бы такъ просидть хоть цлую вчность, отдаваясь своимъ сокровеннымъ мечтамъ, которыхъ никто не подглядитъ, не узнаетъ… И никто не войдетъ, не прерветъ этихъ грзъ, съ которыми она теперь одна-одинхонька и которыя такъ далеки отъ всего, отъ всего, что вчно у нея предъ глазами, что надоло, постыло, что длаетъ ее злой, раздражительной и отъ чего она готова бжать на край свта!..
Картонный мальчикъ въ углу, протягивая изъ сраго сумрака руки, словно дивуясь, таращилъ глаза на Графиру… Прямо свтллось окошко, упиравшееся совершенно въ панель, гд торчала чугунная тумба и мелькали изрдка ноги прохожихъ…
Уже мене суеты замчалось на улиц и становилось какъ будто свтле. Скоро будетъ тихо совсмъ и блая ночь воцарится надъ городомъ, а Глафира будетъ лежать, изнывая въ тоск и безсонниц, какъ это съ ней сталось въ послднее время… Нтъ, нтъ, сегодня не будетъ тоски, она заснетъ сладко и крпко, потому что ей хорошо — такъ хорошо, какъ она давно ужъ не помнитъ,— и все время было ей хорошо, пока сидла она съ матерью и сестрою за самоваромъ, чуждая имъ боле чмъ когда-бы то ни было, и въ то самое время, когда одна изъ нихъ размышляла вроятно о томъ, какъ она пойдетъ завтра на Снную съ Лукерьей, а другая — о своемъ дурацкомъ роман,— Глафира думала и мечтала о томъ, чего никогда не можетъ придти имъ и въ голову!
‘Аркаша, Аркаша…’ мечтательно прошептала Глафира.
И она тотчасъ же почувствовала, какъ горячая краска залила лицо ея до самыхъ корней волосъ… Но образъ блокураго юноши съ двическимъ личикомъ, съ золотистымъ пушкомъ на щекахъ и надъ верхней пунцовой губою стоялъ передъ ней безотвязно, она не могла не думать о немъ — и это началось съ той самой минуты, когда она давича съ нимъ разсталась на улиц.
А между тмъ Глафира его совершенно не знаетъ. Она знакома съ нимъ лишь потому, что онъ часто бываетъ въ ихъ лавк, гд покупаетъ табакъ. Даже и имя его было ей неизвстно и она узнала только сегодня, когда молодого человка окликнулъ на улиц этотъ противный усачъ…
…Онъ давно ужъ ей нравится… Да, вотъ уже около года!.. Она видитъ много народа, нкоторые шляются къ нимъ постоянно, есть и такіе, на которыхъ она обращаетъ вниманіе. Былъ даже одинъ офицеръ, о которомъ она думала нсколько дней — такъ, совершенно безъ всякой причины и цли, зная отлично, что ничего изъ этого выйти не можетъ,— и все-таки думала… Затмъ офицеръ куда-то пропалъ, и она совершенно о немъ позабыла… Съ нкоторыхъ поръ она стала думать объ этомъ блондин. Онъ ее занималъ, она интересовалась имъ, какъ выражаются, но — ей казалось — нисколько не больше, чмъ тмъ офицеромъ… И вотъ сегодняшній вечеръ ей доказалъ, что она о немъ думаетъ больше, чмъ полагала сама про себя. Не даромъ ршилась она на свою смлую выходку, когда подозвала его и посадила рядомъ съ собой на скамейку! Для барышни даже совсмъ неприлично… Ну, и прекрасно! Такъ что-жъ? Онъ такой милый, простой, съ нимъ можно вести себя совсмъ на распашку — и это-то пуще всего привлекаетъ… Главное, онъ совсмъ точно красная двушка и положительно ничего не можетъ скрывать! Ха-ха, какъ давеча растерялся онъ… Чудачокъ!.. И все время краснлъ и конфузился… Это потому, что онъ совсмъ неиспорченный и, очевидно, не испыталъ еще многаго, что знаетъ каждый мужчина… Какъ крпко онъ, вроятно, долженъ любить!..
…А почемъ знать? Что, если вдругъ…
…Но почему и не такъ?.. Ничего тутъ нтъ удивительнаго! Положительно, ничего удивительнаго! Если разобрать хорошенько, то окажется, что ему съ ней было пріятно… Во-первыхъ, онъ все время сидлъ на скамейк, хотя-бы отлично могъ встать и уйти, даже просто не подойти, коли пошло ужъ на то… Затмъ, почему онъ все время конфузился?.. Положимъ, онъ робокъ… Но вдь не изъ-за одной-же робости только онъ во все время на нее не могъ поднять глазъ!.. И даже вотъ, наконецъ, когда она курила у него за спиною, прижавшись плечомъ, она слышала, какъ онъ весь дрожалъ… у нея самой голова закружилась… и она въ ту-же минуту почувствовала, что они такъ близки, близки другъ къ другу, какъ будто всю жизнь были вмст!..
…Но вдь у него никогда духу не хватитъ самому дать понять, что она ему нравится… Это вздоръ! Она, Глафира, сама заставитъ его это сдлать!..
…Да, такъ-таки вотъ и заставитъ!.. Во-первыхъ, нужно будетъ короче съ нимъ познакомиться… Это вотъ самое главное. Можно будетъ для этого просто его пригласить посидть — не такъ, ни съ того, ни съ сего, а конечно подъ какимъ-нибудь удобнымъ предлогомъ… Ну, это она ужъ устроитъ! Сдлать это будетъ не трудно, она уже въ томъ убдилась… И вотъ онъ къ нимъ ходитъ… Иногда пьетъ у нихъ чай… Пусть иногда приведетъ съ собой кого нибудь изъ товарищей — хотя-бы, напримръ, этого самаго усатаго давишняго…
…Онъ говорилъ, что состоитъ гд-то на служб… Врно, на государственной… У него какая-нибудь мелкая должность… Не бда, обоимъ имъ хватитъ… Вдь это только пока, а потомъ онъ вдь выслужится… Вдь, наконецъ, и сама она будетъ работать — и какъ пріятно ей будетъ работать!.. Онъ ходитъ на службу, она сидитъ дома и шьетъ… Вотъ онъ приходитъ изъ должности… Они вмст обдаютъ… Потомъ онъ можетъ прилечь отдохнуть… Вечеромъ они пойдутъ въ гости къ какому-нибудь его сослуживцу, или къ нимъ зайдетъ кто-нибудь… его товарищъ съ женой… наконецъ, маменька, Вра… Можно будетъ позволить себ иногда и похать въ театръ… Во всякомъ случа, они должны соблюдать экономію — и она объ этомъ будетъ стараться!.. Главное, чтобы у нихъ въ дом не было пьянства… Ужъ ему-то она совсмъ не позволитъ — разв такъ, рюмку, дв, предъ обдомъ, но больше — ни-ни!.. Если у него окажется кто-нибудь изъ товарищей пьяница — такого она ни за что не потерпитъ и, безъ всякихъ-таки церемоній — пожалуйте, маршъ, вотъ Богъ, вотъ порогъ!.. (Кажется, вотъ этотъ усатый… онъ что-то ей подозрителенъ)… Ну, да вдь и самъ Аркаша того не допуститъ, конечно!
…А какъ хорошо имъ будетъ вдвоемъ!.. Вотъ зима, вечеръ, морозъ… У нихъ въ квартир лампа горитъ… Онъ сидитъ за столомъ и пишетъ бумаги, а она тутъ-же, въ этой-же комнат, шьотъ…— ‘А что, Глашенька, не пора-ли намъ самоварчикъ?..’ — ‘Сейчасъ, Аркаша, сейчасъ!..’ (Какое чудесное это имя — Аркадій!) Она къ нему подойдетъ, охватитъ за шею и поцлуетъ… Ахъ, хорошо!!. Аркаша! Аркаша!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Съ силой, отчаянно, точно готовый сейчасъ оборваться, задребезжалъ колокольчикъ, дверь стремительно распахнулась и хлопнула объ стну, едва удержавшись на петляхъ — и въ лавочку шумно ввалилась мужская компанія… Пока передній входилъ, слдующій за нимъ возился еще у порога, на ступеняхъ, ведущихъ въ лавочку съ улицы, виднлся еще, а за нимъ и еще… Всхъ было четверо.
Глафира поднялась за прилавкомъ и какъ-бы оцпенла на мст…
— Папиросъ! Самыхъ лучшихъ!
Вс были пьяные. Въ одно мгновеніе ока атмосфера табачной наполнилась запахомъ портерной.
Глафира стояла безмолвная, не въ силахъ произнести ни единаго слова, и только глядла во вс глаза на компанію, узнавая знакомыя лица…
У прилавка, привалившись къ нему всмъ своимъ грузнымъ туловищемъ, стоялъ, колыхаясь, усачъ. Рядомъ виднлся неизвстный субъектъ въ котелк и одномъ пиджак. Онъ стоялъ неподвижнымъ столбомъ и его, очевидно, сильно клонило ко сну… За нимъ рисовался силуэтъ, тоже неизвстнаго господина въ фуражк. Этотъ былъ, кажется, изъ всхъ самый трезвый и держалъ подъ руку четвертаго — высокаго молодого человка въ свтломъ пальто и соломенной шляп…
— Папиросъ! Поскоре!— повторилъ, клюнувъ носомъ, усачъ.
Глафира все еще пребывала въ оцпенніи, не въ состояніи сдлать движеніе и только во вс глаза продолжала смотрть — не на усача, не на товарища его въ котелк, нтъ, не на нихъ,— а на того, на послдняго — на молодого человка въ свтломъ пальто, потому что это былъ никто иной, какъ Аркаша, застнчивый, скромный Аркаша,— теперь всхъ пьяне, всхъ безобразне, съ развязавшимся галстухомъ, въ заломленной на самый затылокъ соломенной шляп, и употреблявшій большія усилія, чтобы, при помощи спутника, твердо устоять на ногахъ…
Погрузившійся уже было въ дремоту субъектъ въ котелк открылъ вдругъ глаза, медленно осмотрлся по сторонамъ и заплетающимся языкомъ произнесъ:
— А мн п-пива… К-калинкинскаго…
И затмъ онъ опять сомкнулъ свои вжды.
— Что за чортъ! Папиросъ не даютъ!— оглянулся усачъ на остальную компанію.— Аркашка! Гд ты? Аркашка! Скажи, чтобы дали намъ папиросъ!— потомъ, обернувшись къ Глафир, онъ сдлалъ попытку галантно расшаркаться и прибавилъ, подмигнувъ однимъ глазомъ:— Вы ужъ насъ извините… мы эдакъ немножко, тово… Это все онъ… вонъ тотъ подлецъ… вонъ у дверей-то стоитъ… вашъ этотъ самый Аркаша прелестный!.. Потому, говоритъ, она для меня все готова исполнить, и за пивомъ, говоритъ, можетъ послать… Фу, чортъ, кажется, мн-бы не слдовало… Ну, да, чортъ, наплевать! Вы не тово… не сердитесь… Ваша тайна умретъ! Какъ честной человкъ!.. Слово — желзо!.. Могила!!— треснулъ усачъ себя въ грудь кулакомъ и, вдругъ разсвирпвъ почему-то, заоралъ, обернувшись назадъ: — Аркашка!! Да скажи-же ей, наконецъ, дьяволъ возьми твою душу, чтобы она дала папиросъ! Жив-ва!! Аркашка! На-адлецъ!
Аркаша только икнулъ.
— Вонъ!!— взвизгнула внезапно Глафира, стремительно выскакивая изъ-за прилавка.— Вонъ отсюда, сейчасъ! Маршъ! Сію же минуту! Не то полицію кликну! Вонъ, говорятъ!!
И, бросившись подобно тигриц на усача, Глафира уцпилась ему обими руками за шиворотъ и, съ появившейся неожиданно откуда-то силой, повлекла его отъ прилавка къ дверямъ.
— Тетерькинъ… д-дай… ему… въ з-зубы…— промолвилъ, пробуждаясь изъ дремоты, субъектъ въ котелк.
Въ ту же минуту, не выпуская изъ лвой руки воротника усача, къ удивленію, не заявлявшаго при этомъ никакого протеста, Глафира правою, свободною рукою продлала туже самую операцію и съ его компаньономъ и повлекла его тоже къ дверямъ.
Аркаша барахтался въ это время уже на ступенькахъ, ведущихъ на улицу, поддерживаемый господиномъ въ фуражк.
— Сволочь! Мерзавцы!— послала во слдъ обимъ своимъ жертвамъ Глафира, вытолкнувъ ихъ за порогъ.
Пока субъектъ въ котелк и усачъ вздымались съ трудомъ по ступенькамъ (Аркаша съ господиномъ въ фуражк уже были на улиц), она захлопнула дверь и замкнула на ключъ.
Теперь она почувствовала упадокъ всхъ силъ, шатаясь пробралась за прилавокъ и, какъ мшокъ, опустилась на стулъ.
Уже совсмъ разсвло. Глафира сидла какъ мертвая, съ блднымъ, неподвижнымъ, словно окаменлымъ лицомъ.
За окномъ щебетали уже воробьи… Розовая полоска восходящей зари заскользила по крышамъ домовъ…
Тогда Глафира поднялась, точно пробудившись отъ сна, медленно вышла изъ лавочки, вступила въ столовую, гд крпко спала, храпя и присвистывая, на своемъ диван, старушка, и очутилась въ ихъ общей съ младшей двицею спальн.
Вра, должно быть, давно ужъ спала. Такъ же, какъ утромъ, она лежала укутавшись съ головой въ простыню и представляя изъ себя неподвижный коконъ…
Все съ тмъ же блднымъ, окаменлымъ лицомъ, съ безучастнымъ, остановившимся взоромъ, Глафира медленно раздлась, разулась, медленно легла на постель, повернулась къ стнк лицомъ и нсколько времени лежала какъ мертвая… И вдругъ въ спальн послышались тихія, заглушаемыя подушкой рыданія…
Во всей квартир была тишина. Старушка безмятежно похрапывала. Вра не шевелилась подъ своей простынею.
Протекали послдніе дни августа мсяца, но погода еще стояла на славу. Лишь въ лунныя, безмятежныя ночи пронимало по временамъ холодкомъ да желтли и падали листья съ деревьевъ. Лто уходило медленно и какъ-бы съ сожалніемъ къ бдному петербургскому люду, задыхавшемуся въ теченіи самаго жгучаго времени въ каменныхъ, душныхъ стнахъ, и расточало ему свои послднія, уже усталыя ласки… Городъ день это дня оживлялся. На Невскомъ, въ предъ-обденный часъ, гуляли цлыя толпы. Бульвары и скверы кишли многочисленной публикой.
Было воскресенье. Солнце багровымъ шаромъ опускалось надъ взморьемъ. Часы на башн Петропавловской крпости только что пробили семь и печально играли ‘Коль славенъ…’ Послдняя нота курантовъ не успла еще замереть въ безвтренномъ воздух, какъ въ Лтнемъ саду грянула музыка.
Передъ тмъ блдно-срымъ павильономъ, съ пятью огромными окнами, который теперь стоитъ въ запустніи и гд въ описываемое время былъ ресторанъ, за тсно разставленными мраморными столиками сидло уже порядочно публики и постепенно прибывало все больше. Лакеи во фракахъ съ металлическими номерками въ петлицахъ мелькали, какъ духи, по всмъ направленіямъ, ловко лавируя между сидящими, вихремъ проносясь въ дверяхъ ресторана и разрываясь во всевозможныя стороны на раздававшіяся ежеминутно, то тамъ, то здсь, восклицанія: ‘ч-экъ!’ изъ устъ какого-нибудь статнаго франта въ шикарномъ пальто и свтлыхъ перчаткахъ, или блестящаго гвардейца-военнаго съ звонкими шпорами. Здсь виднлись все сытыя и благодушныя лица… Вились голубые дымки папиросъ… Слышался смхъ…
А тутъ-же, бокъ-о-бокъ съ сидящими группами, медленно двигалась людская толпа — по-истин ‘смсь одеждъ и лицъ’… По широкой средней алле, что тянется отъ ресторана къ Марсову полю, подъ высокою аркою протянувшихся справа и слва втвей вковыхъ дубовъ и кленовъ, струились два встрчныхъ потока цилиндровъ, женскихъ соломенныхъ шляпъ, усовъ и бородъ, военныхъ погоновъ, солидныхъ носовъ, гимназическихъ ‘кепокъ’, свжихъ двическихъ личикъ — въ дыму папиросъ и сигаръ, въ нестройномъ гул обрывковъ рчей, восклицаній и смха… У столовъ ресторана двойной потокъ этотъ распадался на дв отдльныхъ струи, въ правую и въ лвую стороны, дефилируя передъ сидящею публикой и давая дорогу встрчному людскому теченію, которое, въ свою очередь, дальше сливалось съ потокомъ въ средней алле. Здсь вс звуки многоголовой толпы, гомонъ рчей и шарканье ногъ по песку разомъ глушилъ оркестръ музыкантовъ на высокой эстрад, скрытой подъ раскидистымъ навсомъ деревьевъ…
— Фу, сядемъ… Устала!
Съ этимъ восклицаніемъ изъ толпы отдлились дв женскихъ особы, которыя гуляли, сцпившись подъ ручку, и одна изъ нихъ, та, что казалась постарше, но съ ршительными и живыми манерами, устремилась къ ближайшей свободной скамейк и поспшно на нее опустилась. Боле медлительная въ своихъ движеніяхъ спутница послдовала ея примру.
Это были Глафира и Вра.
Он прервали прогулку на той четырехъ-угольной площадк, гд перескаются подъ прямымъ угломъ аллея отъ ресторана съ тою, что ведетъ прямо къ выходу на Англійскую набережную, оставляя вправо монументъ баснописца Крылова. Здсь киплъ настоящій водоворотъ гуляющей публики, на который неподвижно смотрли старыя мраморныя статуи, вотъ уже больше ста лтъ цпенющія на своихъ пьедесталахъ. Все съ однимъ, застывшимъ навсегда выраженіемъ, равнодушнымъ къ дождю и палящему зною, созерцали он эту веселую и живую толпу, какъ созерцали другія, безсчетныя толпы прежнихъ, давно ужъ ушедшихъ во мракъ поколній… Вотъ нагая фигура Помоны, съ застнчивой улыбкой, слдитъ за шевелящимся у ногъ ея калейдоскопомъ пестрыхъ новйшихъ костюмовъ, а тамъ сейчасъ-же черезъ дорогу насупротивъ тоже голый старикъ, подъ которымъ значится итальянская надпись: ‘Saturno’, все собирается състь находящагося у него въ объятіяхъ ребенка и какъ-бы желаетъ сказать: ‘А мн наплевать!’
Наши знакомки сидли какъ разъ на скамейк, ближайшей къ подножью Сатурна, далекія, конечно, отъ всякихъ философскихъ мыслей, въ томъ нервно-возбужденномъ состояніи духа, которое производитъ мельканье толпы въ соединеніи съ звуками музыки.
Глафира была одта по лтнему, нсколько пестровато и ярко, какъ она всегда одвалась, что сперва бросалось въ глаза, а потомъ заставляло замчать изъяны и дефекты, выдавая особу со скудными средствами, однако желающую дать боле выгодное о себ представленіе, а, главное — быть помоложе. Дешевенькая соломенная шляпа Глафиры, переживавшая уже третій сезонъ, была украшена цлымъ букетомъ пунцовыхъ искусственныхъ розъ, эффектно отдлявшихъ темнорусыя подвитыя кудряшки, съ обдуманной строго небрежностью спадавшія на лобъ двицы. На рукахъ ея были лайковыя, блдно-сиреневаго цвта перчатки, сегодня утромъ тщательно вычищенныя мякишемъ булки и заштопанныя тамъ, гд это потребовалось. Прикрывавшая до половины лицо вуалетка изъ благо прозрачнаго тюля придавала томность глазамъ, съ чуть-чуть подчерненными, при помощи закопченной шпильки, бровями, выгодно оттняя сухощавыя щеки съ слегка наведеннымъ карминомъ румянцемъ… Такимъ образомъ, изъ всхъ силъ принаряженная, Глафира (да проститъ Господь ея слабость!) была твердо уврена, что взоры всхъ наличныхъ мужчинъ должны на ней останавливаться съ глубокой симпатіей…
Она была въ прекрасномъ расположеніи духа и, нервно поигрывая маленькимъ зонтикомъ, кокетливо украшеннымъ по краямъ разорванными кое-гд кружевами, скользила глазами по костюмамъ и лицамъ движущейся мимо толпы, безпрестанно обращаясь къ сестр по поводу чего-либо замченнаго.
— Смотри, вонъ тотъ старикъ, что у насъ покупаетъ… Глядитъ въ нашу сторону!
Затмъ прибавляла, проводивъ его взоромъ:
— Знать, не узналъ…
Немного погодя, она восклицала:
— Посмотри, посмотри, вонъ тамъ барыня!… Экая рожа! И одта точно молоденькая!
Вра смотрла, куда ей указывали, улыбалась своей лнивой улыбкой и, повидимому, глубоко наслаждалась и зрлищемъ этой толпы, и звуками музыки, и теплымъ воздухомъ безмятежнаго вечера… Въ своемъ старенькомъ, темно-сромъ бурнус, скромной шляпк и фильдекосовыхъ, кофейнаго цвта, перчаткахъ, она положительно тускнла, можно сказать, въ лучахъ своей нарядной сестры, которая недаромъ корила ее въ неумньи хорошо одваться… За то глаза ея оживленно искрились, на лиц совсмъ не было присущаго ему въ обыкновенное время выраженія тупой, самоуглубленной апатіи, а безпрестанно вспыхивавшій на ея блдныхъ щекахъ горячій румянецъ, при пристальныхъ взглядахъ мужчинъ, длалъ ее очень хорошенькой, особенно благодаря тому обстоятельству, что она сама совершенно не подозрвала объ этомъ…
— Вра, взгляни… Вонъ видишь тамъ чернаго господина въ очкахъ?..— толкнула ее локтемъ Глафира, но въ ту-же минуту круто оборвала свою рчь и не прибавила больше ни слова.
Взглянувъ по направленію взора сестры, молодая двица не замтила въ толп никакого господина въ очкахъ, но за то увидала высокаго блокураго юношу, шедшаго подъ руку съ прыщеватымъ субъектомъ въ юнкерской форм, и тотчасъ-же въ немъ узнала Аркашу, съ его неизмнной камышевой тросточкой, въ той-же широкополой соломенной шляп и свтломъ, пальто, очевидно вытерпвшихъ, со времени встрчи двицъ съ застнчивымъ молодымъ человкомъ въ оград Николы Морского, не одну непогоду, горячо разсуждавшаго о чемъ-то со своимъ компаньономъ, съ широкими жестами правой руки, въ которой была папироска… Случайно взглядъ его упалъ на скамейку, гд сидли об сестры, и Вр показалось, что онъ тотчасъ-же вздрогнулъ, покраснлъ какъ піонъ и сдлалъ движеніе замшаться въ толп…
Молодая двица хотла ужъ выразить было Глафир свое удивленіе, почему онъ не захотлъ съ ними раскланяться, какъ та быстро поднялась со скамейки и сказала рзкимъ, отрывистымъ голосомъ, который всегда у нея появлялся, когда она была въ раздраженіи:
— Пойдемъ!
Вра тотчасъ-же встала и, просунувъ руку подъ локоть, протянутый ей старшей сестрой, безпрекословно за нею послдовала.
Слившись опять съ теченіемъ толпы, которая становилась все гуще, и медленно подвигаясь впередъ, насколько позволяла возможность, двицы, въ ногу, подъ ручку, прошли мимо оркестра, который какъ разъ въ эту минуту съигралъ какую-то пьесу, и за столиками трещали апплодисменты. Тамъ теперь все было набито биткомъ и лакеи съ усиліемъ продирались между сидящими группами.
Все повинуясь теченію, сестры повернули налво, къ чернвшейся между деревьями масс крыловскаго памятника, все такъ-же медленно, плетясь шагъ за шагомъ, и все время не обмнявшись другъ съ дружкой ни словомъ.
— Фу, это просто невыносимо! Экая давка!— издала, наконецъ, восклицаніе Глафира. Она, очевидно, теперь была ужъ не въ дух.
Взглянувъ въ боковую аллею, мимо которой влекла ихъ толпа, она сказала опять съ раздраженіемъ:
— Тамъ тоже биткомъ… Эка народищу!
Между тмъ он достигли до новаго пересченія аллеи, гд, по угламъ, переглядывались между собою ‘езавель’ съ ‘Агриппиной’. Здсь потокъ закруглялся. Глафира внезапно покинула руку сестры и, вынырнувъ на свободу, словно пловецъ, достигшій желаннаго берега, облегченно воскликнула:
— Ну, наконецъ, слава Богу!
Пройдя мимо статуй, другъ противъ дружки торчавшихъ у выхода (справа стояло ‘Правосудіе’, простиравшее къ публик сломанную правую руку, а слва — ‘Кротость’, чертившая какую-то латинскую тарабарщину въ развернутой книг) — сестры очутились въ той длинной и широкой крайней алле, откуда уже видно Марсово поле. Въ ней всегда бываетъ мало народу. Лишь кое-гд, на скамейк, можно замтить уединенную парочку.
Здсь было тихо. Солнце уже скрылось и срый сумракъ густлъ подъ навсомъ деревьевъ.. Отъ времени до времени, желтый лапчатый листъ, порхая въ просвт аллеи, какъ усталая бабочка, кружился и падалъ на землю. Какъ-бы объятые покорной, сосредоточенной грустью, безмолвные дубы и клены погружались въ дремоту.
Об двицы медленнымъ шагомъ подвигались впередъ. Глафира молчала, утративъ всю свою недавнюю живость и забывъ о сестр, которая своей обычной, лнивой, нсколько въ раскачку походкой, шла съ ней бокъ-о-бокъ. Она тоже устала и, привыкнувъ къ быстрымъ переходамъ въ расположеніи духа Глафиры, съ своей стороны не обращала на нее никакого вниманія, ощущая только желаніе ссть и замедляя шаги каждый разъ, какъ имъ встрчалась по дорог скамейка. Но старшая сестра продолжала идти упорно впередъ, и Вра покорно за нею тащилась.
Передъ ними открылся просвтъ съ видомъ на Марсово поле. Все по прежнему молча, Глафира повернула въ ту сторону и ея примру послдовала въ свою очередь Вра.
Это тотъ пунктъ на окраин сада, гд ршетка длаетъ выступъ, образуя террасу надъ узкой канавкой, называемой Лебяжьимъ каналомъ, что тянется отъ самой Невы и вливается въ Мойку. Тутъ блется группа изъ мрамора, изображающая обнаженнаго юношу, который лежитъ навзничь, разметавшись во сн, а надъ нимъ наклонилась, тоже нагая, женщина въ греческой діадем и тихо, какъ-бы боясь разбудить, тянетъ съ него стыдливый покровъ, страстнымъ взоромъ впиваясь въ его наготу…
— Тьфу, мерзость какая!
Это восклицаніе издала Вра, неожиданно разомкнувъ вдругъ уста.
— Что?— вздрогнула всмъ тломъ Глафира.
Взоръ ея съ задумчивой пристальностью сосредоточился на мраморной групп и голосъ сестры очевидно испугалъ ее своею внезапностью.
— Какъ не стыдно эдакія ставить статуи!— пояснила молодая двица, цломудренно потупляя глаза.
Старшая сестра ничего не отвтила, не разслышавъ или намренно не удостоивъ вниманіемъ этотъ протестъ оскорбленной стыдливости, обошла пьедесталъ и сла на стоявшую тутъ-же скамейку.
Впереди простиралась обширная и пустынная площадь Марсова поля, съ мелькающими по всмъ направленіямъ тамъ и сямъ пшеходами. Сро-лиловая дымка быстро надвигавшихся сумерекъ повисла уже въ воздух, и дальнія высокія зданія стушевались въ одну сплошную темную массу. Налво, надъ шпилемъ Инженернаго замка, всплыла блдно-золотая луна. Здсь, ближе, направо, надъ равниной Невы еще было свтле. Профили величавыхъ дворцовъ, стройной шеренгой тснящихся къ Большой Милліонной, а тамъ, за Невой, длинный шпицъ Петропавловской крпости ясно вырзывались на безоблачномъ неб, и изваяніе Суворова, въ вид античнаго воина, съ высоты своего постамента замахнувшагося грозно мечемъ на Троицкій мостъ, рзцо чернлось на площади, образующей широкій просвтъ среди линіи зданій Англійской набережной… Отдаленный грохотъ зды экипажей гудлъ неумолчно, какъ приливъ разъяреннаго моря… Свистки пароходовъ раздавались по временамъ на Нев…
Об двицы сидли какъ каменныя. Вся поза младшей сестры выражала одно глубокое наслажденіе отдыхомъ и желаніе остаться такъ безконечно. Лицо Глафиры было спокойно и глаза, широко раскрытые, цпенли въ сосредоточенной дум.
Воспоминаніе о встрч, назадъ тому полчаса, всколыхнувшей горькія мысли старой двицы, теперь уже улеглось, какъ давно улеглось воспоминаніе о томъ эпизод, что случился когда-то, въ блую іюньскую ночь, кажущуюся теперь такимъ отдаленнымъ прошедшимъ, и по сіе время остался невдомой тайной для всхъ домочадцевъ, какъ такою-же тайной остались для нихъ тогдашнія страданія Глафиры. А она тогда, вдь, глубоко страдала! И никто изъ нихъ, вдь, не знаетъ, и никто изъ нихъ не способенъ понять, какимъ мучительнымъ чувствомъ стыда и неукротимйшей злобы загоралось все ея существо, при одномъ воспоминаніи случившагося! Слава Богу, этотъ ненавистный тихоня не появлялся ужъ больше въ ихъ лавочк — канулъ какъ въ воду, но представленіе о его пьяной фигур, о всей той безобразной компаніи, о подлец-усач, воспоминаніе о всхъ тогдашнихъ рчахъ (о, какъ все это врзалось въ памяти!) — еще долго-долго посл того живо, назойливо, подобно кошмару, тревожили воображеніе Глафиры въ т ужасныя блыя ночи, когда уже розовыя краски разсвта скользили по стнамъ квартиры, мать и сестра безмятежно храпли вокругъ, а она, изнывая въ безсонниц, металась въ своей горячей постели, ломая руки надъ годовою и разражаясь злыми слезами…
Все это прошло ужъ и кончилось. Остался лишь мутный осадокъ, тамъ, гд-то, въ глубокихъ изгибахъ души, но онъ все копится, копится — и разомъ вдругъ всколыхнется… И это часто случается. Какой нибудь вздоръ, ничтожное слово, намекъ — и Глафира чувствуетъ, какъ вся кровь ей бросилась въ голову, въ вискахъ застучало, и горячая, неукротимая злоба залила всю ея душу… Тогда она готова растерзать все на свт, тогда она всхъ ненавидитъ — даже маменьку, Вру… да, да, ихъ даже больше, чмъ кого-бы то ни было она ненавидитъ… И такъ пріятно тогда ихъ обидть и заставить страдать… А потомъ ей стыдно и тяжело — Богу одному только извстно, какъ ей тяжело! И какъ тогда ей все мерзко, противно, и какъ себ самой она мерзка и противна, и какъ ей хочется тогда умереть!..

VI.

Сумерки совсмъ уже сгустились. Очертанія и краски слились въ одну безразличную темень. Луна надъ шпилемъ Инженернаго замка поднялась еще выше и стала блдне. Музыка играла вдали что-то протяжно и грустно…
Погруженная въ думы и даже забывшая о присутствіи Вры, Глафира очнулась, и взглядъ ея ненарокомъ скользнулъ по фигур рядомъ сидящей сестры. Вся облитая голубовато-серебристымъ сіяніемъ, та не шелохнулась, устремивъ глаза на луну…
— Вра!— окликнула ее тихо Глафира.
Молодая двица медленно повернула лицо — неподвижное, блдное, съ кротко-мечтательнымъ взоромъ.
‘А какая она добрая, тихая’…— мелькнуло вдругъ въ мысляхъ Глафиры, между тмъ какъ сестра, смотря на нее, молча и вопросительно ждала: — ‘и никогда, никогда она, вдь, не злится… Да, она лучше, она гораздо лучше меня!’
И Глафира въ ту-же минуту открыла, что она любитъ сестру, что она даже крпко любитъ ее,— и ощутила потребность тотчасъ-же это ей выразить.
— Ты не озябла?
— Нтъ… ничего… Вдь, тепло!
— Теб хорошо?.. А?.. Вруша…
(Голосъ старшей сестры звучалъ нжно, почти даже растроганно).
Обычная лнивая усмшка скользнула по лицу младшей двицы.
— Да… хорошо…
— Теб не надоло сидть?
— Нтъ… А теб надоло?
— Я тебя спрашиваю!.. Можетъ быть, хочешь еще погулять?
— Все равно… Какъ ты хочешь…
— Нтъ, какъ ты хочешь, отвть!.. Отчего никогда ты не скажешь, какъ самой теб хочется?..
— Да ей-Богу-же, Глаша… право-же, мн все равно!.. Пожалуй, пойдемъ…
— Ну, вотъ, и отлично, пойдемъ!
И подхвативъ подъ руку Вру, Глафира поднялась со скамейки.
— Мы разв не къ музык?— спросила молодая двица, такъ какъ сестра устремилась опять въ боковую аллею.
— Это потомъ… Взгляни, какъ тутъ хорошо!
Глафира на минуту пріостановилась, осмотрлась по сторонамъ и глубоко вздохнула.
Тишина, нарушаемая только отдаленными звуками музыки, окружала обихъ сестеръ. Густой, таинственный мракъ ютился подъ втвями деревьевъ, между тмъ какъ внизу, по дорог, лежали серебристыя полосы луннаго свта, тамъ и сямъ задвая черный, корявый стволъ дерева или уголъ скамейки, а все остальное пространство было погружено въ почти совершенную темень… Смутно мелькали, на мицуту озаряясь въ лунныхъ лучахъ, силуэты рдкихъ прохожихъ… Гд нибудь на скамейк, во мрак, слышался шепотъ невидимой пары… Кое-гд вспыхивалъ красною точкою огонкъ папиросы… Звуки оркестра все тише и тише замирали вдали…
— А покурить-то я и забыла!— воскликнула внезапно Глафира.— Вотъ опять нужно ссть… Пойдемъ, я знаю вонъ тамъ отличное мсто!
И сестры двинулись дальше.
Скоро он очутились на круглой площадк, недалекой отъ пруда, который сквозь ршетку виднется съ улицы. Въ центр ея стоитъ Антиной, а отъ него бгутъ во вс стороны, въ вид правильныхъ радіусовъ, нсколько узкихъ аллеекъ.
Здсь рдко встрчаются ищущія уединенія парочки, потому что для нихъ всегда существуетъ опасность подвергнуться нескромному взору прохожаго. Изрдка на которой нибудь изъ алеекъ промелькнетъ одинокій фланръ, да медленнымъ, выжидающимъ шагомъ, пройдетъ, останавливая пристальный и многознаменательный взглядъ на каждомъ попадающемся на встрчу мужчин, ярко одтая, съ размалеванными щеками, и тоже одинокая два…
Свъ на скамейку, Глафира достала длинненькую голубую коробочку изъ-подъ порошковъ, замнявшую ей портъ-папиросъ, и закурила.
Лунный свтъ дробился въ переплетающихся сучьяхъ деревьевъ, разбрасывая, по всмъ направленіямъ яркія полосы. Весь озаренный луною стоялъ, поникнувъ головой, Антиной, какъ-бы испытывая глубокую тоску одиночества. Ни единая нота оркестра не долетала въ этотъ уголокъ Лтняго сада.
Вблизи, неподвижно, какъ ровное зеркало, сіяла въ лунныхъ лучахъ поверхность безмятежнаго пруда съ чернющимся на его берегу профилемъ массивной каменной урны, а тамъ, чуть подальше, уже гремла, стучала и двигалась улица…
И только тутъ, вотъ теперь, въ первый разъ, Глафира подумала о неизбжности возвращенія домой… Ея воображенію представились стны тсной квартиры, самоваръ на убогомъ стол, разогртый съ приходомъ двицъ, холодные остатки отъ обда жаркого, старая мать, которая безпрестанно позвываетъ и креститъ свой ротъ, потому что ей сильно хочется спать… Потомъ ночь, тишина, монотонный стукъ маятника… И когда во всей, квартир раздастся храпніе, Глафира еще долго будетъ ворочаться въ своей жаркой постели, пока, вся измученная, наконецъ погрузится въ тревожный міръ грзъ, гд ей постоянно мерещатся разные черные бородатые люди, отъ которыхъ она все время спасается… А завтра она встанетъ опять разбитая, злая, и будетъ ко всмъ придираться… О, какъ она все это знаетъ отлично!
Ей вспомнилось вдругъ, что еще давеча, когда она съ сестрою покидала скамейку у Марсова поля, часы на башн Петропавловской крпости пробили девять… Съ тхъ поръ прошло уже полчаса, если не больше… Какъ прогоняютъ назойливыхъ мухъ, Глафира смахнула съ себя всякія мысли о дом, вся охваченная жаднымъ желаніемъ насладиться послдними часами свободы, вскочила стремительно на ноги, швырнула на песокъ папиросу, растоптала ее и съ лихорадочнымъ оживленіемъ воскликнула:
— Ну, теперь къ музык!
Лихорадочное оживленіе это разросталось все пуще въ Глафир, по мр того, какъ об сестры приближались къ главному центру. Опять мимо нихъ замелькали статуи, затмъ, чмъ дальше, тмъ больше пришлось замедлять и укорачивать шагъ, по мр все увеличивающейся массы гуляющихъ, между тмъ какъ оркестръ становился слышне. Все ясне, отчетливе, различались ухомъ мотивы — и вотъ звуки игривой и возбуждающей офенбаховской музыки встртили нашихъ двицъ. То былъ хоръ изъ -го дйствія, въ то время еще не набившей оскомины, ‘Прекрасной Елены’:
Вс мы жаждемъ любви.
Это наша святыня…
Вокругъ кипла цлая давка… Тутъ уже не шли, не гуляли, а толкали, жали, тснили другъ друга. Передніе валились на заднихъ, т выпирали переднихъ, тискали локтями сосдей, давили имъ ноги… И въ то же самое время вся эта масса туго и медленно все подвигалась впередъ, все непрерывно, все неустанно, все въ томъ-же безсмысленномъ и монотонномъ круженіи…
Это была уже другая, не прежняя публика. Не встрчалось ни чинныхъ физіономій мамашъ, ни цломудренныхъ двическихъ личекъ. За то было множество лицъ нахальныхъ мужскихъ и раскрашенныхъ женскихъ… Виднлось не мало и пьяныхъ. Тамъ и сямъ раздавались шумный, раскатистый хохотъ и безцеремонные возгласы. Слышались женскіе взвизги, а мстами и ругань… Слабо мерцавшій между деревьями свтъ фонарей придавалъ всей толп что-то свирпо-вакхическое. Кое-гд, подъ шумокъ, быстро и съ бацу, завязывались романы — самаго скоропостижнаго и реальнаго свойства…
Неужли, о боги, васъ веселитъ,
Кодь наша честь кувыркомъ… кувыркомъ…
Полетитъ?
заливались кларнеты и флейты…
Вра чувствовала себя совершенно растерянной. Ее стиснули со всевозможныхъ сторонъ и, кром того, какой-то сзади ее тснившій субъектъ дышалъ горячимъ дыханіемъ ей прямо въ затылокъ… Глафира зацпилась нечаянно одною изъ балаболокъ, украшавшихъ накидку, за пуговицу напиравшаго прямо на встрчу и сильно работавшаго локтями мужчины, вслдствіе чего костюмъ ея потерплъ нкоторое небольшое разстройство, и она уже глубоко раскаявалась, что замшалась въ эту ужасную давку.
Толпа придвинула сестеръ къ ресторану, который свтился теперь своими огромными окнами, озаряя сидвшія за столиками на вольномъ воздух группы.
— Ахъ, какъ было-бы отлично выпить здсь чаю!— прошептала Глафира, которая давно уже страдала отъ жажды.
Въ ту же минуту, какъ-бы на счастье двицъ, изъ-за ближайшаго столика поднялись двое мужчинъ и стали расплачиваться.
— Живе!— радостно вскричала Глафира.
Крпко прижавъ къ себ локоть сестры и увлекая ее за собою, она энергично протискалась сквозь толпу на свободу. Занять вслдъ затмъ опуствшіе стулья было для ршительной двицы дломъ одного лишь мгновенія.
Приказавъ неуспвшему еще исчезнуть лакею принести имъ по стакану чая со сливками, Глафира достала изъ портмонэ весь наличный свой фондъ — два пятіалтынныхъ, которые и вручила тутъ-же, немедленно, какъ только подано было потребованное. Затмъ она осмотрлась по сторонамъ.
Въ двойномъ освщеніи — блдной луны, уже высоко теперь стоявшей на неб, и яркихъ лучей отъ газовыхъ рожковъ ресторана, вся эта масса статскихъ котелковъ и цилиндровъ, военныхъ фуражекъ, свтлыхъ пальто и яркихъ женскихъ костюмовъ представляла пестрый и фантастическій видъ. Сидли во всхъ комбинаціяхъ: рядомъ, насупротивъ, бокомъ, спиною другъ къ другу — и все это пило, болтало, хохотало, стучало… Лакеи съ измученными и полоумными лицами метались по всмъ направленіямъ.
За столомъ, у котораго расположились наши двицы, оказались он не одн. Vis—vis сидла шикарная пара: молодой человкъ въ модномъ свтломъ костюм, съ пенснэ на носу, и красивая молодая брюнетка въ залихватской шляп съ багровымъ перомъ. Передъ ними стояла длинная, узкогорлая бутылка съ какимъ-то неизвстнымъ виномъ, а на тарелк лежалъ виноградъ съ апельсинами. Глафира на это сосдство не обращала вниманія, вся отдавшись раздражающимъ впечатлніямъ отъ пестроты и безсвязнаго шума вокругъ, движущейся мимо толпы и нжно льющихся изъ-подъ навса деревьевъ (гд теперь эффектно мерцали сквозь зелень зажженныя лампочки), звуковъ оркестра… Она чувствовала себя превосходно.
— Ай, уронила!— воскликнула обладательница залихватской шляпы съ багровымъ перомъ. Неизвстно, что именно она уронила: перчатку, платокъ, или, можетъ быть, кисточку винограда. Ея кавалеръ тотчасъ же нагнулся подъ столъ и что-то тамъ долго возился…
Въ противоположность сестр, Вр смертельно хотлось уйти изъ этого мста. Близкое сосдство незнакомыхъ людей всегда дйствовало на нее подавляющимъ образомъ. А главное, ее крайне смущала эта безстыжая, такъ развязно, у всхъ на виду, пьющая вино дама съ перомъ, не говоря уже про ея кавалера, который очевидно былъ на-весел. Вра неоднократно встртила устремленный ей прямо въ лицо дерзкій взглядъ молодого человка въ пенснэ, и разъ даже ей показалось, что онъ подмигнулъ своей дам и что-то сказалъ ей вполголоса — конечно, на счетъ ея, Вры… Она убждена была въ этомъ.
Дождавшись, когда Глафира допила свой стаканъ, молодая двица дернула ее за накидку и прошептала:
— Глаша, уйдемъ…
— Куда?— громко спросила сестра, быстро къ ней оборачиваясь.
— Куда нибудь… Только отсюда уйдемъ… Ради Бога!
‘Вотъ глупости!’ — хотла было произнести обычное свое восклицаніе Глафира, но сестра ея имла такой страдальчески-умоляющій видъ, что сердце старшей двицы тотчасъ-же смягчилось и она съ покорнымъ вздохомъ сказала:
— Ну, пойдемъ, Богъ съ тобой!
И сестры поднялись съ своихъ мстъ.
— Знаешь, что, Врочка?— воскликнула старшая, немного спустя, въ то время, какъ толпа влекла ихъ, удаляя отъ ресторана.— Пойдемъ на Неву! Оттуда тоже музыку слышно и тамъ теперь должно быть отлично… А потомъ опять въ Лтній и, по боковой алле — домой. Хорошо?
Минутъ черезъ десять он были уже на Англійской набережнои.
Когда двицы выходили за ршетку Лтняго сада, часы на башн Петропавловской крпости били одиннадцать. Потомъ заиграли куранты и унылые звуки ихъ понеслись надъ тихой равниной Невы.
Да, здсь было теперь хорошо!
Вся залитая потокомъ волшебнаго луннаго свта, Нева какъ-бы нжилась въ сладкой истом, затихая въ дремот подъ монотонные звуки курантовъ, и когда замерла ихъ послдняя нота, она совсмъ ужъ заснула, и зданіе крпости, съ своею словно несущейся къ небу золоченой иглою, тоже заснуло, въ очарованіи луннаго свта, и все, все заснуло вокругъ… Безшумно мелькнулъ въ серебристомъ столб чуть шевелящейся зыби яликъ съ явственнымъ очеркомъ перевозчика и другой, на корм сидящей фигуры, и, удаляясь, исчезъ будто призракъ… Гд-то вдали пропыхтлъ пароходъ… Опять тишина… И въ Лтнемъ саду тоже тихо: должно быть, антрактъ… Но вотъ опять звуки оркестра, то замирающіе въ чуть слышномъ аккорд, то вдругъ какъ-бы вспыхивающіе громкими взрывами…
Сестры стояли, приникнувъ къ гранитному парапету, и не шевелились, какъ очарованныя. Вра спокойно, въ глубокомъ молчаніи, любовалась пейзажемъ и сердце ея, какъ всегда, билось неторопливымъ и ровнымъ біеніемъ. Глафира вся замерла въ созерцаніи, но грудь ея мятежно вздымалась и изъ нея по временамъ вырывался глубокій и продолжительный вздохъ…
Словно пестрая масса всхъ впечатлній, полученныхъ ею сегодня отъ раздражающей музыки, возбужденныхъ человческихъ лицъ и сладострастнаго сумрака глубокихъ аллей, повисшаго надъ нагими статуями, слилась въ одно неизъяснимое и могучее чувство, которое пло въ груди старой двицы, и нудило, томило до боли, и какъ-бы ширило все ея существо, и вызывало на глаза ея слезы… Счастья, жгучаго, безумнаго счастья любви, съ бурными ласками, съ таинственной, неизвданной нгой грховныхъ объятій, жаждало изнывавшее въ страстной тоск сердце Глафиры… О, оно есть, оно будетъ! Оно всюду, кругомъ, оно разлито во всемъ Божьемъ мір — и неужели-же ей, только ей нтъ мста на праздник жизни?!..
— Пойдемъ…— тихо проронила Глафира, съ усиліемъ воли вырываясь изъ міра своихъ сокровенныхъ мечтаній.
Какъ всегда послушная, Вра отошла отъ парапета, подошла къ старшей сестр и взяла ее подъ руку.
Согласно намренію возвращаться домой черезъ садъ, он собирались уже перейти на противоположную сторону, какъ вдругъ, совсмъ неожиданно, произошло одно обстоятельство.
— Крас-с-савицы… позв-вольте… в-васъ… пров-водить?..
И передъ обими сестрами возникли, точно съ неба свалились, двое какихъ-то господъ.
Одинъ, уже пожилой, былъ пьянъ до послднихъ предловъ возможнаго и еле стоялъ на ногахъ. Его поддерживалъ подъ руку другой, помоложе, очевидно боле трезвый. Они появились откуда-то сбоку и, вроятно, раньше шли сзади, направляясь изъ Лтняго сада.
Глафира оцпенла отъ неожиданности. Вра инстинктивно шарахнулась въ сторону.
— Мм… цып-почка… душка…— промямлилъ все тотъ-же боле пьяный субъектъ и рванулся отъ своего компаньона, простирая объятія къ младшей сестр.
— Пойдемъ… Брось…— убждающимъ тономъ промолвилъ его боле трезвый и потому благоразумный товарищъ.
— П-пшолъ! Убирайся!— отмахнулся тотъ локтемъ.— Послушайте, р-розанчикъ…
— Да пойдемъ-же, теб говорятъ!.. Экій дуракъ!
— Ас-ставь, говорю!!. Ц-цыпочка… Тю-тю-тю-тю…
Между тмъ Глафира, успвшая овладть ужъ собою, загородила сестру, храбро противопоставляя себя покушеніямъ пьянаго.
— Проваливайте своею дорогой! Нахалъ!— твердо, съ достоинствомъ, хотя все внутри ея клокотало, сказала Глафира.
Неукротимый субъектъ какъ-бы оскся и ошаллъ на минуту, потомъ вытаращилъ глаза на защитницу и выпалилъ ей:
— Р-рожа!.. Я разв къ теб?.. Эк-кая рожа!.. С-старая вдьма!
— Городовой!— взвизгнула во весь голосъ Глафира.
— Пойдемъ-же, дьяволъ, теб говорятъ!— старался увлечь за собой безобразника его благоразумный и, очевидно, струхнувшій товарищъ.
— Х-харя святочная!.. Вдьма!— рвался теперь ужъ къ Глафир пьяный субъектъ.
— Городовой!!!— кричала та въ изступленіи, топоча по тротуару ногами.
— Да ступай-же, скотина, чортъ тебя побери!!.— заоралъ, тоже въ бшенств, благоразумный товарищъ и, изъ всхъ силъ сцпивъ за локоть пьянаго, стремительно поволокъ его отъ сестеръ.
Скоро фигуры обоихъ замелькали вдоль набережной, въ то время, какъ блюститель порядка, стоявшій на посту у часовни Лтняго сада, услышавъ крики о помощи, начальственнымъ шагомъ подходилъ уже къ нашимъ двицамъ.
— Что здсь за шумъ?— задалъ онъ строго вопросъ. Глафира не отвчала. Она стояла, прижавшись къ парапету Невы, и, закрывъ руками лицо, рыдала въ истерик… Вра, полумертвая, блдная, вся трепетала отъ страха…

VII.

А въ это именно время, въ задней низенькой комнат подвальнаго помщенія табачной, происходила бесда — самаго мирнаго и задушевнаго свойства.
Табачная была ужъ закрыта — и только изображенные на вывскахъ, по обимъ сторонамъ ея входа, пестрый турокъ, съ дымящейся трубкой, и черный какъ сажа арапъ, съ вытаращенными свирпо глазами и огромной сигарой, словно стояли на страж покоя хозяевъ,— также какъ была ужъ закрыта помщавшаяся насупротивъ отъ нея парикмахерская, на окошк которой, Богъ всть съ какихъ давнихъ поръ, постоянно глазлъ на прохожихъ картонный бюстъ изумленнаго чмъ-то красавца-мужчины, въ парик изъ густйшихъ волосъ, и стояла высокая банка съ водой, гд извивалась цлая куча черныхъ и жирныхъ піявокъ, на удивленіе и страхъ невиннаго дтскаго возраста. Но въ мелочной лавочк, рядомъ, еще виднлся огонь, да ярко свтились разноцвтные большіе шары, на двухъ окнахъ аптеки, находившейся въ первомъ этаж, почти бокъ-о-бокъ съ табачной, превращая на нсколько мгновеній въ хамелеона каждаго державшаго путь мимо этихъ шаровъ пшехода. Между тмъ уличная воскресная жизнь была еще въ полномъ разгар. Въ трепещущихъ лучахъ фонарей сновали прохожіе, грохотали извощичьи дрожки, гудлъ въ раскрытыя настежъ окна трактира органъ и, гд-то вдали, заливался серебристою трелью свистокъ полицейскаго…
Сюда, въ эту комнату, не достигалъ ни единый звукъ съ улицы и, благодаря позднему часу, происходившій въ ней разговоръ не могъ быть нарушенъ ничьимъ постороннимъ вмшательствомъ, что было важно, въ виду интимной серьезности его содержанія.
У старушки былъ гость — желанный и рдкій, судя но закуск изъ колбасы, селедки и жестянки сардинокъ, вмст съ полуопорожненной бутылкою пива и полубутылкой напитка желтобураго цвта съ надписью на этикетк: ‘Vin d’Oporto, tr&egrave,s-vieux’, поставленными передъ ея собесдникомъ, рядомъ съ давно потухшимъ уже самоваромъ, а главное — по напряженному вниманію, соединенному съ предупредительной и даже нсколько робкой почтительностью, въ обращеніи хозяйки. Кром того, легко было замтить, что старушка взволнована этой бесдой, но взволнована — надо прибавить — необыкновенно пріятнымъ и неожиданнымъ образомъ… Свтъ лампы падалъ на большой и эффектный букетъ изъ георгиновъ и другихъ яркихъ цвтовъ, поставленный въ глиняный кувшинчикъ для молока и очевидно принесенный гостемъ въ презентъ.
Гость сидлъ въ кресл, спеціально придвинутомъ для пущаго его удобства отъ дивана къ столу, и, по всему выраженію снисходительной покровительственности, которыми были проникнуты каждое его слово и движеніе, принималъ отъ старушки вс адресуемые къ нему знаки вниманія, какъ нчто довлющее, потому что и самая фигура его, толстая, грузная, важная, съ внушительной и медлительной рчью, должна была проникать глубокимъ почтеніемъ каждаго, кто къ ней приближался.
Это была особа, уже солиднаго возраста, хотя притомъ и не старая — такъ, лтъ пятидесяти, или немного побольше — повидимому, занимающая, или, по крайней мр, занимавшая прежде, важную должность, въ род, напр., директора департамента или управляющаго какою-нибудь казенною административною частью — если даже не выше… Лицо его дышало отмннымъ достоинствомъ и притомъ благородствомъ. Оно было массивное, полное, съ пробритою ямочкою на подбородк между густыми, посдвшими уже бакенбардами, въ вид двухъ треугольниковъ, спадавшихъ на грудь. Носъ былъ тоже массивный, длинный, прямой и въ общемъ напоминавшій слегка набалдашникъ. Величественное и крутое чело, съ замтной ужъ лысиной, по бокамъ украшалось парой остроконечныхъ височковъ, зачесанныхъ съ необыкновенною тщательностью по направленію къ переносью и на кончикахъ чуть-чуть закрученныхъ кверху въ колечки.
Всякій, кто когда-нибудь видлъ хотя бы только портретъ графа X., помщенный во многихъ иллюстрированныхъ изданіяхъ нашихъ, вскор посл того, какъ этотъ сановникъ оставилъ свой постъ, тотъ сейчасъ же узналъ бы и это крутое чело, и височки, и бакенбарды, такъ какъ они были самыми характерными чертами въ наружности извстнаго, теперь ужъ покойнаго, дятеля. Однако, это не былъ графъ X., даже не братъ его (котораго никогда у него, впрочемъ, и не было), а только бывшій его крпостной, камердинеръ, по имени Мартынъ Матвичъ Телжниковъ, вотъ уже нсколько лтъ какъ оставившій службу у графа,— вскор посл того, какъ имя его было замшано по длу о пропаж какихъ-то фамильныхъ драгоцнныхъ вещей — и живущій теперь на поко, своимъ капиталомъ…
На немъ былъ просторный и длинный черный сюртукъ, для удобства широко распахнутый и обнаруживавшій толстую золотую цпь отъ часовъ съ кучей всевозможныхъ брелоковъ, и блый батистовый галстухъ, самой безукоризненной свжести.
Откинувшись всею фигурою въ кресло, Телжниковъ съ безмолвной задумчивостью тихо барабанилъ пухлою кистью руки по краю стола, причемъ на указательномъ пальц его блестлъ массивный золотой солитеръ съ сердоликовой именною печаткой. Старушка сидла, облокотившись и прижавъ руку къ щек, какъ бы желая своимъ умиленнымъ и пристальнымъ взглядомъ вскочить прямо въ глаза, устремленные гостемъ на стоявшую передъ нимъ рюмку съ желтобурымъ напиткомъ.
Наконецъ, тотъ нарушилъ молчаніе, медленно молвивъ бархатнымъ и пріятно сиповатымъ баскбмъ, въ тактъ барабанящимъ пальцамъ:
— Такъ-съ, такъ-съ, такъ-съ… Такъ вотъ какія дла, почтеннйшая Авдотья Макаровна!
— Мартынъ Матвичъ! Пивца!— испуганно встрепенулась хозяйка, и, съ стремительнымъ движеніемъ тла схвативъ бутылку съ остатками пива, подобострастно подвинула ближе стоявшій передъ гостемъ стаканъ, въ который и вылила пиво, промолвивъ:
— Выкушайте. Не обезсудьте, гость дорогой!
— Да-съ, да-съ, да-съ…— все съ той же задумчивостью продолжалъ барабанить перстами по краю стола Мартынъ Матвичъ, благосклонно слдя, какъ хозяйка ему наливала стаканъ, и въ то же самое время какъ бы не придавая этому поступку ея никакого значенія.— Да-а-съ!.. Такъ вотъ, выходитъ оно, какія дла!..— Затмъ, помолчавъ, онъ прибавилъ, съ тяжелымъ и продолжительнымъ вздохомъ: — О-охъ-хо-хо! Боже мой, Боже мой! Вс мы помремъ, какъ подумаешь!..
Старушка сочла приличнымъ со своей стороны испустить тоже вздохъ и даже поморгать при этомъ глазами.
Разговоръ угасалъ, какъ это бываетъ, когда самое важное высказано и собесдники лишь про себя, такъ сказать, просмаковываютъ полученныя отъ него впечатлнія. Мартынъ Матвичъ всмъ своимъ видомъ показывалъ, что онъ понимаетъ отлично чувства, возбужденныя имъ въ своей собесдниц, и, какъ виновникъ, самодовольно упивался этимъ сознаніемъ.
— Итакъ, почтеннйшая Авдотья Макаровна, съ вашей стороны нтъ никакого препятствія?
Конечно, объ этомъ не могло быть и рчи, и Телжниковъ и представить не могъ себ другое, какъ то, что старушка чувствуетъ себя безмрно-счастливой и смотритъ на него, какъ на истиннаго своего благодтеля,— но ему хотлось еще разъ потшить себя.
И, дйствительно, въ ту же минуту Авдотья Макаровна всплеснула руками, воскликнувъ дрожащимъ отъ глубокаго волненія голосомъ:
— Господи! Мартынъ Матвичъ!.. Да я-то… Да я денно и нощно… Вдь это такое счастье, такое счастье!.. Я никогда даже не думала… Господи, Боже мой!!
Рчь старушки пресклась отъ переполнившихъ грудь ея чувствъ.
Благосклонная улыбка раздвинула въ разныя стороны бакенбарды Телжникова, но онъ тотчасъ же принялъ опять выраженіе достоинства, медленно выпрямилъ спину и осмотрлся по комнат.
— А квартирка-то, надо полагать, сыровата…
— Охъ, сыра, Мартынъ Матвичъ, сыра!— вздохнула Авдотья Макаровна.
— Ну, да, вдь, это я такъ… Натурально, вамъ ее придется оставить… И табачную къ чорту! Много-ли даетъ ваша торговля?.. Сколько тысячъ въ ломбардъ отнесли? Признавайтесь… А?.. Хе-хе-хе!.. Признавайтесь, почтеннйшая!
— Торговля… Охъ-хо-хо!.. Сами видите, Мартынъ Матвичъ…— сокрушенно покачала головою старушка, — если бы только не бдность…
— Ну, да, натурально… Вдь, это я такъ… Конечно, и табачную къ дьяволу!.. А между прочимъ, я не неволю бросать… Если бы вы захотли, почтеннйшая, продолжать свое дло — я бы помогъ… Можно бы было помщеніе расширить, завести больше товару…
Старушка испуганно отмахнулась руками.
— Христосъ съ ней, Мартынъ Матвичъ, съ табачной! Совсмъ я съ нею измаялась!.. Десять, вдь, лтъ…
— Ну, натурально!.. Хотя, между прочимъ, я бы и самъ не желалъ, чтобы вы продолжали… не желалъ бы, признаться… Въ моемъ разсужденіи было, чтобы вы, такъ сказать, отдохнули… Не все же вамъ маяться!.. Такъ ли я говорю?
— Мартынъ Матвичъ!— воскликнула было опять Авдотья Макаровна, въ новомъ избытк прихлынувшихъ чувствъ, но Телжниковъ пріостановилъ ее тотчасъ-же легкимъ мановеньемъ руки, такъ какъ имлъ въ виду продолжать свою рчь.
— Я говорю — отдохнуть… Это было въ моемъ разсужденіи… Затмъ, между прочимъ, на васъ будетъ хозяйство… Глафира Андреевна, я такъ понимаю, особа достойная, но возьмите хотя бы то во вниманіе, что ей, вдругъ, самой… на кухн… промежъ, съ позволенья сказать, всякихъ тамъ разныхъ горшковъ… ругаться съ прислугой, съ позволенья сказать…— Тутъ Мартынъ Матвичъ съ презрительнымъ сожалніемъ дернулъ плечомъ и твердо закончилъ, неодобрительно тряхнувъ головой: — Нехорошо-съ! Неприлично-съ!
— Истинная ваша правда, Мартынъ Матвичъ!— вставила отъ себя и старушка.
— Да… Опять-же, я говорю — вы будете у меня по хозяйству… Самому мн, натурально, куда-же?.. А безъ глаза — нельзя! Безъ глаза никакъ невозможно!.. Но, вдь, вы-то, почтеннйшая, надо полагать, меня соблюдете?..
— Мартынъ Матвичъ, позвольте!— проникновенной твердо перебила его Авдотья Макаровна, — сколько лтъ вы съ нами знакомы? Скажите?
— Лтъ двадцать ужъ будетъ!..
— Больше, Мартынъ Матвичъ!
— Ну, не знаю… Лтъ двадцать-то врныхъ!
— Моего покойничка помните?
— Андрея-то?.. Какъ-же, еще бы!.. Пріятели были!
— Любилъ васъ покойничекъ…— покачала головою старушка и заморгала глазами.
— Помню, еще бы, какъ же не помнить Андрея!— повторилъ Мартынъ Матвичъ, повергаясь въ задумчивость.— Много воды утекло!
Собесдники не надолго примолкли и оба, съ застывшими взорами, погрузились въ воспоминанія минувшаго.
— Н-да-а, много воды утекло!— началъ опять Мартынъ Матвичъ, — я Глафиру Андреевну-то вотъ какой еще помню!
Онъ показалъ рукою на аршинъ разстоянія отъ пола.
— О-охъ-хти-хти, а вотъ она теперь ужъ двица, невста…— задумчиво покачала годовою старушка.
— Ей, вдь теперь, лтъ двадцать восемь, кажется, будетъ?— освдомился Мартынъ Матвичъ.
— Двадцать шесть, Мартынъ Матвичъ!
— Ой, смотрите, и всхъ двадцать восемь, Авдотья Макаровна!— лукаво подмигнулъ Мартынъ Матвичъ.
— Да вотъ-же, божусь, двадцать шесть, Мартынъ Матвичъ!— горячо подтвердила старушка, быстро осняя себя широкимъ крестомъ.— Да вотъ я скажу вамъ сейчасъ… На Успеньевъ день, я еще помню отлично…
— Ну, это оставимъ,— съ достоинствомъ прекратилъ Мартынъ Матвичъ, — о годахъ прекословить не будемъ! Я и самъ, вдь, не мальчикъ, и для молоденькихъ, будемъ такъ говорить, мое время ушло… Съ тмъ я и велъ свою рчь, между прочимъ, если признаться… Я уважаю двицу солидную, съ добрымъ понятіемъ, которая знаетъ сама, каково оно хлбъ достается… Такъ-то-съ, почтеннйшая!.. А знаете-ли, что мн вотъ на дняхъ молоденькую двушку сватали? Да-съ! Шестнадцати лтъ! Съ большимъ капиталомъ!
— Да что вы, Мартынъ Матвичъ!— всплеснула руками старушка, — цсс… Ну, и что-же, и что-же?
— Не захотлъ! Отказался!.. Къ чему? На кой лядъ для меня капиталъ, я васъ спрашиваю, когда и своего мн достаточно?
— И большой капиталъ, Мартынъ Матвичъ?
— Мм… Собственно, капиталъ-то не въ деньгахъ… Въ заведеньяхъ… торговыхъ… Лабазъ у нея отъ отца… Ну, и вотъ сами вы посудите, къ чему мн лабазъ? Что-же я самъ, что-ли, буду мукой торговать?.. Хе-хе-хе!.. Фартукъ надну да за прилавокъ самъ встану? А? Хе-хе-хе!
— Охъ!— вскрикнула Авдотья Макаровна, которой даже ужъ одно представленіе Мартына Матвича, въ фартук и за прилавкомъ, показалось до того невроятно-комическимъ, что она затряслась вся отъ смха, замахала рукою и даже раскашлялась.
— Или что-же мн, наконецъ, бороду себ отростить да въ мужицкую поддевку одться прикажете?… А? Хе-хе-хе!.. Въ смазныхъ сапогахъ?.. Хе-хе-хе!— шутилъ Мартынъ Матвичъ.
— Ой, не смшите, Мартынъ Матвичъ!.. Кха-кха-кха!
— Хе-хе-хе!
Дождавшись, когда веселость его собесдницы, наконецъ, унялась, Телжниковъ грузно, неторопливо поднялся, выпятилъ грудь и подошелъ къ Авдоть Макаровн, съ протянутой рукой для прощанья.
— Ну, а затмъ пора и честь знать…
— Какъ?! Ужъ уходите, гость дорогой?— съ испугомъ и огорченіемъ воскликнула Авдотья Макаровна, тоже вставая со стула, — а я думала, вы Глаши дождетесь… Он теперь, вдь, ужъ скоро… И куда это, право, он запропастились, негодныя!..
— Ничего, дло ихъ молодое… А только я васъ попрошу передать Глафир Андреевн все, о чемъ у насъ съ вами былъ сегодня сюжетъ, я ужъ буду въ надежд… ‘Мартынъ Матвичъ, дескать, всегда о васъ помнилъ, и зналъ, уважалъ’… Ну, да, словомъ… натурально… вы это имъ сами хорошенечко выразите… А денька черезъ три я буду у васъ за отвтомъ… Затмъ, между прочимъ, имю честь кланяться…
— Мартынъ Матвичъ, да вы пивца-то хоть выкушайте! На дорожку! Остаточки!— умоляла Авдотья Макаровна.
— Не могу-съ!— возразилъ непреклонно Телжниковъ, и пояснилъ, похлопавъ рукою по объемистому своему полушарію: — гастрическое разстройство желудка…
— Ну, хоть винца-то, Мартынъ Матвичъ!.. Одну только рюмочку! Посошокъ! Одну, только одну! На дорожку!— съ отчаяніемъ восклицала старушка, простирая къ нему рюмку съ желто-бурымъ напиткомъ.
Смягчившійся Мартынъ Матвичъ принялъ изъ рукъ ея рюмку и сперва попробовалъ было выпить ее постепенно, небольшими глоточками, но тотчасъ-же разсудилъ осушить сразу, до дна, какъ пьютъ только водку, посл чего скривился и крякнулъ…
— Ну, а теперь ужъ увольте, почтеннйшая!— категорически и даже сурово, отрзалъ Мартынъ Матвичъ и поклонился хозяйк…— Да, вотъ еще что, между прочимъ!— вдругъ спохватился Телжниковъ, конфиденціально наклоняясь къ уху старушки:— ‘Этотъ букетъ, дескать, вамъ… повергаетъ къ стопамъ, дескать, и отъ чистаго сердца… И очень, дескать, сожаллъ, что не могъ поднести самолично…’
— А ужъ и чудный букетъ, Мартынъ Матвичъ! Небось, дорого дали?
— Хм… ну, это что… Садовникъ знакомый есть у меня на Крестовскомъ… Мигнулъ — и готово!.. Ну, теперь, кажется, все?.. Гд моя шляпа?— озирался по комнат гость.
— Вотъ ваша шляпа, Мартынъ Матвичъ!— протянула ему свтло-срую пуховую шляпу Авдотья Макаровна, потомъ предупредительно схватила пальто, висвшее на ручк дивана, помогла Телжникову надть его въ рукава и, въ конц концовъ, подала ему толстую трость съ костянымъ набалдашникомъ.
Когда Мартынъ Матвичъ былъ готовъ ужъ совсмъ, чтобы тронуться въ путь, старушка бросилась было въ помщеніе лавочки, съ намреніемъ отомкнуть такъ называемую парадную дверь, но Телжниковъ любезно устранилъ эту услугу.
— Напрасно-съ, напрасно-съ, не затрудняйтесь,— запротестовалъ онъ, мягкимъ движеніемъ руки ее успокоивая, — я пройду и здсь, черезъ кухню…
Уже прикурнувшая было, по позднему времени, на своемъ лож Лукерья, при появленіи въ кухн Телжникова, стремительно вскинулась, дико тараща глаза, потомъ, опомнившись, бросилась, шатаясь и суясь, какъ угорлая, отворять ему дверь, въ то время, какъ Авдотья Макаровна, волнуясь не меньше кухарки, освщала дорогу Мартыну Матвичу, грузная фигура котораго, шаркая мягкими, безъ каблуковъ, сапогами (какіе носилъ въ свои послдніе годы графъ X.), благополучно пролзла въ дверь изъ сней и скрылась за поворотомъ.
— Барышень-то нтъ еще, што-ль?— освдомилась Лукерья, протирая кулаками глаза, — самоваръ разогрть, небось, надо,
— А?— переспросила Авдотья Макаровна, смотря какъ-бы во сн на кухарку и не понимая вопроса, — нтъ… тьфу, то есть, да!— наконецъ сообразила она, — разогрть, разогрть надо, Лукерьюшка… Непремнно разогрть надо, голубушка!..
Все такъ-же, словно во сн, старушка вышла изъ кухни, вступила въ столовую, совсмъ машинально, дйствуя лишь по инстинкту привычныхъ движеній, сняла со стола пріобртенную исключительно лишь для рдкаго гостя полубутылку съ виномъ, которую тотчасъ-же крпко-на-крпко снова закупорила, постукавъ даже для этого пробкою въ стну, и спрятала бережно въ шкафчикъ драгоцнный напитокъ. Затмъ, вернувшись обратно къ столу, она опустилась медленно въ кресло, въ которомъ только что сидлъ Мартынъ Матвичъ, и вся какъ-бы застыла въ немъ, съ широко раскрытыми и неподвижно уставленными въ одну точку глазами, тогда какъ лицо ея тоже застыло — въ какомъ-то сосредоточенномъ, тихомъ и усталомъ блаженств…
Да, дйствительно, она испытывала теперь утомленіе и потребность глубокаго отдыха отъ перенесеннаго только что потрясенія, въ которое ее привела бесда съ Мартыномъ Матвичемъ… Все время старушка была какъ въ чаду, а теперь приходила въ себя и собиралась съ мыслями.
Чего никогда не допускала она въ минуты своихъ самыхъ смлыхъ мечтаній,— вдругъ, неожиданно, словно съ неба свалилось! И хоть-бы разъ когда нибудь ей подумалось, что это возможно… Нтъ, никогда не вспадало и въ голову!.. Мартынъ Матвичъ, старинный знакомый, пріятель ея покойнаго мужа, человкъ пожилой и солидный, вдругъ затялъ жениться — это одно было уже поразительно! Личность Мартына Матвича, съ его важной фигурой, медлительной рчью, по мр того, какъ онъ становился старе и все рже и рже длалъ визиты въ бдную квартирку старой вдовы, все глубже и глубже проникала Авдотью Макаровну чувствомъ безграничной почтительности, доходившей чуть не до трепета, испытываемой ею въ присутствіи желаннаго гостя. Мартынъ Матвичъ — независимый, одинокій богачъ (въ ломбард, чу, у него лежало — шутка-ли,— цлыхъ двадцать тысячъ рублей!) былъ въ состояніи, какъ говорится, купить и выкупить, во всякое время, Авдотью Макаровну со всми ея потрохами — стоило только ему захотть — а между тмъ онъ всегда былъ къ ней добръ и любезенъ, ничуть передъ ней не гордился, даже не брезгалъ ея хлбомъ-солью — и этого одного уже было достаточно, и это одно уже обязывало приниженную нуждою вдову къ чувствамъ глубокой преданности и благодарности къ Мартыну Матвичу… И вдругъ, онъ, этотъ самый Мартынъ Матвичъ, вдругъ такъ, совсмъ просто, объявляетъ сегодня, что иметъ желаніе жениться на старшей дочк, Глафир — совсмъ нищей, чуть что не голой, даже (что ужъ грха таить!) немолодой, некрасивой — и таково деликатно и благородно длаетъ свое предложеніе: и букетъ ‘повергаетъ къ стопамъ’, и ‘очень жалетъ, что не можетъ самъ лично’… Это онъ-то, Мартынъ-то Матвичъ! И за что ей сегодня такое счастье свалилось?!.. Богъ! Вотъ Онъ, Богъ, пославшій награду за долгіе годы нужды и терпнія! Никто, какъ Онъ, Батюшка милостивый!!..
Въ глубокомъ умиленіи сердца, старушка сцпила молитвенно руки, устремивъ на кіоту глаза, увлаженные слезами горячей благодарности къ Промыслу…
И вотъ онъ, вотъ онъ, конецъ ея маят, и всей этой собачьей, изнурительной жизни, наполненной вчной заботой о грош, мыслями о томъ, какъ заткнуть ту или другую дыру — и отдыхъ, наконецъ, сладкій отдыхъ ея усталой спин, ея старымъ, изможденнымъ костямъ!..

VIII.

Въ дверяхъ послышался шумъ. Дверь отворилась и въ комнат появились вернувшіяся съ прогулки двицы.
Глафира, какъ была, въ накидк и шляпк, быстро прошла прямо въ спальню, куда послдовала за нею и Вра.
Пока сестры, въ молчаніи, тамъ раздвались, Лукерья внесла и поставила на столъ разогртый вновь самоваръ, а старушка занялась приготовленіемъ чая.
— Это откуда букетъ?— спросила Глафира, въ одной юбк и кофт, садясь на свое обычное мсто за столъ и придвигая къ себ налитую чашку.
— Отъ Мартына Матвича… Былъ и долго сидлъ у насъ… Букетъ принесъ для тебя… Очень жаллъ, что не могъ передать самолично… ‘Повергаю къ стопамъ’, говоритъ… ‘Я, говоритъ, всегда почиталъ Глафиру Андреевну, такъ, молъ, и передайте ей отъ меня’…— взволнованно отрапортовала старушка.
— Окажите, какъ трогательно! Съ чего это онъ вдругъ расщедрился? Передъ смертью, должно быть?— произнесла старшая дочь, отпивая чай съ блюдца.
Ни удивленья, ни даже простого, на худой ужъ конецъ, любопытства не замчалось въ Глафириномъ голос. Насмшливое свое замчаніе произнесла она самымъ равнодушнйшимъ тономъ, даже не поднявъ глазъ на мать.
— Ахъ, Глаша, какая ты, право!— вспыхнула Авдотья Макаровна.— Да знаешь-ли ты, зачмъ онъ былъ-то у насъ?… Да знаешь-ли ты, что я скажу-то теб?.. Глаша!.. Ты себ и представить не можешь!..— Голосъ старушки задрожалъ отъ волненія. Она даже вскочила со стула и продолжала, вся колыхаясь, не въ силахъ уже будучи доле сдерживаться: Онъ, вдь, руки твоей проситъ!..
— Что-о?— протянула Глафира, ставя чашку на блюдце, и только теперь, въ первый разъ, поднимая глаза на Авдотью Макаровну.
— Руки, говорю, твоей проситъ!.. Женится!.. Онъ!!.. Мартынъ Матвичъ!!!..
— Кто-о? Онъ? Мартынъ Матвичъ?— переспросила Глафира.
— Онъ, онъ, Мартынъ Матвичъ!
Не спускавшая глазъ съ лица старшей дочери, Авдотья Макаровна въ эту минуту замтила, что безучастный взоръ ея оживился, а блдныя щеки покрылись румянцемъ…
— Ахъ, онъ, старый дуракъ!
Этого ужъ совсмъ не ожидала старушка. Даже руки у нея опустились…
Если-бы Авдотья Макаровна была поспокойне и обратила вниманіе на наружность Глафиры, когда та садилась за столъ, то замтила-бы глубокую и зловщую молчаливость своей старшей дочери, ея мрачно-сосредоточенный взоръ и нервное подергиваніе ея личныхъ мускуловъ — словомъ, вс признаки, хорошо знакомые Авдоть Макаровн и краснорчиво указывавшіе, что она чмъ-то сильно разстроена, что съ нею недавно произошло что-то такое, отъ чего она еще не успла оправиться, а потому лучше-бы было оставить ее на время въ поко. Это даже могъ подтвердить-бы и видъ младшей двицы, которая глядла уныло, растерянно и словно еще только недавно осушила глаза… Если-бы, въ свое время, все это успла наблюсти Авдотья Макаровна, она, можетъ статься, отложила-бы разговоръ о Мартын Матвич до боле удобнаго случая… Впрочемъ, нтъ, это едва-ли! Почему, на какихъ основаніяхъ, она стала-бы откладывать, хотя-бы только до завтра, такую важную, такую глубоко-интересную новость, сулившую переворотъ всей жизни старушки и ея дочерей, что передъ нею несомннно должны были померкнуть всякіе посторонніе соображенія и факты?!
Поэтому, можно судить, какъ ошеломлена была Авдотья Макаровна презрительнымъ восклицаніемъ Глафиры. Она совсмъ обомлла и только нашлась переспросить машинально:
— Это кто-же?… Это Мартынъ-то Матвичъ — старый дуракъ?..
— Ну, да, вашъ Мартынъ Матвичъ!— подтвердила Глафира.
— Глаша… Я… я… право… Это ты какже?.. Я понять не могу…
— Да тутъ и понимать совсмъ нечего. Старый дуракъ — и конецъ! Знать, блены онъ обълся, или пьянъ, врно, былъ?.. Ослина!
— Глаша, Глаша!— въ ужас всплеснула руками Авдотья Макаровна, не вря ушамъ своимъ.
— Ну, что: ‘Глаша, Глаша!’ передразнила Глафира,— я, право, удивляюсь вамъ, маменька! Неужели вы думали, что я такъ вотъ и запрыгаю сейчасъ-же отъ радости?..
— Да ты, Глаша, опомнись… Христосъ надъ тобой!.. Это ты Мартынъ Матвича-то такъ обзываешь?.. Вспомни, онъ, вдь, покойнику-отцу твоему пріятелемъ былъ!.. Человкъ почтенный и уважаемый, а ты эдакъ, вдругъ…
— Ужасно почтенный! Лакей!— оборвала рзко Глафира.— Очень жаль, что у папеньки были такіе пріятели!
Авдотья Макаровна снова всплеснула руками и въ изумленіи даже попятилась.
— Это онъ-то, Мартынъ-то Матвичъ — лакей?!.. Да онъ самъ держитъ прислугу… У него двадцать тысячъ въ ломбард лежатъ!
— Воръ!.. Накралъ у своего бывшаго графа, а теперь вотъ и важничаетъ… Старый мошенникъ!— добивала старушку Глафира.
Авдотья Макаровна была совсмъ уничтожена. Не промолвивъ больше ни слова, она отошла за свой самоваръ, опустилась тихонько на стулъ и сидла долго не шевелясь и не спуская съ близко стоявшей къ ней сахарницы своего неподвижнаго и убитаго взора…
Разомъ, въ одно мгновеніе ока, разрушился свтлый мірокъ довольства и счастія, который она уже успла создать въ своихъ мысляхъ, укрпить его и взлелять… Ни на одну минуту она не подумала, что вопросъ, на ея собственный взглядъ казавшійся такимъ простымъ и почти что уже безповоротно ршеннымъ, въ сущности обсужденъ пока только ею одною, что онъ еще требуетъ своего обсужденія и отъ другой стороны, заинтересованной тоже, даже нисколько не меньше, но въ смысл совершенно обратномъ, что это ршеніе, все, цликомъ, зиждется исключительно лишь на согласіи той, другой стороны, и вотъ только теперь, въ первый разъ, она это увидла… Да и какъ-бы успла она раньше объ этомъ подумать, когда это все произошло такъ быстро и неожиданно, такъ закружило ея слабую, старую голову? Тмъ больне и горше было убдиться старушк въ такомъ жестокомъ и быстромъ крушеніи своихъ свтлыхъ надеждъ — и это не могло ею не выразиться.
— А я-то, глупая, радовалась…— тихо, какъ бы только къ себ самой обращаясь, сказала Авдотья Макаровна, покачивая уныло своей сдой головой въ старушечьемъ чепчик, — вотъ, думала, Господь и на насъ оглянулся… послалъ человка… Вотъ отдохну, наконецъ, думала, гршница…
— Ну, а про меня-то вы подумали, маменька?— спросила Глафира, нервно отодвигая отъ себя опорожненную чайную чашку.
Старушка молчала, не подымая глазъ на старшую дочь и все кивала своей головою, какъ бы отвчая собственнымъ горькимъ мыслямъ.
— Ха-ха-ха!— злымъ и саркастическимъ смхомъ разразилась Глафира.— Ну, конечно, гд вамъ было подумать!.. ‘Богачъ, двадцать тысячъ’… Ха-ха! Ну, и довольно, чего же еще? А какъ Глаш съ нимъ жить — наплевать! Благо, богатъ, денегъ дастъ, и сама отдохну (вдь сами же вы такъ сказали!) а что онъ чуть не въ ддушки Глаш годится — экая важность, не мн, вдь, съ нимъ жить, это ужъ Глашино дло, пусть ужъ Глаша раздлывается, а моя изба съ краю… Ха-ха!— язвила Глафира.
— Гд-же, гд-же онъ въ ддушки?.. Глаша, Глаша, подумай!.. И всего-то за пятьдесятъ Мартыну Матвичу, да и то на лицо ему меньше… Да, вдь, если такъ-то судить, то и ты сама… если признаться… уже не молоденькая…
При этомъ послднемъ, совсмъ уже неосторожномъ слов старушки, Глафира вздрогнула всмъ своимъ существомъ, словно къ ней прикоснулись каленымъ желзомъ…
— А-а!.. Такъ вотъ оно что… Вотъ, наконецъ, чмъ вы меня упрекнули…— неожиданно тихимъ и медленнымъ голосомъ, почти даже шопотомъ, протянула Глафира, затмъ, тоже медленно, поднялась со стула, ровной, неторопливой походкой, обошла вокругъ стола и остановилась въ двухъ шагахъ отъ Авдотьи Макаровны. Она была совсмъ блая, а губы у нея посинли и конвульсивно подергивались…— Ну, и хорошо, и отлично, что вы это сказали… Такъ мы ужъ и будемъ знать… Только къ чему вы стсняетесь?.. Вамъ бы ужъ проще… Чего церемониться… ‘Рожа’… ‘старая вдьма’… Вотъ какъ бы вамъ слдовало!.. Что я такое? Конечно, рожа и старая вдьма!— все такъ же тихо, спокойно, глумилась надъ собою Глафира — но въ этомъ-то именно, какъ будто, спокойствіи старшей двицы и было самое страшное…
Авдотья Макаровна сама вдругъ вся поблла и откинулась всмъ тломъ на стулъ, не сводя съ Глафиры испуганныхъ глазъ… Даже апатичная Вра, при послднихъ словахъ: ‘рожа’ и ‘старая вдьма’, въ ту же секунду напомнившихъ ей недавнюю сцену на Англійской набережной, посл прогулки у музыки, быстро подняла голову и со страхомъ уставилась въ лицо своей старшей сестры…
— Старая рожа — что съ ней церемониться?.. Спихнуть замужъ — и кончено! Она, вдь, должна еще радоваться, что добрый человкъ отыскался… Не побрезговалъ — и за то слава Богу!.. Не правда-ли, маменька? А я вотъ, изволите видть, какая неблагодарная тварь!
— Глаша, Глаша…— простонала Авдотья Макаровна, въ отчаяніи заломивъ свои руки…
— Нтъ, погодите… Я все скажу, наконецъ!— продолжала Глафира. Послднія слова она уже выкрикнула, не въ силахъ выдерживать доле своего напускного спокойствія,— и все, что въ ней до сихъ поръ клокотало, хлынуло вдругъ со стремительностью прорвавшей плотину рки,— Теперь-то я вамъ все скажу, наконецъ!.. Вы говорите, что я старая двка… Я знаю! Я старая, старая, да!.. А кто виноватъ? Кто виноватъ, что я до сихъ поръ живу здсь, какъ въ гробу, Божьяго свта не вижу, что я, можетъ быть, руки на себя наложу, на шею первому встрчному брошусь?!. Да говорите-же, говорите-же вы, наконецъ!
— Господи, Глаша… Опомнись!— всплеснула руками старушка, даже вся перегибаясь отъ страха.
Но тотчасъ-же, при первомъ-же слов ея, Глафира, топнувъ ногой, закричала: — ‘Молчите!’ — и понеслась снова впередъ, все быстре, стремительне, словно ринувшись съ высокой горы.
— Да, вы, вы, вы! Вы виноваты, вы виноваты, вы виноваты!!.. Гд ваши заботы? Подумали-ли вы хоть бы разъ, что невозможно жить безъ людей, что никто не придетъ и съ бацу не женится? Позаботились-ли, чтобы къ намъ ходилъ хоть одинъ человкъ?.. Какже, еще бы! Когда вамъ объ этомъ подумать! У васъ только Богъ на ум да лампадки, а людей — на кой чортъ? Довольно и тхъ старыхъ уродовъ, которые шляются къ намъ, благо съ ними пріятно бобы разводить… Вы меня научили чему-нибудь? Вотъ еще, съ какой стати, зачмъ? Вр вотъ ученіе нужно! Ее въ пансіонъ, она молодая, хорошенькая, а этой къ чему? Все равно, ей вдь быть старой двкой, такъ ужъ и на роду ей написано, такъ чего-жъ хлопотать?.. Вотъ, вотъ, что я отъ васъ получила!.. Спасибо, большое спасибо вамъ, милая, добрая маменька!..
— Глафира… безсовстная…— прошептала старушка, закрывая руками лицо, и заплакала горько.
— Какъ не стыдно теб!— громко воскликнула Вра, до сихъ поръ не издавшая ни единаго звука, и на лиц ея вспыхнулъ горячій румянецъ.
— А ты еще чего тутъ суешься?— свирпо къ ней обернулась Глафира.— Знай, ужъ сиди себ, мямля!
Молодая двица встала со стула и, не прибавивъ больше ни слова, бросивъ только негодующій взглядъ на сестру, вышла изъ комнаты. Однако, и этотъ протестъ всегда тихой и безмолвной двицы, и зрлище плачущей матери были безсильны остановить монологи Глафиры, словно то, что мятежно бурлило въ душ ея, должно было выкипть все, до конца.
— Ну, а теперь, добрая маменька, за жениха вамъ спасибо! Чудесный! Прекрасный! Ха-ха! Лакей, котораго за воровство въ три шеи прогнали! Отчего бы вамъ было не подыскать уже мн арестанта? Что же, чмъ для меня не женихъ? Тоже букетъ бы принесъ, такъ же чувствительно! А неправда-ль, отличный букетъ?..
Глафира подскочила къ столу, выхватила букетъ изъ кувшинчика и, въ какомъ-то упоеніи бшенства, принялась терзать его, приговаривая:
— Вотъ теб, вотъ теб, Мартынкинъ букетъ! Вотъ теб! Ха-ха-ха-ха! Хорошъ Мартынкинъ букетъ?
И растерзанный, измятый букетъ полетлъ и разсыпался по полу…
— Ишь ты, поди-жъ ты! Это съ квтками-то такъ?— простосердечно изумилась Лукерья, вошедшая было, какъ разъ въ эту минуту, чтобы взять самоваръ, и сожалительно покивавъ на разсыпанныя у ногъ ея яркія головки цвтовъ и зеленые листья, нагнулась, чтобы ихъ подобрать, съ глубокимъ вздохомъ прибавивъ: — Вотъ теб и пукетъ!.. Вотъ теб и квтки!..
— Прочь! Ты чего еще лзешь, дура проклятая?— топнула на кухарку Глафира.— Брось! Брось сейчасъ-же, мерзавка, теб говорятъ!
Лукерья попятилась къ двери, испуганно, во вс глаза смотря на двицу и лишь шепча про себя:
— Батюшки! Никакъ совсмъ ужъ рехнулась!
Съ послднимъ бшенымъ взрывомъ, Глафира какъ-будто вдругъ ослабла. Молча, съ понуренной внизъ головой, стояла она, не шевелясь, какъ прикованная. Затмъ она медленно прошлась взадъ и впередъ, не глядя на поникшую скорбно на стул Авдотью Макаровну и прижавъ руку къ груди, къ тому самому мсту, гд колотилось ея мятежное, неукротимое сердце, постояла немного, глядя въ окно на озаренную сіяніемъ мсяца противоположную стну двора и, все по прежнему молча, не взглянувъ ни разу на мать, вышла изъ комнаты.
Вра, при свт стоявшей на стул свчи, лежала въ постели раздтая, держа въ обихъ рукахъ предъ собою развернутую книгу романа Евгенія Сю ‘Семь смертныхъ грховъ’. При вход сестры, она не повернула въ ней головы, какъ-бы глубоко погруженная въ интересное чтеніе, тогда какъ глаза ея были неподвижно прикованы къ одному и тому-же мсту страницы и врядъ-ли что нибудь на ней различали…
— Да когда ты мн дашь покой, наконецъ, съ своимъ чтеніемъ?! Это просто житья уже нтъ!— воскликнула злобно Глафира, быстро задула свчу, и, нетерпливо срывая съ себя несложныя принадлежности своего туалета, улеглась въ темнот и затихла…
Это была ея послдняя вспышка. Больше уже она не заявила о себ ни движеньемъ, ни звукомъ.
Полная тишина настала теперь въ квартир табачницы и двухъ ея дочекъ. И время текло, и ни единый звукъ, кром равномрнаго стуканья маятника, не нарушалъ тишины, хотя никто въ дом не спалъ.
Глафира лежала на спин, не шелохнувшись, и открытыми, злыми глазами смотрла во мракъ. Вра, по обыкновенной привычк своей, закуталась совсмъ, съ головою, и проливала беззвучныя слезы. А рядомъ, сейчасъ, за стною, при свт мерцавшей безтрепетно лампы, Авдотья Макаровна все сидла по прежнему, все на одномъ и томъ же мст, на стул, поникнувъ сдой головой въ старушечьемъ чепчик, въ оцпенніи одинокаго и покорнаго горя…
Только въ кухн шумно возилась Лукерья, приготовляя себ за печкой постель и отводя душу въ злобномъ ворчаньи по поводу оскорбившей ее ни за что, ни про что, Глафиры.
‘День-деньской покою нтъ отъ проклятой!.. Боженька миленькій, и когда только ты меня вынесешь изъ гнзда этого чортова? Силушки нтъ моей! Уйду, вотъ-же, ей-ей, уйду, наконецъ!.. Провалитесь вы вс, окаянные!..’
Въ это время блый котъ, Глафиринъ любимецъ, единственное изъ всхъ въ этой квартир, въ настоящій моментъ, существо, сохранившее спокойствіе духа, пріятно мурлыкая, сдлалъ попытку взобраться на ложе кухарки — но въ ту-же минуту получилъ жестокій шлепокъ, заставившій его отлетть къ противоположной стн.
‘Брысь ты, проваленный! У, паскуда проклятая!’
Котъ опрометью бросился къ двери, растворилъ ее, прокрался въ столовую и забился тамъ подъ диванъ. Онъ тоже былъ оскорбленъ, въ свою очередь.
При скрип отворившейся двери, старушка вздрогнула, посмотрла въ ту сторону и зацпенла опять, въ прежнемъ своемъ положеніи…
И снова тишина воцарилась въ квартир, но тишина особаго рода — не покоя и мира, а та, гнетущая, жутко-томительная, въ которой каждый раздавшійся звукъ болзненно потрясаетъ разбитые нервы, измученное и усталое сердце замираетъ и бьется напряженнымъ, неровнымъ біеніемъ, и каждое это біеніе ловится ухомъ, какъ рзкій, неестественный звукъ готовой лопнуть струны… И когда, въ такой тишин, нисходитъ сонъ-избавитель — онъ не приноситъ съ собой новыхъ силъ и освженія тлу: онъ тревоженъ, мучителенъ, ибо исполненъ кошмарныхъ видній и бреда…

IX.

Было далеко уже за полночь, и мсяцъ, переплывшій на другую сторону неба, свтилъ теперь прямо въ окна квартиры.
Вра, наплакавшись до-сыта, тотчасъ заснула. Спала и Лукерья, оглашая всю кухню такимъ богатырскимъ храпомъ, сопньемъ и даже присвистываньемъ, что мирно шушукавшіеся между собою о своихъ политическихъ длахъ, надъ самой ея головой, прусаки-тараканы пошевеливали въ волненіи усиками.
Но Глафира и Авдотья Макаровна все не смыкали пока еще глазъ.
Первая изъ двухъ упомянутыхъ ни разу не перемнила своего положенія и, лежа навзничъ, съ закинутыми за шею руками и изрдка только похрустывая судорожно сцпленными пальцами, воспаленными и сухими глазами неотводно смотрла на противоположную стну, гд рзко чернлось крестообразное отраженіе рамы окошка, захватывая облитыя яркимъ луннымъ сіяніемъ полотенце и юбку.
А въ нсколькихъ шагахъ отъ Глафиры, отдленная отъ нея только стною, мучилась тоже безсонницею Авдотья Макаровна. Долго вздыхала и стонала старушка, переворачиваясь то на одинъ бокъ, то на другой, скрипя своимъ жесткимъ диваномъ, и кончила тмъ, что разсталась съ подушками, сла, притянувъ свои старыя колни къ самому почти подбородку, обняла ихъ руками и совсмъ ужъ затихла въ такомъ положеніи.
Она была вся потрясена и разбита, но въ то-же самое время голова ея работала дятельно и тамъ проходило многое, многое изъ давно ушедшихъ во мракъ забвенья годовъ, что казалось навсегда отжитымъ, погребеннымъ подъ грудой другихъ, позднйшихъ уже наслоеній, и вдругъ вотъ теперь поднялось и завихрилось въ пестрой сумятиц, въ вид то яркихъ, то смутныхъ клочковъ — подобно тому, какъ бываетъ въ глухую и ненастную осень, съ зловще-ползущими п5 небу срыми, косматыми тучами, когда ни-всть откуда взявшійся втеръ, буйно гуляя въ оголенномъ лсу, накинется вдругъ на кучу старыхъ, слежавшихся листьевъ, что здсь копились въ теченіи долгаго времени, частью совсмъ уже черныхъ, гнилыхъ, частью вялыхъ и еще не успвшихъ засохнуть, но за одно уже тлвшихъ въ общей компаніи, и примется тормошить и буровить досел спокойно лежавшую кучу, кружа и разбрасывая старые листья, то ударяя ихъ о земь, то взметая подъ самое небо…
За что сегодня Глафира такъ жестоко ее оскорбила?.. Чмъ она виновата? Что она сдлала въ своемъ прошломъ такого, за что ей пришлось выслушать столько упрековъ?
Вотъ мужъ-покойникъ, отъ котораго испытала она столько горя, вотъ Глафира — молодая, семнадцатилтняя двушка, вотъ Вра — совсмъ еще малый ребенокъ…
Осень, ночь, тишина. Убогая комната, раздленная пополамъ драпировкой. Дочери спятъ, а сонъ бжитъ отъ Авдотьи Макаровны, и сердце ея то шибко колотится, то вдругъ замираетъ, словно въ предчувствіи чего-то ужаснаго, долженствующаго непремнно случиться… Стукъ, топотъ ногъ, голоса: — ‘Здсь, что-ль, живутъ Хороводовы?’ — и еще голоса:— ‘Отворите!..’ — Свча зажжена, дверь поспшно отворена, а за нею виднются незнакомые люди, дворникъ ихъ дома, и между ними что-то неподвижное, длинное, которое несутъ на рукахъ вс эти люди, несутъ тяжело, осторожно, какъ несутъ человка… Не можетъ быть! Неужели? Да, это онъ, ея Андрей Константинычъ, безгласный, безчувственный, весь въ грязи и крови… Умеръ?!.. ‘Пьяный… попалъ подъ карету…’ угрюмо объясняетъ ей человкъ, который, оказывается, былъ вмст съ мужемъ и, должно быть, съ нимъ пьянствовалъ, потому что отъ него самого пахнетъ водкой…
Царица Небесная-Матушка! Ты видишь вою душу ея! Была-ли она виновата въ томъ, что случилось?..
‘Прочь! Теб не понять! Гд теб знать натуру художника, который не можетъ выносить своей жизни! Я пьянъ, потому что изъ-за тебя пропадаю!!’ — вотъ и теперь еще живо помнится ей, какъ бывало, не разъ повторялъ ей Андрей Константинычъ… А самъ, пьяный, растерзанный, бьетъ себя въ грудь кулакомъ и заливается-плачотъ… ‘Папенька, лягьте!’ говоритъ ему Глаша. ‘Вотъ, вотъ кто… она! Только она одна меня понимаетъ!’ кричитъ Андрей Константинычъ и позволяетъ вести себя подъ руки….
Ну, да, что ужъ скрывать, надо сознаться, что она плохо тогда понимала, да и теперь не можетъ взять въ толкъ, чмъ мучился Андрей Константинычъ?… Правда, былъ онъ лтъ на восемь моложе ея, какъ женился… Красивенькій такой былъ тогда, блдный, съ длинными, до плечъ, волосами… Скромный былъ, тихій, одно только плохо: выпить любилъ… Живописецъ, художникъ! Что-жъ, кажется, это ужъ должность такая, что вс они не могутъ безъ этого,— кто ихъ тамъ разберетъ!.. Бывало, придетъ къ нимъ компанія, спорятъ, кричатъ — и непремнно вс перепьются… Да и не только художниковъ,— какого, какого только народу онъ къ себ ни таскалъ!.. Разъ привелъ даже ночью какого-то пьянаго (самъ тоже былъ пьянъ), рванаго, грязнаго, съ каторжной рожей (въ трактир-же, кажется, и познакомился съ нимъ)!.. ‘Смотри, каковъ типъ!— кричитъ,— я завтра его нарисую!’ А этотъ ‘типъ’ вотъ каковъ оказался: на другое-же утро — тю-тю и пару серебряныхъ ложечекъ еще у нихъ утащилъ…
А, вдь, она и сама была тогда недурна!.. Жила она, какъ оказалось, съ нимъ рядомъ, комнату тоже отъ жильцовъ нанимала, а существовала швейной работой… Познакомились… И она ему тоже вскор понравилась. ‘Бюстъ,— признавался,— у васъ очень хорошъ!..’ Все приставалъ ее срисовать, только уврялъ, что ей непремнно нужно быть для этого голой… Фу, даже и теперь стыдно вотъ вспомнить, какъ онъ ее тогда улещалъ, только, конечно, ничего не дождался: она себя соблюдала. Ну, когда повнчались — понятно, другое пошло!
Жили они сперва ничего. Онъ уроки давалъ, ходилъ въ свою академію. Все какую-то большую картину хотлъ написать, чтобы она непремнно его имя прославила… Попивалъ онъ и тогда уже, правду сказать, и сильно таки, порою случалось — ну, да все ничего. Не унывалъ еще онъ въ т времена!
Въ первый-же годъ родилась у нихъ Глаша… И все еще пока было недурно… А потомъ какъ-то вдругъ и пошло! Сталъ онъ задумываться, мрачный вдругъ сдлался, академію бросилъ и запивать чаще сталъ…
Только и тогда все еще было сносно пока. Уроки давалъ онъ и картинки писалъ на продажу… Портреты тоже, случалось, снималъ и разный народъ къ нимъ ходилъ по этому случаю… Тогда-то вотъ и съ Мартынъ Матвичемъ (съ котораго тоже писалъ онъ портретъ) они познакомились и скоро тотъ съ Андрей Константинычемъ пріятелемъ сдлался. Нанимали они тогда, помнится, квартирку въ дв комнаты.
Глашу любилъ онъ. Все, бывало, съ ней няньчится. ‘Я,— не разъ покойникъ говаривалъ,— въ ней замчаю задатки!..’ Шутилъ съ ней, разговаривалъ, когда она подростать начала… А то, бывало, уведетъ двочку въ темную комнату (по вечерамъ это больше случалось), посадитъ ее къ себ на колни, и долго оба сидятъ въ темнот, и все разговариваютъ… Училъ онъ ее тоже и грамот — только все какъ-то для этого у него времени не было…
А потомъ ужъ пошло совсмъ худо. Допился онъ разъ до бдой горячки. Въ больницу свезли… Что она горя тогда приняла — Господь одинъ только знаетъ! Случалось, цлыми днями не вши сидли.
Вышелъ онъ изъ больницы слабый, худой… Покашливать сталъ… Впрочемъ, опять они немножко поправились — да не надолго, однако! Опять онъ какъ-то запьянствовалъ и всякой работы лишился.
Только разъ онъ заказъ получилъ. Купилъ желзныхъ листовъ, разставилъ по комнат и работать принялся: вывски для мелочной рисовалъ онъ, какъ оказалось… И таково это хорошо у него выходило: и фрукты тамъ всякіе, и хлбъ, и банки съ вареньемъ… Только онъ все недоволенъ. Злющій-презлющій!.. Она уже всячески старалась его ободрить.— ‘Посмотри,— разъ сказала ему,— какъ все это чудесно у тебя нарисовано, и чего только ты убиваешься? Вонъ и лимонъ какъ отлично, а ситникъ-то, ситникъ-то — просто живой!’ — Только что-же? Вдь, еще пуще онъ огорчился:— ‘Глупая женщина ты,— говоритъ,— да знаешь-ли ты, что я палъ, палъ безвозвратно?!’ — да какъ вдругъ заплачетъ… И удивительно, право, чего ему было, кажется, нужно? И работу кончилъ прекрасно, и деньги ему заплатили!
А тутъ Вра у нихъ родилась. Глаш одинадцатый годъ уже былъ…
Совсмъ у нихъ скверно пошто!Трезвымъ-то, кажется, онъ уже и совсмъ быть пересталъ… Цлыхъ семь лтъ они такъ промаялись…
И вдругъ этотъ случай! Напился Андрей Константинычъ въ какой-то компаніи, вышелъ на улицу, да и попалъ подъ карету… На счастье еще, товарищъ случился, а то-бы и совсмъ его задавили. Все-таки всю грудь ему смяли! Однако, онъ мсяца съ два еще проскриплъ… Умеръ. Передъ смертью прощенья просилъ… Осталась она съ двумя дочерьми.
Что длать? Отправилась по его прежнимъ товарищамъ, которыхъ припомнить могла. Одни уже умерли, другіе — куды-те, такими важными сдлались — рукой не достанешь! Какъ ни какъ, нашлись между ними, однако, и добрые люди, спасибо имъ — не забыли.— ‘Хороводовъ-то? Какъ-же, еще-бы, помнимъ отлично!’ — Тотчасъ-же подписку устроили и собрали ей что-то съ полсотни рублей. Слава Всевышнему, а то-бы и похоронить было не на что Андрей Константиныча!
Только тутъ еще счастье ей помогло. Нашелся одинъ изъ его бывшихъ товарищей (онъ занималъ ужъ тогда въ академіи ихней хорошую должность, а прежде хлбъ-соль съ ними водилъ) — и мысль отличную подалъ. Дло въ томъ, что оказались посл покойника картинки непроданныя, штукъ что-то съ десятокъ, и предложилъ этотъ товарищъ разыграть ихъ въ лотерею… Самъ-же все и устроилъ… Глядь — анъ въ конц концовъ цлыхъ три сотенныхъ въ рукахъ у нея очутились!
Тутъ словно что свыше ее оснило — ужъ, подлинно, можно сказать, самъ Господь надоумилъ!.. Приглядла какъ-то она — и то совершенно случайно — квартирку въ подвал, съ помщеніемъ подъ какое-нибудь заведеніе,— чуть-ли даже и раньше здсь не было портерной… Она и сняла. Кстати еще, одинъ изъ пріятелей покойника полезнымъ ей тутъ оказался: вывску для табачной ея написалъ — и таково это отлично, какъ слдуетъ, съ арапомъ и туркой, и притомъ за самую дешевую цну — взялъ только то, во что ему самому матерьялъ обошелся…
Десять уже лтъ прошло ровно съ тхъ поръ.
Ты, Ты одинъ, Господь милосердный, видишь сердце ея! Неужель еще мало страдала она? А слезы ея, горючія слезы, которыя она проливала… Кто видлъ ихъ, эти слезы?.. И во всю-то, во всю ея горькую жизнь — кто ее пожаллъ, кто отнесся съ участіемъ, кто хотя-бы лишь изъ одного любопытства пожелалъ-бы узнать, какія тревоги, какія мученія она переноситъ съ утра и до ночи, какъ она мечется, бьется, о каждой копйк душою болитъ, каждый грошъ мдный желзнымъ гвоздемъ приколачиваетъ! О, тяжко ей, тяжко, не въ моготу уже ей! Отецъ нашъ небесный, когда-же Ты ее приберешь, наконецъ?!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А мсяцъ, этотъ старый, любопытный бродяга, у котораго всегда на ум подкараулить что-либо такое, что совершается въ глухой полуночный часъ и ревниво хорониться отъ постороннихъ нескромныхъ очей, долго смотрлъ въ эту ночь на тихую, пустынную улицу, на безсоннаго турка, курящаго трубку, на голаго арапа съ огромной сигарой, смотрлъ на полицейскаго стража, что, на углу, прислонился къ столбу фонаря, безсильный противиться чарамъ Морфея, смотрлъ на возвращавшагося домой забулдыгу, клевавшаго носомъ въ спину извощика, который сонно трусилъ на своей хромой лошаденк, смотрлъ на растрепанную и, кажется, пьяную дву, въ яркомъ костюм, на углу перекрестка, завязавшую бесду о чемъ-то съ одинокимъ и тоже, кажется, пьяноватымъ фланромъ, посл которой они схватились подъ ручку и скрылись у какихъ-то воротъ, смотрлъ онъ и въ окна квартиры вдовы и ея дочерей, изъ которыхъ одна покоилась въ объятіяхъ крпкаго сна, а другая, съ открытыми широко глазами, томилась безсонными думами, смотрлъ на старуху, застывшую въ уничтоженной поз и обхватившую руками колни… И вотъ ужъ когда ему, наконецъ, надоло смотрть на все это, онъ медленно подвинулся дальше, скользнувъ косыми лучами по стнамъ квартиры, и озарилъ на полу растерзанный и измятый букетъ Мартына Матвича, съ безжалостно разсыпанными вокругъ лепестками, которые еще были такъ красивы и нжны недавно, а теперь почернли, завяли, какъ и возбужденныя-было ихъ видомъ надежды поникшей на диван старухи…

X.

Посл длиннаго ряда теплыхъ, солнечныхъ дней конца августа, круто вступилъ въ свою смну хмурый, плаксивый сентябрь. Словно запоздавшая осень спшила воспользоваться своими правами, чтобы наверстать упущенное ею въ бездйствіи.
Дождь начинался съ утра,— сясь тихо, непрерывно, назойливо, и отъ времени до времени превращаясь въ стремительный ливень. На улицахъ стояли озера. Казалось, весь Петербургъ проливалъ обильныя и безутшныя слезы. Плакали стны, вывски, окна… Плакали мокрыя извощичьи лошади, понуро шлепая въ слякоти… Плакали зонтики мрачно шмыгавшихъ по скользкимъ панелямъ прохожихъ… Плакали даже уличные фонари, бросая трепещущія полосы свта на стны домовъ и собираясь каждую минуту потухнуть на перекресткахъ, когда порывистый сверо-западный втеръ, подкравшись изъ-за угла, внезапно принимался безчинствовать, валя съ ногъ пшеходовъ…
Утопали въ слезахъ, съ утра до ночи, турокъ съ дымящейся трубкой и голый арапъ съ огромной сигарой, что безсмнно, по прежнему, караулили входъ въ табачную лавочку вдовы Хороводовой, гд теперь поселилось сплошное уныніе.
Въ низенькой, тсной лавчонк, съ окошками на уровн тротуара, повисли постоянныя сумерки. Въ иные, особенно ненастные дни, приходилось зажигать въ ней огонь прямо съ утра и это смшеніе красноватаго озаренія лампы съ мутнымъ свтомъ отъ стеклянной двери и оконъ пуще еще оттняло то впечатлніе гнетущей тоски, которою дышала вся обстановка, начиная съ картоннаго мальчика, шкафовъ съ табачными и папиросными пачками, и кончая самою хозяйкой, которая при звонкахъ постителей появлялась за прилавкомъ въ своемъ смиренномъ темно-коричневомъ плать, съ фланелевой повязкой на горл, по случаю кашля, и удовлетворяла своихъ покупателей съ такимъ убитымъ и болзненнымъ видомъ, какъ будто все, что она теперь говорила и длала, было одною лишь маской, скрывавшей глубокое и неисходное горе, которое не въ силахъ былъ-бы покрыть цлый міръ съ его радостями…
Съ этимъ убитымъ и болзненнымъ видомъ встртила она Мартына Матвича, когда онъ, согласно своему общанію, пріхалъ черезъ два дня навдаться о результат своего предложенія. Что именно было говорено между ними — осталось никому неизвстнымъ. Глафиры не было дома, а Вра, при первомъ-же звук голоса Мартына Матвича, раздавшемся въ лавочк, стремительно скрылась во владнія Лукерьи, гд и просидла въ теченіи всего того времени, пока длилось это свиданіе. Оно произошло въ той самой комнат, гд было два дня назадъ, и оказалось очень короткимъ… Такъ никто и не видалъ тогда Мартына Матвича, если не считать картоннаго мальчика, своимъ вчно бодрствующимъ взоромъ вытаращенныхъ фарфоровыхъ глазъ проводившаго величаваго претендента на руку Глафиры, когда тотъ, по окончаніи визита, шествовалъ къ выходу, и могшаго-бы засвидтельствовать, если-бы умлъ говорить, что Авдотья Макаровна утирала на глазахъ своихъ слезы, а Мартынъ Матвичъ молча, сурово, презрительно распахнулъ дверь на улицу, не подалъ хозяйк руки и не повернулъ даже къ ней головы на прощанье…
Съ этого-то самаго времени убитый и болзненный видъ сдлался постоянной принадлежностью Авдотьи Макаровны.
— А что, сударыня, ровно-бы какъ вамъ нездоровится?— спрашивали съ участіемъ ее по утрамъ на Снной знакомые зеленщики, мясники и другіе торговцы, когда вдова Хороводова, но обычаю, съ неизмннымъ своимъ большимъ саквояжемъ появлялась тамъ за провизіей.
— Охъ, что ужъ тутъ нездоровится… Оно и нездоровится, правда, да и… ну, да ужъ что!— не докончивъ рчи, махала рукою старушка, испуская продолжительный вздохъ.
— Такъ-съ. Погода оченно скверная!.. Отъ лопатки прикажете?
— Богъ съ ней, съ погодой… Да, отъ лопатки… Умирать вотъ пора!
— Это вы совершенно понапрасно-съ… Съ нами еще поживите-съ!
— Что ужъ тутъ жить… Оно-бы, можетъ, и хорошо еще, пока Богъ грхамъ терпитъ, да только… Охъ, да ужъ что!— опять махала рукою вдова, съ выраженіемъ, ясно показывавшимъ, что многое могла-бы она разсказать, да только не всякій это понять въ состояніи и никто не поможетъ — и тотчасъ же прибавляла поспшно, въ то время какъ продавецъ, словно палачъ, готовящійся обезглавить преступника, заносилъ высоко топоръ надъ тушей говядины: — Безъ кости, безъ кости, голубчикъ, руби! Прошлый-то разъ какъ есть была чистая кость… Вотъ ты какой нехорошій, даромъ, что я у тебя постоянно беру…
— И за это мы васъ уважаемъ!— говорилъ продавецъ, богатырскимъ ударомъ отдливъ кусокъ мяса, клалъ его на всы и опускалъ потомъ въ разинутый саквояжъ покупательницы, прибавивъ: — Пожалуйте-съ!
Отсюда Авдотья Макаровна шла къ навсу съ грудами кочней капусты и другихъ овощей, гд тотчасъ-же слдовалъ опять разговоръ въ род только что изображеннаго выше. Когда, напослдокъ, окончивъ закупки и сгибаясь подъ тяжестью наполненнаго провизіей саквояжа, старушка направлялась въ обратный свой путь, она чувствовала на душ облегченіе.
Путешествія на Снную, бывшія прежде для Авдотьи Макаровны одною изъ утомительныхъ, хотя и привычныхъ обязанностей, принятыхъ ею на себя съ давняго времени въ видахъ сбереженія необходимой копйки, сдлались теперь для нея отдыхомъ отъ того тоскливаго гнета, которымъ вяли на нее стны квартиры, и всякіе знаки участія, хотя-бы въ самой незначительной степени, были какъ-бы каплями свжей росы, облегчавшими немного уныніе ея наболвшаго сердца.
Теперь, по ночамъ, она видла разные тяжелые и страшные сны, отъ которыхъ даже случалось ей просыпаться… Сны эти повергали старушку въ бездну всевозможныхъ догадокъ и комбинацій, боле или мене тревожнаго свойства, и поврять ихъ Лукерь, оказавшейся искусной снотолковательницей, стало для Авдотьи Макаровны ежедневной потребностью.
Утро для нея начиналось вспоминаніемъ сна — безсвязнаго, смутнаго, наполненнаго всякими неидущими къ длу подробностями, давившими мысли вдовы общимъ мистическимъ своимъ колоритомъ, ощущеніе котораго сильне всего овладваетъ сновидцемъ въ первое время по пробужденіи — и отъ этого впечатлнія Авдотья Макаровна долго не въ состояніи была освободиться.
‘Богородице, Дво, радуйся…’ — шептала она предъ кіотой, начиная рядъ обычныхъ молитвъ своихъ — а подробности сна такъ и лзли все въ голову, такъ и всплывали одна за другою, ‘тьфу, окаянная гршница! Врую во единаго Бога-Отца…’ — уже вслухъ произносила старушка, усердно отвшивая земные поклоны и всячески стараясь прогнать постороннія мысли.
Затмъ она наскоро выпивала чашку вчерашняго вскипяченнаго кофе и отправлялась на рынокъ. Мучительныя впечатлнія сна немного ослабвали въ разговорахъ съ торговцами, пріобртая за то опредленность движеній и красокъ и слагаясь въ совершенно законченные и ясные образы, которые зрли на обратномъ пути, а затмъ предлагались обсужденію Лукерь, какъ только старушка возвращалась домой.
— Вижу, Лукерьюшка, будто я въ пол…— разсказывала Авдотья Макаровна, вооруженная длиннымъ ножомъ и стоя у стола надъ кучкой картофеля, моркови и зелени, такъ какъ приготовлялась чистить все это для супа, между тмъ какъ Лукерья, въ другомъ углу кухни, выполаскивала надъ лоханкой для той-же цли горшокъ, а блый Глафиринъ любимецъ, сидя на поджатомъ хвост, не сводилъ пристальныхъ глазъ съ табуретки, на которой виднлась деревянная чашка съ водой, гд мокла говядина, тутъ-же, съ нимъ рядомъ, тихо шумлъ самоваръ.— И вотъ, стою это я въ пол,— продолжала Авдотья Макаровна,— а впереди-то солдаты, солдаты, много солдатъ!..
— Отраженіе, значитъ?
— Нтъ, не сраженіе… Погоди… Какъ будто это парадъ… да, да, на Царицыномъ лугу парадъ для солдатъ. Кругомъ-то народъ, и я тоже въ народ. Тсно такъ, жарко… То-есть, такъ это мн жарко, что я и сказать не могу! И вдругъ, откуда ни возьмись, генералъ… Важный такой, весь въ орденахъ, въ эполетахъ — подъзжаетъ ко мн на кон, а въ рукахъ его рпа… ну, вотъ, простая, обыкновенная рпа! ‘Не желаете-ли, говоритъ, скушать, сударыня?’ — И вдругъ, нтъ генерала, а я держу рпу — и рпа-то эта уже теперь не простая, а будто въ ней все сидятъ канарейки, и сама-то она теперь уже съ крылышками… Хорошо. Стою это я съ рпой и крпко, крпко держу, боюсь, чтобы она изъ рукъ-то не вылетла… И вдругъ за окошкомъ шумъ — страшный шумъ, крикъ, смятеніе — словно вотъ бьютъ кого!
— За окошкомъ? Это откуда-же окошко-то вдругъ?— спрашивала сильно заинтересованная разсказомъ Лукерья, переставъ мыть горшокъ и не сводя глазъ съ Авдотьи Макаровны, которая, покинувъ свой спокойный, эпическій тонъ и стоя теперь среди кухни, горячо размахивала длиннымъ ножомъ.
Вопросъ объ окошк, совершенно неожиданномъ по ходу событій, повергалъ въ затрудненіе разскащицу, но она тотчасъ-же его разршала.
— Да это я будто уже въ комнат… Только не здсь, не у насъ, а словно-бы въ какой каланч… высокой, высокой такой, то-есть, я и сказать не могу, какъ высокой!.. И вотъ тутъ-то окошко… А я предъ окошкомъ — одна…
— А рпу все держишь?
— А рпу держу, все держу, боюсь, чтобы она не улетла въ окошко,— даже трясусь! А за окошкомъ-то шумъ, гамъ, будто все тамъ народъ, и не то бьютъ кого, не то вс сюда лзутъ, ко мн, то-есть, лзутъ и рпу хотятъ отнять отъ меня… Какъ вдругъ за дверью — собака… Скребется, визжитъ, чтобы я ее, значитъ, впустила… И только это хочу я впустить ее, какъ вдругъ въ окошко лзетъ Мартынъ Матвичъ — весь какъ есть голый… даже стыдно сказать!
— Голый?
— Ну, то-есть — вотъ какъ мать родила!.. Влзъ — и прямо ко мн… А тутъ вдругъ дверь — хлопъ, и вижу, собака ужъ въ комнат и опрометью тоже ко мн!
— Погоди, какая собака была? Черная или другая?
— Черная, черная, какъ теперь ее вижу!.. Ну а потомъ вотъ ужъ я и не помню, какъ дальше тутъ вышло — только рпы ужъ нтъ у меня! Собака-ли изъ рукъ у меня выхватила, или Мартынъ Матвичъ отнялъ — ужъ сказать не могу… Помню только, что жалко рпы мн стало, чуть что не плачу и ихъ умоляю:— ‘Не задушите, Христа-ради не задушите ее!..’ — И такъ это страшно мн сдлалось вдругъ… Тутъ я и проснулась, да и проснувшись-то, все еще ихъ умоляю, уже на яву: — ‘Не задушите, не задушите ее!..’ Это рпу-то, значитъ…
Окончивъ разсказъ, старушка задумывалась. Лукерья тоже задумывалась, проникая въ смыслъ сновиднія, на основаніи всхъ его мелкихъ подробностей — и затмъ произносила посл небольшого молчанія:
— Это все хорошо!
— Неужто?— спрашивала съ сомнніемъ Авдотья Макаровна, — а зачмъ-же у меня рпу-то отняли?
— Вотъ это и хорошо, что у тебя ее отняли… Если-бы ты сама ее съла — плохо тогда!
— Да неужели, Лукерьюшка?
— Я ужъ теб говорю! Это-бы значило, что ты вотъ, напримръ, хотла-бъ чего… то-есть, страсть какъ хотла, и знала, что безпремнно это получишь — анъ накась и выкуси! Шишъ!.. Вотъ это что обозначаетъ рпу-то сть… А ты, вишь, разсказываешь, что у тебя ее отняли — значитъ, этого съ тобой не случится. Да и отнялъ-то кто? Собака, другъ, то-есть, значитъ… Все это очень отлично!.. Вотъ только нехорошо, что она была черная…
— Да я все-таки въ толкъ взять не могу…
— Погоди, я теб все по порядку. Спервоначала видла ты, что была на парад… Это обозначаетъ — будетъ успхъ въ длахъ твоихъ… Мартына-то Матвича, говоришь, видла голаго?
— Голаго,— кивала головой подтвердительно Авдотья Макаровна.
— Вотъ это нехорошо Мартыну Матвичу… Это выходитъ, что онъ теперь нездоровъ… И вотъ какъ теперь я теб все растолкую. Слушай!
Лукерья окончательно покидала горшокъ и обтирала о фартукъ мокрыя руки, приступая къ своимъ прорицаніямъ. Авдотья Макаровна тоже оставляла свой ножъ на стол и приближалась къ Лукерь. Та начинала съ таинственностью:
— Мартынъ Матвичъ, чу, теперь въ болзни находится… Болзнь его отъ того приключилась, что онъ своей надежды лишился… Смекаешь? И если онъ вдругъ теперь, Мартынъ Матвичъ-то, значитъ…
На этомъ интереснйшемъ мст, часто случалось, Лукерья вдругъ умолкала и бросалась раздувать самоваръ, а Авдотья Макаровна, очутившись опять у стола, съ сосредоточеннымъ видомъ принималась чистить картофель… Происходило это вслдствіе внезапнаго появленія въ кухн Глафиры, въ утреннемъ дезабилье, съ полотенцемъ и мыломъ… Уловивъ ухомъ послднія слова прорицательницы, она подозрительно, изподлобья, окидывала глазами мать и кухарку и, подойдя къ рукомойнику, принималась тамъ умываться.
— Вскиплъ самоваръ-то, Лукерья?— невиннйшимъ тономъ освдомлялась старушка.
Вмсто отвта, Лукерья подхватывала клокочущій во вс пары самоваръ и несла его въ комнату, а за ней по пятамъ устремлялась тотчасъ-же и Авдотья Макаровна.
Пока кофе заваривался, къ столу приходили двицы и разсаживались по своимъ обычнымъ мстамъ. Появлялась Глафира — похудвшая, сумрачная, съ синевой подъ глазами, нервно придвигала къ себ налитую чашку и погружалась въ питье… Немного спустя, подходила и Вра — блдная, вялая, очевидно не выспавшаяся, клала передъ собою книжку романа и тоже принималась пить кофе, не отрывая глазъ отъ страницъ. Старушка прихлебывала боязливыми глоточками съ блюдца, держа его на растопыренныхъ пальцахъ и съ убитымъ видомъ смотря на окошки съ запотлыми стеклами, по которымъ текли струи дождя, словно слезы, а на двор жалобнымъ голосомъ верещала мокрая баба-селедочница .. Нахохлившаяся въ своей клтк, подъ потолкомъ, канарейка, неподвижно сидя на жердочк, тоже, повидимому, чувствовала себя очень скверно… Скверно чувствовалъ себя и блый Глафиринъ любимецъ, который не подходилъ и не ласкался къ хозяйк, а меланхолически сидлъ въ отдаленіи, благодаря претерпннымъ невзгодамъ въ сердечныхъ длахъ, на что могли служить указаніемъ его надорванное ухо и расцарапанный носъ… Даже и мухи уже не кружились теперь надъ столомъ, какъ было лтомъ, съ веселымъ жужжаньемъ… Ихъ совсмъ не было видно, только штукъ пять или шесть, пережившихъ своихъ прочихъ подругъ, вяло бродили по разсыпаннымъ по столу крошкамъ, какъ-бы думая горькую думу: — ‘Эхъ, пора, пора умирать!’
Въ гробовомъ молчаніи отпивался кофе. Авдотья Макаровна торопливо перемывала посуду и скрывалась на кухню. Глафира чесалась, потомъ уходила въ спальню — и уже не показывалась оттуда вплоть до обда. Во все это время изъ спальни слышался стукъ швейной машины, которую она откуда-то пріобрла на прокатъ, невдомо для домашнихъ, какъ невдомо было для нихъ, откуда она получила заказъ на блье, за которымъ сидла цлыми днями.
Вра оставалась одна, погруженная въ чтеніе. Но и въ этомъ единственномъ и самомъ любимомъ занятіи младшей двицы не замчалось уже теперь увлеченія. Случалось, она покидала романъ и принималась за поливку цвтовъ, или вдругъ вспоминала, что клтка у канарейки не чищена (прежде это входило въ кругъ заботъ старшей сестры, но занятая теперь съ утра до вечера швейной работой, она сдлалась ко всему остальному вполн равнодушной). Вра взлзала на стулъ, снимала съ потолка канарейку и продлывала все, что было нужно. Повидимому, эти занятія доставляли ей теперь удовольствіе… Оставшись снова безъ дла, она погружалась въ прерванное чтеніе книги, но вскор взоръ ея становился разсяннымъ, застывая подолгу на одной и той же страниц… Покинувъ романъ, она прислонялась затылкомъ къ спинк дивана и принималась смотрть въ одну точку. Словно какая-то особливая, властная дума забирала ее… О чемъ могла быть эта дума? Проходили-ли въ ея голов принцъ Родольфъ Герольштейнскій, Учитель, Пвунья и прочіе персонажи романа ‘Парижскія Тайны’? Или она размышляла о томъ, почему Глафира дуется вотъ уже вторую недлю и чмъ это окончится?.. Богъ всть! Лицо ея оставалось непроницаемымъ подъ выраженіемъ обычной апатіи… Звукъ колокольчика, раздававшійся въ лавочк при вход какого-нибудь покупателя, заставлялъ ее вздрагивать. Она вставала, отворяла дверь въ кухню и возвщала Авдоть Макаровн:— ‘Маменька, кто-то есть въ магазин!’ — Затмъ она съ любопытствомъ прислушивалась къ звукамъ посторонняго голоса, стараясь угадать, съ кмъ толкуетъ старушка — съ постояннымъ ли ихъ покупателемъ, или съ совсмъ незнакомымъ?.. Но вотъ голоса умолкали и Вра опять оставалась одна. Она лниво подходила къ окошку и принималась смотрть на бгущія по стекламъ, однообразно и непрерывно, въ ладъ монотонному стучанью за стнкой швейной машины, струи дождя… Наконецъ, она вдругъ изгибалась всмъ тломъ, разминая оцпенвшіе члены, закидывала сцпленныя вмст руки за шею — и съ глубокимъ, страдальческимъ вздохомъ, восклицала вполголоса:
‘Господи, какая тоска!!’
Томительно-медленно подползало время обда, происходившаго въ томъ же ненарушимомъ молчаніи. Тотчасъ же посл него Глафира опять уходила къ себ и стукъ швейной машины возобновлялся съ упорной назойливостью… Вра бралась снова за ‘Парижскія Тайны’, садилась къ окошку и читала при тусклыхъ лучахъ угасавшаго ненастнаго дня, не отрываясь, до тхъ самыхъ поръ, пока печатныя строки начинали сливаться въ глазахъ ея въ одно сплошное пятно… Тогда закрывала, наконецъ, она книгу и, держа ее на колняхъ, застывала неподвижно со взоромъ, устремленнымъ въ окошко, въ то время какъ мать ея сидла и кашляла въ лавочк, погруженная въ вязанье чулка, при свт висячей лампы подъ потолкомъ, съ широкимъ жестянымъ абажуромъ. Сумерки въ комнат сгущались въ безразличную темень, изъ двери, затворенной въ спальню, протягивалась по полу золотая полоска отъ свта зажженной свчи,— а швейная машина за стнкой все стучала, стучала, стучала… Но вотъ и тамъ, во мрак двора, въ подвальномъ этаж противоположнаго флигеля освтилось окошко, и мокрые булыжники прилегающей къ нему мостовой заблестли какъ лакированные… На фон спущенной шторы явственно обозначился черный силуэтъ головы, расплылся и исчезъ… А Вра все продолжала сидть въ темнот, беззвучно и неподвижно, и только профиль лица ея смутнымъ пятномъ бллъ у окошка…
Наступало и время вечерняго чая, наступала и ночь.
‘Богородице, Дво, радуйся’,— опять, какъ и утромъ, шептала старушка, на колняхъ передъ кіотой, и прочитывала въ неизмнномъ порядк весь свой обычный запасъ молитвъ, покивая головой на иконы и жарко припадая челомъ къ холодному полу, затмъ раздвалась, съ кряхтньемъ и кашлемъ укладывалась на свой скрипучій диванъ и затихала.
Вра, войдя въ ихъ общую съ Глафирою спальню, боязливо, украдкой, взглядывала на раздвавшуюся при свчк сестру, безмолвно, въ свою очередь, освобождала себя отъ одеждъ, ложилась и повертывалась тотчасъ же къ стнк лицомъ, укутавшись съ головой одяломъ, между тмъ какъ Глафира, тоже не проронивъ ни единаго слова, задувала свчу.
Безмолвіе, мракъ и мрное стуканье маятника воцарялись въ квартир,— а тамъ, за окномъ, въ перебой этихъ звуковъ, тоже мрно, назойливо, стучала въ желзо карниза откуда-то сверху непрерывная капля…
‘О Господи, помилуй мя гршную!’ — шептала вдова, одолваемая гнетущими думами, вздыхая и вертясь на своемъ жесткомъ лож, а он, эти гнетущія думы о завтрашнемъ дн, о злоб Глафиры, о собственной невдомой будущей смерти, такъ и ползли и ползли въ ея бдную голову, сплетаясь мало по малу въ безразличный сумбуръ, пока мрное дыханіе съ легкимъ присвистываньемъ Авдотьи Макаровны, наконецъ, обнаруживало, что сонъ увлекъ ее изъ этого безотраднаго міра заботъ въ свое волшебное царство…
А рядомъ, сейчасъ, за стною, ея старшая дочь все продолжала томиться безсонницей. Протянувшись во весь ростъ на постели и подложивъ руки подъ голову, она смотрла широко-раскрытыми глазами во мракъ и все думала…
Вра лежала недвижно подъ своимъ одяломъ, заглушавшимъ дыханіе спящей. Отъ времени до времени она ворошилась и тотчасъ же опять затихала, а затмъ изъ-подъ одяла вдругъ слышались неясные звуки какихъ-то отрывочныхъ словъ… Она бредила.
Глафира не перемняла своего положенія и все думала, думала…
Возобновившійся дождикъ шлепалъ въ окошко… Маятникъ стучалъ неустанно… Старушка крпко спала и видла сонъ, будто стоитъ она на Снной, подъ навсомъ, и покупаетъ говядину, а Мартынъ Матвичъ, въ фартук и картуз продавца, занесъ высоко топоръ и хочетъ перерубить пополамъ какую-то длинную штуку… Лицо его страшно, глаза налиты кровью…— ‘Не рубите, ради Христа, не рубите’,— въ ужас умоляетъ его Авдотья Макаровна, — ‘это вдь канифасъ, канифасъ… Охъ, Господи!’ — шептала она, ужъ въ просонкахъ, и снова опять засыпала…
И все давно уже спало вокругъ. Спала Вра, подъ своимъ одяломъ уподобляясь кокону, спала Лукерья, храпя на всю кухню, спалъ котъ, свернувшись на стул калачикомъ, спала въ клтк своей канарейка…
А Глафира все смотрла раскрытыми глазами во мракъ — и все думала, думала, думала…

XI.

Глафира думала теперь цлыми днями…
Сидитъ она одна-одинхонька, согнувшись надъ швейной машиной, колышетъ ногою педаль, а передъ нею тянется безконечная нитка, подъ стукъ колеса, отбивающаго на полотн мелкія, блыя точки — и съ ней за одно тянется въ голов старой двицы одна, тоже безконечная, дума…
На другое-же утро посл происшедшаго ночью бурнаго объясненія съ матерью, Глафира отправилась по блошвейнымъ, съ предложеніемъ работы. Въ два первые дня эти экскурсіи были вполн неудачны, такъ какъ везд имлись свои мастерицы и не представлялось никакого резона поручать заказъ посторонней. Но Глафира отнюдь не отчаивалась, не жаля собственныхъ ногъ и не обращая вниманія на свое утомленіе, и эта настойчивость на третій день ея поисковъ увнчалась успхомъ — даже такимъ, на какой она совсмъ не разсчитывала. Правда, ей помогъ въ этомъ случай. Въ одной блошвейной она встртилась со своей прежней знакомой, давно потерянной изъ виду, которая оказалась исполняющей здсь должность старшей мастерицы — и она-то ей оказала протекцію. Въ сущности, ихъ заведеніе не могло быть полезнымъ Глафир, по тмъ-же причинамъ, по которымъ ей было отказано въ другихъ блошвейныхъ. За то ея знакомая вспомнила, что не дальше какъ за часъ до прихода Глафиры у хозяйки была постоянная закащица ихъ мастерской, нкая дама, предлагавшая большой заказъ на блье, предназначавшееся въ приданое дочери, которое нужно было сшить въ короткое время — но эту работу пришлось отклонить, за обиліемъ другихъ спшныхъ заказовъ, и только дать общаніе упомянутой дам порекомендовать блошвею. Затмъ Глафира была представлена тотчасъ-же хозяйк, величественной нмк съ пунцовымъ лицомъ, и, посл убдительныхъ завреній мастерицы, ручавшейся за свою протеже, какъ за себя самое, она была снабжена визитной карточкой съ припиской нсколькихъ строкъ нмецкихъ каракуль, которыя и возъимли свое надлежащее дйствіе, въ томъ смысл, что спустя какой-нибудь часъ посл этого, Глафира сидла ужъ дома, окруженная ворохомъ тонкаго полотна и батиста, передъ швейной машиной, пріобртенной за одинъ и тотъ-же походъ на-прокатъ, благодаря полученному, по заключеніи условій, задатку…
Это случилось въ тотъ день, когда Мартынъ Матвичъ прізжалъ за отвтомъ — и прошло всего лишь съ четверть часа, какъ онъ удалился… Глаза Авдотьи Макаровны носили еще слды пролитыхъ слезъ, когда Глафира стремительно появилась съ задняго хода, въ сопровожденіи швейной машины, которую тащилъ за нею извощикъ, и прошла тотчасъ-же въ спальню. Мать встртила ея появленіе убитымъ и уничтоженнымъ взоромъ, сестра взглянула съ тревогой и любопытствомъ… Глафира на нихъ не обратила вниманія.
О всхъ своихъ похожденіяхъ она не обмолвилась ни единымъ словомъ ни старушк, ни Вр, которыя теперь, вообще, совсмъ не слыхали ужъ звука Глафирина голоса, словно она наложила на себя искусъ молчанія…
Спальня сдлалась теперь исключительнымъ мстомъ ея пребыванія и оттуда она появлялась лишь утромъ, къ кофе, потомъ къ обду и, наконецъ — къ вечернему чаю и ужину, а во все остальное время тамъ сидла безвыходно, заявляя о своемъ существованіи непрерывнымъ стукомъ швейной машины. Никто изъ домашнихъ туда не заглядывалъ. Вра, вставъ утромъ со сна, спшила одться и исчезнуть изъ спальни, а входила опять только на ночь, раздвалась, стоя спиною къ сестр, и, укутавшись, по обычаю, съ головой одяломъ, тотчасъ-же поворачивалась къ стнк лицомъ, какъ-бы желая вполн уничтожиться… Читать въ постели она совсмъ перестала…
Глафира была теперь постоянно окружена атмосферой, производившей цпенящее дйствіе на всю обстановку. Едва только она показывалась въ столовой и кухн — всякіе разговоры въ тотъ-же моментъ прекращались, у матери являлся угнетенный и даже испуганный видъ, Вра погружалась въ пристальное чтеніе книги, а Лукерья принималась копаться надъ своею работой, какая въ ту минуту случалась у нея подъ руками — словно все и вся на время присутствія Глафиры старалось исчезнуть и дать ей забыть о своемъ существованіи на свт… А та, безмолвная, сдержанная, смотрла въ пространство передъ собою сосредоточеннымъ взоромъ, какъ-бы не замчая, что вокругъ происходитъ, и то, что случайно попалось ей на глаза — лицо матери, столъ, самоваръ, канарейка — вполн безразлично и въ одинаковой степени недостойно вниманія, а настоящая жизнь, которая еще можетъ ее занимать — тамъ, въ ея спальн, за швейной машиной…
И все это сдлалось сразу, посл несчастной исторіи съ букетомъ Мартына Матвича.
Но эта исторія не имла мста въ теперешнихъ думахъ Глафиры — равно какъ и все, что относилось къ ея настоящему, точно, сама для себя неожиданно, она перешагнула нкую грань, отдлившую рзкой чертою все прошлое отъ того, что впереди иметъ случиться. Это тотъ страшный моментъ, когда человка вдругъ поражаетъ сознаніе, что его молодость кончена, что дальше биться и врить безплодно, а нужно лишь ждать и мириться… Въ такія минуты онъ копается въ прошломъ и подводитъ итоги.
Она старая, старая… Да, она должна теперь въ этомъ сознаться!.. Что ждетъ ее въ будущемъ?.. Все равно, теперь безразлично. Чему предопредлено судьбою случиться — того избжать невозможно, а минувшаго никто не въ силахъ вернуть… Да и стоитъ-ли даже хотть, чтобы оно, это минувшее, снова вернулось? Есть-ли въ немъ что нибудь, о чемъ-бы могла она пожалть?.. Едва-ли такое найдется!
Отца она помнитъ прекрасно, даже въ любую минуту можетъ себ его представить на память… Брюнетъ, невысокаго роста, съ длинными, кудрявыми, до плечъ волосами… Когда она была маленькой двочкой, вс говорили, что она на него очень похожа. Онъ любилъ ее и она его очень любила, и постоянно, даже теперь, чтитъ его память… Уже и тогда она его понимала — а теперь… о, какъ теперь она его понимаетъ!..
Онъ не былъ обыкновенный, какъ вс, человкъ, и потому-то погибъ. Всякій на мст его какъ-нибудь примирился-бы съ обстоятельствами, напримръ, поступилъ-бы на службу и плюнулъ на живопись… А вотъ онъ не хотлъ! Онъ былъ гордъ. Онъ все время боролся и врилъ, что долженъ прославиться… И онъ-бы непремнно прославился, если-бы другіе его понимали, но въ томъ и бда, что никто его не могъ понимать! Маменька… ну, про ту и говорить уже нечего!
Густыя, зимнія сумерки. Красное зарево отъ пламени печки охватило пол-комнаты, а вокругъ нихъ темнота. Она сидитъ у отца на колняхъ и слушаетъ, что онъ ей разсказываетъ, въ то время какъ маменька шьетъ въ другой комнат. Свтлая полоска изъ щели притворенной въ ту комнату двери стелется по полу, и имъ обоимъ здсь такъ хорошо, безъ огня, потому что они вмст, вдвоемъ, никто ихъ не видитъ и имъ не мшаетъ… Отецъ разсказываетъ, какъ онъ напишетъ большую, большую картину… Глафира не помнитъ теперь, что должна была изображать эта картина — только она должна была быть непремнно большая и появиться на выставк въ ихъ академіи, куда отецъ бралъ ее одинъ разъ и гд она видла много народу, сколько его никогда не бываетъ на улиц. И весь этотъ народъ будетъ смотрть на картину, вс узнаютъ, какой папенька хорошій художникъ, и кто нибудь непремнно купитъ ее, а ему дадутъ много денегъ. Тогда онъ подетъ вмст съ ней заграницу, въ Италію, откуда къ намъ прізжаютъ шарманщики… Это такая страна, которая совсмъ не похожа на нашъ Петербургъ. Тамъ никогда не бываетъ зимы и свтитъ постоянное солнце. Люди живутъ тамъ особенные — вс красавцы и вс играютъ и поютъ съ утра до ночи. И деревья тамъ совсмъ не такія, чего уже лучше — цлыя рощи изъ апельсиновъ, просто рви ихъ и шь, какъ у насъ огурцы, а виноградъ — просто тьфу! Вотъ какая эта Италія!..— ‘И маменьку возьмемъ тоже съ собою?’ — задаетъ вопросъ Глаша… Отецъ затрудняется немного отвтомъ, но затмъ сообщаетъ тихонько, что она останется дома, такъ какъ нужно же вдь кому нибудь стеречь ихъ квартиру… И дочка съ нимъ соглашается, и даже находитъ, что имъ будетъ лучше безъ маменьки, а потомъ начинаетъ себ представлять, какъ она гуляетъ въ лсу и рветъ апельсины, а вокругъ-то нея все ходятъ и играютъ шарманщики…
Чадно и душно въ квартир. За столомъ, уставленнымъ тарелками, бутылками, рюмками, разные волосатые и бородатые люди, все товарищи папеньки. Пьютъ, спорятъ, кричатъ… О чемъ — понять невозможно. Всхъ больше кричитъ и волнуется папенька. Маменька суетится какъ угорлая, бгая безпрестанно изъ комнаты въ кухню, но на нее никто не обращаетъ вниманія. Она, Глаша, сидитъ въ уголку. Ей сильно хочется спать, но она не уходитъ, потому что на привычномъ мст ея — на диван — сидятъ теперь гости… Она старается слушать, но не въ силахъ уже будучи дольше бороться со сномъ, уходитъ изъ комнаты и ложится на широкой кровати, на которой спятъ папенька съ маменькой… Еще нсколько времени слышатся ей отрывками возгласы, ей даже кажется, что папенька съ кмъ-то поссорился — но она засыпаетъ… Пробуждается она среди тишины. Гости ушли. Папенька — пьяный, растрепанный, сидитъ одинъ за столомъ съ остатками ужина, пустыми бутылками и залитой скатертью…— ‘Чер-рти! Пр-роклятые!’ — ругается папенька,— ‘х-хотлъ-бы я знать, кто с-съуметъ изъ васъ…’ — Онъ ударяетъ кулакомъ по столу. Маменька начинаетъ его успокоивать.— ‘Ас-ставь! Ас-ставь меня! Теб не понять… Знаетъ-ли ты, что вотъ здсь… въ этой душ’…— Папенька бьетъ себя въ грудь и рыдаетъ. Глаша, смотря на него, тоже принимается плакать.— ‘Вотъ, вотъ кто! Единственная!’ — кричитъ тотъ, простирая къ ней руки.— ‘Приди ко мн! Солнце мое! Золото! Драгоцнность моя!’ — И онъ ее обнимаетъ, цлуетъ, орошая лицо ея своими слезами и обдавая запахомъ водки — но Глаш это ничуть не противно, потому что она отъ него все перенести въ состояніи… Наконецъ, папеньку уложили въ постель, онъ заснулъ и храпитъ, и маменька тоже заснула, а она лежитъ и мечтаетъ о томъ, какъ она выростетъ и станетъ богатой, и какъ папеньк будетъ тогда хорошо… Мать свою она почему-то совсмъ исключала изъ этихъ мечтаній…
А унылые годы текутъ… Отецъ помрачнлъ, постарлъ, временами пьетъ мертвую, уже не собирается писать большую картину и не говоритъ про Италію. А она не падаетъ духомъ. Настанетъ время, когда все измнится, и имъ будетъ всмъ хорошо… Вдь, не можетъ-же вчно такъ продолжаться! Она не хочетъ такъ думать, она не хочетъ съ тмъ примириться! Она ощущаетъ въ груди своей присутствіе гордаго и мятежнаго духа, который на время таится, но рано иль поздно одолетъ преграды и приведетъ ее къ счастію… Иногда она долго стоитъ передъ зеркаломъ и изучаетъ лицо свое… Оно нравится ей, потому что не похоже на какое-либо изъ тхъ женскихъ лицъ, которыя ей приходится видть. Она начинаетъ кокетничать и въ каждомъ мужчин привыкаетъ усматривать жертву, которую легко-бы могла покорить, если-бы только это для чего нибудь стоило длать…
Умеръ отецъ. Со смертью его она почувствовала вдругъ пустоту — не горе, а именно лишь пустоту во всемъ окружающемъ, точно порвалась нкая связь между ею и тмъ свтлымъ будущимъ, которое она рисовала въ мечтахъ своихъ. Она была одинока…
Глафира никогда себ не задавала вопроса, любитъ-ли она свою мать? Фигура отца постоянно ее заслоняла, и мать все время была какимъ-то придаткомъ къ нему, имя значеніе по стольку, по скольку была нужна для него, а не существовала сама по себ… Глафира не помнила, чтобы мать когда нибудь ее приласкала. Она вчно лишь суетилась, тревожилась, постоянно недомогала и жаловалась… Когда отецъ, пьяный, бія себя въ грудь, восклицалъ со слезами, что онъ изъ-за нея пропадаетъ,— ей, двочк Глаш, это было совсмъ непонятно, и она все старалась себ уяснить, чмъ маменька передъ нимъ виновата… Однако она ему врила на слово, а впослдствіи съ нимъ соглашалась… Мать была виновата уже тмъ, что онъ на ней былъ женатъ.
Тянутся годы. Вчера — какъ сегодня, сегодня — какъ завтра… А вокругъ кипитъ жизнь. Она льется сюда въ звукахъ двора, гремитъ и сверкаетъ въ движеніи улицы… Любятся, старются, умираютъ, рождаются… Но почему-же все это проходитъ въ сторон отъ Глафиры, и она, уже старая, почти тридцатилтняя два, сидитъ теперь, одинокая, и считаетъ годы мимо нея промчавшейся жизни?!.
Машина замолкла… Глафира склонилась надъ своею работой, стиснула голову въ обихъ рукахъ и сидла такъ долго, не шевелясь и почти не дыша…
Вокругъ тишина, словно въ могил. На двор тоже тихо и ничего не видать сквозь срую стку дождя… Слышно только, какъ онъ стучитъ о карнизъ, журчитъ, сбгая по водосточной труб, барабанитъ въ стекла окошка — и льетъ, льетъ безъ конца…
Пустота… О, какая давящая, страшная вокругъ пустота! И вотъ теперь, когда перестало стучать колесо, она сдлалась еще жутче, томительне, и Глафир вдругъ чудится, словно какой-то невидимый огромный паукъ охватилъ ее цпкими лапами и сжимаетъ ей мозгъ, и проникаетъ холодомъ сердце…
Но вотъ за стной кто-то ходитъ. Слышно, какъ кашляетъ мать. Стучатъ тарелки и ложки. Тамъ накрываютъ на столъ.
Она чутко прислушивается… Двигаютъ стульями. Сли.
Она выходитъ и тоже садится на свое обычное мсто. Обдъ протекаетъ въ ненарушимомъ безмолвіи. Вс смотрятъ въ тарелки, и она знаетъ, что и мать, и сестра длаютъ видъ, что не замчаютъ ея, а на самомъ дл за нею слдятъ… И она сама длаетъ видъ, будто не замчаетъ ихъ тоже, а между тмъ вся, всмъ своимъ существомъ, каждымъ первомъ своимъ, чувствуетъ всякій ихъ взглядъ, малйшее движеніе, шорохъ — потому что во всемъ этомъ она читаетъ укоръ ея поведенію, безжалостному ея эгоизму, и знаетъ, что имъ, этимъ двумъ, самымъ близкимъ къ ней существамъ, тяжело ее видть…
Она спшитъ кончить обдъ, чтобы избавить ихъ поскоре отъ зрлища своей постылой особы, и опять надолго уединяется въ спальн.
И снова стучитъ колесо, и снова она думаетъ, думаетъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

А вотъ и вечеръ, и ночь…
Тихо. Темно.
Она лежитъ, смотря безсонными глазами во мракъ, и прежній невидимый, огромный паукъ опять распростеръ надъ ней свои лапы, а она медленно, но неуклонно влечется въ какую-то неотвратную и неизмримую бездну, безъ конца и безъ края, гд нтъ ничего, кром мрака, и этотъ мракъ непрерывный и вчный, и самое это движеніе тоже непрерывно и вчно…
А мысли все бгутъ и бгутъ — безсвязныя, смутныя — и нтъ имъ конца, какъ нтъ конца этой ночи, какъ нтъ конца верениц грядущихъ такихъ-же ночей…
Бьютъ часы за стною, а потомъ опять тишина… Стучитъ только дождь въ оконныя стекла — и нтъ ему тоже конца…
И она все не спитъ, и все смотритъ во мракъ, и все думаетъ, думаетъ, думаетъ…

XII.

Затворничеству Глафиры истекла уже ровно недля. Раза два оно нарушалось выходами ея со двора, въ сопровожденіи узловъ, въ которыхъ она уносила часть исполненной ею работы,— а затмъ стукъ швейной машины возобновлялся съ прежней назойливостью.
На восьмой день, уже въ сумерки, она опять ушла изъ дому, таща съ собой большой узелъ, который и былъ ею собственноручно взгроможденъ на извощика. Это видла Авдотья Макаровна, сидвшая въ лавочк, въ то время какъ Глафира проходила мимо нея съ своей ношей. Затмъ старушк удалось наблюсти (происходило все это передъ самымъ окошкомъ), какъ старшая дочь ея услась рядомъ съ узломъ и ухала.
Погода въ тотъ памятный день немного исправилась. Дождь, лившій съ утра, къ полудню прекратился, и, хотя возобновлялся опять, съ промежутками, но не надолго, и на улицахъ теперь подсыхало.
Глафира вернулась, когда совсмъ ужъ стемнло. По обыкновенію, она, не разоблачаясь отъ верхней одежды, прошла прямо въ спальню.
Авдотья Макаровна съ Врой находились въ столовой. Молодая двица, при свт близко придвинутой лампы, читала. Старушка доставала изъ шкафчика чашки и блюдца, такъ какъ было уже время пить чай…
Вдругъ изъ спальни появилась Глафира.
Мать и сестра такъ ужъ отвыкли видть ее въ этой комнат иначе, какъ лишь за столомъ, что это простое обстоятельство теперь поразило ихъ, какъ неожиданность. Вра перестала читать и подняла голову. Авдотья Макаровна остановилась у шкафчика, держа въ рукахъ полоскательную чашку и сахарницу, и, не трогаясь съ мста, смотрла во вс глаза на Глафиру…
Она шла, держа что-то въ протянутой правой рук, и, подойдя безшумными шагами, положила на столъ. Свтъ лампы озарилъ дв десятирублевыхъ бумажки.
— Маменька…— сказала Глафира — и какъ-то странно раздался звукъ ея голоса, теперь, въ первый разъ посл несчастной сцены съ букетомъ Мартына Матвича, полторы недли назадъ.— Маменька… вотъ… возьмите… вамъ… на хозяйство…
Она произнесла это тихо, медленно и запинаясь, словно съ усиліемъ выжимая слова.
Авдотья Макаровна молча тронулась съ мста, съ сахарницей и полоскательной чашкой въ рукахъ, не бросивъ взгляда на деньги, поставила то и другое на столъ и обратно направилась въ шкафчику.
Подождавъ еще немного отвта, Глафира низко понурилась и продолжала — такъ-же тихо, съ запинкой:
— Я не хочу быть вамъ въ тягость… Я знаю, что я — лишній ротъ… Вамъ самимъ трудно… Раньше я объ этомъ не думала… Но теперь такъ не будетъ… Я буду работать… На сколько лишь въ силахъ…
Глафира не успла докончить, потому что старушка вдругъ вся покраснла, раскашлялась и съ какимъ-то испугомъ замахала руками.
— Ненужно, ненужно!— торопливо залепетала она, все махая руками, точно желая отъ чего-то отдлаться, — ненужно мн твоихъ денегъ!.. И съ работой… Богъ съ ней, съ твоею работой! День деньской этотъ стукъ… Голову всю разломило… Вонъ и Врушка тоже… Измучила насъ ты совсмъ со своею работой… Ненужно, ненужно!
Лицо Глафиры покрылось смертною блдностью, а глаза ярко блеснули… Такъ всегда съ нею бывало передъ бурною вспышкой… Но теперь вышло совершенно обратное. Взоръ ея тотчасъ потухъ, и вся она точно въ одинъ мигъ постарла… Она взглянула на мать (которая при этомъ отъ нея отвернулась), потомъ на сестру (та покраснла и уткнула носъ въ книгу) — и угасшимъ голосомъ молвила:
— Какъ хотите… Богъ съ вами…
Она повернулась и вышла изъ комнаты.
Больше не сказано было ни слова — и обычное безмолвіе снова водворилось въ квартир…
Машина уже не стучала и полный мракъ царствовалъ въ спальн.
Глафира не зажигала огня и лежала, уткнувшись въ подушку.
Каждый звукъ за стною отчетливо отдавался въ ушахъ ея.
Вотъ Лукерья принесла самоваръ, поставила его на подносъ и ушла… Слышно, какъ мать заливаетъ чай кипяткомъ изъ подъ крана… Скрипнулъ стулъ: это Вра услась на свое всегдашнее мсто. Вотъ затмъ шепотъ… Словъ не слыхать, но Глафира догадывается, что это мать и сестра переговариваются между собою о томъ, кому изъ нихъ звать ее къ чаю. Одна посылаетъ другую…
‘Подойдетъ сейчасъ Вра’,— ршаетъ Глафира.
И дйствительно, дверь въ спальню скрипнула и голосъ сестры робко сказалъ:
— Глаша… Пить чай…
Глафира отвтила:
— Я не хочу.
Она перемнила положеніе свое на кровати и легла по обычаю навзничъ, вытянувъ ноги и закинувъ руки за шею.
Ни одной мысли не было въ ея голов. Сердце стучало ровнымъ, неторопливымъ біеніемъ, и Глафира слышала звуки, которыхъ совсмъ не существовало вокругъ, но которые она все-таки отчетливо слышала: мрные, однообразные звуки, повторявшіеся посл одинаковыхъ небольшихъ промежутковъ, будто мрное колебаніе волнъ какой-то рки, непрерывно ударявшихся въ берегъ… А вокругъ опять пустота, безъ конца и безъ края, а за нею опять ничего, кром вчнаго мрака…
Самоваръ былъ давно унесенъ. Вра, одна, за столомъ, читала у лампы. Она не слыхала, какъ скрипнула дверь и изъ спальни опять появилась Глафира.
Она была одта для выхода — въ пальто и соломенной шляпк. Лицо ея было совершенно безкровное и неподвижное, какъ у покойницы. Только глаза ярко блестли и смотрли прямо впередъ.
Глаза эти сперва устремились къ столу. Деньги, дв десятирублевыхъ бумажки, лежали по прежнему, какъ были положены…
Ни малйшаго признака какого-бы то ни было чувства, волненія, не выразилось на лиц старой двицы. Оно осталось безкровнымъ и каменнымъ. Безшумно, какъ тнь, Глафира медленно продолжала подвигаться впередъ.
Проходя мимо сестры, она на секунду пріостановила шаги… Казалось, въ ней было желаніе что-то сказать, ожиданіе, что та, хотя на минуту, оторвется отъ чтенія, взглянетъ… Но Вра не подняла головы, очевидно, совсмъ не замчая Глафиры.
Она вошла въ помщеніе лавочки. Авдотья Макаровна сидла за прилавкомъ, на стул, съ низко опущенной головой въ старушечьемъ чепчик и прилежно двигала чулочными спицами…
Глафира опять замедлила на секунду шаги, будто желая сказать что-то матери, или ожидая, что та замтитъ ее… Но та, какъ и Вра, продолжала невозмутимо двигать чулочными спицами, тоже повидимому не замчая Глафиры.
Она тронулась съ мста и съ тмъ-же блднымъ, окаменвшимъ лицомъ потянула къ себ ручку двери… Колокольчикъ задребезжалъ, дверь отворилась, хлопнула и скрыла Глафиру.
На улиц сверкалъ газъ въ фонаряхъ и окнахъ магазиновъ и лавокъ, стучали колеса извощиковъ и сновали прохожіе…
Было уже около одиннадцати часовъ вечера.

XIII.

— Стпа, еще бутылочку… А?
— Довольно, я больше не буду!
— Послднюю! Стпа!
— Отстань, Иванъ Еремеичъ! Пора по домамъ!
— Ну, и прекрасно… отстану!.. Эхъ, Стпа, Стпа! Стыдно, голубчикъ! А говоришь еще, что любишь меня!
Иванъ Еремеичъ патетически покачалъ головою и мрачно поникъ надъ столомъ. Онъ былъ огорченъ.
Разговоръ происходилъ между двумя господами приличнаго вида въ ресторан подъ вывской ‘Вна’, на углу Малой Морской и Гороховой. Сидли они въ маленькомъ зальц съ органомъ и, судя по сильно запачканной скатерти, мстами залитой краснымъ виномъ, успли състь и выпить порядочно.
Повидимому, оба они были между собою большими пріятелями, хотя трудно бы было подыскать другихъ двухъ субъектовъ, такъ рзко противоположныхъ другъ другу.
Одинъ,— котораго его собесдникъ величалъ уменьшительнымъ именемъ Стпы, былъ господинъ лтъ сорока, чистаго петербургскаго типа, одтый по мод, съ иголочки, съ той благородной простотой, которая, съ одной стороны, разсчитана обозначать человка вполн comme-il-faiit, а съ другой — доступна при экономическихъ средствахъ. Тощій, съ землисто-блднымъ, но довольно красивымъ лицомъ, по которому жидкими рыжеватыми кустиками кое-гд пробивалась растительность, между тмъ какъ на вискахъ и на темени волосы сильно уже пордли, съ сдержаннымъ и холоднымъ апломбомъ въ манерахъ, онъ съ перваго взгляда представлялъ изъ себя экземпляръ безнадежнаго холостяка, одиноко живущаго въ приличной меблированной комнат у какой-нибудь чопорной нмки, распредлившаго весь свой обиходъ по разъ навсегда опредленной программ и хотя дозволяющаго себ иногда и кутнуть, но въ томъ только случа, если это ничему не мшаетъ и, еще лучше, если это можетъ быть сдлано на чей нибудь счетъ… Теперь онъ былъ пьяноватъ, но въ немъ это не было видно. Маленькіе оловянные глазки его глядли, какъ всегда, спокойно и ясно, языкъ произносилъ слова твердо, и только лицо было покрыто неровными красноватыми пятнами. Выраженіе его было брюзгливо-скучающее. Онъ, очевидно, усталъ и начиналъ тяготиться своимъ компаньономъ…
Физіономію этого послдняго можно было назвать вполн поразительной по той огромной масс растительности, которая у него въ изобиліи лзла повсюду, гд ей было назначено по законамъ природы — въ вид косматой шапки волосъ, исполинскихъ бакенбардъ и усовъ, и широчайшихъ бровей, сросшихся вмст надъ переносьемъ. Изъ всего этого лса волосъ выдлялись лишь длинный, горбатый носъ, да пара огромнйшихъ глазъ съ черными зрачками, которые, словно шары, катались въ синеватыхъ блкахъ. Онъ былъ черенъ какъ жукъ, и съ его свирпой наружностью совершенно не ладилъ плотно облегавшій его мощный торсъ кургузый пиджакъ съ падавшими на лацкана концами пестраго, повязаннаго бабочкой галстуха, такъ что этого господина можно было принять за бандита, промнявшаго по какимъ-то причинамъ свой живописный плащъ и сомбреро на прозаическій костюмъ мирнаго жителя. Таково было впечатлніе по первому взгляду. При боле внимательномъ разсмотрніи онъ оказывался однимъ изъ добродушнйшихъ смертныхъ, особенно въ данный моментъ, когда онъ охмллъ и раскисъ, уныло поникнувъ своимъ классическимъ носомъ надъ опустлымъ стаканомъ. Одно, что можно было сказать про него, не боясь ошибиться,— это — что онъ происхожденія не русскаго, какъ оно и было въ дйствительности. Не смотря на то, что онъ носилъ довольно тривіальное имя — Иванъ Еремеичъ и исповдывалъ православную вру, фамилія его была — Равальякъ, какъ звали знаменитаго іезуита, подъ ножомъ котораго палъ французскій король Генрихъ IV и которому онъ чуть-ли не приходился сродни. Занималъ онъ должность бухгалтера одной большой торговой фирм на Невскомъ. Что касается его собесдника, то онъ служилъ тамъ-же кассиромъ. Звали его — Степанъ Николаичъ Чепыгинъ.
Сидли они за столомъ близъ органа. Чепыгинъ комфортабельно покоилъ свое тбщее тло на мягкомъ диван. Равальякъ, vis—vis, помщался на стул. Кром нихъ, въ этой комнат былъ еще толстый и сдой господинъ, сидвшій въ углу, у окошка, передъ остатками какой-то съденной порціи и читавшій внимательно у свчки газету. Люстра изъ лампъ безмятежно мерцала подъ потолкомъ. Органъ былъ безмолвенъ.
Вдругъ послышался шумъ и появились мужчина и дама… Первый былъ совсмъ юноша цвтущаго вида, его спутница — нжная блондиночка, одтая со всомъ и очень шикарно… Оба остановились и нершительно озирались по сторонамъ. Подскочившій къ нимъ безукоризненно-приличный лакей почтительно стоялъ въ ожиданіи.
Чепыгинъ тотчасъ-же вскинулъ на носъ пенснэ и принялся созерцать ихъ обоихъ. Равальякъ всмъ туловищемъ повернулся въ ихъ сторону и вращалъ своими шарами. Господинъ у окна прекратилъ свое чтеніе и тоже наблюдалъ эту пару.
— Нтъ, нтъ, я здсь не хочу,— сказала вполголоса своему кавалеру блондинка, недовольно нахмурясь при вид произведенной сенсаціи.— Уйдемте отсюда!
— Въ отдльный кабинетъ неугодно-ли?— предложилъ человкъ.
— Да-да-да, въ кабинетъ!— самостоятельно подхватилъ юноша цвтущаго вида — и оба быстро скрылись въ дверяхъ.
— Хор-рошенькая, чортъ побери!— произнесъ Равальякъ, потомъ съ какой-то мрачной ршимостью стукнулъ кулакомъ по столу, схватилъ колокольчикъ и затрезвонилъ.— Еще бутылку!— заявилъ онъ подскочившему къ нему человку,— и поставьте тамъ — на машин… что нибудь эдакое!..— прищелкнулъ онъ пальцами и заплъ, мотая косматой своей головой, начало куплета знаменитой тогда шансонетки ‘L’amour’, исполнявшейся двицей Филиппо въ ‘Демидрон’ и сводившей съ ума петербуржцевъ:

L’amour qu’est ce donc ue cela!
Oh la li,
Oh la li..

— Ты никакъ ошаллъ?— возмутился Чепыгинъ, въ то время какъ человкъ побжалъ исполнять приказаніе.
— Степа! Стпа! Голубчикъ!.. Оставь!.. Ну, чего ты, право, чего? Ну, который часъ, ну, который — скажи?
— Четверть одиннадцатаго!— отвтилъ Чепыгинъ, взглянувъ на свой золотой массивный хронометръ.
— И отлично! Чего теб не сидится?.. Жена дома ждетъ?.. А?.. Ты счастливецъ! Одинъ!.. Вотъ я — дло другое! Скоро вдь она ужъ родитъ у меня… Седьмого, голубчикъ!.. А я сижу вотъ здсь, пьянствую… Разв я не подлецъ?.. Подлецъ и мерзавецъ!
Равальякъ снова поникъ-было своимъ римскимъ носомъ, но тотчасъ-же встрепенулся, щелкнулъ пальцами и, замотавъ головою, проплъ подъ звуки заигравшаго въ эту минуту органа:

Когда супругъ
Захочетъ вдругъ
Домой случайно поспшить…

Онъ наполнилъ стаканы виномъ изъ только что принесенной бутылки, чокнулся со стаканомъ Чапыгина, выхлебнулъ изъ своего почти половину и воскликилу:
— Да, ты счастливецъ! Ты и самъ даже не знаешь, какой ты счастливецъ!.. Вотъ мы выпьемъ и пойдемъ по домамъ… Я попру на Петербургскую сторону… Приду… Дти спятъ, жена ждетъ, киснетъ, не въ дух… А ты? Пойдешь домой, небось? Разсказывай, какже!.. Держу пари, что еще на дорог подхватишь какую нибудь славную штучку… О, ты вдь шельма! Молчи!
Равальякъ лукаво погрозилъ своему собесднику. Тотъ пренебрежительно дернулъ плечомъ и молча прихлебнулъ изъ стакана..
— Ты бабникъ, я знаю!.. И чортъ тебя знаетъ, какъ теб удается? Всмъ вдь извстно, что ты на этотъ счетъ молодецъ… Какъ теб удается? А? Скажи, ну, скажи?— приставалъ Равальякъ, съ пылающимъ лицомъ зарзавъ на стул и вращая своими шарами…
Чепыгинъ самодовольно осклабился, показавъ скверные зубы (онъ очень любилъ, когда называли его сердцедомъ),— и молвилъ:
— Это, братецъ, секретъ!
— Какой, какой? Ну, скажи!
— Хм!— сдлалъ Чепыгинъ, съ апломбомъ разглаживая свои жиденькіе, кустистые бачки, — для этого, любезнйшій мой, должно обладать талантомъ отъ Бога… Во-первыхъ, нтъ на свт ни одной такой женщины, которая-бы могла устоять…
— Это ты врешь!
— Врно теб говорю… Вся штука — съ какой стороны подойти, гд ея слабая струнка… Нашелъ — дло въ шляп!
— Но это, вдь, подлость, что ты говоришь! Чортъ возьми! Неужели это твой искренній, искренній взглядъ на всхъ женщинъ?!
— Это, братецъ, священная истина, подтвержденная моей долговременной практикой…
— Ты — свинья!— воскликнулъ горячо Равальякъ, треснувъ кулакомъ по столу, такъ что бутылка съ виномъ закачалась.
— Тсс, не бушуй!— остановилъ его собесдникъ.— Что тебя разобрало? Чего ты ко мн привязался?..
Равальякъ сидлъ глубоко понурившись и кивая своей косматой головой надъ стаканомъ.
— Ха-ха-ха!— засмялся Чепыгинъ, — ты, братецъ, не огорчайся моими словами, пожалуйста… Я, вдь, циникъ, какъ ты самъ знаешь отлично, а ты — строгій и нравственный семьянинъ, каковымъ и дай теб Богъ до самой смерти остаться…
Равальякъ поднялъ вдругъ голову, влажнымъ и цпенющимъ взоромъ подвыпившаго посмотрлъ на пріятеля, залпомъ допилъ стаканъ, наполнилъ его снова виномъ, осушилъ сразу до дна и издалъ глубокій, страдальческій вздохъ изъ своей богатырской груди…
— Да, братъ…. Двадцать ужъ лтъ… Ахъ-ха-ха!.. Buvons sec, чортъ побери!
Онъ протянулъ-было руку къ бутылк, но вмсто нея схватилъ колокольчикъ, позвонилъ со всей силой и обратился свирпо къ появившемуся въ тотъ-же моментъ человку:
— Отчего органъ не играетъ? Двадцать разъ повторять вамъ, чортъ побери!
Лакей побжалъ и поставилъ изъ ‘Травіаты’. Подъ меланхолически-ноющіе звуки ея, Равальякъ тяжко облокотился обими руками на столъ и спряталъ въ нихъ голову, не то переживая въ душ чувство глубокой и сосредоточенной скорби, не то готовясь къ признаніямъ… Посидвъ такъ нсколько времени, онъ вдругъ поднялъ лицо, прежнимъ влажнымъ и цпенющимъ взоромъ уставился прямо въ глаза своему собесднику и задалъ вопросъ:
— Ты знаешь жену?
— Твою Анну Егоровну? Какже!
— Что ты можешь сказать про нее?
— Прекрасная женщина… Я очень ее уважаю!
— А я бо-го-тво-рю ее… Понимаешь?.. Нтъ лучше на свт ея никого… Знаешь ты это?!
Чепыгинъ не возражалъ. Равальякъ треснулъ кулакомъ по столу и прибавилъ торжественно:
— Во всю нашу жизнь я не измнилъ ей ни разу!.. Понимаешь ты это?.. Ни разу!!.. Что ты можешь отвтить?
Чепыгинъ молчалъ.
— А между тмъ — я несчастенъ!!— заключилъ Равальякъ и снова умолкъ, спрятавъ голову въ руки…
— Гм!— сдлалъ Чепыгинъ, какъ человкъ, ожидающій дальнйшихъ признаній, которыми Равальякъ не замедлилъ.
Онъ неожиданно взъерошилъ свою косматую шапку волосъ, которые и безъ того торчали у него во вс стороны, и воскликнулъ запальчиво:
— Ты можешь понять?.. Нтъ, ты не можешь понять!.. Выпьемъ!.. Не хочешь? Ну, и не нужно, я выпью одинъ!
Онъ лихорадочно налилъ стаканъ свой виномъ, осушилъ его залпомъ, стукнулъ о столъ его донышкомъ и продолжалъ, зарзавъ на стул, вращая на пріятеля своими шарами, какъ-бы его распекая, и колотя себя въ грудь:
— Здсь червь сидитъ, червь… Понимаешь ты это?! Никогда не говорилъ никому, а теперь я скажу!.. Моя Анюта святая… Я ее обожаю! Кто сметъ сказать, что это не такъ? Если бы кто осмлился ее оскорбить… О, чортъ побери! Р-разорву, задушу вотъ этими своими руками!.. А между тмъ — все не то, братъ, не то!.. Она не по мн! Я хуже ея въ тысячу разъ, я дрянь, скотъ, все что хочешь — но она не по мн!.. Охъ, эти русскія женщины — великое несчастіе въ нихъ!.. Возьми ты итальянку, испанку, француженку… про нмокъ молчу, т — кухарки… возьми любую европейскую женщину… Она — огонь, страсть, увлеченіе!.. Возьми ты теперь нашу несчастную русскую… Она терплива, скромна, цломудрена… Да чортъ-ли въ томъ? Домашній очагъ!.. Ха-ха-ха! Да разв я не понимаю самъ, что такое домашній очагъ?.. Разв я не забочусь?.. Я мальчишкой началъ себ хлбъ зарабатывать, я зналъ все — нужду, униженіе, голодъ!.. И вотъ я теперь обезпеченъ, семья у меня обута, одта, ни въ чемъ не нуждается… Разв я плохой семьянинъ? Нтъ, скажи мн сейчасъ, положа руку на сердце и вполн откровенно — я плохой семьянинъ? А? Плохой? Плохой? Говори!
— Кто-же считалъ тебя плохимъ семьяниномъ? Ты напрасно волнуешься,— утомленнымъ голосомъ отозвался Чепыгинъ, судорожно подавляя звоту, между тмъ какъ пріятель его весь киплъ и пылалъ въ жару откровенныхъ признаній.
— Двадцать лтъ! Двадцать лтъ!—восклицалъ Равальякъ, потрясая надъ головой кулакомъ.— Двадцать лтъ ношу я хомутъ — и хоть бы разъ испыталъ истинную женскую страсть!.. Можешь-ли ты это понять?… Нтъ, гд теб это понять!.. У меня воображенье, поэзія… Знаешь-ли, знаешь-ли ты, что иногда чортъ знаетъ на что я готовъ?!. И прозябать такимъ образомъ… Тянуть канитель… Нтъ, ты не испыталъ никогда!.. Ты думаешь, что я совсмъ пьянъ?.. Ошибаешься, братъ!.. Хорошо, пусть даже и пьянъ… я согласенъ… только я все знаю и понимаю, что сдлаю… Вотъ даю теб мое честное слово, что когда-нибудь ты самъ убдишься… Да, ты увидишь!.. Рано иль поздно, я разможжу себ черепъ!!..
Закончивъ этимъ страшнымъ признаніемъ, Равальякъ мрачно понурился, затмъ схватилъ быстро бутылку — но она оказалась пустою. Онъ стукнулъ ею о столъ.
— Бутылку! Живе!
— Стопъ!— воскликнулъ Чепыгинъ.— Нтъ, дружокъ, это ужъ дудочки… Счетъ!— обратился онъ къ человку.
Равальякъ не издалъ ни единаго звука протеста, только откинулся спиною на стулъ и, пока Чепыгинъ просматривалъ счетъ, сидлъ не шелохнувшись, поникнувъ своимъ римскимъ носомъ, насупивъ косматыя брови и исподлобья тараща на какой-то неопредленный предметъ пару своихъ черныхъ шаровъ… Онъ имлъ теперь страшный видъ человка, который обдумываетъ — сейчасъ-ли привести въ исполненіе только что высказанное роковое ршеніе, или отложить до боле удобнаго случая, а не то, можетъ быть, всего лучше, просто на просто перерзать кому-нибудь горло…
— Плати!— сурово обратился Чепыгинъ къ пріятелю и внимательно принялся слдить за движеніями его толстыхъ пальцевъ, непослушно справлявшихся съ пачкой кредитокъ, вытащенныхъ имъ изъ большого бумажника. Когда за все было уплочено и лакею дано на чай, Чепыгинъ буркнулъ тмъ же суровымъ и лаконическимъ тономъ: — Вставай!
Равальякъ послушно поднялся со стула — и въ ту же минуту, вмсто свирпаго и даже зловщаго, вдругъ получилъ комическій видъ. Дло въ томъ, что онъ былъ невысокаго роста, причемъ его массивное туловище, увнчанное большой головой съ дико-живописною ея шевелюрою, внезапно оканчивалось коротенькими и даже кривоватыми ножками, напоминая собою т французскія каррикатуры на великихъ людей, гд они изображаются состоящими изъ одной головы, поставленной на точно такихъ маленькихъ ножкахъ…
Но это отнюдь ему не мшало сохранять все тотъ же зловще-ршительный видъ, пока онъ плелся, чуть-чуть спотыкаясь, за своимъ компаньономъ, который твердой стопою направлялся къ швейцарской.
Когда они поровнялись съ дверью одного изъ кабинетовъ, выходившихъ на площадку спускавшейся къ выходу лстницы, туда вошелъ человкъ, неся на поднос фрукты и бутылки съ виномъ, очевидно для приготовленія крюшоновъ… Онъ оставилъ дверь непритворенной и въ открытое пространство ея оба пріятеля увидли давишнюю хорошенькую блондиночку, непринужденно раскинувшуюся на спинк дивана, а рядомъ съ ней, за столомъ — юношу цвтущаго вида. Онъ что-то ей говорилъ, а она заливалась смхомъ, какъ колокольчикъ — и оба они, несомннно, чувствовали себя очень пріятно…
Равальякъ, отвсивъ въ сторону парочки граціозный поклонъ, послалъ поцлуй на кончикахъ пальцевъ и проплъ, сопровождая слова легкимъ канканчикомъ:

L’amour qu’est ce donc que cela!
Oh la li,
Oh la li,
Oh la li lon la!..

— Не дури!— остановилъ его мрачно Чепыгинъ, который молчалъ и былъ золъ, чмъ всегда выражалось его опьяненіе.
Внизу, у двери подъзда, швейцаръ подалъ имъ верхнее платье — и затмъ оба они очутились на улиц.
На прощанье, Равальякъ сжалъ въ объятіяхъ Чепыгина, видимо покушаясь облобызаться, если-бы тотъ со своей стороны обнаружилъ то-же желаніе. Но пріятель былъ по прежнему золъ, молчаливъ и хотлъ поскорй отвязаться, онъ ограничился тмъ, что пожалъ ему руку и лаконически буркнулъ:
— Прощай.
— Ты домой? А? Домой?— допрашивалъ его, не выпуская изъ объятій своихъ, Равальякъ.— Врешь… Ой, врешь!.. Лучше признайся!..
— Перестань болтать вздоръ! Ступай съ Богомъ домой… Не растянись, смотри, только… Извощикъ!
— Я не растянусь, будь спокоенъ… А вотъ ты… Такъ вотъ ты… Просто ты… Прощай!— круто оборвалъ Равальякъ, отвернулся и пошелъ прочь отъ товарища. Онъ почувствовалъ себя глубоко обиженнымъ…
Онъ слышалъ, какъ задребезжали колеса пролетки, увозившей Чепыгина, но не обернулся и не взглянулъ на него, когда тотъ обгонялъ его на извощик, только нахлобучилъ на лобъ цилиндръ и, не совсмъ твердымъ шагомъ, грузно опираясь на зонтикъ, повернулъ по направленію къ Морской…

XIV.

Чувство обиды, впрочемъ, у него скоро разсялось. Въ сущности, если говорить откровенно, онъ былъ даже доволенъ, что такъ скоро разстался съ пріятелемъ. Дло въ томъ, что онъ держалъ въ голов нкій умыселъ, въ которомъ ни за что бы не открылся Чепыгину…
Трудно сказать, въ какой моментъ зародился въ немъ этотъ умыселъ, какъ онъ созрлъ и превратился въ ршимость. Это вышло совсмъ неожиданно, какъ неожиданно Равальякъ сегодня напился.
Сегодня онъ получилъ свое жалованье. Видъ пачки кредитокъ привелъ его къ мысли угостить обдомъ пріятеля. Отсюда прямой результатъ, что они по окончаніи занятій въ контор похали въ ‘Вну’. Здсь они пообдали, причемъ выпили водки, тотчасъ явилась бутылка вина, другая и третья, затмъ изліянія сердца, сознаніе неудовлетворенности въ жизни, жажда женской любви и проч., и проч.,— словомъ, все то, что изображено только что выше… Оставалось лишь хать домой, на Петербургскую сторону — и вдругъ, въ тотъ самый моментъ, когда Равальякъ очутился на улиц и остановился у подъзда, чтобы проститься съ пріятелемъ, онъ ощутилъ страшное нежеланіе возвращаться къ пенатамъ, именно сейчасъ, посл всхъ пережитыхъ впечатлній отъ разговоровъ, звуковъ органа, блондинки и проч., и потребность остаться пока въ одиночеств, чтобы утишить бурное волненіе крови…
Онъ вздохнулъ всми легкими, сдвинулъ цилиндръ на затылокъ и разстегнулъ на распашку пальто и пиджакъ, словно все это душило его…
Въ голов его была страшная каша. Тамъ кружились обрывками мысли о дом, жен, которая ходитъ теперь на седьмомъ уже мсяц и которая ждала его сегодня къ обду, представлялась тишина спящей квартиры, вспоминались фразы Чепыгина, уврявшаго, будто на свт нтъ женщины, которую нельзя-бы было склонить на паденіе, возникали мысли объ этомъ самомъ Чепыгин, о томъ, что онъ дйствительно циникъ, даже просто свинья, если сознаться, хотя и пріятель, о томъ, какая пикантная эта блондиночка давишняя и какъ хорошо было бы, если…
‘Ф-фу!’ — отпыхнулся онъ, совсмъ задыхаясь, снялъ свой цилиндръ и нсколько времени шелъ непокрытый, освжая пылавшую голову.
Совершенно для него безотчетно, ноги принесли его на Большую Морскую.
Ночь была тихая, теплая. Съ утра перемежавшійся дождь, вроятно, давно прекратился, судя по сухимъ тротуарамъ. Лохмотья разорванныхъ тучъ медленно плавали по небу, отъ времени до времени заслоняя луну, но та ярко, упорно, продолжала свтить, какъ-бы желая перещеголять фонари, которые стыдливо мерцали вдоль улицъ, но тотчасъ-же вдругъ ободрялись, яснли, когда заключившія съ ними очевидный заговоръ тучи погашали луну — и въ этой борьб луны съ фонарями все вокругъ дышало какою-то призрачной, таинственной жизнью… Тни удлиннялись и исчезали, очертанія крышъ уходили вдругъ въ небо.
Равальякъ вышелъ на Невскій и повернулъ къ Полицейскому мосту. Теперь еще больше онъ сознавалъ невозможность вернуться домой и въ то-же самое время испытывалъ томительное чувство полнаго своего одиночества и потребность во что бы ни стало нарушить его…
Въ нсколькихъ шагахъ, впереди, мелькала фигура. Она шла ровнымъ и медленнымъ шагомъ. То была женщина — высокаго роста, тонкая, стройная. Она должна была быть молода, судя по походк, въ которой было для него что-то неодолимо-притягивающее, что-то зовущее… Онъ прибавилъ шагу, догналъ, поровнялся и заглянулъ ей въ лицо. Она тотчасъ остановилась и воззрилась на него прямо, въ упоръ. Онъ тоже остановился и тоже уставился на нее своими шарами, которые дико вращались подъ навсомъ широкихъ бровей…
Да, она была молода. Она была брюнетка, съ блднымъ лицомъ, на которомъ ярко алли маленькія, пухлыя губы… Сердце шибко-пшбко заколотилось въ груди Равальяка…
Вдругъ она быстро попятилась, будто въ испуг, и произнесла совсмъ неожиданно:
— Чего выпятилъ буркалы?… Ахъ, ты, коротышка!..
И съ этими словами она помчалась впередъ…
Онъ словно упалъ съ облаковъ. Грубая фраза была сказана сиплымъ, совсмъ мужскимъ голосомъ… Ему показалось, что онъ вдругъ протрезвлъ.
Онъ тронулся машинально впередъ и дошелъ до Казанскаго моста. Шаги его были совершенно тверды и мысли боле стройно вязались въ его голов. А все-таки домой ему еще не хотлось… Ему нужно было совсмъ утомиться, умаяться, хотя-бы ходьбою, ему нужно было движеніе — а лучше всего, если бы вдругъ по дорог встртилось какое-нибудь приключеніе, скандалъ, въ который можно-бы было ввязаться, покричать, побраниться, а затмъ ссть на извощика и хать домой.
Но такъ какъ никакого скандала вдали не предвидлось, то онъ ршилъ сдлать маленькій крюкъ, дойти до Лтняго сада, потомъ тронуться въ обратную сторону, по Гагаринской набережной и черезъ Троицкій мостъ пшкомъ придти на Петербургскую сторону.
Онъ повернулъ на Екатерининскій каналъ.
Здсь было тихо. Прохожихъ совсмъ почти не встрчалось. Кое-гд попадался, подъ фонаремъ, у тротуара, дремлющій на своей пролетк извощикъ. Дворники спали у воротъ на скамейкахъ.
Равальякъ подвигался впередъ.
Онъ подходилъ уже къ перекрестку, и вдругъ услышалъ полицейскій свистокъ, а въ нсколькихъ саженяхъ отъ себя увидалъ группу людей, тснившихся у ршетки канала, гд, очевидно, что-то случилось… Онъ поспшно туда устремился. Одновременно съ нимъ, къ тому-же самому мсту, торопливо шагалъ черезъ улицу, стуча по мостовой сапожищами, дюжій дворникъ, привлеченный свисткомъ отъ воротъ ближайшаго дома.
Дло происходило у спуска къ вод, при самомъ начал мостковъ, которые устраиваются для соединенія набережной съ барками дровъ, во множеств появляющимися въ осеннюю пору на петербургскихъ каналахъ и по которымъ дрова перевозятся артелью на тачкахъ, для нагрузки возовъ, отправляющихъ ихъ куда слдуетъ. Очевидно, на барк случилось нчто, переполошившее всхъ мужиковъ, которые гурьбою тснились вокругъ полицейскаго.
Центромъ вниманія были босой, низкорослый мужикъ, съ большимъ волненіемъ что-то разсказывавшій и, рядомъ съ нимъ, вся мокрая (на сколько можно было судить, при двойномъ освщеніи фонаря и луны, по луж воды, обрисовавшейся у нея подъ ногами) женщина, одтая ‘по господски’, въ пальто, но безъ шляпы, съ слипшимися и безпорядочно падавшими на лицо волосами. Она изнеможенно сидла на тумб и смотрла пристально въ землю, вся дрожа мелкою, лихорадочною дрожью, но видимо равнодушная къ скучившейся около нея гурьб мужиковъ, равнодушная и къ тому, что съ мокрой одежды ея текла ручьями вода, а платье плотно облпило ей ноги… Она-то и оказывалась очевидной причиной сенсаціи.
Это была наша Глафира…
— Лежу и все слышу… Дремать уже сталъ…— разсказывалъ низкорослый мужикъ.— Только, съ чего ужъ, не знаю — ровно что толкнуло меня… По доскамъ-то, слышу, бжитъ ровно кто… скоро бжитъ таково… топъ-топъ-топъ ногами-то, значитъ… Думаю — воръ. Нтъ, братъ, шалишь… Гляжу — барыня!.. Вскочилъ это я, смотрю, что ей такое занадобилось — анъ она околъ дровъ пробирается, потомъ остановилась — бултыхъ!— только и видлъ! Тутъ я дядю Акима поскорй разбудилъ — ‘женщина, кричу, у насъ сейчасъ бросилась!’ — самъ рубаху съ портками долой — да за нею… Одна ейная шляпа плыветъ по вод… А потомъ, смотрю, вынырнула… Барахтается… Я ее сейчасъ, значитъ, за косу!.. Держу, не пущаю… Тутъ Акимъ подалъ багоръ. Ухватился я рукой за багоръ, а другою-то, значитъ, рукою ее самое держу, не пущаю… Ну, а тутъ ужъ къ берегу близко, Акимъ тоже сейчасъ подбжалъ и вдвоемъ ужъ мы вытащили… Вотъ и Акимъ тоже самое скажетъ!
— Это все такъ точно, дйствительно!— подтвердилъ тотчасъ Акимъ, худой, черноватый мужикъ, и прибавилъ, оглянувшись на остальныхъ мужиковъ:— Вдь вотъ грхъ какой!
И вс съ суровыми лицами принялись смотрть на Глафиру.
Группа между тмъ увеличивалась. Подошелъ еще дворникъ, въ тулуп. Остановился прохожій пьяноватый субъектъ неопредленннаго званія.
— Какъ звать? Гд живете?— обратился блюститель порядка къ Глафир, тронувъ ее за плечо.
Та взглянула на него растеряннымъ взоромъ, какъ-бы теперь только очнувшись, и приподнялась было съ тумбы, съ очевиднымъ желаніемъ скрыться.
— Нтъ, ты постой! Нтъ, ты погоди!— разсвирплъ вдругъ низкорослый мужикъ, опуская руки на плечи Глафиры, словно онъ былъ охотникъ, отъ котораго ускользала добыча.— Отвчай, значитъ, что тебя начальство спрашиваетъ!
— Оставьте меня…— прошептала Глафира, силясь освободиться изъ дюжихъ рукъ мужика.
— Нтъ, ты посто-о-ой! Дядя Акимъ, придержи!
— Въ участокъ ее, что тутъ разговаривать!— замтилъ пьяноватый субъектъ неопредленнаго званія.— Протрезвится тамъ въ лучшемъ вид!
— Посторонитесь-ка малость!— заявилъ начальственно блюститель порядка, беря подъ локоть Глафиру, и обратился къ одному изъ двухъ дворниковъ.— Бги скорй за извощикомъ!
— Не надо… Оставьте… Пустите меня…— пролепетала Глафира, длая новую попытку вырваться, но городовой и низкорослый мужикъ держали ее крпко за плечи.
— Небось… Разберутъ все въ участк…— успокоительнымъ тономъ замтилъ опять субъектъ неопредленнаго званія.
— Прочь сейчасъ руки! Ахъ, вы, мерзавцы!— воскликнулъ вдругъ Равальякъ, наблюдавшій всю эту сцену, теперь устремляясь впередъ и схватывая за рукавъ мужика.— Убери сейчасъ лапы, дубина, теб говорятъ!!.
— Вы, господинъ, извольте проходить своею дорогой…— началъ было блюститель порядка.
— Что-о?! Какъ ты смлъ мн это сказать?!— закиплъ Равалькъ, наступая.— Да знаешь-ли ты, что я сейчасъ-же къ оберъ-полиціймейстеру ду?.. А тебя, каналью, самого нужно выкупать!— набросился онъ на спасителя и, осненный внезапнымъ вдохновеніемъ, воскликнулъ: — Эта дама — моя знакомая! Слышите? А вы ее хотите въ участокъ! Да какъ вы осмлились? А? Говорятъ вамъ, знакомая! Слышите?
— Объ этомъ, ваше благородіе, мы ничего неизвстны, а такъ какъ тутъ происшествіе, то я по служб должонъ…— заявилъ полицейскій, впрочемъ нсколько уже нершительнымъ тономъ, такъ-какъ видъ Равальяка, одтаго прилично, въ цилиндр, съ золотою цпочкой часовъ, виднвшейся изъ подъ разстегнутаго на распашку пальто, былъ довольно внушителенъ.
— Мн наплевать, что ты долженъ но служб!— кричалъ Равальякъ, — гд это видано, чтобы людей въ такомъ вид таскать по участкамъ! Ее нужно домой! Ее нужно въ постель! Я сейчасъ-же возьму ее!.. Извощикъ! Извощикъ!
Какъ разъ въ эту минуту къ тротуару примчался извощикъ, котораго, спящаго, разбудилъ на перекрестк посланный дворникъ и, безъ разговоровъ, погналъ куда слдовало…
— Я за все отвчаю! Если по вашимъ дурацкимъ порядкамъ потребуется — могутъ имть дло со мною! Вотъ моя карточка! А вотъ и мой адресъ, если это для полиціи нужно!
Поспшно выхвативъ изъ бумажника свою визитную карточку, на которой значилось: ‘Иванъ Еремеичъ Равальякъ’, онъ на оборотной сторон ея тонкимъ записнымъ карандашикомъ прибавилъ крупными буквами: ‘Бухгалтеръ N-скаго Коммерческаго Общества (Невскій, д. No 00),— вручилъ этотъ документъ полицейскому стражу, не прибавивъ больше ни слова, подхватилъ подъ руку Глафиру (та покорно, безъ звука, за нимъ тотчасъ-же послдовала), помогъ взобраться ей на извощика, подбжалъ съ другой стороны, вскочилъ на пролетку и повелительнымъ голосомъ крикнулъ:
— Живе!

XV.

Онъ еще долго не могъ успокоиться и продолжалъ изливать въ восклицаніяхъ негодованіе по поводу нашихъ порядковъ.
— Готтентоты!.. Мерзавцы!.. Имъ слдовало-бы всмъ разбить морды!.. Это возможно только у насъ!— слышалось отдльными возгласами, въ перемежку со стукомъ колесъ.
Его спутница не произносила ни слова. Она сидла понурившись, все время дрожа мелкою дрожью и отбивая зубами барабанную дробь. Случайно взглянувъ на нее, Равальякъ вдругъ это замтилъ — и тотчасъ-же мысли его приняли другой оборотъ.
— Боже мой, какъ вы дрожите!.. Это ужасно…Я не смю разспрашивать… Нтъ, нтъ, Боже меня упаси… Только я все-таки долженъ попросить васъ отвтить… Видите-ли, къ себ я не могу… Притомъ, я васъ ни за что не оставлю… Да, да, ни за что! Я непремнно долженъ васъ проводить… Гд вы живете?.. Словомъ, укажите мн, гд-бы я могъ…
Глафира встрепенулась въ внезапномъ испуг.
— Нтъ, не домой! Ни за что!.. Лучше я вотъ сейчасъ… Я вотъ тутъ…
И она приподнялась-было съ сиднья, какъ-бы намреваясь спрыгнуть съ извощика. Ея спутникъ въ ту-же минуту схватилъ ее за руку.
— Простите, я глупъ, я оселъ! Я не то хотлъ… Я хотлъ только сказать, что вамъ нужно сперва успокоиться… Вамъ нужно скоре въ постель и успокоиться, успокоиться — главное! Потомъ вы сами сообразите, ршите… Но только я васъ не оставлю, нтъ, нтъ!.. Но, чортъ побери, куда-же намъ хать?!— воскликнулъ самъ съ собой Равальякъ и потеръ себ лобъ, мучительно разршая вопросъ.
Извощикъ, тмъ временемъ, вывезъ ихъ на Невскій проспектъ и повернулъ въ сторону, противоположную къ Адмиралтейству. халъ онъ ни тихо, ни скоро, не оборачиваясь къ своимъ сдокамъ и не освдомляясь у нихъ, куда хать, какъ-бы руководствуясь своимъ личнымъ инстинктомъ и принадлежа очевидно къ опытнымъ столичнымъ извощикамъ, которыхъ петербургская жизнь длаетъ неизбжно философами.
Въ голов Равальяка проходили соображенія о собственной квартир, о квартирахъ знакомыхъ, которые были вс семейные люди, подумался даже Чепыгинъ… Нтъ, никуда невозможно!
Нечаянно онъ вспомнилъ про ‘Вну’, а затмъ, въ ту-же минуту, въ его голов промелькнули гостинницы, гд должны быть номера…
Извощикъ! Въ ‘Москву’!— крикнулъ Равальякъ радостнымъ голосомъ, какъ человкъ, который разршилъ вдругъ задачу, — да живй шевелись, чортъ побери!— прибавилъ онъ, начиная опять волноваться.
Собственно, мало сказать — что онъ волновался. Это было совсмъ особое чувство. Словно онъ теперь не принадлежалъ самъ себ. Словно нкая волна его подхватила и неудержимо мчала впередъ… Несомннно, въ избавленіи этой, ршившейся покончить съ собой незнакомки, отъ грубой дловой процедуры, которая должна была за этимъ послдовать, руководило имъ доброе, сердечное чувство. Это былъ душевный порывъ, въ которомъ онъ никогда-бы себ не позволилъ раскаяться, ибо долженъ былъ именно такъ поступить. Но, кром того, здсь примшивалось еще и нчто другое. Необычайность всего происшествія, неожиданность и романтичность его — вотъ что особенно его возбуждало, и вмст съ тмъ необходимость двигаться, дйствовать, хлопотать, суетиться — какъ разъ удовлетворяла тому, чмъ онъ томился назадъ тому полчаса… Больше ни о чемъ онъ не думалъ. Необходимо къ тому-же прибавить, что пьяный угаръ не совсмъ еще разошелся въ его голов…
Извощикъ на этотъ разъ очень скоро подвезъ ихъ на уголъ Владимірской, къ подъзду гостинницы, гд былъ входъ въ номера. Равальякъ соскочилъ на панель, помогъ своей эксцентрической дам сойти и поднялъ сильнйшій трезвонъ. Дверь была отворена соннымъ швейцаромъ, на котораго онъ сейчасъ-же набросился за медленность, съ которою тотъ имъ отворилъ, и потребовалъ номеръ.
— Мигомъ!— кричалъ Равальякъ.
Швейцаръ, суетясь, провелъ ихъ по какимъ-то длиннымъ и узкимъ переходамъ, напоминавшимъ собой катакомбы, освщеннымъ мстами висвшими по стнамъ маленькими керосиновыми лампочками, и сдалъ съ рукъ на руки коридорному, извлеченному имъ изъ какихъ-то таинственныхъ ндръ… Тотъ отправился, звая и въ перевалку, впередъ…
— Шевелись!— топнулъ на него Равальякъ такъ внушительно, что коридорный бросился тотчасъ-же стремглавъ и поспшно открылъ передъ ними дверь какого-то номера.
— Огня! Чаю! Живе!— продолжалъ нетерпливо командовать избавитель Глафиры.
Тотъ по поводу чая заикнулся было о затрудненіяхъ вслдствіе поздняго времени, но Равальякъ заявилъ, что онъ не хочетъ слышать ни о какихъ затрудненіяхъ, что онъ требуетъ, чтобы чай былъ тотчасъ-же поданъ, въ противномъ случа онъ устроитъ скандалъ, что имъ всмъ достанется, что съ нимъ, Равальякомъ, шутки плохія и никто не знаетъ еще, что онъ способенъ надлать…
Все это высказывалъ онъ съ большой ажитаціей, въ то время какъ коридорный зажигалъ пару свчей, снятыхъ имъ съ предзеркальнаго столика, потомъ опустилъ передъ окнами тяжелыя темныя занавсы…
— Вотъ что, любезный, поди-ка сюда!— вдругъ совершенно спокойнымъ и ршительнымъ голосомъ сказалъ Равальякъ и поманилъ за собой коридорнаго.
За дверью онъ категорически и уже не волнуясь (такъ какъ ршился быть сдержаннымъ) заявилъ коридорному, что дама, съ которой пріхалъ онъ, должна остаться здсь до утра и нуждается въ полномъ спокойствіи, что необходимо тотчасъ-же достать, на это время, откуда-бы ни было, весь женскій костюмъ, съ башмаками, и чистую перемну блья, а все теперешнее ея одяніе взять и высушить къ утру, что, наконецъ, если все это будетъ исполнено, ему, коридорному, будетъ щедро заплачено…
Послдній аргументъ произвелъ надлежащее дйствіе.
— Ужъ, право, сударь, не знаю,— заговорилъ тотъ въ раздумья, — поспрошать разв у горничной…
Врученная ему въ эту минуту, въ вид задатка, кредитка, сразу разсяла послдніе остатки раздумья.
— Постараюсь! Будьте спокойны-съ!— воскликнулъ коридорный, вмигъ преисполнившись уваженіемъ и преданностью, и помчался исполнять порученія.
Что не въ состояніи были сдлать угрозы и убжденія, то сразу устроили деньги. Явились чай, кипятокъ и, кром того, бутылка краснаго вина и коньякъ. Явилась и горничная, злая и молчаливая, съ опухшими глазами и измятымъ лицомъ — слдами сладкаго сна, отъ котораго ее потревожили — съ платьемъ, ботинками и полной смной блья…
Номеръ былъ средней руки и состоялъ изъ двухъ комнатъ. Первая, побольше, была чмъ-то въ род гостиной, съ мягкимъ диваномъ и парой креселъ, полудюжиной таковыхъ-же стульевъ и овальнымъ столомъ. Все это было довольно убого и скверно, не смотря на нкоторыя поползновенія придать обстановк что-то въ род изящества, въ вид ковра съ изображеніемъ банальнаго желтаго льва на малиновомъ фон и пары какихъ-то потемнвшихъ картинокъ въ широкихъ позолоченныхъ рамахъ, отражавшихся въ длинномъ зеркал, исцарапанномъ по стеклу какими-то надписями, вроятно пьяной рукою… Чмъ-то зловщимъ вяли мрачныя стны, съ аляповатыми золотыми разводами, и такія-же мрачныя занавси, плотно закрывавшія высокія окна.
Равальякъ ходилъ быстрыми шагами но комнат, въ то время какъ его незнакомка съ помощью горничной переодвалась въ сосдней коморк, которая имла назначеніе спальни. Дверь была плотно притворена и оттуда ничего не было слышно.
Онъ начиналъ себя чувствовать скверно. Долго бывшія напряженными нервы били тревогу… Лихорадочный трепетъ, въ род озноба, пробгалъ у него по спин… Онъ ршилъ не оставаться здсь долго, и когда его незнакомка будетъ совсмъ успокоена, поручить коридорному имть за ней наблюденіе, а самому хать домой, завтра утромъ, до службы, захать опять, а затмъ ужъ ршить, что слдуетъ длать…
Горничная вышла изъ спальни, навьюченная гардеробомъ Глафиры, а за нею, безшумно, какъ тнь, появилась и та.
Горничная остановилась у двери и, сумрачно глядя на Равальяка, спросила:
— Больше ничего не потребуется?
Равальякъ почему-то подчеркнулъ въ мысляхъ своихъ этотъ сумрачный взглядъ, и въ немъ возникъ въ ту-же минуту невольный вопросъ: какія соображенія въ своей голов можетъ таить эта горничная, по поводу его самаго и его эксцентрической дамы?.. Онъ съ раздражительнымъ нетерпніемъ отвтилъ, точно ея присутствіе его тяготило:
— Ничего! Уходите!
Та исчезла изъ комнаты.
Равальякъ опять заходилъ взадъ и впередъ. Вся обстановка дйствовала на него положительно удручающимъ образомъ. Жуткая тишина стояла вокругъ, ненарушаемая хотя-бы ничтожнйшимъ звукомъ гд-бы то ни было — ни здсь, въ этой комнат, ни извн, со двора или изъ коридора… Багровые язычки пламени свчекъ тянулись во мракъ, озаряя нетрепетнымъ свтомъ окаменвшую на диван, съ лицомъ спрятаннымъ въ руки, фигуру Глафиры…
‘Зачмъ она сидитъ такъ и ни слова не скажетъ?.. Долголи она будетъ молчать такимъ образомъ?.. О чемъ она думаетъ?’ — шевелились безпокойныя мысли въ голов Равальяка.
Онъ остановился у зеркала и машинально сталъ разбирать на немъ надписи. Боковой отблескъ свчей явственно выдлялъ эти царапины на его блестящей поверхности. Ихъ было много, вс неразборчивыя, вроятно — все разные имена и эпитеты… Впрочемъ нкоторыя можно было прочесть… ‘Amalchen’… ‘подлецъ’.
‘А она все молчитъ!’ — думалъ онъ въ то-же время про свою незнакомку, отраженіе которой рисовалось явственно въ зеркал. Она все сидла, не шевелясь и не отнимая рукъ отъ лица…
Онъ кашлянулъ. Она пребывала недвижной.
Отвратительное ощущеніе испытывалъ теперь Равальякъ. Онъ чувствовалъ полную ясность сознанія, а между тмъ въ голов его было полнйшее отупніе всхъ умственныхъ силъ, словно мозгъ былъ парализованъ, оставаясь болзненно-чуткимъ ко всмъ воспріятіямъ, и, въ то-же самое время совершенно безсильный выработать самую простую идею, какъ бываетъ въ состояніи полной душевной растерянности…
‘Нужно ей сказать что нибудь… Непремнно нужно сказать… Завести разговоръ… Спросить что нибудь… Но что могу я спросить?’…— терзался про себя Равальякъ, все стоя у зеркала.
‘А что, какъ она вдругъ сумасшедшая?!’ — поразила его внезапная мысль…
Онъ почувствовалъ, что оставаться въ такомъ положеніи дольше не въ силахъ, что нужно заговорить съ нею сейчасъ-же, о чемъ-бы то ни было, что первое придетъ ему въ голову…
Онъ повернулся, подошелъ быстро къ дивану — и въ ту-же минуту вспомнилъ про чай, вино и коньякъ… Все это, нетронутое, стояло на стол передъ диваномъ, озаренное парой свчей, и онъ самъ удивился, что забылъ совершенно о томъ, по поводу чего, полчаса лишь назадъ, такъ горячился и выходилъ изъ себя…
— Ради Бога, простите меня!— заговорилъ Равальякъ, суетливо бросившись въ кресло и хватаясь за чайникъ.— Вамъ чаю, чаю нужно скоре!.. Отлично, еще не простылъ… И коньяку! Коньяку непремнно! Это васъ подкрпитъ и согретъ! Коньяку обязательно!..
Онъ налилъ чаю въ стаканъ, дополнилъ его коньякомъ, придвинулъ къ Глафир — и тотчасъ же опять спохватился.
— Постойте! Главное-то я и забылъ! Вина!.. Вотъ что вамъ нужне всего! Вина, вина непремнно!
И съ той-же поспшностью онъ схватилъ другую бутылку, наполнилъ стаканъ краснымъ виномъ и тоже придвинулъ къ Глафир, повторяя настойчиво:
— Вы непремнно, непремнно выпить должны!
Его кресло помщалось у края стола, такъ что Глафира сидла бокомъ къ нему, съ головой, обращенной прямо къ свчамъ. Однако лицо ея все-таки было разсмотрть невозможно, такъ какъ она, зацпенвъ въ понуренной поз, не отнимала руки, къ которой прислонена была голова… Давеча, у канавы, было совсмъ не до того Равальяку. Изъ словъ спасшаго ее мужика онъ зналъ только одно — что она была ‘барыня’. Онъ сильно тогда волновался. На извощик, вплоть до гостинницы, онъ продолжалъ волноваться и не могъ видть наружности спутницы. И по сіе время не зналъ онъ еще, хороша она или безобразна лицомъ и какихъ можетъ быть лтъ приблизительно?..
Такъ какъ на вс его обращенія она отвчала самымъ равнодушнымъ безмолвіемъ, продолжая сохранять неподвижность статуи, то Равальякъ началъ приходить ужъ въ отчаяніе. Онъ тоже замолкъ, откинулся въ кресло и только смотрлъ на ея склоненную голову.
Вдругъ она пошевелилилась, отняла руку, но тотчасъ быстро отвернула лицо отъ свчей, точно ихъ свтъ подйствовалъ на глаза ея болзненнымъ образомъ.
— Он вамъ мшаютъ? Да? Да?— обрадовался опять Равальякъ, что его незнакомка подала наконецъ признаки жизни, вскочилъ, забралъ съ собою оба подсвчника и поставилъ ихъ передъ зеркаломъ.
Вернувшись къ столу, онъ занялъ свое прежнее мсто и возобновилъ опять убжденія.
— Выпейте, право, вина… Это мой добрый совтъ…
Онъ протянулъ было снова руку къ стакану, но въ ту-же минуту ее опустилъ…
Его незнакомка внезапно откинулась въ уголъ дивана, обхватила обими руками лицо и разразилась рыданіями.
‘Ну, вотъ, и отлично!’ — подумалъ про себя Равальякъ, — ‘съ этого надо было начать’…
Она сперва рыдала беззвучно, только все тло ея судорожно вздрагивало, но вскор затмъ начала истерически вскрикивать.
‘Ничего, ничего’,— все думалъ про себя Равальякъ, — ‘это ее облегчитъ… теперь она успокоится’…
Но крики не унимались и кончились тмъ, что Глафира упала ничкомъ и принялась биться лицомъ о сиднье дивана, словно въ безъисходномъ отчаяніи, между тмъ какъ тло ея содрогалось въ конвульсіяхъ…
Равальякъ испугался.
— Воды!
Онъ вскочилъ было съ кресла, но въ тотъ-же моментъ его незнакомка вдругъ быстро восклонилась съ дивана, рванулась къ Равальяку всмъ тломъ, поймала его правую руку, крпко ее сжала въ своихъ и, прежде чмъ усплъ онъ опомниться, горячо поцловала ее, эту руку…
— За что? за что?— восклицала она, все сжимая его руку въ своихъ и поднявъ къ нему свое облитое слезами лицо, — за что вы со мной столько возитесь?.. Что я сдлала вамъ?.. Сколько доброты, сколько терпнія!.. О, какой вы прекрасный, прекрасный!..
— Успокойтесь… Ради Бога… Успокойтесь… Прошу васъ!— лепеталъ Равальякъ, совершенно растерянный, силясь отнять отъ нея свою руку.
Глафира медленно выпустила ее изъ своихъ горячихъ ладоней, откинулась въ уголъ дивана и нсколько времени сидла, безмолвная, переводя глубоко дыханіе.
‘Слава Богу!’ — подумалъ про себя Равальякъ, — ‘теперь за нее, кажется, бояться ужъ нечего’…
Онъ подвинулъ свое кресло ближе къ дивану, схватился опять за стаканъ съ краснымъ виномъ и, протягивая его къ своей незнакомк, заговорилъ тмъ мягкимъ, убждающимъ тономъ, какимъ говоритъ добрая нянька, ублажая ребенка:
— Ну, выпейте… Ну, я прошу васъ… Пожалуйста… Одинъ только глотокъ…
Та покорно взяла въ руку стаканъ, поднесла его ко рту — и, вмсто одного глотка, осушила его весь, цликомъ…
— Вотъ это прекрасно!— радостно вскричалъ Равальякъ, — вы меня успокоили… Ну, а теперь выпейте чаю…— протянулъ онъ къ ней новый стаканъ.
Глафира такъ-же покорно взяла и его, отхлебнула немного и поставила обратно на блюдечко.
Видъ ея былъ теперь совершенно спокоенъ, и Равальякъ тотчасъ-же съ удовольствіемъ это отмтилъ въ своихъ наблюденіяхъ.
Немного погодя, онъ заговорилъ съ ней опять.
— Теперь я вамъ больше не нуженъ… Вы можете ни о чемъ не тревожиться и лечь отдохнуть… Завтра утромъ я опять буду здсь и снова къ вашимъ услугамъ…
Онъ сдлалъ-было движеніе встать, но Глафира вдругъ встрепенулась.
— Вы домой? Вы уходите?— спросила она словно въ испуг.
— Да… Вдь ужъ поздно… И, наконецъ, вамъ самимъ лучше-бы было теперь успокоиться…
Она растерянно озиралась по комнат, словно мрачные призраки, таившіеся въ темныхъ углахъ этихъ стнъ и складкахъ плотно опущенныхъ занавсей, вдругъ теперь выступили и охватили ее… Она даже затряслась опять мелкою, лихорадочной дрожью и зубы ея застучали, совершенно какъ давеча, когда Равальякъ везъ ее на извощик.
— Значитъ, я останусь… безъ васъ… здсь… одна?— прошептала она, все озираясь по комнат.
— А вы разв боитесь?
— Да… мн… здсь… страшно…— подтвердила она, въ промежуткахъ лихорадочной дрожи.
— Хотите, я къ вамъ пришлю горничную?
— Нтъ, нтъ, нтъ,— пролепетала она въ новомъ испуг, — никого, никого!… Лучше я буду одна… Я буду сидть… Я васъ не смю… Вы уходите… А я буду такъ вотъ сидть, при огн…
Она вдругъ прижала къ голов свою руку, словно въ нее хлынули снова черныя мысли…
— Хорошо. Я останусь,— ршилъ Равальякъ, который всталъ было съ кресла, но теперь опять въ него опустился.
Глафира повторила давишнее свое движеніе, повидимому намреваясь опять схватить его руку, но Равальякъ предупредилъ эту попытку тмъ, что вскочилъ тотчасъ-же съ мста и прошелся по комнат.
Будь что будетъ! Онъ не подетъ домой… Въ голов его пронеслась мысль о жен, которая должна была безпокоиться его долгимъ отсутствіемъ и которая, вроятно, теперь уже спитъ… Дай-Богъ, чтобы она уже спала!.. А что, какъ она еще не ложилась и ждетъ?.. О, не дай этого, Господи!.. Конечно, конечно она уже спитъ!.. А завтра онъ ее успокоитъ, пораньше, до службы, пріхавъ домой и объяснивъ, какъ все это случилось… Вдь не можетъ-же онъ, въ самомъ дл, оставить эту несчастную!..
Лихорадочный трепетъ, въ род озноба, опять, какъ и давеча, пробгалъ у него по спин… Разстройство нервовъ соединялось съ полнйшей душевной усталостью… Необходимо было перемнить настроеніе — взвинтиться, что называется…
Онъ подошелъ быстрыми шагами къ столу, налилъ пол-стакана почти коньяку и опорожнилъ съ отчаянной ршимостью человка, который отбросилъ всякія соображенія о томъ, что будетъ съ нимъ дальше, и покорно склонился предъ волей неодолимой судьбы…
Не слдовало ему пить тогда коньяку! О, совсмъ, совсмъ не слдовало ему пить коньяку!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда, уже много поздне, Равальяку случалось переживать въ своей памяти событія роковой этой ночи — все, что случилось посл того, какъ онъ выпилъ коньякъ, представлялось ему отрывочно, смутно, въ вид какого-то дикаго, угарнаго сна, и самъ онъ, тогдашній, со всми своими рчами и дйствіями, представлялся ему, въ этомъ позднйшемъ, уже здравомъ сознаніи, такимъ-же отрывочнымъ, смутнымъ, особеннымъ, совсмъ не похожимъ на себя въ дйствительной жизни, какъ это бываетъ, когда мы стараемся вспомнить себя таковыми, какими видли въ грезахъ…
Началось все это съ того, что онъ, выпивъ коньякъ, почувствовалъ необычайную бодрость духа и тла, а тревожныя мысли о дом исчезли, какъ странныя и совершенно ненужныя, въ виду интереса, которымъ проникся онъ къ своей незнакомк. Мало того, онъ открылъ неожиданно, что ихъ соединяетъ живая духовная связь, которая установилась еще давеча, сразу, какъ онъ увидлъ ее у канавы и увлекъ за собою — ибо иначе невозможно себ объяснить этотъ поступокъ… Но только теперь, вдругъ, онъ созналъ эту связь, а отсюда неизбжно — потребность излить свою душу, повдать свои тревоги, страданія, которыя никому неизвстны и которыя пойметъ лишь она, эта совершенно ему незнакомая женщина, покушавшаяся покончить съ собою…
Такъ какъ въ голов его былъ невообразимый хаосъ, то чтобы придать мыслямъ стройность и ясность, онъ налилъ еще коньяку и хватилъ его залпомъ. Въ тотъ-же моментъ онъ вступилъ въ міръ новыхъ чувствъ, идей, представленій, отршившись отъ вншней, условной своей оболочки — Ивана Еремеича Равальяка, бухгалтера Н-скаго Общества, которому нужно быть завтра на служб, у котораго дома семья — потому что это все вздоръ, все условно и преходяще, а истинно и неизмнно лишь то, что составляетъ наше личное я, существующее вн пространства и времени, и теперь-то вотъ именно онъ сознавалъ это ему одному принадлежащее я, такъ какъ онъ самъ себя теперь сознавалъ отршеннымъ отъ условій пространства и времени…
Неизвстно, какъ это вышло, только онъ вдругъ увидлъ себя сидящимъ рядомъ со своей незнакомкой. Онъ держалъ ее за руки и смотрлъ ей въ лицо. Черты ея были неопредленны и смутны. То онъ видлъ ихъ явственно, то он расплывались и исчезали… Одно, что все время было предъ нимъ постоянно — это глаза ея — неподвижные, широко раскрытые и неотводно все время на него устремленные… Самая комната, въ которой сидли они, такъ близко другъ къ другу, тоже вдругъ исчезала, со своими стнами и занавсями, будто совсмъ ихъ не было, а они сидли въ неопредленномъ пространств… Лишь два язычка багроваго пламени свчекъ — нетрепетные, словно застывшіе, какъ два маяка, мерцали во мрак — и это одно напоминало ему, что теперь уже ночь, что все вокругъ спитъ, а онъ и она бодрствуютъ одни во всемъ мір — и ни ей, ни ему нтъ ни малйшаго дла до этого міра… Отъ времени до времени онъ наливалъ ей вина, утверждая настойчиво, что это ее ‘согретъ, согретъ’… И она пила, а онъ опять наливалъ… Онъ наливалъ и себ (только то былъ коньякъ) и самъ тоже пилъ…
Въ то-же самое время онъ говорилъ, говорилъ… Онъ разсказывалъ про свое унылое дтство и юность, про жестокость людей, про все, что онъ вытерплъ въ жизни, про то, какъ онъ падалъ и вновь подымался, теряя вру въ себя — и вотъ теперь онъ разбитъ и измученъ, хотя его сердце попрежнему молодо, и онъ знаетъ, что могъ бы снова воспрянуть, если-бы на пути его жизни встртилось ему существо, къ которому онъ могъ-бы прильнуть и съ нимъ слиться душею — воедино, всецло, безъ разсчета, безъ страха — но такъ какъ это счастіе не суждено ему отъ судьбы, то онъ исполнитъ то, что ршилъ: разможжитъ себ черепъ!…
И вотъ только усплъ онъ опять повторить это признаніе, сдланное имъ еще давеча, въ ‘Вн’, Чепыгину — произошло нчто совсмъ неожиданное.
Близко-близко увидлъ онъ вдругъ предъ собою лицо своей незнакомки, которое до тхъ поръ скрывалось въ какомъ-то туман — теперь вполн явственное, со всми подробностями — пылающее яркимъ румянцемъ, съ блестящими, какъ искры, глазами,— почувствовалъ жаркое дыханіе у себя на щекахъ, и страстный, прерывистый шепотъ поразилъ его слухъ:
— Нтъ, вы не должны умирать! Жить!.. Нужно жить!.. Если-бы я только могла… Если-бы отъ меня это зависло… О, мн теперь все равно!!
Дальше онъ ничего ужъ не помнилъ.

XVI.

Зато помнилъ онъ, какъ проснулся…
Первое, что поразило его, когда открылъ онъ глаза — это необычайные сумракъ, тишина и безлюдье, вмсто лучей благо утра и шума дтей въ другой комнат, изъ которыхъ старшій сынишка усвоилъ привычку забираться къ нему на постель и будить, дергая за бороду — словомъ, ничего изъ того, что встрчалъ онъ всегда, неизмнно, при своемъ пробужденіи… Вдобавокъ, онъ чувствовалъ страшную тяжесть и боль въ голов — что заставило его тотчасъ-же зажмуриться.
Мало по малу началъ онъ кое-что всмоминать — и вдругъ въ ужас вспряяулъ, вскочилъ и осмотрлся кругомъ… Въ ту-же минуту, острая, ломящая боль въ голов хватила его какъ обухомъ, и онъ, сдлавъ два нетвердыхъ шага, какъ мшокъ, повалился на кресло…
Было темно и похоже на вечеръ. На стол догорала пара свчей, озаряя на залитой скатерти чайный приборъ, опорожненння бутылки и рюмки, а на диван — погруженную въ крпкій сонъ незнакомую женщину…
Что это все значило?.. Припомнились ‘Вна’, Чепыгинъ, канава, покушавшаяся покончить съ собой незнакомка, пріздъ съ нею сюда, въ этотъ номеръ… а главное, и самое страшное — то, что онъ не ночевалъ совсмъ дома!…
Онъ опять вскочилъ на ноги, подбжалъ въ волненіи къ окнамъ, съ опущенными на нихъ тяжелыми занавсями — отчего и темно было въ комнат — и откинулъ одну изъ послднихъ.
На двор брежжилось утро — туманное, кислое, съ мелкимъ дождемъ…
Онъ взглянулъ на часы. Стрлка приближалась къ семи.
Онъ былъ еще пьянъ. Голова мучительно ныла, словно налитая свинцомъ. Въ глазахъ была мгла. Ноги плохо служили. Мысли путались въ какомъ-то безобразномъ сумбур, и единственная, доминировавшая надъ всми другими была — не оставаться минутой здсь дольше, а какъ можно скоре хать домой.
Его незнакомка крпко спала, безъ подушки, съ головой, положенной на мягкій валикъ дивана — въ род турецкаго — повернувшись къ спинк лицомъ, прижатымъ къ углу и закрытымъ прядями разсыпавшихся длинныхъ волосъ, съ подогнутыми колнями ногъ, невидныхъ подъ платьемъ, кром высунувшихся наружу подошвъ, съ стоптанными каблуками ботинокъ, которыми ночью снабдила ее здшняя горничная… Дыханіе ея совсмъ не было слышно — и если-бы только не плечи, мрно вздымавшіяся при каждомъ вздох груди незнакомки, то можно-бы было счесть ее за покойницу…
Не потревоживъ ея, Равальякъ вышелъ изъ комнаты и отыскалъ коридорнаго.
Счетъ былъ готовъ, и онъ тотчасъ-же по нему расплатился.
Онъ былъ въ необыкновенномъ волненіи и, словно на горячихъ угольяхъ, суетливо переминался на мст, растерянно комкая деньги и разсовывая ихъ по отдленіямъ бумажника, весь изнывая въ тревог о томъ, что ждетъ его дома…
— А какъ-же тамъ барышня, сударь?— освдомился у него коридорный, растопыривъ передъ Равальякомъ пальто его, въ которое тотъ, уже въ цилиндр и съ зонтикомъ, ажитированно тыкалъ руками, не въ состояніи попасть въ рукава.
Въ отвтъ, Равальякъ, вращая своими шарами, которые теперь хотли совсмъ выкатиться у него изъ орбитъ, залопоталъ торопливо, что она еще спитъ, и это отлично, что безпокоить ее не нужно, не нужно, что это все пустяки, а вотъ ему необходимо быть дома, но затмъ онъ тотчасъ-же прідетъ, т. е. какъ только все будетъ улажено, или, врне, прямо со службы, что пока ничего неизвстно, но затмъ онъ ршитъ и прідетъ — словомъ, понесъ совершенно непонятную дичь и, въ конц концовъ повторилъ убдительнымъ тономъ:
— Я пріду, пріду, непремнно пріду! А ты получишь, получишь, не безпокойся пожалуйста!
Напослдокъ, потрепавъ по плечу коридорнаго, съ цлію окончательно уничтожить въ немъ всякіе слды недоврія, онъ покинулъ его, совсмъ огорошеннаго, вихремъ помчался по катакомбамъ гостинницы, стремглавъ слетлъ съ лстницы — и опомнился только на улиц, у перекрестка, передъ дремавшимъ на сидньи своей пролетки извощикомъ.
Равальякъ ткнулъ его зонтикомъ, вскочилъ, услся и крикнулъ привычную фразу:
— На Петербургскую сторону, по Большому проспекту!
Извощикъ зачмокалъ и задергалъ возжами. Онъ очевидно былъ изъ ночныхъ, судя по общему его унылому виду и скверной хромой лошаденк. Такъ какъ, не смотря на вс его чмоканья, кляча еле передвигала ногами (какъ, по крайней мр, показалось тогда Равальяку), то сдокъ забарабанилъ въ горбъ его зонтикомъ и взмолился плачущимъ голосомъ:
— Ахъ ты, Господи Боже мой! Да двигайся, двигайся!.. Чо-ортъ!!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Опущенныя оконныя занавси, препятствовавшія доступу свта, были подхвачены теперь по бокамъ, и въ номеръ смотрлъ срый день съ мелкимъ дождикомъ.
Ровное дыханіе Глафиры, ни разу не перемнившей того положенія, въ которомъ заснула она на диван, стало прерывистымъ… Затмъ она простонала — вроятно во сн — протяжно вздохнула и открыла глаза.
Это было какъ разъ въ тотъ моментъ, когда въ комнату вошла горничная (она ужъ и раньше входила сюда), неся въ объятіяхъ блье и платье Глафиры — высушенное въ теченіе ночи и приведенное въ полный порядокъ. Можетъ быть, шумъ шаговъ и заставилъ ее пробудиться.
Она стремительно вскинулась, сла и обратила дикій взглядъ на вошедшую и на вещи, которыя та держала въ рукахъ…
— Ваша оджа, барышня,— объяснила та тотчасъ, раскладывая принесенное по стульямъ и кресламъ.
Глафира продолжала смотрть на нее дикимъ взоромъ, какъ-бы стараясь понять, чего хотятъ отъ нея, потомъ медленно оглянула свое одяніе, въ которомъ спала — оно было чужое — и начала соображать понемногу…
— Переодться изволите?— задала вопросъ горничная.
— Переодться? Зачмъ?— съ недоумніемъ переспросила Глафира, безсмысленно озираясь по комнат — и вдругъ, какъ-бы вспомнивъ, сказала: — Ахъ, да!
Она встала съ дивана и безучастно, покорно прибавила:
— Переодться… Да, да…
Такъ-же безучастно, покорно она отдалась въ распоряженіе горничной, помогая снимать непринадлежащее ей одяніе и облекать въ ея собственное. Очевидно, она еще не совсмъ понимала, зачмъ это нужно.
Когда переодваніе было окончено, она опустилась опять на диванъ и начала снова озираться по комнат, какъ-бы ища въ ней чего-то…
— Тотъ господинъ ужъ ухали,— сообщила ей горничная, по своему перетолковавъ этотъ взглядъ.
— Господинъ?.. Какой господинъ?— съ новымъ недоумніемъ спросила Глафира — и тотчасъ-же прибавила, какъ бы опять что-то вспомнивъ: — Ахъ, да!
— Они просили васъ подождать…— промолвила горничная,— они общались здсь быть въ скоромъ времени…
Глафира въ какомъ-то внезапномъ испуг вскочила съ дивана.
— Зачмъ подождать?.. Не нужно, не нужно… Я сама… Я сейчасъ…— волновалась она, хватаясь за лежавшее на кресл пальто, съ очевиднымъ намреніемъ одть его на себя.
— Помыться, можетъ, угодно?..
— Не нужно, не нужно, нтъ, нтъ!— продолжала волноваться Глафира, все не выпуская пальто и растерянно суясь въ рукава, — я сейчасъ… Я домой…
Одвшись въ пальто, съ помощью горничной, она тронулась къ выходу, шатаясь и хватаясь руками за стны… Не дойдя еще до дверей, она закачалась и безсильно опустилась на стулъ…
— Видно, вамъ нездоровится, барышня…— участливо замтила горничная, — право, лучше-бы вамъ подождать…
— Нтъ, нтъ,— встрепенулась Глафира, — я здсь не хочу, не хочу… Я домой!
Она поднялась-было снова со стула, но горничная тотчасъ-же ее успокоила.
— Хорошо-съ, извольте обождать только минуточку…
Она вздохнула, пробормотавъ:— ‘Вотъ дла!’ — и устремилась изъ комнаты, взывая:
— Семенъ!
Разыскавъ коридорнаго, она сообщила ему обо всемъ происшедшемъ, чмъ повергла и его въ безпокойство.
— Ахъ, чортъ…— покрутилъ головою Семенъ и прибавилъ поспшно и ршительнымъ тономъ: — Безпремнно ее надо отправить! Гляди, какъ еще у насъ заболетъ — съ полиціей одной не раздлаешься!.. Безпремнно! Сейчасъ-же! Съ Павлушкой ее и отправимъ!
Былъ вызванъ на сцену Павлушка — шустрый юноша въ сромъ засаленномъ франк съ большими оловянными пуговицами — и, посл данныхъ ему надлежащихъ инструкцій, вс трое двинулись въ номеръ.
Странная гостья сидла на томъ самомъ мст, на которомъ ее оставила горничная, и смотрла пристально въ землю. Теперь она судорожно переминала руками и дрожала будто въ озноб. При вид вошедшихъ, она испуганно обвела ихъ глазами.
— Вотъ, барышня, мальчикъ васъ довезетъ,— обратилась къ ней горничная, въ вид рекомендаціи выдвигая за локоть шустраго юношу. И такъ какъ Глафира, поднявшаяся при этомъ со стула, какъ была, простоволосая, двинулась къ выходу, она изумленно воскликнула: — Господи! Да вы и безъ шляпы!.. Да какже, вдь такъ совсмъ невозможно… Вотъ грхъ-то!.. Ужъ я вамъ какой-нибудь платчишко свой дамъ…
Вообще эта двица, аттестовавшая себя сегодняшней ночью довольно суровой особой, почему-то прониклась къ Глафир большимъ сердоболіемъ и, исчезнувъ изъ номера, скоро вернулась съ старымъ, вязанымъ изъ шерсти платкомъ, оставленнымъ давно ужъ за штатомъ и пригодившимся для этого случая.
Та безмолвно и безучастно позволила надть его себ на голову и, поддерживаемая — съ одной стороны горничной, съ другой — коридорнымъ, направилась къ выходу. Павлушка, успвшій одться въ пальто и суконный картузъ, замыкалъ это шествіе.
Такъ-же безмолвно и безучастно она прошла коридоръ, спустилась по лстниц и взлзла потомъ на извощика, оказавшагося у самаго подъзда гостинницы, врядъ-ли даже замчая шустраго юношу, который помстился съ ней рядомъ. Правда, она сказала свой адресъ, но сказала совсмъ машинально, съ видомъ, по которому можно было подумать, будто она не совсмъ понимаетъ, зачмъ это нужно…
Во время дороги она дрожала въ сильномъ озноб, пожимаясь всмъ тломъ и стараясь засунуть подальше въ рукава свои руки. Она не произносила ни слова и смотрла въ одну неопредленную точку…
На Садовой была обычная сутолока. Гремли колеса извощиковъ и грохотали ломовыя подводы… Мчалась, звоня оглушительно, конка… Сновали взадъ и впередъ пшеходы… Сялся дождь…
Глафира все смотрла въ неопредленную точку, продолжая пожиматься всмъ тломъ. Она чувствовала, что ей очень холодно, то вдругъ очень жарко, что у нея болитъ голова, что ей сильно хочется спать, что хорошо-бы лечь, лечь поскоре — и это одно, что только ей нужно.
Временами она впадала въ родъ забытья, но скоро овладвала собою съ удивленіемъ видя себя на извощик, а затмъ вспоминала, что она детъ домой и будетъ тамъ спать, спать безъ конца…
— У какого дома остановиться-то нужно?— неожиданно раздается вопросъ — словно изъ какого-то нездшняго міра…
Это спрашиваетъ, обернувъ къ ней свою красную, бородатую рожу, извощикъ — и Глафира, сквозь одолвшее ее опять забытье, хочетъ понять, чего нужно отъ нея этой рож…
— Барышня, барышня, гд остановиться-то нужно?— повторяетъ тотъ-же вопросъ кто-то сидящій съ ней рядомъ и дергаетъ ее за рукавъ.
Это спрашиваетъ ее провожатый. Глафира вспоминаетъ, что слдуетъ — и въ ту-же минуту видитъ ворота знакомаго дома и разноцвтные шары на окнахъ аптеки, а вонъ тамъ, сейчасъ, рядомъ — вывску арапа и турка… Все это видитъ она въ туман, но понимаетъ, что сейчасъ будетъ дома.
Она лихорадочно начинаетъ соваться по карманамъ пальто, находитъ въ одномъ изъ нихъ портмоне, достаетъ оттуда всю мелочь и, сунувъ ее въ руки извощика, соскакиваетъ безъ помощи шустраго юноши съ пролетки на мостовую и устремляется прямо въ ворота.
Она видитъ знакомыя стны двора, видитъ кухню, видитъ Лукерью, которая при ея появленіи быстро отшатывается въ непонятномъ испуг, видитъ маменьку, Вру — которыя тоже отшатываются въ непонятномъ испуг,— видитъ свою спальню, кровать (все это она видитъ въ туман) — сдираетъ съ себя пальто и платокъ — и валится головой на подушки…
Спать, спать, спать — вотъ все, что только ей нужно!
Но она не можетъ заснуть… Она не можетъ заснуть потому, что она совсмъ не дома, не въ спальн,— а на барк съ дровами и собирается броситься въ воду… Но только внизу не вода, а огромная подземная кузница съ раскаленной, пышущей полымемъ, печью, вокругъ которой стоятъ мужики — цлая толпа мужиковъ съ страшными лицами — и чему-то хохочутъ, простирая къ ней руки… Это они надъ нею хохочутъ… И тутъ-же незнакомый черный мужчина тоже простираетъ къ ней руки и крпко-крпко ее сжимаетъ въ объятіяхъ… Она смотритъ въ лицо его — и замчаетъ, что у него вмсто глазъ — горящія свчки… Он придвигаются къ ней все ближе и ближе, свтятся все ярче и ярче, такъ что ей больно смотрть… Она протираетъ глаза и видитъ свою спальню, кровать, покрытую простыней швейную машину, которая все стучитъ и стучитъ колесомъ, видитъ близко, надъ самой своей головой, лица матери и младшей сестры, причемъ эти лица — какія-то странныя, совершенно особенныя, какихъ она никогда у нихъ не видала…
— Глаша! Господи! Глашенька! восклицаетъ Авдотья Макаровна, испуганно къ ней наклоняясь.— Что съ тобой, Глаша?
— Ничего, ничего… Унесите только эти свчи, пожалуйста! раздражительно отвчаетъ Глафира.
— Господь съ тобой, Глаша! Гд свчи?
— Ахъ, да вотъ-же, вотъ-же он! Унесите, унесите ихъ, вамъ говорятъ!— настаиваетъ, сердито морщась и показывая рукою, Глафира.
Авдотья Макаровна оглядывается, Вра тоже оглядывается — и об не могутъ понять, какъ никто не могъ-бы понять, о какихъ свчахъ толкуетъ Глафира, потому что она и сама не могла-бы того объяснить…
Она была въ жесточайшемъ бреду.

——

Здсь мы ее на время оставимъ… Волей слпыхъ, не отъ насъ зависящихъ силъ, тревоги и сумасбродства скоропалительной моей героини должны были привести ее къ кризису. Пока еще ей не суждено умереть — и она опять явится передъ глазами читателя. Но это будетъ уже совсмъ новый періодъ въ жизни старшей изъ двицъ Хороводовыхъ…

Мих. Альбовъ.

‘Сверный Встникъ’, NoNo 10—12, 1890

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека