Тени земли, Гарин-Михайловский Николай Георгиевич, Год: 1903

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Н. Г. Гарин-Михайловский

Тени земли

Собрание сочинений в пяти томах
М., ГИХЛ, 1968
Том 4. Очерки и рассказы (1895—1906)

I. ХУДОЖНИК

И не уступил бы человек ангелам и перед смертью не склонился, если бы не была у него слабая воля.

Под сводом лазурного неба, у самого синего моря жил великий художник.
Люди называли его гением, но так ничтожно было то, что выходило из-под его рук в сравнении с тем, чего хотел он.
Он хотел!
Он хотел в чудном изваянии соединить всю чистоту неба, всю прелесть земли.
И художник искал терпеливо дивный образ своей души. Он искал его в нежном дыхании весны, когда сирень и миндаль осыпали его своим цветом, в темных ночах жаркого лета, когда так страстно билось море о берега его сада, в неподвижной осени, когда вся в позолоте и мечтах о лете склонялась она к нему и нежно шептала ‘прости’, зимой, когда дул холодный ветер и дождь стучал в окна, а в камине ярко горел огонь.
В неясных грезах видел его во сне художник и увидел однажды весь воплощенный свой образ.
Вечные краски заката переливали в небе, солнце золотило и небо и море, и когда солнце коснулось моря, и небо и море вспыхнули и в бездне огней увидел художник там в окне из бирюзы и огня иную даль, увидел чудный, как сон, как мечты, прекрасный образ своей души.
То было одно только мгновение, исключительное мгновение напряжения, когда человек во много раз превосходит себя, свои силы.
Силой чистой влюбленной души художник удержал тот образ и передал его мрамору.
У самого синего моря, против того места, где в небе заседали боги, воплотил великий художник свой образ в девственном прекрасном теле из мрамора.
Изумленные боги смотрели и говорили:
— Он создал нечто большее даже, чем создали мы.
И боги сказали ему:
— Да, ты великий художник, равный нам,— проси же у нас, чего хочешь.
— Боги! — ответил художник,— дайте ей жизнь. Не для себя прошу, но чтобы могла она совершить свое призвание на земле.
— Да будет! — сказали боги. И статуя ожила.
А что сделал художник, когда она, обнаженная — вся прелесть земли, вся чистота неба — сошла к нему?
Он обезумел от вспыхнувшей в его сердце земной любви.
В урагане охвативших его страстей он, осыпая ее огнем своих преступных поцелуев, жадно кричал богам:
— Она моя! Только моя!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Возмущенные боги тут же произнесли свой жестокий приговор: художник лобзал опять только уродливую глыбу мрамора.
О, как велико было его отчаяние, когда он пришел в себя!
Как молил он богов о прощении!
— Восстанови ее,— сказали боги,— и мы возвратим ей жизнь.
‘Восстанови ее’…
Он не мог больше… Он забыл дивный образ своей души… Напрягая все силы, не выпуская резца из рук, он работал, пока боги не сказали ему:
— Все кончено, смертный,— короткое мгновение твоей жизни прошло, и двери вечности уже раскрыты пред тобой.
Так люди и нашли мертвого художника в его саду с резцом в руках. Он сидел перед своей работой и сам был лучшей из всех сделанных им статуй в выражении неземной тоски, отчаяния и горя.
Таким друзья, передав мрамору его черты, и сохранили образ великого художника.
Он сидит там в своем саду, у самого синего моря, и точно говорит в отчаянье: ‘Ах, я мог бы, мог…’ А внизу выбиты слова:
‘И не уступил бы человек
ангелам и перед смертью не
склонился, если бы не была
у него слабая воля’.

II. ГЕНИЙ1

1 В основание рассказа взят истинный факт, сообщенный автору М. Ю. Гольдштейном. Фамилия еврея — Пастернак. Автор сам помнит этого еврея. Подлинная рукопись еврея у кого-то в Одессе. (Прим. Н. Г. Гарина-Михайловского.)

I

Все в городе знали старого громадного еврея с длинными, всклокоченными, как львиная грива, волосами, с бородой, которая от старости была желта, как слоновая кость.
Он ходил в лапсердаке, в стоптанных туфлях и только тем разве и отличался от остальных евреев, что смотрел своими громадными на выкате глазами не вниз, как, говорят, смотрят все евреи, а куда-то вверх.
Проходили годы, поколения сменялись поколениями, неслись с грохотом экипажи, озабоченной вереницей торопились мимо прохожие, мальчишки, смеясь, бежали,— а старый еврей, торжественный и безучастный, все так же двигался по улицам с устремленным взглядом туда вверх, точно он видел там то, чего другие не видели.

II

Единственный человек в городе, которого старый еврей удостаивал своего внимания, был учитель математики одной из гимназий.
Каждый раз, заметив его, старый еврей останавливался и долго, внимательно смотрел ему вслед. Может быть, и учитель математики замечал старого еврея, а может быть, и нет, потому что это был настоящий математик,— рассеянный, маленький, с физиономией обезьяны, который ничего, кроме своей математики, не знал, не видел и знать не хотел. Засунуть в карман, вместо платка, губку, которою вытирают доску, явиться на урок без сюртука,— стало для него настолько обычным делом, а глумление учеников дошло до таких размеров, что учитель, наконец, вынужден был оставить преподавание в гимназии.
С тех пор он весь отдался своей науке и выходил из дома только для того, чтобы пообедать в кухмистерской. Жил он в своем собственном, доставшемся ему от отца большом доме, сверху до низу набитом квартирантами. Но почти никто из квартирантов ничего не платил ему, потому что все это был неимущий, бедный люд.
Дом был грязный, многоэтажный. Но грязнее всего дома была квартира из двух комнат в подвальном этаже самого учителя, вся заваленная книгами, исписанной бумагой, с таким толстым слоем пыли на них, что если бы поднять ее всю враз, то, пожалуй, можно было бы и задохнуться.
Но ни учителю, ни старому коту, другому обитателю этой квартиры, никогда и в голову не приходила такая мысль: учитель неподвижно сидел за своим столом и писал выкладки, а кот без просыпу спал, свернувшись клубком на подоконнике с железными решетками.
Пробуждался он только к обеду, когда наступало время встречать учителя из кухмистерской. И он встречал его улицы за две — старый, облезлый. Долгим опытом кот знал, что из тридцатикопеечного обеда полпорции отрезывались для него, завертывались в бумагу и выдавались ему, когда он возвратится домой. И, предвкушая наслаждение, кот с высоко поднятым хвостом, изогнутой спиной, весь в клочках слежавшейся шерсти, шагал по улицам впереди своего хозяина.

III

Дверь в квартиру учителя отворилась однажды и в нее вошел старый еврей.
Старый еврей, не спеша, вынул из-за жилетки грязную, толстую, всю исписанную по-еврейски тетрадь и передал ее математику.
Математик взял тетрадь, повертел ее в руках, задал несколько вопросов, но старый еврей, очень плохо говоривший по-русски, почти ничего не понял, но математик понял, что в тетради речь идет о какой-то математике. Понял, заинтересовался и, найдя переводчика, занялся изучением рукописи. Результат этого изучения был необычный.
Через месяц еврей был приглашен в местный университет в отделение математического факультета.
В зале заседали математики всего университета, всего города, заседал и старый еврей, такой же безучастный, со взглядом вверх, и через переводчика давал свои ответы.
— Сомнения нет,— сказал еврею председатель,— вы действительно сделали величайшее из всех в мире открытий: вы открыли дифференциальное исчисление… Но, к несчастью для вас, Ньютон уже открыл его двести лет назад. Тем не менее ваш метод совершенно самостоятельный, отличный и от Ньютона и от Лейбница.
Когда ему перевели, старый еврей спросил хриплым голосом:
— Его сочинения написаны на еврейском языке?
— Нет, только на латинском,— ответили ему.

IV

Старый еврей пришел через несколько дней к математику и кое-как объяснил ему, что желал бы учиться математике и латинскому языку. В числе квартирантов учителя нашлись и студент-филолог и студент-математик, которые за квартиру согласились учить еврея: один — латинскому языку, другой — основам высшей математики.
Старый еврей ежедневно с учебниками приходил, брал уроки и уходил учить их на дом. Там, в самой грязной части города, по темной, вонючей лестнице взбирался он среди коростливых детей на свой чердак, пожертвованный ему еврейским обществом, и в сырой, грибами поросшей конуре, присев у единственного окна, учил заданное.
Теперь, в часы отдыха, старый еврей, на вящую потеху ребятишек, часто шагал рядом с другим уродом города — маленьким, с лицом обезьяны, учителем. Молча шли они, молча расставались и только на прощание пожимали руку друг другу.

V

Прошли три года: старый еврей мог уже прочитать в подлиннике Ньютона. Он прочел его раз, другой, третий. Сомнения не было. Он действительно, он, старый еврей, открыл дифференциальное исчисление. И, действительно, оно было уже открыто двести лет тому назад величайшим гением земли. Он закрыл книгу, и все было кончено. Все было доказано. Это знал он один. Чуждый волновавшейся вокруг него жизни, ходил старый еврей по улицам города с бесконечной пустотой в душе.
Застывшим взглядом он смотрел на небо и видел там то, чего другие не видели: величайшего гения земли, который мог бы подарить мир новыми величайшими открытиями и который пригодится только для того, чтобы быть посмешищем и забавой детей.
Однажды нашли старого еврея мертвым в его конуре. В застывшей позе, он, как изваяние, лежал, облокотившись на руки. Густые пряди цвета пожелтевшей слоновой кости волос рассыпались по лицу и плечам. Глаза его смотрели в раскрытую книгу, и, казалось, после смерти еще читали ее.

III. ВЕРОНИКА

I

Жару летнего дня сменяла прохлада начинавшегося вечера.
За повалившейся далью реки садилось солнце, пронизывая последними лучами и нежный туман, прозрачным покрывалом уже встававший над рекой, и даль неба, всю в переливах с тревожно вспыхнувшими в ней и замершими облаками.
В тенистом саду весь спрятался старинный дом. Уже ложились вечерние тени по дорожкам, сильнее чувствовался аромат цветов, поспевавших яблок и еще какой-то особенный аромат мирно догоравшего летнего дня.
Из открытых окон неслись звуки рояля. Играла молодая женщина.
Она была беременна. Через несколько, может быть, часов должны были наступить роды,— она это знала,— и особое возбуждение владело ею. Голубые глаза ее смотрели куда-то, а чудные звуки лились и лились.
Мало сказать, что она играла красиво — она обладала особым даром превращать рояль во что-то живое, до боли,— сладкой мучительной — музыкальной боли. Она передавала музыкой: радость, слезы, рассказывала сказку или звонко и нежно, как падающие капли воды, передавала о чем-то, что проносилось в душе, как проносится тень уносящегося вдаль облака.
Это был вздох или нежная, как сама музыка, грусть о проходящей жизни. Вопросы и ответы: зачем так коротка жизнь и зачем, напротив, так медленно в каждом отдельном мгновенье плетет она свой загадочный узор. Узор такой неотразимый, такой нужный в каждом своем мгновении и сразу никому больше не нужный и никогда не конченный, когда смерть перережет нити этого узора.
Но зачем тогда эта жизнь, эта вспыхнувшая искра во мраке вечной ночи? И если б только это одно сознание было — о! человек давно бы замер в ледянящем холоде его. Но есть любовь, и греет она, и забывает человек о вечном мраке, который ждет его там, за окном его жизни.
Придет время, остынет сердце, вступит ум в свои права, и смерть перережет нити жизни, но что в том? Творческой силой любви уже достигнута цель и уже другие придут на смену продолжать вечное дело природы.
Это одно ее дело, и что все остальное для нее? Неправда, страданья, эгоизм людей? Мать эгоизма, она твердо ведет свои жертвы к цели, одевая их в перья, бросая их в бездну забвенья, когда вырвет у них то, что ей нужно,— продолжение рода.
И уже не отдельные мгновения, а река этих мгновений, светлая, яркая, течет в темных берегах беспредельной вечности: это река жизни, это любовь.
И пусть делает свое дело великая мать природа!
Молодая женщина вздохнула и заиграла из Грига: ‘Я люблю тебя’.
Страстные сильные звуки понеслись в сад, в небо:
‘Бороться силы нет, в твоей я власти: люблю тебя…’
Песнь разбудила ее.
С последними словами: ‘я люблю тебя и в жизни и в вечности’ — она встала. Ведь только всего, может быть, несколько часов оставалось у нее до болезни, а может быть, и до…
Она прогнала страшную мысль, вышла на балкон, вдохнула всей грудью ароматный воздух вечера и сказала, заглядывая через окно в его кабинет, голосом счастья, любви, радости жизни:
— О, какой прекрасный вечер! Пойдем в сад?
Он оставил работу, и под руку они пошли по дорожке.
Они пришли к скамейке, сели и сидел и молча, прислушиваясь каждый к своим мыслям. Было тихо. Где-то в глубине сада насвистывала птичка, и свист ее, звонкий и нежный, сильнее подчеркивал тишину сада.
Она вздохнула и тихо, как мысль, вслух заговорила:
— Садится солнце, а завтра утром, когда оно опять взойдет, я, может быть, уже буду матерью. Завтра воскресенье, и наш ребенок будет дитя праздника… Наш… Я так счастлива.
И, замолчав, она задумчиво смотрела в просвет деревьев.
— Как красива природа: как сон этот вечер… Как люблю я природу, запах цветов, небо…
Она опять замолчала и, точно ожидая ответа и не дождавшись, вздохнув, сказала:
— Рассказать тебе мою сегодняшнюю фантазию на ‘Лебедь’ Грига? Помнишь: ‘Мой тихий лебедь запел, умирая’?
Он обнял ее и сказал:
— Расскажи.
Она устало положила ему голову на плечо и заговорила:
— Два лебедя жили на озере. На прекрасном озере в горах. Над ним было голубое небо. Лебедь плавал по озеру со своей подругой и говорил ей:
— ‘Среди всех живущих мы опять нашли друг друга и узнали, потому что вечно знали друг друга. Мрак еще был на земле, и волны бились о берег, и взлетали их брызги, и две капли взлетели выше других и упали на высокий утес. И первый луч солнца прорезал мрак и заиграл в двух каплях огнями и сказал им: ‘Живительной силой моей и матери вашей природы — живите вы вечно’. Те две капли были мы с тобой. Те две лани, что взбирались по скалам, те две чайки, что в глухой степи перекликались между собой, те два льва, что на восходе сошлись в желтой пустыне,— были мы с тобой. В образе двух лебедей отец наш солнце свел нас снова. Летим же к нему!’ И радостные, счастливые, они поднялись до самых розовых облаков, — они, вечные спутники отца своего. Но когда пришла ночь,— враг солнца, — она сказала выдре, что сладко спит теперь молодой лебедь и не услышит, как подплывет к нему выдра. Взошло опять солнце, и лебедь не нашла больше своего друга возле себя. Спросила лебедь у солнца, и сказало ей солнце правду. Тогда запела лебедь свою последнюю песню. Она пела о том, что любила своего лебедя, что будет вечно любить его, что любит солнце, свет и тепло его. Она молила солнце не отдавать ее злой ночи. И солнце пожалело и послало ей огненный луч свой, и проник он в сердце ее, и уснула молодая лебедь навеки.
Молодая женщина остановилась и продолжала:
— И вот эти два лебедя снова встретились, а завтра, может быть, они еще раз встретятся два в одном. У нас будет дочь, и мы назовем ее Вероникой: это значит — победа весны. Тебе нравится? О, как я буду ее любить! — И она порывисто обняла его и горячо заговорила: — Милый, милый, как я счастлива! Оставим заботы, мысли, неудовлетворение, подарим только друг другу этот вечер. Никто ведь не знает, сколько ему суждено еще прожить, но этот вечер наш, и будем жить…
И она страстно прильнула к его губам и замерла. Но вдруг быстро оторвалась и испуганно сказала или спросила:
— Больно?!. Начинается? Боюсь…
Она заметалась и то судорожно хватала и сжимала его руку, то отталкивала ее. Лицо ее побледнело, глаза закрылись. Когда миновала боль, она покорно и грустно сказала:
— Пора.
И они пошли нааад,— она прошла в дом, а он остался на террасе и сидел там в тяжелом оцепенении какого-то сна наяву.
И сильнее было впечатление этого сна в напряженной тишине вечера.
Солнце упало на горизонт, брызнув в последний раз короткими кровавыми лучами. Стало быстро темнеть, а в небо безмолвно торопливо поползли откуда-то взявшиеся темные тучи.
И вдруг тревожные мечущиеся удары церковного колокола разбудили сон и наполнили душу тревогой, жутким сознанием неотразимости надвигающегося мгновения.
— О, как страшно! — шепнул кто-то сзади, и две руки, прекрасные, в синеве сумерек мертвенно бледные, обвили его шею.
Холод проник и в его душу, он повернулся к ней, и вдруг что-то беспомощное в ней сжало его сердце тоскою и горячею любовью.
Нежно обняв, он осторожно повел ее и, посадив, целовал ее руки, плечи, платье. Целовал, полный благоговения к ней, полный сознания предстоящего ей мученичества. Это была безмолвная, сильная и жаркая молитва ей, ее страданиям.

II

Стихло все в доме. Спят или притаились, и только там в углу, где спальня и красная лампадка бросает свои багровые лучи,— движение и стоны, боли и отдых и опять безмолвная тишина ночи.
Взошла луна и светит. Сад необъятный, весь залитый обманчивым светом. Из серебра и блеска деревья убегают в какую-то даль или бездну. Бесконечная даль. Какие-то тени, прозрачные, светлые, движутся, скользят и берут власть над душой, таинственную и сильную. Что-то прильнуло, точно заглядывая, к окну и уж убегает, оставляя в душе следы очарования, напряжения и страха.
И снова стоны, дикий взгляд туда, где в красных огнях переливались ризы иконы,— бесконечно чужой всему живому.
Сильнее боли. Ближе и ближе выходит из мертвенного просвета дня что-то страшное, неотразимое. Вышло и дико схватило свою жертву. Целый океан страданий, в котором захлебнувшийся последний безумный вопль смешался с первым криком появившегося на свет нового существа.
И стихло сразу все.
Смерть или обморок?
Так не похоже на смерть.
Розовеет и еще нежнее лицо. Точно откинувшись, чтоб лучше видеть, она смотрит из полуопущенных век еще живыми глазами туда, где в первых лучах солнца шевелится маленькое красное тело.
А там, в раскрытых окнах, праздничное утро, торжественное, нарядное.
В лучах солнца, в блестках росы сверкает сад.
Тихо, все замерло в избытке блаженства, и только листья таинственно шепчут друг другу радостную весть:
‘Вероника, Вероника…’

ПРИМЕЧАНИЯ

Под этим общим названием в журнале ‘Образование’ (1903, No 4) опубликованы три произведения Гарина — ‘Художник’, ‘Гений’, ‘Вероника’.
Писатель предполагал, видимо, напечатать под этим названием ряд произведений, как это явствует из сопровождавшего журнальную публикацию авторского примечания: ‘Некоторые из предлагаемых под этим названием очерков и рассказов в первоначальном своем виде были напечатаны в разных провинциальных газетах’. Однако продолжения публикаций под таким названием в журнале не появилось.
Первые публикации этих рассказов не выявлены: в собр. соч. Гарина изд. Маркса рассказ ‘Художник’ (т. VII) датирован 1897 годом, ‘Гений’ (т. I) и ‘Вероника’ (т. VII) — 1901 годом.
В основу рассказа ‘Гений’, как следует из авторского примечания к этому рассказу, положен действительный факт. О том же свидетельствует и М. Горький.
‘…’Гений’,— пишет он в своих воспоминаниях о Гарине-Михайловском,— подлинная история еврея Либермана, который самостоятельно додумался до дифференциального исчисления. Именно так: полуграмотный, чахоточный еврей, двенадцать лет оперируя с цифрами, открыл дифференциальное исчисление и когда узнал, что это уже сделано задолго до него, то, пораженный горем, умер от легочного кровоизлияния на перроне станции Самара’ (М. Горький, Собр. соч. в тридцати томах, Гослитиздат, М. 1952, т. 17, стр. 73). Здесь Горьким допущена небольшая неточность: в действительности фамилия еврея, послужившего прототипом для героя рассказа, была Пастернак.
В Архиве А. М. Горького хранится машинопись рассказа ‘Вероника’, представляющая, очевидно, первую его редакцию. Сохранились также: машинопись части рассказа, правленная автором, под заглавием ‘Песнь природы’ (Гос. библиотека им. В. И. Ленина) и черновой автограф (ИРЛИ), наиболее приближающийся к печатному тексту.
Текст собр. соч. изд. ‘Знание’ (т. V, 1908) является перепечаткой журнального.
В первой редакции рассказа большое место занимали взаимоотношения супругов, описание внешности мужа героини, его мыслей и чувств. Во второй редакции на первое место выдвинуты переживания героини, связанные с ожиданием ребенка. Главное место в произведении заняла тема рождения человека, радости жизни, гимн природе, создавшей человека — творца новой жизни.
Давая оценку рассказам, напечатанным под заглавием ‘Тени земли’, рецензент ‘Русской мысли’ писал, что они ‘представляют собою как бы стихотворения в прозе, написанные хорошим языком, не без поэтичности’ (1903, No 5).
Посмертные публикации (в собр. соч.) ‘Художника’, ‘Гения’ и ‘Вероники’ повторяют журнальный текст, по-видимому, он является последней прижизненной публикацией.
В настоящем томе рассказы печатаются по тексту журнала.
Стр. 563. Ньютон Исаак (1642—1727) — английский физик, астроном и математик, разработавший, как и немецкий ученый Готфрид Лейбниц (1646—1716),— дифференциальное и интегральное исчисление.
Стр. 566. …из Грига: ‘Я люблю тебя’.— Григ Эдвард Хагеруп (1843—1907) — норвежский композитор, музыка написана им на слова датского писателя Ханса Кристиана Андерсена (1805—1875).
Стр. 567. ...’Лебедь’ Грига…— музыка написана Григом на слова Г. Ибсена (1828—1906).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека