Время на прочтение: 805 минут(ы)
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Издание осуществляется под наблюдением государственной редакционной комиссии
(Перепечатка разрешается безвозмездно)
(Издание: Л. Н. Толстой, Полное собрание сочинений в 90 томах, академическое юбилейное издание, том 35, Государственное Издательство Художественной Литературы, Москва — 1950, OCR: Габриел Мумжиев)
Редакционные пояснения…………………… XIX
ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
‘Хаджи-Мурат’ (1896—1904). ………………… 5
‘К рабочему народу’ (1902) …………………. 121
‘Что такое религия и в чем сущность ее?’ (1901—1902) …… 157
‘К политическим деятелям’ (1903) ……………… 199
‘О Шекспире и о драме’ (1903—1904). …………….. 216
ВАРИАНТЫ, НЕОПУБЛИКОВАННОЕ И НЕОКОНЧЕННОЕ
Записи, пометы и конспекты к ‘Хаджи-Мурату’ ………. 275
Варианты к ‘Хаджи-Мурату’ ………………… 284
Варианты к статье ‘О Шекспире и о драме’ ………… 557
‘К молодым людям, живущим нерабочею жизнью’ (1901?) . . . . 578
А. П.Сергеенко
‘Хаджи-Мурат’
История писания ……………………. 583
История печатания …………………… 629
Список источников …………………… 631
Примечания ………………………. 634
Словарь горских слов ………………….. 644
Описание рукописей …………………… 648
В. С. М и ш и н
‘К рабочему народу’ .
История писания и печатания ……………… 667
Описание рукописей …………………… 668
История писания и печатания ……………… 670
Описание рукописей …………………… 675
‘К политическим деятелям’
История писания и печатания ……………… 677
Описание рукописей …………………… 678
‘О Шекспире и о драме’
История писания и печатания ……………… 680
Описание рукописей …………………… 684
А. И.Никифоров
‘К молодым людям, живущим нерабочею жизнью’ ……… 686
Указатель собственных имен. ……….. 687
Фототипия с портрета Л. Н. Толстого 1903 г. между стр. IV и V.
Фототипия: Л. Н. Толстой на прогулке в Ясной Поляне. Фотографический снимок В. Г. Черткова между стр. 4 и 5.
Автотипия разрезанного Л. Н. Толстым черновика гл. XXII ‘Хаджи-Мурата’ между стр. 300 и 301.
Автотипия рукописи одного из вариантов XV гл. ‘Хаджя-Мурата’ между стр. 532 и 533.
Автотипия первой страницы первой рукописи Толстого ‘О Шекспире и о драме’ между стр. 556 и 557.
Тексты, публикуемые в настоящем томе, печатаются по общепринятой орфографии, но с воспроизведением всех больших букв и особенностей правописания Толстого.
При воспроизведении текстов соблюдаются следующие правила.
Слова, не написанные явно по рассеянности, печатаются в прямых скобках.
Условные сокращения (т. н. ‘абревиатуры’) типа ‘к-рый’, вместо ‘который’, и слова, написанные не полностью, воспроизводятся полностью, причем дополняемые буквы ставятся в прямых скобках: ‘к[отор]ый’, ‘т[ак] к[ак]’ и т. п. лишь в тех случаях, когда редактор сомневается в чтении.
Слитное написание слов, объясняемое лишь тем, что слова, в процессе беглого письма, для экономии времени и сил писались без отрыва пера от бумаги, не воспроизводится.
Описки (пропуски букв, перестановки букв, замены одной буквы другой) не воспроизводятся и не оговариваются в сносках, кроме тех случаев, когда редактор сомневается, является ли данное написание опиской.
Слова, написанные явно по рассеянности дважды, воспроизводятся один раз, но это оговаривается в сноске.
После слов, в чтении которых редактор сомневается, ставится знак вопроса в прямых скобках: [?].
На месте не разобранных слов ставится: [1 неразобр.] или: [2 неразобр.] и т. д., где цифры обозначают количество не разобранных слов.
На месте слова, неудобного в печати, ставится его начальная буква и число точек, равное числу выпускаемых букв.
Из зачеркнутого в рукописи воспроизводится (в сноске) лишь то, что признает редактор важным в том или другом отношении.
Не зачеркнутое явно по рассеянности (или зачеркнутое сухим пером) рассматривается как зачеркнутое и не оговаривается.
Более иди менее значительные по размерам места (абзац или несколько абзацев, глава или главы), перечеркнутые одной чертой или двумя чертами крест-накрест и т. п., воспроизводятся не в сноске, а в самом тексте и ставятся в ломаных <,>, скобках, во в отдельных случаях допускается воспроизведение в ломаных скобках в тексте, а не в сноске и одного или нескольких зачеркнутых слов.
Написанное Толстым в скобках воспроизводится в круглых скобках. Подчеркнутое печатается курсивом, дважды подчеркнутое — курсивом с оговоркой в сноске.
В отношении пунктуации: 1) воспроизводятся все точки, знаки восклицательные и вопросительные, тире, двоеточия и многоточия (кроме случаев явно ошибочного употребления), 2) из запятых воспроизводятся лишь поставленные согласно с общепринятой пунктуацией, 3) ставятся все знаки в тех местах, где они отсутствуют с точки зрения общепринятой пунктуации.
Воспроизводятся все абзацы. Делаются отсутствующие в диалогах абзацы без оговорки в сноске, а в других самых редких случаях —с оговоркой в сноске: Абзац редактора.
Примечания и переводы, иностранных слов и выражений, принадлежащие Толстому, печатаются в сносках (петитом) без скобок.
Переводы иностранных слов и выражений, принадлежащие редактору, печатаются в прямых [ ] скобках.
Пометы: *, ** в оглавлении томов, на шмуц-титулах и в тексте при номерах вариантов означают: * — что печатается впервые, ** — что напечатано после смерти Толстого.
ХУДОЖЕСТВЕННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Я возвращался домой полями. Была самая середина лета. Луга убрали и только что собирались косить рожь.
Есть прелестный подбор цветов этого времени года: красные, белые, розовые, душистые, пушистые кашки, наглые маргаритки, молочно-белые с ярко-желтой серединой ‘любишь-не-любишь’ с своей прелой пряной вонью, желтая сурепка с своим медовым запахом, высоко стоящие лиловые и белые тюльпановидные колокольчики, ползучие горошки, желтые, красные, розовые, лиловые, аккуратные скабиозы, с чуть розовым пухом и чуть слышным приятным запахом подорожник, васильки, ярко-синие на солнце и в молодости и голубые и краснеющие вечером и под старость, и нежные, с миндальным запахом, тотчас же вянущие, цветы повилики.
Я набрал большой букет разных цветов и шел домой, когда заметил в канаве чудный малиновый, в полном цвету, репей того сорта, который у нас называется ‘татарином’ и который старательно окашивают, а когда он нечаянно скошен, выкидывают из сена покосники, чтобы не колоть на него рук. Мне вздумалось сорвать этот репей и положить его в середину букета. Я слез в канаву и, согнав впившегося в середину цветка и сладко и вяло заснувшего там мохнатого шмеля, принялся срывать цветок. Но это было очень трудно: мало того что стебель кололся со всех сторон, даже через платок, которым я завернул руку, — он был так страшно крепок, что я бился с ним минут пять, по одному разрывая волокна. Когда я, наконец, оторвал цветок, стебель уже был весь в лохмотьях, да и цветок уже не казался так свеж и красив. Кроме того, он по своей грубости и аляповатости не подходил к нежным цветам букета. Я пожалел, что напрасно погубил цветок, который был хорош в своем месте, и бросил его, ‘Какая, однако, энергия и сила жизни, — подумал я, вспоминая те усилия, с которыми я отрывал цветок. — Как он усиленно защищал и дорого продал свою жизнь’.
Дорога к дому шла паровым, только что вспаханным черноземным полем. Я шел наизволок по пыльной черноземной дороге. Вспаханное поле было помещичье, очень большое, так что с обеих сторон дороги и вперед в гору ничего не было видно, кроме черного, ровно взборожденного, еще не скороженного пара. Пахота была хорошая, и нигде по полю не виднелось ни одного растения, ни одной травки, — все было черно. ‘Экое разрушительное, жестокое существо человек, сколько уничтожил разнообразных живых существ, растений для поддержания своей жизни’, — думал я, невольно отыскивая чего-нибудь живого среди этого мертвого черного поля. Впереди меня, вправо от дороги, виднелся какой-то кустик. Когда я подошел ближе, я узнал в кустике такого же ‘татарина’, которого цветок я напрасно сорвал и бросил.
Куст ‘татарина’ состоял из трех отростков. Один был оторван, и, как отрубленная рука, торчал остаток ветки. На других двух было на каждом по цветку. Цветки эти когда-то были красные, теперь же были черные. Один стебель был сломан, и половина его, с грязным цветком на конце, висела книзу, другой, хотя и вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял. Точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаз. Но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братии кругом его.
‘Экая энергия! — подумал я. — Все победил человек, миллионы трав уничтожил, а этот все не сдается’.
И мне вспомнилась одна давнишняя кавказская история часть которой я видел, часть слышал от очевидцев, а часть вообразил себе. История эта, так, как она сложилась в моем воспоминании и воображении, вот какая.
Это было в конце 1851-го года.
В холодный ноябрьский вечер Хаджи-Мурат въезжал в курившийся душистым кизячным дымом чеченский немирной аул Махкет.
Только что затихло напряженное пение муэдзина, и в чистом горном воздухе, пропитанном запахом кизячного дыма, отчетливо слышны были из-за мычания коров и блеяния овец, разбиравшихся по тесно, как соты, слепленным друг с другом саклям аула, гортанные звуки спорящих мужских голосов и женские и детские голоса снизу от фонтана.
Хаджи-Мурат этот был знаменитый своими подвигами наиб Шамиля, не выезжавший иначе, как с своим значком в сопровождении десятков мюридов, джигитовавших вокруг него. Теперь, закутанный в башлык и бурку, из-под которой торчала винтовка, он ехал с одним мюридом, стараясь быть как можно меньше замеченным, осторожно вглядываясь своими быстрыми черными глазами в лица попадавшихся ему по дороге жителей.
Въехав в середину аула, Хаджи-Мурат поехал не по улице, ведшей к площади, а повернул влево, в узенький проулочек. Подъехав ко второй в проулочке, врытой в полугоре сакле, он остановился, оглядываясь. Под навесом перед саклей никого не было, на крыше же за свежесмазанной глиняной трубой лежал человек, укрытый тулупом. Хаджи-Мурат тронул лежавшего на крыше человека слегка рукояткой плетки и цокнул языком Из-под тулупа поднялся старик в ночной шапке и лоснящемся, рваном бешмете. Глаза старика, без ресниц, были красны и влажны, и он, чтобы разлепить их, мигал ими. Хаджи-Мурат проговорил обычное: ‘Селям алейкум’, — и открыл лицо.
— Алейкум селям, — улыбаясь беззубым ртом, проговорил старик, узнав Хаджи-Мурата, и, поднявшись на свои худые ноги, стал попадать ими в стоявшие подле трубы туфли с деревянными каблуками. Обувшись, он не торопясь надел в рукава нагольный сморщенный тулуп и полез задом вниз по лестнице, приставленной к крыше. И одеваясь и слезая, старик покачивал головой на тонкой сморщенной, загорелой шее и не переставая шамкал беззубым ртом. Сойдя на землю, он гостеприимно взялся за повод лошади Хаджи-Мурата и правое стремя. Но быстро слезший с своей лошади ловкий, сильный мюрид Хаджи-Мурата, отстранив старика, заменил его.
Хаджи-Мурат слез с лошади и слегка прихрамывая, вошел под навес. Навстречу ему из двери быстро вышел лет пятнадцати мальчик и удивленно уставился черными, как спелая смородина, блестящими глазами на приехавших.
— Беги в мечеть, зови отца, — приказал ему старик и, опередив Хаджи-Мурата, отворил ему легкую скрипнувшую дверь в саклю. В то время как Хаджи-Мурат входил, из внутренней двери вышла немолодая, тонкая, худая женщина, в красном бешмете на желтой рубахе и синих шароварах, неся подушки.
— Приход твой к счастью, — сказала она и, перегнувшись вдвое, стала раскладывать подушки у передней стены для сидения гостя.
— Сыновья твои да чтобы живы были, — ответил Хаджи-Мурат, сняв с себя бурку, винтовку и шашку, и отдал их старику.
Старик осторожно повесил на гвозди винтовку и шашку подле висевшего оружия хозяина, между двумя большими тазами, блестевшими на гладко вымазанной и чисто выбеленной стене.
Хаджи-Мурат, оправив на себе пистолет за спиною, подошел к разложенным женщиной подушкам и, запахивая черкеску, сел на них. Старик сел против него на свои голые пятки и, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху. Хаджи-Мурат сделал то же. Потом они оба, прочтя молитву, огладили себе руками лица, соединив их в конце бороды.
— Не хабар? — спросил Хаджи-Мурат старика, то есть: ‘что нового?’
— Хабар иок — ‘нет нового’, — отвечал старик, глядя не в лицо, а на грудь Хаджи-Мурата своими красными безжизненными глазами. — Я на пчельнике живу, нынче только пришел сына проведать. Он знает.
Хаджи-Мурат понял, что старик не хочет говорить того, что знает и что нужно было знать Хаджи-Мурату, и, слегка кивнув головой, не стал больше спрашивать.
— Хорошего нового ничего нет, — заговорил старик. — Только и нового, что все зайцы совещаются, как им орлов прогнать. А орлы все рвут то одного, то другого. На прошлой неделе русские собаки у мичицких сено сожгли, раздерись их лицо, — злобно прохрипел старик.
Вошел мюрид Хаджи-Мурата и, мягко ступая большими шагами своих сильных ног по земляному полу, так же как Хаджи-Мурат, снял бурку, винтовку и шашку и, оставив на себе только кинжал и пистолет, сам повесил их на те же гвозди, на которых висело оружие Хаджи-Мурата.
— Он кто? — спросил старик у Хаджи-Мурата, указывая на вошедшего.
— Мюрид мой. Элдар имя ему, — сказал Хаджи-Мурат.
— Хорошо, — сказал старик и указал Элдару место на войлоке, подле Хаджи-Мурата.
Элдар сел, скрестив ноги, и молча уставился своими красивыми бараньими глазами на лицо разговорившегося старика. Старик рассказывал, как ихние молодцы на прошлой неделе поймали двух солдат: одного убили, а другого послали в Ведено к Шамилю. Хаджи-Мурат рассеянно слушал, поглядывая на дверь и прислушиваясь к наружным звукам. Под навесом перед саклей послышались шаги, дверь скрипнула, и вошел хозяин.
Хозяин сакли, Садо, был человек лет сорока, с маленькой бородкой, длинным носом и такими же черными, хотя и не столь блестящими глазами, как у пятнадцатилетнего мальчика, его сына, который бегал за ним и вместе с отцом вошел в саклю и сел у двери. Сняв у двери деревянные башмаки, хозяин сдвинул на затылок давно не бритой, зарастающей черным волосом головы старую, истертую папаху и тотчас же сел против Хаджи-Мурата на корточки.
Так же как и старик, он, закрыв глаза, поднял руки ладонями кверху, прочел молитву, отер руками лицо и только тогда начал говорить. Он сказал, что от Шамиля был приказ задержать Хаджи-Мурата, живого или мертвого, что вчера только уехали посланные Шамиля, и что народ боится ослушаться Шамиля, и что поэтому надо быть осторожным.
— У меня в доме, — сказал Садо, — моему кунаку, пока я жив, никто ничего не сделает. А вот в поле как? Думать надо.
Хаджи-Мурат внимательно слушал и одобрительно кивал головой. Когда Садо кончил, он сказал:
— Хорошо. Теперь надо послать к русским человека с письмом. Мой мюрид пойдет, только проводника надо.
— Брата Бату пошлю, — сказал Садо. — Позови Бату, — обратился он к сыну.
Мальчик, как на пружинах, вскочил на резвые ноги и быстро, махая руками, вышел из сакли. Минут через десять он вернулся с черно-загорелым, жилистым, коротконогим чеченцем в разлезающейся желтой черкеске с оборванными бахромой рукавами и спущенных черных ноговицах. Хаджи-Мурат поздоровался с вновь пришедшим и тотчас же, также не теряя лишних слов, коротко сказал:
— Можешь свести моего мюрида к русским?
— Можно, — быстро, весело заговорил Бата. — Все можно. Против меня ни один чеченец не сумеет пройти. А то другой пойдет, все пообещает, да ничего не сделает. А я могу.
— Ладно, — сказал Хаджи-Мурат. — За труды получишь три, — сказал он, выставляя три пальца.
Бата кивнул головой в знак того, что он понял, но прибавил, что ему дороги не деньги, а он из чести готов служить Хаджи-Мурату. Все в горах знают Хаджи-Мурата, как он русских свиней бил…
— Хорошо, — сказал Хаджи-Мурат. — Веревка хороша длинная, а речь короткая.
— Ну, молчать буду, — сказал Бата.
— Где Аргун заворачивает, против кручи, поляна в лесу, два стога стоят. Знаешь?
— Знаю.
— Там мои три конные меня ждут, — сказал Хаджи-Мурат.
— Айя! — кивая головой, говорил Бата.
— Спросишь Хан-Магому. Хан-Магома знает, что делать и что говорить. Его свести к русскому начальнику, к Воронцову, князю. Можешь?
— Сведу.
— Свести и назад привести. Можешь?
— Можно.
— Сведешь, вернешься в лес. И я там буду.
— Все сделаю, — сказал Бата, поднялся и, приложив руки к груди, вышел.
— Еще человека в Гехи послать надо, — сказал Хаджи-Мурат хозяину, когда Бата вышел. — В Гехах надо вот что, — начал было он, взявшись за один из хозырей черкески, но тотчас же опустил руку и замолчал, увидав входивших в саклю двух женщин.
Одна была жена Садо, та самая немолодая, худая женщина, которая укладывала подушки. Другая была совсем молодая девочка в красных шароварах и зеленом бешмете, с закрывавшей всю грудь занавеской из серебряных монет. На конце ее не длинной, но толстой, жесткой черной косы, лежавшей между плеч худой спины, был привешен серебряный рубль, такие же черные, смородинные глаза, как у отца и брата, весело блестели в молодом, старавшемся быть строгим лице. Она не смотрела на гостей, но видно было, что чувствовала их присутствие.
Жена Садо несла низкий круглый столик, на котором были чай, пильгиши, блины в масле, сыр, чурек — тонко раскатанный хлеб — и мед. Девочка несла таз, кумган и полотенце.
Садо и Хаджи-Мурат — оба молчали во все время, пока женщины, тихо двигаясь в своих красных бесподошвенных чувяках, устанавливали принесенное перед гостями. Элдар же, устремив свои бараньи глаза на скрещенные ноги, был неподвижен, как статуя, во все то время, пока женщины были в сакле. Только когда женщины вышли и совершенно затихли за дверью их мягкие шаги, Элдар облегченно вздохнул, а Хаджи-Мурат достал один из хозырей черкески, вынул из него пулю, затыкающую его, и из-под пули свернутую трубочкой записку.
— Сыну отдать, — сказал он, показывая записку.
— Куда ответ? — спросил Садо.
— Тебе, а ты мне доставишь.
— Будет сделано, — сказал Садо и переложил записку в хозырь своей черкески. Потом, взяв в руки кумган, он придвинул к Хаджи-Мурату таз. Хаджи-Мурат засучил рукава бешмета на мускулистых, белых выше кистей руках и подставил их под струю холодной прозрачной воды, которую лил из кумгана Садо. Вытерев руки чистым суровым полотенцем, Хаджи-Мурат подвинулся к еде. То же сделал и Элдар. Пока гости ели, Садо сидел против них и несколько раз благодарил за посещение. Сидевший у двери мальчик, не спуская своих блестящих черных глаз с Хаджи-Мурата, улыбался, как бы подтверждая своей улыбкой слова отца.
Несмотря на то, что Хаджи-Мурат более суток ничего не ел, он съел только немного хлеба, сыра и, достав из-под кинжала ножичек, набрал меду и намазал его на хлеб.
— Наш мед хороший. Нынешний год из всех годов мед: и много и хорош, — сказал старик, видимо довольный тем, что Хаджи-Мурат ел его мед.
— Спасибо, — сказал Хаджи-Мурат и отстранился от еды.
Элдару хотелось еще есть, но он так же, как его мюршид, отодвинулся от стола и подал Хаджи-Мурату таз и кумган.
Садо знал, что, принимая Хаджи-Мурата, он рисковал жизнью, так как после ссоры Шамиля с Хаджи-Му-ратом было объявлено всем жителям Чечни, под угрозой казни, не принимать Хаджи-Мурата. Он знал, что жители аула всякую минуту могли узнать про присутствие Хаджи-Мурата в его доме и могли потребовать его выдачи. Но это не только не смущало, но радовало Садо. Садо считал своим долгом защищать гостя — кунака, хотя бы это стоило ему жизни, и он радовался на себя, гордился собой за то, что поступает так, как должно.
— Пока ты в моем доме и голова моя на плечах, никто тебе ничего не сделает, — повторил он Хаджи-Мурату.
Хаджи-Мурат внимательно посмотрел в его блестящие глаза и, поняв, что это была правда, несколько торжественно сказал:
— Да получишь ты радость и жизнь.
Садо молча прижал руку к груди в знак благодарности за доброе слово.
Закрыв ставни сакли и затопив сучья в камине, Садо в особенно веселом и возбужденном состоянии вышел из кунацкой и вошел в то отделение сакли, где жило все его семейство. Женщины еще не спали и говорили об опасных гостях, которые ночевали у них в кунацкой.
В эту самую ночь из передовой крепости Воздвиженской, в пятнадцати верстах от аула, в котором ночевал Хаджи-Мурат, вышли из укрепления за Чахгиринские ворота три солдата с унтер-офицером. Солдаты были в полушубках и папахах, с скатанными шинелями через плечо и больших сапогах выше колена, как тогда ходили кавказские солдаты. Солдаты с ружьями на плечах шли сначала по дороге, потом, пройдя шагов пятьсот, свернули с нее и, шурша сапогами по сухим листьям, прошли шагов двадцать вправо и остановились у сломанной чинары, черный ствол которой виднелся и в темноте. К этой чинаре высылался обыкновенно секрет.
Яркие звезды, которые как бы бежали по макушкам дерев, пока солдаты шли лесом, теперь остановились, ярко блестя между оголенных ветвей дерев.
— Спасибо — сухо, — сказал унтер-офицер Панов, снимая с плеча длинное с штыком ружье, и, брякнув им, прислонил его к стволу дерева. Три солдата сделали то же.
— А ведь и есть — потерял, — сердито проворчал Панов, — либо забыл, либо выскочила дорогой.
— Чего ищешь-то? — спросил один из солдат бодрым, веселым голосом.
— Трубку, черт ее знает куда запропала!
— Чубук-то цел? — спросил бодрый голос.
— Чубук — вот он.
— А в землю прямо?
— Ну, где там.
— Это мы наладим живо.
Курить в секрете запрещалось, но секрет этот был почти не секрет, а скорее передовой караул, который высылался затем, чтобы горцы не могли незаметно подвезти, как они это делали прежде, орудие и стрелять по укреплению, и Панов не считал нужным лишать себя курения и потому согласился на предложение веселого солдата. Веселый солдат достал из кармана ножик и стал копать землю. Выкопав ямку, он обгладил ее, приладил к ней чубучок, потом наложил табаку в ямку, прижал его, и трубка была готова. Серничок загорелся, осветив на мгновение скуластое лицо лежавшего на брюхе солдата. В чубуке засвистело, и Панов почуял приятный запах загоревшейся махорки.
— Наладил? — сказал он, поднимаясь на ноги.
— А то как же.
— Эка молодчина Авдеев! Прокурат малый. Ну-ка? Авдеев отвадился набок, давая место Панову и выпуская дым изо рта.
Накурившись, между солдатами завязался разговор.
— А сказывали, ротный-то опять в ящик залез. Проигрался, вишь, — сказал один из солдат ленивым голосом.
— Отдаст, — сказал Панов.
— Известно, офицер хороший, — подтвердил Авдеев.
— Хороший, хороший, — мрачно продолжал начавший разговор. — а по моему совету, надо роте поговорить с ним: коли взял, так скажи, сколько, когда отдашь.
— Как рота рассудит, — сказал Панов, отрываясь от трубки.
— Известное дело, мир — большой человек, — подтвердил Авдеев.
— Надо, вишь, овса купить да сапоги к весне справить, денежки нужны, а как он их забрал… — настаивал недовольный.
— Говорю, как рота хочет, — повторил Панов. — Не в первый раз: возьмет и отдаст.
В те времена на Кавказе каждая рота заведовала сама через своих выборных всем хозяйством. Она получала деньги от казны по шесть рублей пятьдесят копеек на человека и сама себя продовольствовала: сажала капусту, косила сено, держала свои повозки, щеголяла сытыми ротными лошадьми. Деньги же ротные находились в ящике, ключи от которого были у ротного командира, и случалось часто, что ротный командир брал взаймы из ротного ящика. Так было и теперь, и про это-то и говорили солдаты. Мрачный солдат Никитин хотел потребовать отчет от ротного, а Панов и Авдеев считали, что этого не нужно
было.
После Панова покурил и Никитин и, подстелив под себя шинель, сел, прислонясь к дереву. Солдаты затихли. Только слышно было, как ветер шевелил высоко над головами макушки дерев. Вдруг из-за этого неперестающего тихого шелеста послышался вой, визг, плач, хохот шакалов.
— Вишь, проклятые, как заливаются, — сказал Авдеев.
— Это они с тебя смеются, что у тебя рожа набок, — сказал тонкий хохлацкий голос четвертого солдата.
Опять все затихло, только ветер шевелил сучья дерев, то открывая, то закрывая звезды.
— А что, Антоныч, — вдруг спросил веселый Авдеев Панова, — бывает тебе когда скучно?
— Какая же скука? — неохотно отвечал Панов.
— А мне другой раз так-то скучно, так скучно, что, кажись, и сам не знаю, что бы над собою сделал.
— Вишь ты! — сказал Панов.
— Я тогда деньги-то пропил, ведь это все от скуки. Накатило, накатило на меня. Думаю: дай пьян нарежусь.’
— А бывает, с вина еще хуже.
— И это было. Да куда денешься?
— Да с чего ж скучаешь-то?
— Я-то? Да по дому скучаю.
— Что ж — богато жили?
— Не то что богачи, а жили справно. Хорошо жили.
И Авдеев стал рассказывать то, что он уже много раз рассказывал тому же Панову.
— Ведь я охотой за брата пошел, — рассказывал Авдеев. — У него ребята сам-пят! А меня только женили. Матушка просить стала. Думаю: что мне! Авось попомнят мое добро. Сходил к барину. Барин у нас хороший, говорит: ‘Молодец! ступай’. Так и пошел за брата.
— Что ж, это хорошо, — сказал Панов.
— А вот веришь ли, Антоныч, теперь скучаю. И больше с того и скучаю, что зачем, мол, за брата пошел. Он, мол, теперь царствует, а ты вот мучаешься. И что больше думаю, то хуже. Такой грех, видно.
Авдеев помолчал.
— Аль покурим опять? — спросил Авдеев.
— Ну что ж, налаживай!
Но курить солдатам не пришлось. Только что Авдеев встал и хотел налаживать опять трубку, как из-за шелеста ветра послышались шаги по дороге. Панов взял ружье и толкнул ногой Никитина. Никитин встал на ноги и поднял шинель. Поднялся и третий — Бондаренко.
— А я, братцы, какой сон видел…
Авдеев шикнул на Бондаренку, и солдаты замерли, прислушиваясь. Мягкие шаги людей, обутых не в сапоги, приближались. Все явственнее и явственнее слышалось в темноте хрустение листьев и сухих веток. Потом послышался говор на том особенном, гортанном языке, которым говорят чеченцы. Солдаты теперь не только слышали, но и увидали две тени, проходившие в просвете между деревьями. Одна тень была пониже, другая — повыше. Когда тени поравнялись с солдатами, Панов, с ружьем на руку, вместе с своими двумя товарищами выступил на дорогу.
— Кто идет? — крикнул он.
— Чечен мирная, — заговорил тот, который был пониже. Это был Бата. — Ружье иок, шашка иок, — говорил он, показывая на себя. — Кинезь надо.
Тот, который был повыше, молча стоял подле своего товарища. На нем тоже не было оружия.
— Лазутчик. Значит — к полковому, — сказал Панов, объясняя своим товарищам.
— Кинезь Воронцов крепко надо, большой дело надо, — говорил Бата.
— Ладно, ладно, сведем, — сказал Панов. — Что ж, веди, что ли, ты с Бондаренкой, — обратился он к Авдееву, — а сдашь дежурному, приходи опять. Смотри, — сказал Панов, — осторожней, впереди себя вели идти. А то ведь эти гололобые — ловкачи.
— А что это? — сказал Авдеев, сделав движение ружьем с штыком, как будто он закалывает. — Пырну разок — и пар вон.
— Куда ж он годится, коли заколешь, — сказал Бондаренко. — Ну, марш!
Когда затихли шаги двух солдат с лазутчиками, Панов и Никитин вернулись на свое место.
— И черт их носит по ночам! — сказал Никитин.
— Стало быть, нужно, — сказал Панов. — А свежо стало, — прибавил он и, раскатав шинель, надел и сел к дереву.
Часа через два вернулся и Авдеев с Бондаренкой.
— Что же, сдали? — спросил Панов.
— Сдали. А у полкового еще не спят. Прямо к нему свели. А какие эти, братец ты мой, гололобые ребята хорошие, — продолжал Авдеев. — Ей-богу! Я с ними как разговорился.
— Ты, известно, разговоришься, — недовольно сказал Никитин.
— Право, совсем как российские. Один женатый. Марушка, говорю, бар? — Бар, говорит. — Баранчук, говорю, бар? — Бар. — Много? — Парочка, говорит. — Так разговорились хорошо. Хорошие ребята.
— Как же, хорошие, — сказал Никитин, — попадись ему только один на один, он тебе требуху выпустит.
— Должно, скоро светать будет, — сказал Панов.
— Да, уж звездочки потухать стали, — сказал Авдеев, усаживаясь.
И солдаты опять затихли.
В окнах казарм и солдатских домиков давно уже было темно, но в одном из лучших домов крепости светились еще все окна. Дом этот занимал полковой командир Куринского полка, сын главнокомандующего, флигель-адъютант князь Семен Михайлович Воронцов. Воронцов жил с женой, Марьей Васильевной, знаменитой петербургской красавицей, и жил в маленькой кавказской крепости роскошно, как никто никогда не жил здесь. Воронцову, и в особенности его жене, казалось, что они живут здесь не только скромной, но исполненной лишений жизнью, здешних же жителей жизнь эта удивляла своей необыкновенной роскошью.
Теперь, в двенадцать часов ночи, в большой гостиной, с ковром во всю комнату, с опущенными тяжелыми портьерами, за ломберным столом, освещенным четырьмя свечами, сидели хозяева с гостями и играли в карты. Один из играющих был сам хозяин, длиннолицый белокурый полковник с флигель-адъютантскими вензелями и аксельбантами, Воронцов, партнером его был кандидат Петербургского университета, недавно выписанный княгиней Воронцовой учитель для ее маленького сына от первого мужа, лохматый юноша угрюмого вида. Против них играли два офицера: один — широколицый, румяный, перешедший из гвардии, ротный командир Полторацкий, и, очень прямо сидевший, с холодным выражением красивого лица, полковой адъютант. Сама княгиня Марья Васильевна, крупная, большеглазая, чернобровая красавица, сидела подле Полторацкого, касаясь его ног своим кринолином и заглядывая ему в карты. И в ее словах, и в ее взглядах, и улыбке, и во всех движениях ее тела, и в духах, которыми от нее пахло, было то, что доводило Полторацкого до забвения всего, кроме сознания ее близости, и он делал ошибку за ошибкой, все более и более раздражая своего партнера.
— Нет, это невозможно! Опять просолил туза! — весь покраснев, проговорил адъютант, когда Полторацкий скинул туза.
Полторацкий, точно проснувшись, не понимая глядел своими добрыми, широко расставленными черными глазами на недовольного адъютанта.
— Ну простите его! — улыбаясь, сказала Марья Васильевна. — Видите, я вам говорила, — обратилась она к Полторацкому.
— Да вы совсем не то говорили, — улыбаясь, сказал Полторацкий.
— Разве не то? — сказала она и также улыбнулась. И эта ответная улыбка так страшно взволновала и обрадовала Полторацкого, что он багрово покраснел и, схватив карты, стал мешать их.
— Не тебе мешать, — строго сказал адъютант и стал своей белой, с перстнем, рукой сдавать карты, так, как будто он только хотел поскорее избавиться от них.
В гостиную вошел камердинер князя и доложил, что князя требует дежурный.
— Извините, господа, — сказал Воронцов, с английским акцентом говоря по-русски. — Ты за меня. Marie, сядешь.
— Согласны? — спросила княгиня, быстро и легко вставая во весь свой высокий рост, шурша шелком и улыбаясь своей сияющей улыбкой счастливой женщины.
— Я всегда на все согласен, — сказал адъютант, очень довольный тем, что против него играет теперь совершенно не умеющая играть княгиня. Полторацкий же только развел руками, улыбаясь.
Роббер кончался, когда князь вернулся в гостиную. Он пришел особенно веселый и возбужденный.
— Знаете, что я вам предложу?
— Ну?
— Выпьемте шампанского.
— На это я всегда готов, — сказал Полторацкий.
— Что же, это очень приятно, — сказал адъютант.
— Василий! подайте, — сказал князь.
— Зачем тебя звали? — спросила Марья Васильевна.
— Был дежурный и еще один человек.
— Кто? Что? — поспешно спросила Марья Васильевна.
— Не могу сказать, — пожав плечами, сказал Воронцов.
— Не можешь сказать, — повторила Марья Васильевна. — Это мы увидим.
Принесли шампанского. Гости выпили по стакану и, окончив игру и разочтясь, стали прощаться.
— Ваша рота завтра назначена в лес? — спросил князь Полторацкого.
— Моя. А что?