Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 1. ‘Моя жизнь’: Мемуары, Рассказы (1929-1935)
М., ‘Русский путь’, 2010.
Толстовцы
Близ города Руза Московской губернии жил я летом у приятеля своего, крестьянина Комаровского. По приезде к нему в глухую деревню увидел я по другую сторону небольшой речки деревянный дом-усадьбу, стоявшую на возвышенности. Позади усадьбы был большой сад, а от крыльца спускались к реке тропинки. По этим тропинкам шли люди. Они несли ведра к речке и, набрав воды, уходили к небольшой деревне, поблизости от дома, где я остановился. Люди были в поддевках и рубашках, похожие на крестьян, но в шляпах,— самый характер их внешности был какой-то другой, не крестьянский.
— Что это за люди? — спросил я у Комаровского.
— Толстовцы,— ответил он.— Они здесь живут, в доме-то. Сняли на лето и живут. Их человек тридцать пять, все молодые, и девицы. Воду носят в деревню, помогают крестьянам в труде. Они — кто их знает? — молчаливые. Живут дружно, не пьют, не курят. Тихие. Да крестьяне не больно их любят. Я-то хорошо не знаю. Так, люди молодые, учащиеся, а летом в деревне хорошо, дешево, ну и жирут здесь…
Я писал с натуры красками. Сидел у речки. Берега ее покрыты ольхой. Лето. Вся небольшая речка в бочагах. Два крестьянина ловят рыбу. Ходят в воде по пояс, подводят сеть под кусты и бьют по ним палкой — батают, т.е. выгоняют рыбу от берегов.
С того берега реки подошел один из толстовцев и, сказав ‘Бог помощь’, стал тоже бить палкой по берегу и по воде.
— Эва, ты… ты брось. Без понятиев пугать неча. Книжку читай, а рыбу пугать брось,— закричали ему рыбаки.
Толстовец ушел. Рыбаки вылезли и остановились около меня, смотрят, что я списываю. Раскуривают махорку.
— Что же вы его прогнали? — говорю я.— Он ведь помочь вам хотел.
— Уж больно одолели. Теперь маленько поотвадились, а то беда. Гляди ты, сутра в избу лезет. Печь топит, воду несет. Ну, ладно, неси. А то вот пишет в книжку: сколько в доме народу, сколько пьешь воды, чаю, сколько кур, сколько кура пьет, собака тоже. Ну — чего? Печку тебе растопляет, дует — часа два. Глядишь, не горит.
Что тут? Какое дело? Ну, наши обложили их по трешнику в месяц, значит, за их работу. Да и то мало… Что выдумали — трудовая помощь, говорят… А девицы их тоже читать придут в избу. Читает, читает. Да, хороший они народ, только одолели очень. Беда!
— Это у них от жисти господской на разум вышло,— вставил другой рыбак.— Без дела-работы скучно жить. Вот и надумали трудовую подмогу, значит. Но только от этого много зря выходит. Лучше бы свое дело вели правильно.
— Где тут,— сказал первый.— Он хворостину два часа рубит: не привычный. А их граф, говорят, пашет и жнет все сам. И лапоть вяжет. Сам на своем обиходе живет, значит. А они покуда не обучились.
— Да, но ведь они хотят вам помочь! Люди хорошие,— возражаю я.
— Верно, так, все верно! Только — вот, помоги деньгами, а то — что? Только утеху свою над нами пытать. Деньгами — нет, тпру! За ягоду, яйцо — тпру, не дадут лишок, торгуются.
— Ну, озябли,— сказали рыбаки и пошли ловить рыбу дальше.
* * *
Меня обступила компания толстовцев. Молодые люди с длинными волосами и девицы.
— Можно ли посмотреть?
Подошли. В руках почти у всех книги. Все скромные и задумчивые. Девицы, когда я взглядывал на них, отводили глаза в сторону. На лицах ни у кого не было улыбки. Кавалеры имели вид ‘сурьезный’, углубленный. Заметно было, что они все знают и еще что-то, чего не знают другие. Это чувствовалось и придавало им какую-то особенную властную важность.
— Позвольте вас спросить,— сказал один,— с какой целью вы пишете несудоходную реку?
— Речка эта очень красива,— объяснил я.— Заросла кустами, пышными, веселыми. Как прозрачны струи вод ее! Нравится мне, потому и пишу.
Толстовец стал в позу:
— Картины есть утешение праздных и сытых,— сказал он,— искусства идут вразрез идее учителя. Например: музыка служит развращению праздных масс.
Когда он заговорил, все девицы, повернув к нему свои головки, выражали взорами поощрение. Когда же заговорил другой, они все повернулись к новому оратору и так же пристально и поощрительно его слушали. Это было как-то особенно характерно. Видно было, что ораторы влияли на них, и нравилось девицам все, что бы они ни говорили.
— Сомневаюсь,— вставил я,— чтобы Толстой думал так. Это отдает Калибаном…
Толстовцы посмотрели на меня вопросительно. Я пояснил:
— Калибан — это ‘Буря’ Шекспира.
— Да,— ответил презрительно толстовец,— но Шекспира не признает учитель.
* * *
На террасе дома моего приятеля сидели за столом приехавшие к нему соседи. Они покупали жеребенка. Пили чай. Присел и я. Один из соседей сказал:
— Чудной это народ живет тут у вас — толстовцы! Лошадь хотели купить для верховой езды — не купили. Я был у них намедни на собрании. Один доказывал, что жить людям не надо боле,— что, говорит, людям одно мучение выходит на свете, больше ничего. Граф, сам учитель их, в годах, значит. Ну, видит — дитев у него много, и все дочиста графья. Как быть? К тому же и кругом народу всякого родится уйма. Что такое? Куда народу столько родят, все для мучения на свете. Притом много без капиталу, конечно. Ну, и мыкаются по свету: нужда, горе, войны-сражения. Все труд да труд. С ребятами забота — расти их! Беда, думает. Куда от дитев деться, от народу: много оченно. По этому случаю стал у него ум раскорячиваться. Кончать надо это дело. Шабаш, Малашка, закрывай крышку. Довольно! Людям пора в голову взять, что довольно глупостями займаться. И конец. Прикрывай все, более не надо дитев, помирай. И конец. Не будет более мучений здесь на земле человекам.
Ну, это он читает, на собрании-то, а у нас парнишка такой бедовый, Димитрий Уткин, и говорит ему: позвольте, говорит, господин барин, вам ответ дать. Тот говорит: пожалуйте. Конечно, говорит, ваше дело господское, вы на барышень ваших глядите, и все оченно хорошо. А у нас в крестьянстве никак невозможно. Конечно, вам о всяких пустяках думать не приходится, даже срамно. У вас и других делов много, а у нас не то. Хоша я себя возьму. Вот два года женат. Сын у меня. Жена тоже у меня женщина твердая. Но ежели бы я на нее глядел да глаза пялил, и боле ничего, она, может быть, и молчала бы, но подумала бы, муж у меня или дурак, или порча на ем есть. Ваше, говорит, дело господское, вам эти глупости в голову и не идут. А у нас, господин барин, засмеют, на улицу нельзя выйти будет… Ах, Уткин, озорной!
А он и еще:
— Вы, господин барин, говорите про одеялы. А таких людев нет. Нешто возможно, ежели под одеялом с ней выдержать! Это невозможно. Конечно, вам, господам… Ну, и озорной Уткин, смеху-то что было!
* * *
Однажды рано утром зашел ко мне приятель Комаровский и рассказывает:
— Встал я рано, смотрю с террасы, а толстовцы вроде как взбесились, бегают по лугу перед домом, друг другу что-то машут, собираются по трое, четверо, толпами. Волнение у них. Я спросил: ‘Что это?’ А мне Ольга Игнатьевна говорит: ‘У них нынче радость, у их графа, учителя, позавчера дочь родилась…’
Как-то по весне следующего года Комаровский приехал ко мне в Москву и в разговоре спросил, не был ли у меня толстовец. Я удивился:
— А зачем ему приходить?
— Да, неприятность вышла. На него три девицы подали в суд на содержание ребенка. Будто они от него родили. Но он сын богатого отца, очень боится, просил меня быть свидетелем, что с такими-то никогда я его вместе не встречал. К тебе хотел прийти. Девицы подали в суд, кто с кого, сколько. Женился кое-кто. Трудно разобрать, поди, дело такое.
— Не выдержали светлого учения,— говорю я приятелю.
— Да ведь мальчишки, молодые. Из них какой хочешь крендель пеки. Старших не слушаются. Грех один. Вот скопцы отчетливей работают… И чего только на Руси муки-мученической бывает от учения этакого разного.
ПРИМЕЧАНИЯ
Толстовцы — Впервые: Возрождение. 1930. 20 сентября. Входит в издание ‘Константин Коровин вспоминает…’. Печатается по газетному тексту.
Калибан — персонаж пьесы У. Шекспира ‘Буря’ (1610-1611) — получеловек-получудовище.