Тьма, Андреев Леонид Николаевич, Год: 1907
Время на прочтение: 50 минут(ы)
—————————————————————
OCR: Максим Бычков
—————————————————————
Обычно происходило так, что во всех его делах ему сопутствовала удача,
но в эти три последние дня обстоятельства складывались крайне
неблагоприятно, даже враждебно. Как человек, вся недолгая жизнь которого
была похожа на огромную, опасную, страшно азартную игру, он знал эти
внезапные перемены счастья и умел считаться с ними — ставкою в игре была
сама жизнь, своя и чужая, и уже одно это приучило его к вниманию, быстрой
сообразительности и холодному, твердому расчету.
Приходилось изворачиваться и теперь. Какая-то случайность, одна из тех
маленьких случайностей, которых нельзя предусмотреть, навела на его следы
полицию, и вот теперь, уже двое суток, за ним, известным террористом,
бомбометателем, непрерывно охотились сыщики, настойчиво загоняя его в темный
замкнутый круг. Одна да другою были отрезаны от него конспиративные
квартиры, где он мог бы укрыться, оставались еще свободными некоторые улицы,
бульвары и рестораны, но страшная усталость от двухсуточной бессонницы и
крайней напряженности внимания представляла новую опасность: он мог заснуть
где-нибудь на бульварной скамейке, или даже на извозчике, и самым нелепым
образом, как пьяный, попасть в участок. Это было во вторник. В четверг же,
через один только день, предстояло совершение очень крупного
террористического акта. Подготовкою к убийству в течение продолжительного
времени была нанята вся их небольшая организация, и ‘честь’ бросить
последнюю решительную бомбу была предоставлена именно ему. Необходимо было
продержаться во что бы то ни стало.
И вот тогда, октябрьским вечером, стоя на перекрестке двух людных улиц,
он решил поехать в этот дом терпимости в -ном переулке. Он уже и раньше
прибег бы к этому не совсем, впрочем, надежному средству, если бы не
некоторое осложняющее обстоятельство: в свои двадцать шесть лет он был
девственником, совсем не знал женщин, как таковых, и никогда не бывал в
публичных домах. Когда-то, в свое время, ему пришлось выдержать тяжелую и
трудную борьбу с бунтующей плотью, но постепенно воздержание перешло в
привычку, и выработалось спокойное, совершенно безразличное отношение к
женщине. И теперь, поставленный в необходимость так близко столкнуться с
женщиной, которая занимается любовью, как ремеслом, быть может, увидеть ее
голою он предчувствовал целый ряд своеобразных и чрезвычайно неприятных
неловкостей. В крайнем случае, если это окажется необходимым, он решил
сойтись с проституткой, так как теперь, когда плоть уже давно не бунтовала и
предстоял такой важный и огромный шаг, девственность и борьба за нее теряли
свою цену. Но во всяком случае это было неприятно, как бывает иногда
неприятна какая-нибудь противная мелочь, через которую необходимо перейти.
Однажды, при совершении важного террористического акта, при котором он
находился в качестве запасного метальщика, он видел убитую лошадь с
изорванным задом и выпавшими внутренностями, и эта грязная, отвратительная,
ненужно-необходимая мелочь дала тогда ощущение в своем роде даже более
неприятное, чем смерть товарища от брошенной бомбы. И настолько спокойно,
бестрепетно и даже радостно представлял он себе четверг, когда и ему
придется, вероятно, умереть, — настолько предстоявшая ночь с проституткой, Ъ
женщиной, которая занимается любовью, как ремеслом, казалась ему нелепой,
полной чего-то бестолкового, воплощением маленького, сумбурного,
грязноватого хаоса.
Но другого выбора не было. И он уже шатался от усталости.
Было еще совсем рано, когда он приехал, около десяти часов, но большая
белая зала с золочеными стульями и зеркалами была готова к принятию гостей,
и все огни горели. Возле, фортепиано с поднятой крышкой сидел тапер,
молодой, очень приличный человек в черном сюртуке, дом бил из дорогих, —
курил, осторожно сбрасывая пепел с папиросы, чтобы не запачкать платье, и
перебирал ноты, и в углу, ближнем к полутемной гостиной, на трех стульях
подряд, сидели три девушки и о чем-то тихо разговаривали.
Когда он вошел с хозяйкой, две девушки встали, а третья осталась
сидеть, и те, которые встали, были сильно декольтированы, а на сидевшей было
глухое черное платье. И те две смотрели на него прямо, с равнодушным и
усталым вызовом, а эта отвернулась, и профиль у нее был простой и спокойный,
как у всякой порядочной девушки, которая задумалась. Это она, по-видимому,
что-то рассказывала подругам, а те ее слушали, и теперь она продолжала
думать о рассказанном, молча рассказывала дальше. И. потому, что она молчала
и думала, и потому, что она не смотрела на него, и потому, что у нее только
одной был вид порядочной женщины, — он выбрал ее. Он никогда раньше не бывал
в домах терпимости и не знал, что в каждом хорошо поставленном доме есть
одна, даже две такие женщины: одеты они бывают в черное, как монахини или
молодые вдовы, лица у них бледные, без румян и даже строгие, и задача их —
давать иллюзию порядочности тем, кто ее ищет. Но, когда они уходят в спальню
с мужчинами и там напиваются, они становятся как и все, иногда даже хуже:
часто скандалят и колотят посуду, иногда пляшут, раздевшись голыми, и так
голыми выскакивают в залу, а иногда даже бьют слишком назойливых мужчин. Это
как раз те женщины, в которых влюбляются пьяные студенты и уговаривают
начать новую, честную жизнь.
Но он этого не знал. И, когда она поднялась нехотя и хмуро, с
неудовольствием взглянула на него подведенными глазами и как-то особенно
резко мелькнула бледным, матово-бледным лицом, — он еще раз подумал: ‘Какая
она порядочная, однако!’ — и почувствовал облегчение. Но, продолжая то
вечное и необходимое притворство, которое двоило его жизнь и делало ее
похожею на сцену, он качнулся как-то очень фатовски на ногах, с носков на
каблуки, щелкнул пальцами и сказал девушке развязным голосом опытного
развратника:
— Ну как, моя цыпочка? Пойдем к тебе? а? Где тут твое гнездышко?
— Сейчас? — удивилась девушка и подняла брови.
Он засмеялся игриво, открыв ровные, сплошные, крепкие зубы, густо
покраснел и ответил:
— Конечно. Чего же нам терять драгоценное время?
— Тут музыка будет. Танцевать будем.
— Но что такое танцы, моя прелесть? Пустое верчение, ловля самого себя
за хвост. А музыку, я думаю, и оттуда слышно?
Она посмотрела на него и улыбнулась:
— Немного слышно.
Он начинал ей нравиться. У него было широкое, скуластое лицо, сплошь
выбритое, щеки и узкая полоска над твердыми, четко обрисованными губами
слегка синели, как это бывает у очень черноволосых бреющихся людей. Были
красивы и темные глаза, хотя во взгляде их было что-то слишком неподвижное,
и ворочались они в своих орбитах медленно и тяжело, точно каждый раз
проходили очень большое расстояние. Но, хотя и бритый и очень развязный, на
актера он не был похож, а скорее на обрусевшего иностранца, на англичанина.
— Ты не немец? — спросила девушка.
— Немножко. Скорее англичанин. Ты любишь англичан?
— А как хорошо говоришь по-русски. Совсем незаметно.
Он вспомнил свой английский паспорт, тот коверканный язык, которым
говорил все последнее время, и то, что теперь забыл притвориться как
следует, и снова покраснел. И, уже нахмурившись несколько, с сухой
деловитостью, в которой чувствовалось утомление, взял девушку под локоть и
быстро повел.
— Я русский, русский. Ну, куда идти? Показывай. Сюда?
В большом, до полу, зеркале резко и четко отразилась их пара: она, в
черном, бледная и на расстоянии очень красивая, и он, высокий, широкоплечий,
также в черном и также бледный. Особенно бледен казался под верхним светом
электрической люстры его упрямый лоб и твердые выпуклости щек, а вместо глаз
и у него и у девушки были черные, несколько таинственные, но красивые
провалы. И так необычна была их черная, строгая пара среди белых стен, в
широкой, золоченой раме зеркала, что он в изумлении остановился и подумал:
как жених и невеста. Впрочем, от бессонницы, вероятно, и от усталости
соображал он плохо, и мысли были неожиданные, нелепые, потому что в
следующую минуту, взглянув на черную, строгую, траурную пару,. подумал: как
на похоронах. Но и то и другое было одинаково неприятно.
По-видимому, и девушке передалось его чувство: так молча, с удивлением
она разглядывала его и себя, себя, его, попробовала прищурить глаза, но
зеркало не ответило на это легкое движение и все так же тяжело и упорно
продолжало вычерчивать черную застывшую пару. И показалось ли это девушке
красивым, или напомнило что-нибудь свое, немного грустное, — она улыбнулась
тихо и слегка пожала его твердо согнутую руку.
— Какая парочка! — сказала она задумчиво, и почему-то сразу стали
заметнее ее большие черно-лучистые ресницы с тонко изогнутыми концами.
Но он не ответил и решительно потел дальше, увлекая девушку, четко
постукивавшую по паркету высокими французскими каблуками. Был коридор, как
всегда, темные неглубокие комнатки с открытыми дверями, и ‘в одну комнатку,
на двери которой было написано неровным почерком: ‘Люба’, — они вошли.
— Ну, вот что, Люба, — сказал он, оглядываясь и привычным жестом
потирая руки одна о другую, как будто старательно мыл их в холодной воде: —
Надобно вина и еще чего там? Фруктов, что ли.
— Фрукты у нас дороги.
— Это ничего. А вино вы пьете?
Он забылся и сказал ей ‘вы’, и хотя заметил это, но поправляться не
стал: было что-то в недавнем ее пожатии, после чего не хотелось говорить
‘ты’, любезничать и притворяться. И это чувство также как будто передалось
ей: она пристально взглянула на него и, помедлив, ответила с
нерешительностью в голосе, но не в смысле произносимых слов:
— Да, пью. Погодите, я сейчас. Фруктов я велю принести только две груши
и два яблока. Вам хватит?
И она говорила теперь ‘вы’, и в тоне, каким произносила это слово,
звучала все та же нерешительность, легкое колебание, вопрос. Но он не
обратил на это внимания и, оставшись один, принялся за быстрый и
всесторонний осмотр комнаты. Попробовал, как запирается дверь, она
запиралась хорошо, крючком и на ключ, подошел к окну, раскрыл обе рамы —
высоко, на третьем этаже, и выходит во двор. Сморщил нос и покачал головою.
Потом сделал опыт над светом: две лампочки, и когда гаснет вверху одна,
зажигается другая у кровати с красным Колпачком — как в приличных отелях.
Но кровать!..
Поднял высоко плечи — и оскалился, делая вид, что смеется, но не
смеясь, с той потребностью двигать и играть лицом, какая бывает у людей
скрытных и почему-либо таящихся, когда они остаются наконец одни.
Но кровать!
Обошел ее, потрогал ватное стеганое, откинутое одеяло и с внезапным
желанием созорничать, радуясь предстоящему сну, по-мальчишески скривил
голову, выпятил вперед губы и вытаращил глаза, выражая этим высшую степень
изумления. Но тотчас же сделался серьезен, сел и утомленно стал поджидать
Любу. Хотел думать о четверге, о том, что он сейчас в доме терпимости, уже в
доме терпимости, но мысли не слушались, щетинились, кололи друг друга. Это
начинал раздражаться обиженный сон: такой мягкий там, на улице, теперь он не
гладил ласково по лицу волосатой шерстистой ладонью, а крутил ноги, руки,
растягивал тело, точно хотел разорвать его. Вдруг начал зевать, истово, до
слез. Вынул браунинг, три запасные обоймы с патронами и со злостью подул в
ствол, как в ключ, — все было в порядке и нестерпимо хотелось спать.
Когда принесли вино и фрукты и пришла запоздавшая почему-то Люба, он
запер дверь — сперва только на один крючок, и сказал:
— Ну вот что… вы пейте, Люба. Пожалуйста.
— А вы? — удивилась девушка и искоса, быстро взглянула на него.
— Я потом. Я, видите ли, я две ночи кутил и не спал совсем, и теперь…
— Он страшно зевнул, выворачивая челюсти.
— Ну?
— Я скоро. Я один только часок… Я скоро. Вы пейте, пожалуйста, не
стесняйтесь. И фрукты кушайте. Отчего вы так мало взяли?
— А в залу мне можно пойти? Там скоро музыка будет.
Это было неудобно. О нем, о странном посетителе, который улегся спать,
начнут говорить, догадываться, это было неудобно. И, легко сдержав зевоту,
которая уже сводила челюсти, попросил сдержанно и серьезно:
— Нет, Люба, я попрошу вас остаться здесь. Я, видите ли, очень не люблю
спать в комнате один. Конечно, это прихоть, но вы извините меня…
— Нет, отчего же. Раз вы деньги заплатили…
— Да, да, — покраснел он в третий раз. — Конечно. Но не в этом дело.
И… Если вы хотите… Вы тоже можете лечь. Я оставлю вам место. Только,
пожалуйста, вы уж лягте к стене. Вам это ничего?
— Нет, я спать не хочу… Я так посижу.
— Почитайте что-нибудь.
— Здесь книг нету.
— Хотите сегодняшнюю газету? У меня есть, вот. Тут есть кое-что
интересное.
— Нет, не хочу.
— Ну, как хотите, вам виднее. А я, если позволите…
И он запер дверь двойным поворотом ключа и ключ положил в карман. И не
заметил странного взгляда, каким девушка провожала его. И вообще весь этот
вежливый, пристойный разговор, такой дикий в несчастном месте, где самый
воздух мутно густел от винных испарений и ругательств, — казался ему
совершенно естественным, и простым, и вполне убедительным. Все с тою же
вежливостью, точно где-нибудь на лодке, при катанье с барышнями, он слегка
раздвинул борты сюртука, и спросил:
— Вы мне позволите снять сюртук?
Девушка слегка нахмурилась.
— Пожалуйста. Ведь вы… — Но не договорила — что.
— И жилетку? Очень узкая.
Девушка не ответила и незаметно пожала плечами.
— Вот здесь бумажник, деньги. Будьте добры, спрячьте их у себя.
— Вы лучше бы отдали в контору. У нас все отдают в контору.
— Зачем это? — Но взглянул на девушку и смущенно отвел глаза. — Ах, да,
да. Ну, пустяки какие.
— А вы знаете, сколько здесь у вас денег? А то некоторые не знают, а
потом…
— Знаю, знаю. И охота вам…
Н лег, вежливо оставив одно место у стены. И восхищенный сон, широко
улыбнувшись, приложился шерстистой щекою своею к его щеке — одной, другою —
обнял мягко, пощекотал колени и блаженно затих, положив мягкую, пушистую
голову на его грудь. Он засмеялся.
— Чего вы смеетесь? — неохотно улыбнулась девушка.
— Так. Хорошо очень. Какие у вас мягкие подушки! Теперь можно и
поговорить немного. Отчего вы не пьете?
— А мне можно снять кофточку? Вы позволите? А то сидеть-то долго
придется. — В ее голосе звучала легкая усмешка. Но, встретив его доверчивые
глаза и предупредительное: ‘Конечно, пожалуйста!’ — серьезно и просто
пояснила:
— У меня корсет очень тугой. На теле рубцы потом остаются.
— Конечно, конечно, пожалуйста.
Он слегка отвернулся и опять покраснел. И оттого ли, что бессонница так
путала мысли его, оттого ли, что в свои 26 лет он был действительно наивен —
и это ‘можно’ показалось ему естественным в доме, где было все позволено и
никто ни у кого не просил разрешения.
Слышно было, как хрустел шелк и потрескивали расстегиваемые кнопки.
Потом вопрос:
— Вы не писатель?
— Что? Писатель? Нет, я не писатель. А что? Вы любите писателей?