Публикуется по: Свенцицкий В. Собрание сочинений. Т. 2. Письма ко всем: Обращения к народу 1905-1908 / Сост., послесл., коммент. С. В. Черткова. М., 2011. С. 246-267.
———————
I
Террор и бессмертие — вот два слова, которые невольно напрашиваются на сопоставление! В них есть какая-то глубокая, знаменательная связь. Перед вами встаёт во весь рост грозный, беспощадный призрак смерти, со всеми страданиями, со всей бесконечной вереницей самых мучительных вопросов, самых роковых недоумений, — встают великие тени добровольно вошедших на эшафот и безмолвно, но властно говорят об этой глубочайшей связи бессмертия и террора.
Какой религиозный смысл в геройстве этих добровольных мучеников, часто презирающих религию как самый нелепый предрассудок, считающих бессмертие за сказку?
Убивая должностное лицо, многие из них считали принципиально недопустимым обращаться в бегство. Спиридонова, ранив Луженовского, приставила револьвер к виску, чтобы покончить с собой1.
Значит, не было у них надежды на собственное спасение, не было у них мысли, что они когда-нибудь увидят народ, спасённый рукою их. Зачем же, зачем они, эти атеисты, материалисты, лишали себя того, что для их сознания имеет высшее и всеопределяющее значение, — зачем они лишали себя своей собственной жизни?
Разве они, в своих головных теориях, не полагали в основу всяких человеческих действий — эгоистическое начало? 2 Разве они не напрягали всех сил своих, чтобы ‘житейским’ пошлым себялюбием — всё, мол, для себя — объяснить свои идеальные порывы? Зачем же, кому они принесли в жертву самую первую основу всякого эгоизма? Где же то я, которому они отдали, по их мнению, единственное я своё, в виде земной своей оболочки?
Вопрос поставлен ребром. На него должен быть ответ.
Но единственно удовлетворительный ответ, который сам собой напрашивается на язык, так не по нутру обычному сознанию, он так нелеп для него, так противоречит тому, что думают все, так неудобен в XX веке, обязывает к таким дальнейшим выводам, что обычное сознание, всеми силами своими отмахиваясь от прямолинейности и неизбежности этого ответа, пытается всё свалить на святую любовь к народу, весь трепетный религиозный смысл этих великих жертв пытается заглушить торжественными звуками похоронного марша.
Да, да, они пали жертвой роковой борьбы 3, да, великая любовь к страдающему народу толкала их на преступленье — они готовы были отдать ему всё. Всё личное счастье своё, личную радость, личное благо и даже самую жизнь, но разве это ответ на поставленный вопрос? Разве непосредственное чувство не нуждается в объяснениях? Разве факт его существования не может в своих дальнейших логических следствиях с неизбежностью приводить к таким выводам, которые сознание обязано или логически же опровергнуть, или принять?
Нельзя же, в самом деле, согласиться с теми, которые хотят всё объяснить инстинктом, подсказывающим этим людям, что личное счастье зависит от общественного блага, и потому, стремясь достигнуть общего блага, люди предают себя в жертву. Вряд ли кто-нибудь поверит, что личного блага можно достигнуть лучше всего на виселице, потому что, мол, обществу после тебя жить будет лучше, значит, и тебе лучше.
Совершенно неприемлема также и другая теория более наивного и грубого эгоизма, скрывающая своё убожество под внешней неопровержимостью чисто словесного софизма. По этой теории, человек всё делает для своего наслаждения и, отдавая свою жизнь за счастье своего народа, испытывает такое наслаждение от сознания исполненного долга, получает столь высокое нравственное удовлетворение, что за один миг такого блаженства без колебания отдаёт жизнь. Решать вопрос так — значит на вопрос отвечать вопросом. В самом деле, пусть люди идут на верную смерть для того, чтобы испытать высшую радость нравственного удовлетворения и насладиться им, но, спрашивается, откуда может явиться столь сильное чувство нравственного удовлетворения, чтобы за него можно было отдавать жизнь? Если в основе всего лежит ‘живи для себя’, откуда же может взяться какая-то моральная радость от нарушения этого правила, от сознания, что ты жертвуешь для других?Где источник тех начал, которые делают возможным самый факт радости, побеждающей смерть?
Но если со стороны, так сказать, психологической здесь не разрешается вопрос, а заменяется другим, более трудным, то со стороны логической мы приходим к полному абсурду. Наслаждение, которое наступает как результат некоторого действия, имеющего моральный смысл, есть не что иное, как следствие этого действия. В сфере психической следствие может быть в то же время и причиной при одном необходимом условии: в момент совершения какого-либо действия следствие должно предполагаться, это предположение и может быть причиной, обусловливающей собой действие, результатом которого будет предположение уже в его осуществлённом виде.
Приложим эту логическую схему к нашему вопросу.
Человек совершает действие, убивает должностное лицо, следствием этого акта является наслаждение от сознания исполненного долга, оно же, это наслаждение, как некоторое предположение, по этой теории, и является причиной, вызвавшей действие, т. е., другими словами, человек, убивая другого, уже знал, что получит столь сильное чувство морального наслаждения, что будет готов за него отдать жизнь. Откуда же, спрашивается, может взяться подобное знание? Должен же был человек когда-нибудь первый раз узнать это, и тогда, в этот первый раз, значит, им не могло руководить предположение, ибо это предполагаемое чувство наслаждения было ему неизвестно. Значит, в первый раз им руководили какие-нибудь причины, лежащие в другой плоскости.
Нельзя здесь ссылаться на инстинкт, ибо в самой основе всякого инстинкта лежит чувство самосохранения. Не может инстинкт обусловливать чувства, которому в жертву приносится жизнь.
Что же лежит в основе тех чувств, которые заставляют человека жертвовать своей жизнью? С несомненностью можно установить, что обусловливать добровольное прекращение личной жизни может только то, что не теряет своего бытия и после её прекращения. Любовь, которая заставляет полагать душу свою за други своя 4, должна иметь начало, стоящее по своему бытию выше конечного земного существования.
Отдавать свою жизнь во имя чего бы то ни было можно только в том случае, если эта земная жизнь является частным моментом в отношении начала абсолютного.
Все эгоистические теории высшим началом, всеопределяющим центром считают смертную, преходящую личность человека — всё для неё, всё ради неё 5. И они последовательны, покудова не доходят до факта добровольного уничтожения этого всеопределяющего центра во имя чего-то другого. Очевидно, есть какой-то высший центр, высшее начало, в отношении которого самая земная жизнь человеческая есть не что иное, как некоторый преходящий момент.
Это высшее начало — бессмертная сущность человека.
И пусть не говорят, что почти все заведомо шедшие под расстрел самым решительным образом отрицали всякие религиозные предрассудки вообще и идею бессмертия, в частности, — значит, вера в бессмертие никакого значения для них иметь не могла. Не о вере в бессмертие здесь речь, а о факте человеческого бессмертия.
Анализируя вопрос с психологической и логической его сторон, мы пришли к заключению, что факт добровольного прекращения жизни в своих начальных, неизбежных предпосылках, как самую глубокую первопричину свою, должен иметь факт человеческого бессмертия. Один бессмертный дух человеческий может собой обусловливать их добровольную героическую жертву, не о вере их в бессмертие, которая могла бы иметь лишь субъективное значение, — о большем, имеющем объективную ценность, свидетельствует их добровольный мученический венец.
Он говорит нам: вы бессмертны!
—————
Но если террористические акты, каковы бы они ни были сами по себе, какой бы моральной оценке ни подлежали по самому существу своему, возможны только при наличности человеческого бессмертия, то, с другой стороны, факт этого бессмертия, ставший религиозной верой, принятой не только сознанием, но и душой, делает террор и всякое убийство абсолютно недопустимым.
Если из террора с неизбежностью вытекает идея бессмертия, то и, наоборот, из идеи бессмертия с такой же неизбежностью вытекает полная недопустимость террора.
Другими словами, террор может быть только потому, что человек бессмертен, но террор не может быть, как только человек об этом узнает.
К рассмотрению этого чрезвычайно трудного и запутанного вопроса мы теперь и перейдём.
II
Никогда не относись к человеку как к средству, но всегда как к цели — вот принцип, который был во всей силе провозглашён Христом и потом много веков спустя повторён Кантом 6.
Не пустым звуком, а безусловной правдой, вмещающей в себя гораздо больше, чем принято думать, вмещающей чисто религиозное содержание, становится этот принцип только в связи с идеей бессмертия.
Если человек — преходящее явление физического мира, некоторая комбинация атомов, беспрерывно меняющаяся с возрастом и окончательно меняющаяся со смертью, и если смерть — не что иное, как акт простой механической перемены одной формы на другую, то не только можно к человеку относиться как к средству, а даже нельзя относиться иначе. В самом деле, если человек не имеет бессмертного духовного начала, что такое он представляет из себя в отношении предыдущей физической жизни вселенной и последующих её периодов? В отношении прошлого — это некоторое следствие, в отношении будущего — некоторая причина, которая собой обусловит также некоторое следствие, сейчас же имеющее стать причиной в отношении последующего.
В беспрерывной цепи причин и следствий человек — лишь одно звено, временная форма, причинно обусловленная и причинно собой обусловливающая дальнейшее беспрерывное чередование причин и следствий.
Что же значит тогда: относись к человеку как к цели? Целью самой в себе может быть только начало абсолютное, бесконечное. Раз оно прекращает своё бытие, оно уже не что иное, как средство или причина для последующего, и может быть целью лишь в условном смысле.
Итак, если, с одной стороны, принцип ‘никогда не относись к человеку как к средству, но всегда как к цели’ имеет смысл только при идее бессмертия, то, с другой стороны, из идеи бессмертия с неизбежностью вытекает этот принцип. Раз мы признаём за человеком вечную бессмертную духовную сущность, то мы с логической неизбежностью должны признать, что это бесконечное начало никогда не может явиться для нас только средством, ибо средство по самому понятию своему есть конечное состояние. Бесконечная сущность человека не может быть введена в беспрерывную цепь причин и следствий, а потому бессмертие человека требует от нас признания за личностью абсолютного значения. Отсюда также с полной логической неизбежностью вытекает следующий вывод.
Всякое убийство и террор, как частное его проявление, абсолютно недопустимы, так как в каждом акте убийства отрицается человеческое бессмертие, ибо убийство есть высшая степень отношения к человеку как к средству.
Итак, сфера сознания, исследующая вопрос теоретически, приходит к выводу о недопустимости террора в связи с идеей бессмертия. Но ведь в актах такого рода сознание играет не первенствующую роль. И вот тут мы приходим к выводу, что, если вера в бессмертие логически не допускает убийства, то же бессмертие, пережитое душой, не допускает его психологически. Если для человека бессмертная душа его ближнего не абстракция, а живая наличная действительность, то психологически немыслимо её уничтожение ни для каких земных целей. Бессмертие ближнего может быть познано не мозгом, но сердцем — только путём любви.
Но в основе любви, как необходимое её условие, также лежит факт человеческого бессмертия. Ибо основная психологическая черта любви — отношение к любимому как к цели. И если христианство учит о Боге как абсолютной любви, то именно потому, что один только Бог является и абсолютной целью.
Значит, в акте террора, где человек делает своего ближнего средством для достижения высших целей, логически отрицается бессмертие, а психологически отрицается любовь.
Такое заключение может показаться нелепым на первый взгляд. В самом деле, как можно упрекать в отрицании любви людей, запечатлевавших эту любовь мученическим венцом?
Разве не пламенной всепоглощающей любовью горели сердца тех убийц, которые думали спасти народ пролитием чужой, но и своей собственной крови?
Я сам всеми силами души своей чувствую, как велика была любовь этих людей, и с благоговением преклоняюсь перед их памятью. И если их сравнивать с жалкими проповедниками всечеловеческой любви, отрицающими с холодным резонёрством всякое насилие и без всякой муки живущими изо дня в день, воображая, что они ушли от зла и сотворили благо, да, если сравнивать их с ними — убийцы-мученики должны быть названы святыми. Но если иметь в виду христианскую любовь, ту любовь, в основу которой положена пережитая идея бессмертия, то с полным правом мы должны сказать: да, террористические акты — это отрицание любви.
В связи с идеей смерти, этой глубочайшей проблемой и для человеческого сознания, и для человеческого духа, все вопросы получают самую крайнюю свою постановку. Мы уже видели, что в убийстве, за которым следует добровольная жертва своей жизнью, факт человеческого бессмертия обнаруживается с такой ясностью, с какой, может быть, не обнаруживается нигде. Равным образом и в психологии этой террористической любви правда и ложь так обостряются, так ясно обнаруживается грань их, тонкое, как волосок, тонкое, но, как пропасть, глубокое разделение, что в жизни бывают моменты, когда человек окончательно познаёт христианский смысл жизни, только пробыв несколько мгновений над этой пропастью. В моих руках находится замечательнейший документ. Это две странички из дневника одного христианина, решившегося на террористический акт (который не состоялся в силу случайности) и затем понявшего всю глубину искушения, которое ему пришлось пережить. Они так иллюстрируют мою мысль, что я позволю себе привести их целиком. ‘Дорогой бесценный друг мой! Я пишу это только для одного тебя, чтобы ты понял меня, простил, если я грешен, и помолился обо мне. Они мучают народ, знаешь ли ты, чувствуешь ли ты это, как я? Я не могу больше… пойми ты это! Сегодня я прочёл, как у Крымского моста два казака кружились вокруг лежащей на земле женщины и хлестали её, полумёртвую, нагайками. Кровь её на меня брызнула, она жжёт меня, душу, мозг, сердце. Я понял, что жить больше не могу, не могу, не должен, понимаешь ты, не должен. Я молился всю ночь об одном, чтобы Господь лишил меня жизни. О Господи, ведь я не могу воскресить её, не могу спасти её. Тело её дорогое, родное мне, как моё собственное, Христом прославленное, они терзали, мучили, и я ничего не могу, ничего не в силах, так, стало быть, я не достоин жизни, которую Ты дал мне. И мне казалось, что Господь не может не услышать меня, что Он сжалится над слабостью моей и пошлёт мне смерть…
А утром, когда я встал, не знаю, как, но ясно понял, что мне нужно убить их. Прости меня за это слово, родной мой, брат мой, тебе страшно слышать его из моих уст, ты кроткий и чистый сам, но, Господи, дай мне сил передать тебе то, что на душе моей. Я одно могу, мне одно дано, не могу духом убить, то разреши хоть рукой своей уничтожить жизнь тех, кто терзал её. Пойми, что я люблю эту валяющуюся под нагайками женщину больше, гораздо больше, чем себя. Если бы я мог её спасти самоубийством, я бы сделал это с восторгом. Бог видит, как я люблю, Бог простит меня, я знаю, что простит’.
А через некоторое время этот же человек писал в своём дневнике следующее: ‘О, только теперь я понял, какое великое искушение было послано мне Господом! С радостью и благоговением вижу, что Он спас меня. Как всё расширилось, исполнилось духом в моей душе: вижу всё, весь мир как единое прекрасное божественное творение. Новой мукой страдаю и жалею новой жалостью сестру мою, поруганную женщину. Боже мой, как мог я не видеть, как поругана, обесчещена душа терзавших её казаков! Убить их — это было хуже, чем добить умирающую женщину. Они стали мне ближе её. Всё во мне рвётся к ним. Пойду, обязательно пойду, разыщу их, на колени перед ними встану и всё-всё расскажу. Бог поможет мне. Теперь только понял я, что за моей любовью к женщине стояло человеческое отчаяние, а теперь за любовью к казакам стоит божественная надежда. Пусть они не покаются — молиться буду! Принимаю в душу свою их грех и вместе с ними всей жизнью своею буду искуплять его. Для одного Тебя, Боже мой, хочу жить, всё для Тебя отныне’.
Вот в этом живом документе, можно сказать, с кровью вырванном из сердца, с яркостью видна черта, отделяющая любовь человеческую, высшей точкой которой является желание ради спасения ближнего убить мучителя, и любовью христианской, которая поднимается надо всем, даёт силы вместить в душу свою страдание жертвы и грех мучителя.
Человек без Христа в лучшие минуты, в минуты наивысшего подъёма своего духа, должен прийти в отчаяние от своей любви. За любовью христианина стоит надежда.
Христианская любовь, которая переживает в человеке не только его временную форму, но и его бессмертную сущность, безусловно, ни при каких обстоятельствах не может принципиально допустить ни террора, ни всякое другое убийство.
Здесь мы подходим к вопросу, который многие считают положительно роковым для христианства. Ужели христианин должен стоять сложа руки, если на его глазах какой-нибудь озверевший убийца терзает ни в чём неповинную жертву, младенца? Ужели христианская мораль осудит человека, который, спасая сотни человеческих жизней, убьёт одного злодея?
Вопрос ставится так, что ответ ‘сидеть сложа руки’ становится почти кощунством. Но спрашивается: имеет ли право задающий такой вопрос, забывая все наиболее центральные моменты христианского мировоззрения, молчаливо подменять их традиционным позитивным содержанием и тем самым превращать христианский отказ от убийства в какое-то подлое сиденье ‘сложа руки’. Ведь совершенно очевидно, что такие вопросы должны решаться в связи с общим мировоззрением, которое нужно условно принять. А выхватывать частный случай и отвечать на него по-христиански, оставляя всё остальное отношение к жизни и смерти, к страданию, к греху не христианским, — это значит вводить ложь в самую постановку вопроса.
Забегая несколько вперёд, скажу, что я признаю в некоторых случаях убийство для нехристиан таким же святым делом, как в тех же случаях убийство для христиан признаю грехом.
Чтобы разъяснить всё это, мне нужно коснуться нескольких основных идей христианства.
III
Никакой факт нельзя рассматривать и оценивать изолированно от его действенного значения в жизни, если иметь в виду абсолютную полноту оценки, — для этой абсолютной полноты мы должны всякий факт рассматривать, кроме того, в процессе.
Значит, полнота религиозного отношения к жизни требует не только религиозного отношения к индивидуальным явлениям, но и к процессу. И христианство, действительно, имеет своё собственное отношение к мировой истории.
По христианскому мировоззрению, мировая история — процесс богочеловеческий.
Цель всего мирового движения — это воплощение божественной идеи в мире. Душа мира, начало, связующее всё с божественным абсолютным началом, отпавшая от Божества, породила хаос разрозненных элементов, объединявшихся ею. Мировая душа, так же как и божественное начало — стремятся к воссоединению. Причём божественное начало ‘представляет собою действующий, определяющий, образующий и оплодотворяющий элемент, а мировая душа является силою пассивною, которая воспринимает идеальное начало’7.
Воссоединение мировой души с божественным началом не выполняется единоличным актом божественной воли, а происходит путём мучительного процесса в силу того, что мировая душа и объединённый ею мир отпал от Божества свободным актом, свободным актом мир распался сам в себе на множество враждующих элементов. ‘Длинным рядом свободных актов всё это восставшее множество должно примириться с собою и с Богом и возродиться в форме абсолютного организма’. Цель бытия — соединение с Божеством всего, что содержится в природе или мировой душе. Очевидно, это единство может стать действительным единством только при том условии, если оно будет абсолютным, но стать абсолютным оно может тогда, когда будет ‘идти не только от Бога, но и от природы’, когда оно будет её ‘собственным делом’.
Впервые внутренне мировая душа соединяется с божественным началом в человеке.
‘Будучи реально только одним из множества существ в природе, человек, в сознании своём имея способность постигать разум или внутреннюю связь и смысл всего существующего, является в идее как всё и в этом смысле есть второе всеединое, образ и подобие Божие’.
Но человек, восстав против божественного всеединства, поверг себя во власть разрозненных элементов и стал одним из множества фактов. Единство его и соединение с божественным началом осталось лишь внешним, внутреннее содержание же должно было быть приобретено громадными нравственными усилиями.
Ветхий Завет есть история индивидуальных приближений к Божеству. Это история пророков и избранников Божиих. Процесс этот заканчивается рождением Богочеловека, Иисуса Христа, в котором этот процесс получает своё полное, абсолютное завершение. Но теперь, по завершении этого процесса, возникает другая мировая задача: ‘Должное отношение между Божеством и природой в человечестве, достигнутое лицом Иисуса Христа как духовного средоточия или главы человечества, должно быть усвоено всем человечеством как телом Его’.
В этом окончательном процессе, в котором, подобно тому, как Бог и человек стал Богочеловеком, мир и Божество должны стать богочеловечеством, борется масса противоположных сил. В зависимости от своеобразия христианского взгляда на эту борьбу, христианство открывает и совершенно новую идею прогресса.
Что же такое прогресс?
В отличие от обычного позитивного взгляда на прогресс как на постепенное достижение миром всеобщего земного благополучия, христианство понимает прогресс не в количественном, а в качественном смысле. Прогресс — это медленная и мучительная дифференциация Добра и Зла, постепенное разграничение смешанных, разрозненных начал на две определённые, непримиримые области 8. С одной стороны во главе с Христом встанет то, что готово воссоединиться с божественным началом, готовое принять высшую восстановленную гармонию, с другой стороны — всё разрозненное, самоутверждающееся в своей разрозненности, во главе с тем, кто будет абсолютным самоутверждением, пришедшим только во имя своё, во главе с Антихристом.
Всеобщего счастья на этой земле, по глубочайшей христианской вере, никогда не будет 9. Последние дни мировой истории рисуются в Евангелии как дни небывалой катастрофы. Ожесточение людей достигнет величайшего напряжения, восстанет народ на народ, и царство на царство, на земле будет такая скорбь, какой ещё не видал мир 10. Сила зла достигнет своего высшего расцвета, своего почти всепобеждающего могущества. Все силы ада будут готовы ринуться в последний бой. Христианство учит о победе Добра, учит о том, что самоутверждающее начало не выдержит, у него не хватит силы противоставлять своё самоутверждение началу, готовому сделать последний шаг к абсолютному единству. Зло будет побеждено Добром. Христос победит Антихриста.
Спрашивается теперь: какая же сила на протяжении всей мировой истории является центром, вокруг которого сосредоточивается борьба, вокруг которого группируются элементы, готовые к окончательному воссоединению?
Эта сила — Церковь.
Церковь — тело Христово. Вне Христа не может быть ни абсолютного добра, ни абсолютной истины, ни абсолютной красоты, и потому всё, что есть в мире как истина, добро и красота, — всё составляет Христову Церковь. Церковь притягивает к себе все разрозненные элементы, свободной волей своей готовые к абсолютному единству. Церковь растёт, развивается, проникает всё глубже, делаясь всё могущественнее от новых входящих в неё частиц и, в свою очередь, приобретая в силу этого могущества всё новые притягательные силы.
Ничего тёмного, грязного, духом Христовым не просветлённого не может быть в Церкви, ибо в Церкви можно быть только постольку, поскольку осуществлена абсолютная святость, — потому Церковь святая.
Всякая подлинная святость в основе своей имеет должное отношение к Богу и людям 11, но это должное отношение само собой предполагает познание Бога и человека в их бессмертии, в их бесконечности 12, а это может быть осуществлено одной силой любви. Всякая подлинная святость основана на любви 13. Но любовь есть высшее, внутреннее единство, которое находит своё выражение в Соборности, и потому Церковь Соборная.
Святая, Соборная Церковь, имеющая в основе своей Святости и Соборности любовь, в силу этой же любви, в богочеловеческом процессе является силой не только притягивающей, но и действующей, является началом не только пассивным, но и активным. Активное проявление Святости и Соборности есть подлинное апостольство, и потому Церковь Апостольская.
Вот те основные христианские идеи, которые должны быть приняты во внимание со всеми религиозными и философскими предпосылками, которые стоят за ними, при решении и уяснении вопроса о христианском отношении к террору и убийству вообще, независимо от тех или иных внешних условий.
Учение о богочеловечестве, христианское отношение к прогрессу, идея Церкви — вот что надо иметь в виду, обсуждая практический вопрос: может или не может христианин убить одного для спасения земной жизни многих, и может или нет сделать это нехристианин?
IV
Мы уже говорили, что в богочеловеческом процессе действует масса разнообразных сил, одни способствуют усилению Добра, другие — могуществу Зла. В зависимости от того, чему служит та или иная сила и в какой форме ей предназначено служить, силы эти могут быть названы добрыми или злыми. Мы видели также, какая роль в богочеловеческом процессе принадлежит Церкви, но всякий христианин — член Церкви, значит, постольку, поскольку он член Церкви, он является причастным этой великой миссии Церкви в мировой истории. Христианин, тем самым, что он христианин, берёт на себя особый крест, особое бремя, бесконечно тяжёлое по тому личному подвигу, который делает человека достойным этого креста, и бесконечно лёгкое по той радости, которое несёт оно в мир.
Если земная жизнь не есть случайное столкновение различных лиц, сил, положений, если в жизни есть тот внутренний смысл, который делает из процесса жизни процесс богочеловеческий, тогда отказ убить человека, потому что духовным очам в нём открылось и пережито душой бессмертное начало, не может быть назван ‘сидением сложа руки’. Ибо эта высшая духовность даёт силы, возлагает обязанности безгранично большие, чем простое механическое упразднение убийцы.
Опять-таки и здесь убийство, невозможное для тех, кто понял действительный смысл жизни, в то же время само по себе доказывает, что этот смысл есть. Ибо если жизнь — простое чередование фактов, то не может быть никакого качественного их различия, а потому непонятно, какая сила толкает человека спасать жертву от власти злодея.
Христианский отказ убивать и отрицательное отношение к террору как средству борьбы для христиан часто воспринимают как какое-то бессильное непротивленство.
Я самым решительным образом заявляю, что принципиально отказываться от убийства, при таких обстоятельствах, которые указаны выше, могут только те, кто чувствует перед совестью своей себя вправе назвать христианином, кто сознаёт религиозным сознанием своим особую, только христианам доступную миссию в истории, — в противном случае это не христианский отказ, святой и, может быть, самый трудный подвиг, а преступное самодовольное непротивление.
Отказываться поднять малую ношу, убить злодея, может только тот, кто чувствует в себе силы поднять большую ношу — простить его 14.
Допустим, даже теперь на земле ещё нет ни одного человека, которой был бы вправе отказываться от защиты мечом на том основании, что ему по силам защита крестом Господним, но мы здесь обсуждаем вопрос принципиально.
Я убеждён, что если бы явился человек, который не механически отказывался бы от спасения сотен людей убийством одного, а потому, что любил и прощал, то в этом человеке явится такая сила духа, которая несравнима ни с какой силой браунинга.
Надо же понять наконец, что убить мучителя и отдать за это жизнь свою — трудно, это требует большой любви, большой силы самопожертвования, но поклониться в ноги своему мучителю, принять в душу свою грех его, простить его всепобеждающей силой прощения труднее вдвое.
Пред нами нет таких примеров, ибо сухое, из принципа, а не из чувства проистекающее непротивленство я не считаю христианским.
Намёк на подлинное прощение ещё можно найти в некоторых художественных произведениях Достоевского, и по этим намекам хоть краешком души прикоснуться к той силе, которая открывается в таком христианском прощении.
Вспомните конец ‘Идиота’ Достоевского, когда князь Мышкин приезжает к Рогожину, эту мучительную сцену с убийцей Настасьи Филипповны. Рогожин подвёл князя к кровати, на которой лежала Настасья Филипповна, покрытая белой простынёй. ‘Князь глядел и чувствовал, что, чем больше он глядит, тем ещё мертвее и тише становится в комнате. Вдруг зажужжала проснувшаяся муха, пронеслась над кроватью и затихла у изголовья. Князь вздрогнул. ‘Выйдем’, — тронул его за руку Рогожин’. Князь, не помня себя, расспрашивает о пустяках, о том, играли ли они перед убийством в карты, — он погружён во что-то большое, выше сил человеческих, что подымалось в нём. Покорный, как ребёнок, князь дал уложить себя на постели рядом с убийцей.
‘Рогожин изредка и вдруг начинал иногда бормотать, громко, резко и бессвязно, начинал вскрикивать и смеяться, князь протягивал к нему тогда свою дрожащую руку и тихо дотрогивался до его головы, до его волос, гладил их, и гладил его щёки… больше он ничего не мог сделать! Он сам опять начал дрожать, и опять как бы вдруг отнялись его ноги. Какое-то совсем новое ощущение томило его сердце бесконечной тоской. Между тем совсем рассвело, наконец он прилёг на подушку, как бы совсем уже в бессилии и в отчаянии, и прижался своим лицом к бледному и неподвижному лицу Рогожина, слёзы текли из его глаз на щёки Рогожина, но, может быть, он уж и не слыхал тогда своих собственных слёз и уже не знал ничего о них…’ 15
Слабый, немощный организм князя не выдержал — он снова стал идиотом.
Христианский отказ от убийства, носящий в себе высшую степень прощения, — не бездушное, бессильное служение букве евангельской, нет, это живое, пламенное служение высшим целям, которые дают смысл всему и самой этой человеческой жизни. Но если вопрос о христианском отношении к террору и убийству вообще решается в связи с идеей бессмертия в таком абсолютном смысле, то этим ещё не решается вопрос о христианском отношении к убийству, совершённому нехристианами. Этот вопрос должен быть решён иначе.
V
Один варвар, которому христианский проповедник рассказывал о крестных муках Христа, выхватил меч и воскликнул: ‘Жаль, что меня не было там!’
Несомненно, этот варвар не воспринимал Божественности Иисуса Христа, ему в Голгофе была доступна лишь поруганная человеческая личность, поруганная человеческая правда.
Но ведь только любовь во Христе, любовь не к смертной личности, а к бессмертной её сущности, может иметьабсолютный характер, и варвар уже тем самым, что он был нехристианином, ограничивал себя известной чертой от этой абсолютной полноты. Но в пределах этой ограниченной сферы, ограниченный самым фактом его нехристианства, варвар, выхвативший меч в защиту поруганной правды, стоял на последней, высшей из доступных ему ступеней, и потому поступок его должен быть назван святым. И если только можно было бы себе представить, что человек, стоя на последней ступени духовного развития, в присутствии Христа мог бы остаться нехристианином, то мы должны были бы признать, что этот варвар и в Гефсиманском саду поступил бы свято, защищая Христа мечом.
Христос остановил апостола как христианина, и потому слова Его ‘вложи меч’ 16 к варвару бы не относились.
Для тех, кто внутренне не связан с источником абсолютной Любви, со Христом, для тех, кто во всей полноте не переживает в ближнем бессмертного начала, доступна лишь односторонняя, но всё же истинная и святая любовь. И если эта любовь с психологической неизбежностью влечёт за собой убийство мучителя, убийство должно быть названо святым.
Отрицание бессмертия не может уничтожить его как факт. Но несознание бессмертия может обусловливать любовь лишь совершенно стихийную, в которой нет всей абсолютной правды.
Но именно в силу того, что бессмертие, сколько бы оно ни отрицалось, есть факт, вопреки всякой логике неверующие люди могут относиться к своим ближним не как к средству, а как к цели.
Поскольку человек неверующий может стихийно любить, постольку он может и относиться к ближнему как к цели. Но это отношение, не имея за собой абсолютного чувства любви, само не может быть абсолютным, оно носит явно относительный характер, который выражается в том, что, относясь как к цели к одной стороне, положим, к народу, считает возможным отнестись к другой стороне — его мучителю как к средству, и потому, если нужно, убить его.
И пусть меня не упрекают, что я таким рассуждением вношу условность в сферу морали и тем подрываю идею её абсолютного значения. Совершенно нет.
Если справедливо христианское отношение к мировой истории как к процессу богочеловеческому, если прав Вл. Соловьёв, впервые обрисовавший общую схему того, что мы называем христианской идеей прогресса 17, то несомненно, что святым должно быть названо всё, что в богочеловеческом процессе является положительной силой.
С самого начала мировой жизни до последнего конца её и действовала, и будет действовать сила абсолютная, но чтобы весь мир стал Церковью, для этого должна, как мы видели, совершиться громадная историческая тяжба. И вот в этом приближении к абсолютному всеединству может быть чрезвычайное разнообразие форм и состояний. Когда какой-нибудь дикарь в порыве исключительной любви к своему богу приносит в жертву невольника — он, может быть, поступает свято, но когда европеец в припадке обиды даёт пощёчину — он поступает бесчестно. Бесчисленны формы положительного служения в богочеловеческом процессе, — конечно, все они осуждаются христианством как несовершенные, не универсальные, не христианские, — но как не христианские они, в зависимости от своей роли в богочеловеческом процессе, всё же могут быть святыми. Вот почему христиане ни в коем случае не вправе идти на войну, но язычники, ведущие эту войну, положим, за спасение своей национальной самостоятельности, ведут войну святую. Не должен, не может христианин принимать участие в вооружённом восстании — нехристианин может. Ни у одного христианина не поднимется рука убить злодея, терзающего народ. Нехристианин иногда это сделать и может, и должен. Должен потому, что, если он нехристианин, высшая ступень его чувства должна быть такой, что убийство является неизбежным.
В богочеловеческом процессе те силы должны быть названы положительными, которые приближают к универсальному христианскому началу. И в этом смысле самым ближайшим к христианскому должно быть названо такое состояние, при котором любовь к страдающему, к жертве, поглощает всё существо человека, когда он отдаёт свою собственную жизнь, идёт на эшафот, лишь бы избавить жертву от страданий.
Если бы апостол Пётр убил воинов, хотевших схватить Христа, он согрешил бы. Но если тот же Пётр равнодушно смотрел бы из окон своей квартиры, как воины бичевали Иисуса, он согрешил бы вдвое. Можно не убить и согрешить больше, чем убийца.
Вот почему убийство, совершённое нехристианином, не может осуждаться безусловно, окончательно, вне всяких мотивов, оно не может считаться абсолютно недопустимым, наоборот: и вооружённое восстание, и террор, и война — всё должно рассматриваться с точки зрения того содержания, которое в него вносится. Тогда для нехристиан и война, и террор, и восстание могут быть признаны и злым, и святым делом в зависимости от этого содержания.
Вот почему я считаю крайние партии самыми близкими ко Христу, несмотря на тактику, как будто бы явно с христианством несовместимую 18. Они ближе всех, потому что любят всем своим человеческим сердцем. И ихняя жизнь — это сплошной подвиг, они бросают всё своё личное благополучие и беззаветно отдаются служению народу.
Без Христа не может быть полной правды, и грех их только в том, что они этой полной правды не знают, а поскольку правда открыта их сердцу, служат ей они до конца. У них нет полной любви, но та, которая есть, владеет ими безраздельно. Им открыто немного, но в этом немногом они подлинные апостолы. Ничтожные крупицы истины они принимают за всю истину, но зато в них нет никаких внутренних компромиссов, они жизнью исповедуют свою веру.
Я, разумеется, не говорю здесь о ничтожных честолюбивых, развращённых единичных представителях, которые недостойны своего имени. Точно так же, как, говоря о христианах, я не имел в виду христиан-вешателей.
—————
Итак, рассматривая вопрос об убийстве в связи с идеей бессмертия, мы приходим к заключению, что убийство, которое за собой имеет самопожертвование, с неизбежностью приводит к признанию факта человеческого бессмертия. Бессмертие, принятое сознанием и пережитое душой, приводит к источнику абсолютной любви, ко Христу, и для принявших Христа убийство становится абсолютно недопустимым.
В богочеловеческом процессе на познавших Христа лежит особая миссия служения абсолютной правде Христа — налагает обязанности, которые недостижимы браунингом, для них требуется высшее оружие — прощение.
Не одно только христианство — сила положительная, есть и другие силы, но они ограниченные, а не абсолютные.
Такой силой является человеческая любовь. Высшая доступная без Христа степень, которой неизбежно в принципе должно допустить убийство.
Делая все эти заключения, я очень боюсь, что меня упрекнут в том, что я защищаю убийство. Нет, всеми силами души своей отрицаю его, так же сильно отрицаю, как хочу, чтобы все служили Христу. Но отрицаю во имя высшего назначения христианина, а не во имя простого непротивления. Велико было заблуждение Вл. Соловьёва, когда он оправдывал войну для христиан, но велика была и правда его, когда он обличал непротивленную психологию, в которой нет ни живой любви человеческой, ни пламенной любви христианской.
Я не защищаю убийств, но самым решительным образом убеждён, что единственный действенный призыв к служению абсолютному началу — призыв ко Христу.
Углублённое религиозное сознание, очищенное от предрассудков, даст полный простор для развития веры. Вера в Христа откроет в ближнем его бессмертие, даст силы пережить, любовью Христовой познать это бессмертие. Любовь ко Христу и людям откроет истинный смысл жизни и пути подлинного служения абсолютным началам.
Нельзя говорить: не ходите на войну, не убивайте, не бросайте бомб, нужно говорить: идите ко Христу.
КОММЕНТАРИИ
Доклад, читанный в Религиозно-философском обществе памяти Вл. Соловьёва 4 декабря 1906 г. Первая публикация: Вопросы религии. 1908. Вып. 2. С. 3-29.
1Спиридонова Мария Александровна (1884—1941) — член партии эсеров, 16 января 1906 смертельно ранила в Тамбове советника губернатора Г. Н. Луженовского, руководившего карательными операциями при подавлении крестьянских восстаний (в мучениях скончался через 26 дней, успев признать: ‘Действительно, я хватил через край’, о его зверствах см. прим. к статье Свенцицкого ‘Из дневника’), пыталась застрелиться, но была оглушена охранником. После ареста подвергнута приставом Т. С. Ждановым и есаулом П. Ф. Абрамовым жестоким пыткам и издевательствам (впоследствии оба палача казнены эсерами), приговорена к повешению, заменённому на бессрочную каторгу, стала в то время одной из самых популярных женщин в России: народ слагал о ней песни (Бахтин В. Песни XX века // Живая старина. 2001. 3). Готовясь к покушению (‘Во имя человеческого достоинства, во имя уважения к личности, во имя правды и справедливости… потому что сердце так рвалось от боли, так стыдно и тяжко было жить, слыша, что происходит в деревнях’) и в ожидании казни, ‘чувствовала себя как бы на том свете’: ‘Я умру с радостью! Не вздумайте горевать по мне!.. Разве вы не знаете, что для нас нет выше и желаннее смерти на эшафоте!!’ (Лавров В. Мария Спиридонова: террористка и жертва террора. М., 1996).
2 ‘Конкретные формы социалистического движения… могут весьма различаться по своему духовному содержанию и этической ценности. Оно может быть воодушевляемо высоким, чисто религиозным энтузиазмом, поскольку социализм ищет осуществления правды, справедливости и любви в общественных отношениях, но может отличаться преобладанием чувств… классовой ненависти, эгоизма, той же самой буржуазности — только навыворот… И в социализме, как и по всей линии нашей культуры, идёт борьба Христа и антихриста…’ (Булгаков С. Героизм и подвижничество. М., 1992. С. 101).
3 Парафраз похоронного марша ‘Вы жертвою пали в борьбе роковой…’ (муз. А. Е. Варламов, сл. А. А. Амосов).
4 Ин. 15, 13.
5 Ср. лозунг эпохи торжества гуманизма в России: ‘Всё во имя человека, всё для блага человека’.
6 Одна из формулировок категорического императива: ‘…поступай так, чтобы ты всегда относился к человечеству и в своём лице, и в лице всякого другого также как к цели и никогда не относился бы к нему только как к средству’ (Кант И. Основы метафизики нравственности // Сочинения. Т. 4. Ч. 1. М., 1965. С. 270).
7Соловьёв В. Собр. соч.: В 9 т. СПб., 1901-1907. Т. 3. С. 135-15. Здесь и далее цитируется работа ‘Чтения о богочеловечестве’ (ч. 10-12).
8 Ср.: ‘Муки должны сгуститься… Всё в мире, выйдя из своего безразличия, разделится на два враждующих стана. Всё в ужасающем напряжении закружится, сорвётся с эмпирической плоскости и сцепится в последней решающей схватке’ (Эрн В. Сочинения. М., 1991. С. 218).
9 Ср.: ‘И та всемирная гармония, о которой пророчествовал Достоевский, означает вовсе не утилитарное благоденствие людей на теперешней земле, а именно начало той новой земли, в которой правда живёт. И наступление этой всемирной гармонии или торжествующей Церкви произойдёт вовсе не путём мирного прогресса, а в муках и болезнях нового рождения, как это описывается в Апокалипсисе’ (Соловьёв В. Сочинения. М., 1988. Т. 2. С. 322).
10 Мф. 24, 7, 21.
11 Мк. 12, 28-31.
12 ‘Вопрос о бессмертии души так бесконечно важен, так глубоко нас затрагивает, что быть безразличным к его решению — значит вообще утратить всякое живое чувство. Наши дела и поступки должны целиком зависеть от того, есть ли у нас надежда на вечное блаженство или её нет, и любой шаг только тогда станет осмысленным и разумным, когда мы наконец уясним себе то, что просто не может не быть главным содержанием нашей жизни. Итак, первейшее наше дело и первейший долг — ответить на вопрос, от решения которого зависит весь наш жизненный путь. Вот почему, сталкиваясь с людьми, не решившими этой задачи, я так различно отношусь к тем, кто без устали старается обрести истину, и к тем, кто беззаботно существует, ни над чем не ломая себе голову. Я не могу не испытывать сочувствия к людям, которые искренно стенают под бременем сомнения, считают его великим несчастьем, самозабвенно стремятся рассеять и видят в поисках правильного решения важнейшее, главенствующее дело своей жизни’ (Паскаль Б. Мысли. 335).
13 ‘…Таков человек в Церкви, в теле Христовом, органическое основание которого есть любовь’ (Хомяков А. Полное собр. соч. М., 1900. Т. 2. С. 115).
14 Еф. 4, 32, Кол. 3, 13, Мф. 6. 14-15.
15Достоевский Ф. Полное собр. соч.: В 30 т. Т. 8. С. 503, 506-507.
16 Ин. 18, 11.
17 См. работу В. Соловьёва ‘Оправдание добра’ (ч. 3).
18 Ср.: ‘Не Его ли ученик, сам того не ведая, тот, чьё сердце отверсто для сострадания любви? Не единственному ли Учителю, явившему в Себе совершенство любви и самоотвержения, подражает тот, кто готов жертвовать счастьем и жизнью за братьев?’ (Хомяков А. Сочинения: В 2 т. М., 1994. Т. 2. С. 172).