В австрийской палате депутатов некий Белоглавек (антисемит) заявил, что Лев Толстой — болван.
Он заявил это сначала в комиссии, потом в пленарном заседании и попросил даже огласить в газетах.
Так, говорит, и напишите, что я, Белоглавек, кайзерлихер и кениглихер депутиртер, назвал Льва Толстого болваном.
Это очень кстати, ибо приближающееся чествование великого писателя грозило остаться без подобающего для полноты картины ослиного копыта г. Белоглавека.
Господин Белоглавек — не просто австрийский депутат, он представитель и выразитель целого течения — и не только австрийского течения, а, так сказать, общечеловеческого.
Он представляет всесветный союз ограниченности и пошлости, чувствующей себя господином, а потому наглой.
По законам человеческой глупости этим добродетелям искони полагалось господствовать в благоустроенном обществе, и они неизменно задавали тон, налагая на все печать своего торжествующего кретинизма.
Во всех странах, у всех народов и во все времена все светлое, крупное, даровитое, поднимающееся над уровнем установленной пошлости, наталкивалось на мудрые суждения и вечно сжатый кулак Белоглавеков.
Белоглавеку не нужны все эти светлые даровитые личности. Они только раздражают, нарушают покой, мешают правильному пищеварению.
Белоглавеку нужны поэты, воспевающие его глупые добродетели, ему нужны ученые, доказывающие правильность и справедливость взимаемого им процента, ему нужны художники, рисующие его, Белоглавека, в парадном платье с медалью, перстнем, украшенным большим бриллиантом.
Но поэты, художники, ученые, которые лезут куда-то за пределы этой счастливой жизни Белоглавеков,— о, нет, таких им не нужно. Это — болваны.
Появляется ли на свет Байрон и начинает будить человеческие сердца к богатой и захватывающей жизни,— глядишь: уже тысячи Белоглавеков протягивают к нему свои грязные лапы, зажатые в кулаки.
Его травят, преследуют, вторгаются в его личную жизнь, гадят ему на душу,— пока он не погибает где-то далеко от родины.
А разве не та же судьба постигла Пушкина? Разве у него не было своего Белоглавека?
Правда, он назывался Дуббельтом или Бенкендорфом, носил весьма симпатичной окраски мундир.
Но он не перестал быть от этого Белоглавеком.
Напротив, его положение только удесятерило пошлость, ограниченность и наглое самодовольство этого субъекта.
Белоглавек восторжествовал. Великий дух поэта был втоптан в грязь, был протянут сквозь все помойные ямы белоглавековского домостроя.
И зато как радовался этот герой, когда замечал на творениях поэта следы отбросов собственных задворков.
И Толстого всю жизнь преследовал свой Белоглавек. Еще задолго до того, как он объявил художника болваном, он отравлял его жизнь своей глупостью и подлостью.
Целыми десятилетиями дышит он на него своими ядовитыми испарениями, и если он не смог ослабить чуткости ‘поэта, ему все же удалось извратить мысль человека.
Но ему было этого недостаточно. Ничтожество органически не переваривает величия. Само присутствие гиганта поэзии страшно Белоглавеку, даже если этот гигант проповедует примирение с жизнью…
Белоглавек не верит этой проповеди. Он боится и ее. Он инстинктивно чувствует, что даже эта проповедь не в силах парализовать опасную творческую деятельность Толстого-художника. И он преследует его, он изгоняет его из своей среды.
Но гигант остается гигантом, а пигмей Белоглавек — пигмеем. И чтобы ободрить себя и утешить, он провозглашает великого писателя болваном.
На трибуне австрийского рейхсрата пошлость возвела Толстого в Белоглавека. Ей остается только возвести Белоглавека в Толстого. Не произойдет ли это в нашей думе?