Тишина, белая, снежная тишина охватила аллею запорошенных снегом елей, на пруд, на дом, белая-белая, снежная, чистая легла тишина.
И внутри дома была тишина…
— Лев Николаевич встает, сейчас выйдет к вам… — говорит мне его секретарь Н. Н. Гусев…
Это молодой человек, просто одетый, с большими ясными глазами. Мы садимся и говорим.
— На днях Лев Николаевич чувствовал себя плохо и даже не вставал дня три, нынче он совсем поправился…
Мне говорит о Льве Николаевиче много, подробно добрый, мягкий голос, говорит любовно, внимательно, заботливо.
Чувствую, что от этого человека тянутся к тому старцу нити светлой и прекрасной любви.
За дверью послышался голос, бодрый и громкий:
— Где?.. Здесь?.. Я иду…
Туда вышел Гусев, а ко мне вошел спокойной, уверенной походкой старик, одетый в блузу ниже колен. Большая разросшаяся борода, энергичное, просветленное, думающее лицо. Глаза, немного красные, под густыми нависшими седыми бровями, все в морщинках светлое, ясное лицо озарено улыбкой приветствия, дышит вниманием вопроса.
Говорили о войне.
Говорили про то, что писалось о войне.
Говорили про то, что знает и что думает народ о войне, и про то, что надо, чтобы знал и думал народ о войне…
И потом стали говорить о смертных казнях…
О том, что во Франции парламент благословил правительственные убийства.
О том, что в Париже собираются толпы людей, чтобы не пропустить жестокого, редкого по отвратительности своей зрелища убивания людей гильотиной.
Другим, сразу совсем другим стало спокойное, просветленное лицо: глубокая, заветная дума скорбной тенью легла на ясное лицо…
— Ужасно то, что они делают, не знают сами, как ужасно! Не понимают того, что народ знает этот ужас, знает, что этого не надо, ведь если он идет смотреть, и шумит, и неистовствует, — он не потому так делает, так ведет себя, что согласен, а только потому, что там он — толпа, неразумная, слепая толпа… Не ведает она, что творит…
Говорил человек старый, так много дум и боли накопивший к этой страшной правде, и тихо, и пламенно, и значительно, и сильно звучал голос, весь напоенный, весь дышащий протестующим, могучим, как скрытый огонь, негодованием.
И потом кончил так говорить:
— Я не могу об этом… это слишком…
И встал, такой сосредоточенный, с наклоненной низко головой, от которой борода стлалась светлой волной по широкой груди…
— Я не могу об этом!.. Я пойду погулять… вы побудьте… я пойду…
— Вы напишите, Лев Николаевич, сейчас здесь эти несколько мыслей, чтобы запечатлеть этот разговор… Снимем фотографию, и я постараюсь, где сумею, поместить на видном месте в газетах еще новое слово об этом… Напишите…
Остановился, посмотрел глубоко в глаза, задумался, вздохнул…
— Не могу сейчас написать… Как напишу сразу?.. Не люблю я сразу писать, не умею так что-нибудь писать… Неожиданно. Уж не сетуйте на меня — не напишу сейчас… пойду… А вы пойдите в столовую… кофе выпейте…
— Напишите, Лев Николаевич!..
— Вы знаете… не могу же я глупость какую-нибудь написать… все-таки noblesse oblige!.. {положение обязывает! (фр.).} Подумать надо раньше, — что написать… Не знаю…
И вышел тихий, задумчивый, весь наполненный великой внутренней скорбью.
Мы пили кофе в столовой, когда Лев Николаевич вернулся с прогулки и быстро прошел в свой кабинет…
— Не напишет он, — говорит мне Гусев, — хотя я пойду к нему еще, напомню, он говорил мне сейчас, что вы просите. Действительно, ведь это нужно заняться, тогда можно… Вы возьмите из его статьи ‘Не могу молчать’.
И он принес мне эту известную ныне всему миру статью, чтобы я выбрал несколько строк из нее для фотографического воспроизведения с его факсимиле.
Я стал перечитывать и выбирать…
Быстро вернулся Гусев. Глаза блещут, улыбается:
— Пишет. Пришел с прогулки, сел и пишет, это для вас, сейчас принесет!..
И смеется.
В столовой, большой, светлой, тихо. Старые-старые зеркала, старые портреты, старая рояль, старые стулья, в углу круглый стол с книгами. Еще несколько столов с книгами по углам, на книгах все надписи… Одна книга остановила мое внимание. Обложка цветная. Нарисованы русские витязи в латах, в русских витязей стреляют руки незримых людей из ‘браунингов’, а русские витязи руки на груди скрестили и молятся.
Эта книга прислана, видимо, Пуришкевичем. Его произведение (*1*). Перечень людей, убитых революционерами и принадлежавших к знаменитому союзу архангела Михаила. На книге собственная пуришкевичевская надпись: ‘Вот когда бы вам надо было сказать: ‘не могу молчать!..’
— Sapienti — sat!.. {Понимающему — достаточно (лат.).}
Принесли почту. Масса газет и писем. Стали разбирать.
В столовую быстро вошел взволнованный Лев Николаевич с листиком бумажки в руках.
— Вот… написал… Не напечатаете — все равно… А иначе не могу… Как хотите, не могу иначе говорить… Вот, прочтите вслух…
Я с трудом стал разбирать и передал Гусеву. Он громко читал, а я смотрел на старое-старое лицо, все оживленное, в глаза, полные огня, на всю, теперь не спокойную, не тихую фигуру очень взволнованного Льва Николаевича.
Читая, он поправлял.
— Не напечатаете ведь?..
— Обещаю вам, что будет напечатано, Лев Николаевич, как есть, весь этот листок будет сфотографирован.
Бросая быстрый, глубокий взгляд, повернулся, весь полный какой-то скрытой думы, и вышел из столовой…
А мы тут же попросили Татьяну Львовну, дочь Льва Николаевича, переписать на машине, чтобы не ошибиться после, разбирая почерк.
Через каких-нибудь два часа были в Туле…
А там следующий разговор.
Встретил нескольких жандармских офицеров.
Спрашиваю одного:
— Скажите, если хотите, так просто… интересно мне: арестовали бы вы Толстого, если бы вам приказали?..
— Почему спрашиваете?.. — встревожился он, удивленный обращением к нему незнакомого человека. — Почему?..
— Да просто увидел вот вас тут и спрашиваю, мне интересно… Ответьте, если хотите…
— Мы, знаете, не смеем не слушаться… Все равно, каждого арестуем, если прикажут…
Добавлять не приходится.
Комментарии
Ф. Купчинский. Тишина (У Льва Николаевича Толстого). — Жизнь, 1909, 9 февраля, No 7.
Филипп Петрович Купчинский (1844-?), поэт и публицист, живший преимущественно за границей. 6 февраля 1909 г. Д. П. Маковицкий записал: ‘Утром был сотрудник ‘Новой Руси’ Купчинский, ее бывший военный корреспондент из Маньчжурии. Приехал для того, чтобы получить от Л. Н. несколько строк против смертной казни. Л. Н. написал страницу и отдал ему. Купчинский сказал, что будут печатать как факсимиле, по несколько слов в каждом номере, а если из-за этого на пятом номере ‘Новую Русь’ закроют, не будут жалеть’ (Яснополянские записки, кн. 3, с. 322).
Автограф Толстого был воспроизведен факсимильно на одной странице со статьей Ф. Купчинского в газете ‘Жизнь’. Редактор газеты Николай Петрович Лопатин за эту публикацию был заключен в тюрьму на три месяца.
1* Владимир Митрофанович Пуришкевич (1870-1920), монархист и черносотенец, депутат II-IV Государственной думы. Составил книгу некрологов убитых революционерами лиц (Александра II, Мезенцева и др.), которую в 1908 г. читал Толстой (см.: Маковицкий Д. П. Яснополянские записки, кн. 3, с. 282).