Конрад Джозеф.
Теневая черта:
Признание
(The Shadow-Line: A Confession. 1917)
Борису и всем другим, кто, подобно ему,
пересек в ранней юности теневую черту своего
поколения — с любовью.
…D’autres fois, calme plat, grand mirroir
De mon desespoir.
Baudelaire
[А иногда — спокойное, плоское, огромное зеркало моего отчаяния. Бодлер]
Только у тех, кто молод, бывают такие мгновения.
Я не говорю о тех, кто очень молод. Нет. У тех, кто очень молод, собственно говоря, мгновений не бывает. Привилегия ранней молодости — жить не оглядываясь, всегда упиваясь прекрасной надеждой, не знающей усталости и самоуглубления.
Закрываешь за собою калитку отрочества — и входишь в зачарованный сад. Самые его тени светятся обетованием.
За каждым поворотом тропинки свои соблазны. И не потому, что это неоткрытая страна. Отлично знаешь, что весь человеческий род прошел по той же дороге. От этого-то очарования всемирного опыта и ждешь необычного или личного ощущения — чего-то своего, собственного.
Идешь вперед, узнавая следы своих предшественников, возбужденный, увлеченный, одинаково готовый к удаче и к неудаче — как говорится, к щелчкам и подачкам, — к многокрасочной общей судьбе, скрывающей столько возможностей для достойного или, пожалуй, для удачливого. Да.
Идешь вперед. И время тоже идет — пока не замаячит впереди теневая черта, предостерегающая тебя, что страну ранней юности придется тоже оставить позади.
Это-то и есть та пора жизни, когда могут наступить мгновения, о которых я говорил. Какие мгновения? Да мгновения скуки, усталости, неудовлетворенности. Безрассудные мгновения. Я хочу сказать — мгновения, когда молодежь склонна к безрассудным поступкам, как, например, внезапная женитьба или беспричинный отказ от работы.
Здесь речь идет не о женитьбе. Так далеко дело не зашло. Мой поступок, как ни был он безрассуден, походил скорее на развод — почти что на бегство. Без всякой сколько-нибудь разумной причины я бросил место списался с корабля, — покинул судно, о котором нельзя было сказать ничего дурного, кроме разве того, что это был пароход и поэтому, может быть, не имел права на ту слепую верность, которая… Словом, нечего стараться приукрасить то, в чем я сам даже и тогда был отчасти склонен видеть просто каприз.
Случилось это в одном восточном порту. Судно было восточным судном, так как было приписано к этому порту.
Оно плавало среди темных островов на синем, изборожденное рифами море, с английским флагом на кормовом флагштоке и вымпелом судовладельца на топе мачты, тоже красным, но с зеленой каймой и белым полумесяцем.
Ибо хозяином судна был араб и к тому же потомок пророка. Оттого и зеленая кайма на флаге. Он был главой большого племени местных арабов, но в то же время самым лояльным подданным многоплеменной Британской империи, какого только можно найти к востоку от Суэцкого канала.
Мировая политика не интересовала его нисколько, но он пользовался большой незримой властью среди своего народа.
Нам-то было совершенно безразлично, кто хозяин. По мореходной части ему приходилось пользоваться трудом белых людей, и многие из тех, кто у него служил, в глаза его не видели, с первого и до последнего дня. Я сам видел его только раз, совершенно случайно, на пристани — старого смуглого человечка, слепого на один глаз, в белоснежном одеянии и желтых туфлях.
Руку его немилосердно целовала толпа малайских паломников, которым он помог деньгами и съестными припасами. Я слышал, что милостыню он раздавал очень щедро, чуть ли не по всему Архипелагу. Ибо разве не сказано, что ‘милосердный человек друг аллаху’?
Превосходный (и живописный) хозяин-араб, из-за которого не приходилось ломать себе голову, превосходнейшее шотландское судно — ибо таким оно было сверху донизу, — превосходный корабль, легко содержимый в чистоте, необыкновенно удобный во всех отношениях и, если бы не движущая сила в недрах его, достойный любви каждого, я по сей день питаю глубокое уважение к его памяти.
Что касается рода торговли, которым он занимался, и характера моих товарищей, то они не могли бы нравиться мне больше, если бы жизнь и люди были созданы по моему заказу каким-нибудь добрым волшебником.
И вдруг я все это бросил. Бросил так же беспричинно, как беспричинно для нас — птица улетает с удобной ветки. Я словно, сам того не сознавая, услышал какой-то шепот или увидел что-то. Да… может быть! Вчера еще все обстояло совершенно благополучно, и вдруг на следующий день все исчезло: прелесть, аромат, интерес, удовлетворение — все. Понимаете, это было как раз одно из тех мгновений. Хандра поздней юности напала на меня и увлекла.
Увлекла с этого судна, хочу я сказать.
Нас на борту было всего четверо белых, команда из калашей и два младших офицера — малайцы. Капитан вытаращил на меня глаза, точно недоумевая, что на меня нашло. Но он был моряк, и он тоже был когда-то молод.
Под его густыми седыми усами мелькнула улыбка, и он заметил, что, конечно, если я испытываю желание уйти, он не может удерживать меня насильно. И мы условились, что я получу расчет на следующее утро. Когда я выходил из штурманской рубки, он вдруг странно серьезным тоном добавил, что желает мне найти то, на поиски чего мне так не терпится отправиться. Мягкие, загадочные слова, которые проникли глубже, чем самое твердое оружие. Я думаю, что он понимал мое состояние.
Но второй механик принял мое заявление иначе. Это был дюжий молодой шотландец с безбородым лицом и ясными глазами. Его честная красная физиономия вынырнула из машинного отделения, а за ней и весь этот крепкий человек с засученными рукавами, медленно вытиравший комком ветоши мощные руки. И его ясные глаза выражали досаду и горечь, как будто наша дружба превратилась в пепел. Он внушительно произнес:
— Ну да! Я так и думал, что вам пора удрать домой и жениться на какой-нибудь глупой девчонке.
В порту было молчаливо признано, что Джон Нивен свирепый женоненавистник, и нелепость этой выходки убеждала, что он хотел меня уязвить — глубоко уязвить, — хотел сказать самую уничтожающую вещь, какую только мог придумать. Мой смех прозвучал укоризненно. Только друг мог так рассердиться! Я немного упал духом. Наш старший механик тоже проявил характерное отношение к моему поступку, но более мягко.
Он тоже был молод, но очень худ, и его изможденное лицо было обрамлено пушистой каштановой бородкой.
Весь день, на море или в гавани, он торопливо шагал взад и вперед по юту, с напряженным сосредоточенным выражением лица, которое вызывалось постоянным сознанием неприятных физических ощущений в его внутреннем механизме. Ибо он страдал хроническим несварением желудка. Его взгляд на мой поступок был очень прост. Он сказал, что это не что иное, как расстройство печени. Разумеется!
Он предложил мне остаться еще на один рейс и тем временем принимать некое патентованное средство, в которое сам он верил безусловно.
— Я вам скажу, что я сделаю. Я куплю две бутылки на собственный счет. Вот. Я говорю ясно, не правда ли?
Думаю, он и поступил бы так жестоко (или великодушно) при малейшем признаке слабости с моей стороны. Но в то время я был так не удовлетворен, недоволен и упрям, как никогда. Последние полтора года, полные таких новых и разнообразных впечатлений, казались скучной, прозаической тратой времени. Я чувствовал — как бы выразиться? — что из них нельзя извлечь истины.
Какой истины? Мне было бы очень трудно это объяснить. Вероятно, если бы на меня насели, я просто-напросто разразился бы слезами. Я был достаточно молод для этого.
На следующий день капитан и я отправились оформить дело в портовое управление. Это была высокая, большая, прохладная белая комната, куда мирно просачивался сквозь жалюзи дневной свет. Все здесь — как чиновники, так и публика — были в белом. Только тяжелые полированные конторки в среднем проходе отливали темным блеском да лежавшие на них бумаги были синие. Огромные пунки посылали сверху мягкий ветерок на эту безупречную обстановку и на наши потные головы.
Чиновник за конторкой, к которой мы подошли, любезно улыбнулся и продолжал улыбаться до тех пор, пока в ответ на его небрежный вопрос: ‘Списываетесь и опять записываетесь?’ — мой капитан не ответил: ‘Нет! Списывается совсем’. Тогда его улыбка исчезла, сменившись внезапной торжественностью. Он не взглянул на меня ни разу, пока не вручил мне моих бумаг со скорбным выражением, как будто это был мой паспорт в Аид.
Пока я прятал их, он шепотом спросил о чем-то капитана, и я услышал, как тот добродушно ответил:
— Нет. Он покидает нас, чтобы отправиться домой.
— О! — воскликнул чиновник, мрачно покачивая головой над моим прискорбным случаем.
Я никогда не встречал его за пределами официального здания, но он перегнулся через конторку, чтобы сочувственно пожать мне руку, как пожал бы ее бедняге, идущему на виселицу, и я боюсь, что исполнил свою роль довольно неприветливо, на манер закоренелого, нераскаявшегося преступника.
Почтового парохода, идущего на родину, ждали не раньше, чем через три-четыре дня. Так как я был теперь человеком без корабля и на время порвал всякую связь с морем, — ведь я теперь превратился в простого потенциального пассажира, — то, может быть, самым подходящим для меня было бы остановиться в гостинице. Таковая имелась в двух шагах от портового управления — низкое, но тем не менее похожее на дворец здание с белоколонными павильонами среди аккуратных лужаек. Да, там-то я, наверно, почувствовал бы себя пассажиром! Я бросил на гостиницу враждебный взгляд и направил свои шаги к Дому моряков.
Я шел по солнцу, не обращая на него внимания, и в тени больших деревьев эспланады, не наслаждаясь ею. Жара тропического востока проникала сквозь густую листву, обволакивая мое легко одетое тело, прилипая к моему мятежному недовольству, словно желая лишить его свободы.
Дом моряков был просторным бунгало с широкой верандой, от улицы его отделял садик, имевший курьезно пригородный вид, с кустами и несколькими деревьями.
Это учреждение имело отчасти характер местного клуба, но с легким правительственным привкусом, так как находилось в ведении портового управления. Его заведующий официально именовался старшим стюардом. Это был жалкий, сморщенный человечек, которому превосходно пошел бы жокейский костюм. Но было очевидно, что в тот или иной период жизни, в том или ином звании, он имел какое-то отношение к морю. Может быть, просто во всеобъемлющем звании неудачника.
Мне казалось, что служба у него очень легкая, но он почему-то уверял, что его должность когда-нибудь сведет его в могилу. Это было несколько загадочно. Может быть, такова уже была его натура, что все ему казалось трудным. Во всяком случае, он, очевидно, терпеть не мог, чтобы в доме жили люди.
Войдя в, дом, я подумал, что стюард должен быть доволен. Здесь было тихо, как в могиле. В жилых комнатах я не видел ни души, и веранда тоже была пуста, если не считать какого-то человека, дремавшего, развалившись в шезлонге, в дальнем конце ее. При звуке моих шагов он открыл один отвратительно-рыбий глаз. Я не знал, кто это.
Я ушел с веранды и, пройдя через столовую — неуютную комнату с голыми стенами и неподвижной пункой, висящей над средним столом, — постучал в дверь, на которой была надпись черными буквами ‘Старший стюард’.
В ответ на мой стук послышалась раздраженная и скорбная жалоба: ‘О господи! О господи! Что еще?’ — и я вошел.
Странно было видеть под тропиками такую комнату.
В ней царили полумрак и духота. Окна были закрыты, и этот субъект навесил на них пропыленные дешевые кружевные занавеси. Углы были заставлены грудами картонок, какие в Европе употребляют портнихи и модистки, и каким-то образом он раздобыл себе мебель, которая, казалось, вышла прямо из почтенной гостиной лондонского Ист-Энда — набитый волосом диван и такие же кресла.
Я заметил грязные салфеточки, наброшенные на эту ужасную мебель, которая внушала страх, потому что нельзя было угадать, какая таинственная случайность, нужда или фантазия занесли ее сюда. Ее владелец снял свой китель и в белых брюках и тонкой фуфайке с короткими рукавами расхаживал за спинками кресел, потирая худые локти.
Когда он услышал, что я хочу остановиться в доме, с его уст сорвался испуганный возглас, но он не мог отрицать, что свободных комнат сколько угодно.
— Отлично. Вы можете дать мне ту, которую я занимал раньше?
Он издал слабый стон из-за наваленных на стол картонок, в которых могли быть перчатки, носовые платки или же галстуки. Хотел бы я знать, что он в них хранил? В этом его логове стоял запах разрушающихся кораллов, восточной пыли, зоологических образцов. Я видел только его макушку и грустные глаза, смотревшие на меня из-за барьера.
— Всего на несколько дней, — сказал я, чтобы ободрить его.
— Может быть, вы хотели бы заплатить вперед? — с энтузиазмом предложил он.
— Конечно, нет! — выпалил я, как только был в состоянии заговорить. Никогда не слышал ничего подобного!
Это такая наглость…
Он схватился обеими руками за голову — жест отчаяния, укротивший мое негодование.
— О господи! О господи! Не сердитесь так. Я спрашиваю всех.
— Я этому не верю, — заявил я напрямик.
— Ну, так собираюсь спрашивать. И если бы вы все согласились платить вперед, я мог бы получить плату и с Гамильтона. Он всегда высаживается на берег без гроша и, даже когда у него есть деньги, не хочет платить по счетам. Я не знаю, что с ним делать. Он ругает меня и говорит, что не могу же. я выбросить на улицу белого человека. Так вот, если бы вы согласились…
Я был поражен. И не поверил. Я заподозрил этого субъекта в беспричинной наглости. Я очень выразительно сказал ему, что раньше увижу на виселице и его и Гамильтона, и предложил ему не надоедать мне больше своим вздором, а проводить меня в мою комнату. Тогда он достал откуда-то ключ и вышел из своей берлоги, бросив на меня искоса злобный взгляд.
— Есть здесь кто-нибудь, кого я знаю? — спросил я его, прежде чем он вышел из моей комнаты.
Он впал в свой обычный жалобно-нетерпеливый тон и сказал, что здесь находится капитан Джайлс, только что вернувшийся из рейса в море Соло. Кроме него есть еще два человека. Он сделал паузу.
— И, конечно, Гамильтон.
— О да, Гамильтон! — сказал я, и жалкое создание убралось, застонав напоследок.
Его наглые слова еще звенели у меня в ушах, когда я вошел в столовую во время второго завтрака. Он был там — присматривал за слугами китайцами. К завтраку был накрыт только один конец длинного стола, и пунка лениво шевелила горячий воздух — главным образом над пустым пространством полированного дерева:
Нас было четверо за столом, в том числе незнакомец, который дремал в шезлонге. Оба его глаза были теперь полуоткрыты, но едва ли что-нибудь видели. Он полулежал. Осанистая особа рядом с ним, с короткими бакенбардами и тщательно выскобленным подбородком, был, конечно, Гамильтон. Я никогда не видел никого, кто с таким достоинств. ом занимал бы тот пост, который провидению угодно было ему дать. Мне говорили, что он смотрит на меня, как на выскочку. Когда я зашумел, отодвигая свой стул, он поднял не только глаза, но и брови.
Капитан Джайлс сидел во главе стола. Я обменялся с ним несколькими словами приветствия и сел слева от него. Полный и бледный, с большим сияющим куполом лысого лба и карими глазами навыкате, он был похож на кого угодно, только не на моряка. Никого не удивило бы, если бы он оказался архитектором. На мой взгляд (я знаю, как это нелепо), он был похож на церковного старосту.
У него была наружность человека, от которого ждешь доброго совета, нравственных чувств, да еще, пожалуй, парочки плоских изречений, вставленных при случае не из желания блеснуть, а по честному убеждению.
Хотя очень хорошо известный и ценимый в мире моряков, Он не имел постоянной службы. Он в ней не нуждался.
У него было свое собственное своеобразное положение.
Он был экспертом. Экспертом — как бы выразиться? — в трудном мореплавании. Считалось, что отдаленные и недостаточно исследованные части Архипелага он знает лучше всех на свете. Его мозг признавали настоящим складом рифов, положений, направлений, очертаний мысов, форм неведомых берегов, общего вида бесчисленных островов, обитаемых и необитаемых. Так, каждое судно, отправлявшееся в Палаван или куда-нибудь в те края, приглашало капитана Джайлса в качестве временного капитана или же ‘помочь шкиперу’. Говорили, что он получает постоянное жалованье от богатой фирмы китайских пароходовладельцев за такие услуги. Кроме того, он был всегда готов заменить людей, желавших побыть немного на берегу. Ни один владелец никогда не возражал против соглашений такого рода. Ибо в порту, по-видимому, установилось мнение, что капитан Джайлс не хуже, если не лучше, самого лучшего из капитанов. Но, по мнению Гамильтона, он был ‘выскочка’. Думаю, для Гамильтона обобщение ‘выскочка’ распространялось на нас всех: хотя я полагаю, что в душе он все-таки делал различия.
Я не пытался вступить в беседу с капитаном Джайлсом, которого видел не больше двух раз в жизни. Но, конечно, он знал, кто я такой. И вскоре, наклонив свою большую блестящую голову в мою сторону, он дружелюбно заговорил со мною первый. Видя меня здесь, сказал он, он предполагает, что я взял отпуск на несколько дней, чтобы провести их на берегу.
Голос у него был очень тихий. Я ответил несколько громче:
— Нет, я оставил судно совсем.
— Свободный человек на время, — комментировал он, — Да, пожалуй, я могу назвать так себя с одиннадцати часов, — сказал я.
Услышав наши голоса, Гамильтон перестал есть. Он тихо положил нож и вилку, встал и, пробормотав что-то об ‘этой адской жаре, отбивающей всякий аппетит’, вышел из комнаты. Почти сейчас же вслед за этим мы услыхали, как он спускается по ступенькам веранды.
Тогда капитан Джайлс небрежно заметил, что парень, несомненно, отправился в порт в надежде получить мое прежнее место. Старший стюард, стоявший, прислонясь к стене, приблизил к столу свое лицо, похожее на унылую морду козла, и жалобно заговорил с нами. Целью его было облегчить душу, излив свою вечную обиду на Гамильтона. Из-за этого человека и его неоплаченных счетов у него всегда неприятности с портовым управлением. Он от души желает, чтобы Гамильтон получил мое место, хотя, в сущности, что толку? В лучшем случае — временное облегчение.
— Можете не беспокоиться, — сказал я. — Он не получит моего места. Мой преемник уже на борту.
Он был удивлен, и лицо его как будто слегка вытянулось. Капитан Джайлс тихо рассмеялся. Мы встали и вышли на веранду, оставив развалившегося на стуле незнакомца на попечении слуг китайцев.
Последнее, что я видел, — это как они поставили перед ним тарелку с куском ананаса и отошли, наблюдая, что из этого выйдет. Но опыт оказался неудачным. Он сидел все так же апатично.
Капитан Джайлс тихим голосом сообщил мне, что это офицер с яхты какого-то раджи, зашедший в порт для ремонта в сухом доке.
— Должно быть, здорово кутнул вчера, — прибавил он, сморщив нос, с задушевным и конфиденциальным видом, сильно польстившим мне. Ибо капитан Джайлс пользовался престижем. Ему приписывали приключения и какую-то таинственную трагедию в его жизни. И никто не мог сказать ни слова в упрек ему. Он продолжал: — Помню, как он в первый раз сошел на этот берег несколько лет тому назад. Как будто это было вчера. Он был славный мальчик.
Ох, эти славные мальчики!
Я невольно расхохотался. Он, видимо, удивился, потом тоже рассмеялся.
— Нет! Нет! Я не то хотел сказать! — вскричал он. — Я хотел сказать, что некоторые из них удивительно быстро размякают здесь.
Я шутливо предположил, что причиной может быть зверская жара. Но оказалось, что у капитана Джайлса более глубокая философия. На Востоке жизнь сделали слишком легкой для белых людей. Но это еще не беда. Трудность в том, чтобы оставаться белыми, а некоторые из этих славных мальчиков не знали, как это сделать. Он бросил на меня испытующий взгляд и с видом благожелательного дядюшки спросил напрямик:
— Почему вы списались с корабля?
Я вдруг рассердился, ибо вы можете себе представить, как должен раздражать такой вопрос человека, который сам этого не знает. Себе я сказал, что обязан заткнуть рот этому моралисту, а ему сказал с вызывающей вежливостью:
— Почему?.. Вы не одобряете?
Он был так сбит с толку, что мог только несвязно пробормотать: ‘Я!.. Вообще…’ — и оставил меня в покое.
Но он отступил в полном порядке, под прикрытием тяжеловесно-юмористического замечания, что и он тоже понемножку размякает и что сейчас время его сиесты, когда он бывает на берегу.
— Очень дурная привычка. Очень дурная привычка.
Простодушие этого человека обезоружило бы обидчивость даже более юношескую, чем моя. И, когда на следующий день за завтраком он наклонился ко мне и сказал, что встретил вчера вечером моего бывшего капитана, тихонько прибавив: ‘Он очень жалеет о вашем уходе. У него еще не бывало помощника, который так подходил бы ему’, — я серьезно, без всякой аффектации, ответил ему, что я, конечно, за всю свою морскую жизнь не чувствовал себя так хорошо ни на одном судне и ни с одним командиром.
— Так как же… — пробормотал он.
— Разве вы не слышали, капитан Джайлс, что я собираюсь домой?
— Да, — благожелательно сказал он. — Я часто слышал такие вещи.
— Так что же? — вскричал я.
Я подумал, что он самый тупой, лишенный воображения человек, какого я когда-либо встречал. Не знаю, что бы я еще сказал, но как раз в эту минуту вошел сильно запоздавший Гамильтон и сел на свое обычное место. Поэтому я понизил голос до шепота:
— Как бы то ни было, на сей раз это будет сделано.
Гамильтон, великолепно выбритый, коротко кивнул капитану Джайлсу, но при виде меня даже бровей не поднял, единственные произнесенные им слова были обращены к старшему стюарду, которому он сказал, что поданное ему кушанье не годится для джентльменов. Индивидуум, к которому он обращался, казался слишком несчастным, чтобы застонать. Он поднял глаза к пунке, и это было все.
Мы с капитаном Джайлсом встали из-за стола, и незнакомец, сидевший рядом с Гамильтоном, с трудом поднявшись на ноги, последовал нашему примеру. Он, бедняга, пытался положить себе в рот кусок этого недостойного кушанья — не потому, что был голоден, а, как я глубоко убежден, только для того, чтобы вернуть себе самоуважение. Но дважды уронив вилку и вообще проявив себя в этом отношении несостоятельным, он застыл на месте с видом глубокого уныния, сочетавшегося с жутко остекленевшим взглядом. Мы с Джайлсом избегали смотреть за столом в его сторону.
На веранде он остановился и взволнованно обратился к нам с каким-то длинным замечанием, которого я так и не понял. Оно звучало, точно он говорил на каком-то ужасном, неведомом языке. Но когда капитан Джайлс после короткого размышления дружелюбно уверил его: ‘Да, конечно. Вы совершенно правы’ — он, видимо, остался очень доволен и двинулся дальше (и притом довольно твердым шагом) к стоявшему вдали шезлонгу.
— Что он пытался сказать? — с отвращением спросил я.
— Не знаю. Надо быть поснисходительней к этому малому. Можете быть уверены, что он чувствует себя довольно скверно, а завтра ему будет еще хуже.
Судя по его внешности, это казалось невозможным.
Я недоумевал, какого рода мудреный кутеж довел его до этого неописуемого состояния. Благодушие капитана Джайлса портил курьезный оттенок самодовольства, который мне не понравился. Я сказал с легким смехом:
— Ну что ж, придется вам за ним поухаживать.
Он сделал жест, выражающий, что он просит его уволить, сел и взял газету. Я сделал то же самое. Газеты были старые и неинтересные, заполненные большей частью нудными стереотипными описаниями первого юбилея королевы Виктории. Вероятно, мы быстро впали бы в тропическую послеполуденную дремоту, если бы в столовой не раздался голос Гамильтона. Он кончал там свой завтрак. Большая двустворчатая дверь всегда была открыта настежь, и он не подозревал о том, как близко к ней стоят наши кресла. Мы услышали его громкий и надменный ответ на какоето замечание старшего стюарда:
— Я отказываюсь действовать очертя голову. Думаю, они будут рады заполучить джентльмена. Торопиться незачем.
Последовал громкий шепот стюарда, и затем снова голос Гамильтона, еще более презрительный:
— Что? Тот глупый юнец, воображающий о себе бог весть что, только потому, что был у Кента старшим помощником?.. Вздор.
Джайлс и я переглянулись. Кент был мой бывший командир. Поэтому шепот капитана Джайлса: ‘Он говорит о вас’ — показался мне совершенно излишней тратой сил. Должно быть, старший стюард продолжал на чем-то настаивать, потому что Гамильтон сказал еще более надменно, если это только возможно, и с ударением:
— Ерунда, дружище! С таким выскочкой не конкурируют. Времени сколько угодно.
Затем в соседней комнате отодвинули стулья, послышались шаги и жалобные уговоры старшего стюарда, преследовавшего Гамильтона, который выходил на улицу через главный вход.
— Какая у этого человека оскорбительная манера, — заметил капитан Джайлс, опять-таки совершенно излишнее замечание, по моему мнению. Крайне оскорбительная. Уж не обидели ли вы его чем-нибудь?
— Никогда в жизни не сказал с ним и двух слов, — буркнул я. — Не понимаю, что он разумел под конкуренцией. Он пытался получить мое место после моего ухода и не получил. Но этого нельзя назвать конкуренцией.
Капитан Джайлс задумчиво и благодушно покачал своей большой головой.
— Он не получил его, — медленно повторил он. — Да и рассчитывать нечего у Кента. Кент очень жалеет, что вы ушли. Он считает вас хорошим моряком.
Я отшвырнул газету, которую держал в руке. Я выпрямился, я хлопнул ладонью по столу. Я хотел знать, почему он так упорно вмешивается в мое чисто личное дело. Право, было отчего выйти из себя.
Невозмутимо спокойный взгляд капитана Джайлса заставил меня замолчать.
— Тут нет ничего такого, из-за чего стоило бы сердиться, рассудительно пробормотал он, явно желая успокоить вызванное им ребяческое раздражение. И действительно, он производил впечатление такого безобидного человека, что я попытался объясниться как мог. Я сказал, что не хочу больше слышать о том, с чем раз навсегда покончено. Мне было очень хорошо, пока это продолжалось, но теперь, когда все кончено, я предпочитаю не говорить и даже не думать об этом. Я решил ехать на родину.
Он выслушал всю тираду очень внимательно, склонив голову набок, точно стараясь уловить фальшивую ноту, затем выпрямился и, по-видимому, тщательно обдумывал этот вопрос.
— Да. Вы говорили мне, что думаете ехать домой. Там у вас есть что-нибудь в виду?
Вместо того чтобы сказать ему, что это его не касается, я угрюмо ответил:
— Насколько мне известно, ничего.
Я вполне отдавал себе отчет в этой неблагоприятной стороне положения, которое создал сам, бросив вдруг свою совершенно приличную службу. И был не очень доволен.
На языке у меня вертелось, что здравый смысл не имеет ничего общего с моим поступком и что, следовательно, он не заслуживает интереса, который к нему проявляет капитан Джайлс. Но он пыхтел короткой деревянной трубкой и казался таким простодушным, туповатым и заурядным, что не стоило смущать его правдой или сарказмом.
Он выдохнул облако дыма, затем удивил меня отрывистым вопросом:
— Уже купили билет?
Побежденный дерзким упорством человека, которому довольно трудно было грубить, я с преувеличенной кротостью ответил, что пока еще не купил. Я считал, что успею сделать это завтра.
И я уже собирался уйти, унося свою тайну подальше от его бессмысленных, бесцельных попыток докопаться, из какого теста она сделана, как вдруг он с необыкновенно многозначительным видом положил свою трубку, — знаете, с таким видом, как будто наступил решительный момент, — и перегнулся боком через стол, стоявший между нами.
— О! Еще не купили! — Он таинственно понизил голос. — Ну, в таком случае, я думаю, вам не мешало бы знать, что здесь что-то происходит.
Никогда в жизни я не чувствовал себя более отрешенным от всего происходящего на земле.
Освобожденный на время от моря, я продолжал хранить присущее моряку сознание полной независимости от всех земных дел. Как могли они касаться меня? Я смотрел на оживление капитана Джайлса скорее с презрением, чем с любопытством.
На его, видимо, предварительный вопрос, говорил ли со мной сегодня наш стюард, я ответил отрицательно.
И, мало того, он не встретил бы поощрения, если бы вздумал говорить. Я вообще не желаю вступать с ним в разговоры.
Не смутившись моей резкостью, капитан Джайлс с необыкновенно проницательным видом начал рассказывать мне какую-то пустяковую историю о рассыльном портового управления. Это была совершенно бессмысленная история. Сегодня утром на веранде появился рассыльный с письмом в руке. Оно было в официальном конверте. По обыкновению всех этих людей, он показал его первому же белому, которого встретил. Этот белый был наш приятель в шезлонге. Он, как мне известно, не в состоянии был интересоваться какими бы то ни было подлунными делами.
Он мог только отмахнуться. Тогда рассыльный пошел по веранде и наткнулся на капитана Джайлса, который по странной случайности был там…
На этом месте он остановился с глубокомысленным видом. Письмо, продолжал он, было адресовано старшему стюарду. Спрашивается, чего ради капитану Эллису, коменданту порта, вздумалось писать стюарду? Ведь он каждое утро является в портовое управление с докладом, за распоряжениями и так далее. Еще и часу не прошло с тех пор, как он вернулся оттуда, и вдруг рассыльный гонится за ним с письмом. Что это могло значить?
И он начал гадать. Это не могло означать того — и не могло означать сего. А что касается еще чего-нибудь, то это было немыслимо.
Все казалось такой нелепостью, что я буквально вытаращил глаза. Если бы этот человек не был все-таки симпатичной личностью, я бы принял его слова за оскорбление. Теперь же я чувствовал к нему только жалость. Что-то удивительно серьезное в его взгляде мешало мне расхохотаться ему в лицо. Я даже не позволил себе зевнуть.
Я только таращил на него глаза.
Его тон стал чуточку более таинственным. Как только этот субъект (подразумевался стюард) получил записку, он бросился за своей шляпой и выбежал из дому. Но не потому, чтобы записка призывала его в портовое управление. Туда он и не ходил. Для этого он отсутствовал слишком короткое время. Очень скоро он снова влетел в столовую, швырнул в угол шляпу и стал бегать взад и вперед, охая и хлопая себя по лбу. Все эти волнующие факты и действия были замечены капитаном Джайлсом. По-видимому, он с тех пор все время размышлял над ними.
Я почувствовал к нему глубокое сострадание. И тоном, который я постарался сделать как можно менее саркастическим, я выразил радость по поводу того, что он нашел, чем занять свои утренние часы.
Он же с обезоруживающей простотой обратил мое внимание — как будто это было важным обстоятельством — на то, как странно, что он вообще провел утро дома. Обычно он уходит до завтрака, чтобы зайти в ту или иную контору, повидаться с друзьями в порту и так далее. Сегодня же ему было что-то не по себе. Ничего особенного. Но все-таки напала лень.
Все это — а также упорный, пристальный взгляд и нелепость рассказа создавало впечатление тихого унылого помешательства. А когда он немного придвинул свой стул и понизил голос до таинственного шепота, у меня мелькнула мысль, что превосходная профессиональная репутация не всегда является гарантией здравого рассудка.
Мне тогда не пришло в голову, что я не знаю, в чем же, собственно, заключается здравость рассудка и какая это деликатная и, в сущности, неважная материя. Чтобы не оскорбить его чувств, я смотрел на него с заинтересованным видом. Но когда он таинственно спросил меня, помню ли я, что произошло сейчас между нашим стюардом и ‘этим Гамильтоном’, я только хмуро буркнул ‘да’ и отвернулся.
— Да. Но вы помните каждое слово? — тактично настаивал он.
— Не знаю. Это меня не касается, — отрезал я и громко послал стюарда и Гамильтона ко всем чертям.
Я хотел этой энергичной выходкой положить конец всей истории, но капитан Джайлс продолжал задумчиво смотреть на меня. Ничто не могло его остановить. Он начал указывать на то, что в этот разговор была впутана моя личность. Когда я попытался сохранить притворное равнодушие, он стал положительно жесток. Я слышал, что сказал этот человек? Да? Что же я об этом думаю, хотелось бы ему знать.
Так как наружность капитана Джайлса исключала подозрение в хитром злорадстве, то я пришел к заключению, что он попросту самый бестактный идиот на земле. Я почти презирал себя за слабость, выразившуюся в попытках немножко просветить его ум. Я постарался объяснить, что ничего решительно об этом не думаю. Гамильтон не стоит того, чтобы им занимались. Что думает или говорит такой грубиян и бездельник… ‘Вот именно!’ — вставил капитан Джайлс… не заслуживает даже презрения со стороны порядочного человека, и я не собираюсь обращать на него ни малейшего внимания.
Эта позиция казалась мне такой простой и очевидной, что я искренно удивился, не найдя сочувствия в капитане Джайлсе. Такая законченная тупость была почти интересна.
— Что вы хотите, чтобы я сделал? — со смехом спросил я. — Не могу же я затеять ссору из-за мнения, которое он составил себе обо мне. Конечно, я слышал, что он отзывается обо мне презрительно. Но своего презрения он мне не навязывает. Он никогда не выражал его в моем присутствии. Ведь и теперь он не знал, что мы его слышим.
Я только показался бы смешным.
Неисправимый Джайлс продолжал задумчиво пыхтеть своей трубкой. Вдруг лицо его прояснилось, и он заговорил:
— Вы не поняли самого главного.
— В самом деле? Очень рад это слышать, — сказал я.
Все больше оживляясь, он снова подтвердил, что я не понял самого главного… Совершенно не понял. И со все возрастающим самодовольством он сообщил мне, что мало что ускользает от его внимания, а все замеченное он привык обдумывать и обычно благодаря знанию жизни и людей приходит к правильным заключениям.
Такое самовосхваление, разумеется, прекрасно подходило к нарочитой бессмысленности всего разговора.
Вся эта история усиливала во мне то смутное ощущение жизни, как простой траты времени, которое полусознательно погнало меня с хорошего места, прочь от приятных мне людей, заставив бежать от угрожающей пустоты…
чтобы на первом же повороте найти бессмыслицу. Вот тут передо мной человек признанной репутации и достоинств оказывается нелепым и жалким болтуном. И, вероятно, везде то же самое — на востоке и на западе, снизу и до верху социальной лестницы.
Мною овладело уныние. Умственная сонливость. Голос Джайлса звучал все так же благодушно: голос всемирного пустого самодовольства. И я больше не сердился на него. От мира нельзя ждать ничего оригинального, ничего нового, поражающего, расширяющего кругозор, нечего ждать случая узнать что-нибудь о самом себе, обрести мудрость или поразвлечься. Все было глупым и раздутым, как сам капитан Джайлс. Да будет так.
Вдруг моего слуха коснулось имя Гамильтона, и я очнулся.
— Я думал, мы покончили с ним, — е- величайшим отвращением сказал я.
— Да. Но, принимая во внимание то, что нам пришлось только что услышать, я полагаю, вам следовало бы так поступить.
— Следовало бы так поступить? — Я растерянно выпрямился на стуле. — Как поступить?
Капитан Джайлс с удивлением уставился на меня.
— Как? Да так, как я вам советую. Пойдите и спросите у стюарда, что было в этом письме из портового управления. Спросите его прямо.
На миг у меня отнялся язык. Я услышал нечто столь неожиданное и оригинальное, что решительно ничего не мог понять. Я изумленно пробормотал:
— Но я думал, что это вы Гамильтона…
— Именно. Не подпускайте его. Сделайте то, что я вам говорю. Насядьте на стюарда. Держу пари, что он у вас попрыгает, — настаивал капитан Джайлс, выразительно размахивая у меня под носом дымящейся трубкой. Затем он быстро затянулся три раза подряд.
Его вид, торжествующий и проницательный, был неописуем. И, однако, этот человек оставался странно симпатичным существом. Благожелательность так и излучалась из него, комично, мягко, трогательно. Было в этом и что-то раздражающее. Но я холодно, как человек, имеющий дело с чем-то непонятным, указал, что не вижу оснований подвергать себя риску встретить отпор со стороны этого субъекта. Он — весьма посредственный стюард и к тому же жалкое создание, но говорить с ним мне хочется не больше, чем ущипнуть его за нос.
— Ущипнуть его за нос, — повторил капитан Джайлс скандализованным тоном. — Много пользы принесло бы это вам!
Это замечание казалось столь неуместным, что на него нечего было ответить. Но чувство нелепости начинало наконец оказывать свое хорошо известное действие. Я почувствовал, что не должен больше позволять этому человеку разговаривать со мной. Я встал, сухо заметив, что все это не по мне — что я не могу его понять.
Не успел я отойти, как он снова заговорил изменившимся упрямым тоном, нервно попыхивая трубкой.
— Правда… он… нестоящий малый… конечно. Но вы все-таки… спросите его. Спросите, и больше ничего.
Эта новая манера произвела на меня впечатление — или, вернее, заставила меня помедлить. Но здравый смысл сейчас же взял верх, и я покинул веранду, подарив его невеселой улыбкой. Пройдя несколько шагов, я очутился в столовой, теперь убранной и пустой. Но в течение этого короткого времени в голову мне пришли самые разнообразные мысли, как-то: что Джайлс потешался надо мной, думая позабавиться за мой счет, что я, вероятно, произвожу впечатление легковерного дурака, что я знаю жизнь очень мало…
К моему крайнему удивлению, дверь в конце столовой распахнулась. Это была дверь с надписью ‘стюард’, и он сам выбежал из своей душной, филистерской берлоги с нелепым видом загнанного зверя и бросился к двери в сад.
Я по сей день не знаю, что заставило меня крикнуть ему вслед: ‘Послушайте! Подождите минутку!’ Может быть, это объясняется брошенным им на меня искоса взглядом, или же я все еще находился под влиянием загадочной настойчивости капитана Джайлса. Словом, это был какой-то толчок, действие той внутренней силы, которая так или иначе формирует нашу жизнь. Потому что, если бы эти слова не сорвались с моих уст (моя воля была здесь ни при чем), то моя жизнь, безусловно, была бы все-таки жизнью моряка, но пошла бы в совершенно непостижимом для меня теперь русле.
Да. Моя воля была здесь ни при чем. И не успел я произнести те роковые слова, как уже горько пожалел о них.
Если бы этот человек остановился и встретил меня лицом к лицу, мне пришлось бы с позором ретироваться. Ибо у меня не было ни малейшего желания проделать идиотскую шутку капитана Джайлса ни за свой собственный счет, ни за счет стюарда.
Но здесь в дело вмешался старый человеческий инстинкт погони. Стюард притворился глухим, и я, не задумываясь ни на секунду, обежал обеденный стол и у самой двери преградил ему путь.
— Почему вы не отвечаете, когда с вами говорят? — грубо спросил я.
Он прислонился к притолоке. Вид у него был самый несчастный. Боюсь, что человеческая натура не очень-то благородна. В ней есть отвратительные пятна. Я начинал сердиться, — думаю, только потому, что у моей дичи был такой удрученный вид. Жалкое существо!
Я сразу перешел в наступление:
— Я слышал, что сегодня утром получено официальное сообщение из портового управления. Это верно?
Он не сказал мне, чтобы я не мешался не в свое дело, а вместо того начал хныкать, но не без нахальства. Он нигде не мог найти меня сегодня утром. Нельзя же требовать, чтобы он бегал за мной по всему городу.
— Да кто этого требует? — вскричал я. И тут мои глаза раскрылись на внутренний смысл поступков и речей, тривиальность которых была так поразительна и так надоедлива.
Я сказал ему, что хочу знать, что было в том письме. Суроаость моего тона и манер была притворной только наполовину. Любопытство может быть очень злобным чувством — иногда.
Он стал что-то бормотать, ища спасения в глупо-надутом виде. Меня это не касается, мямлил он. Я сказал ему, что еду домой. А раз я еду домой, он не понимает, зачем ему…
Таковы были его аргументы, настолько бессвязные, что казались почти оскорбительными. То есть оскорбительными для человеческого разума.
В этот сумеречный период между молодостью и зрелостью, в котором я находился тогда, человек особенно чувствителен к такого рода оскорблениям. Боюсь, что я вел себя со стюардом очень грубо. Но не в его привычках было давать кому-нибудь или чему-нибудь отпор. Употребление наркотиков или, может быть, одинокое пьянство…
И, когда я забылся настолько, что стал осыпать его бранью, он сдался и начал визжать.
Не то чтобы он поднял громкий крик. Это была циничная исповедь, со взвизгиваниями, но трусливая — трусливая до жалости. Она была не слишком связной, но достаточно связной, чтобы я онемел. Я отвел от него взгляд в праведном негодовании и заметил в дверях веранды капитана Джайлса, спокойно наблюдающего эту сцену, — дело своих рук, если можно так выразиться. Бросалась в глаза его дымящаяся черная трубка в большой стариковской руке. А также и блестящая тяжелая золотая цепочка на груди, поперек белого кителя. Он излучал атмосферу такой добродетельной прозорливости, что невинная душа не могла не броситься к нему доверчиво. Я бросился к нему.
— Вы бы никогда этому не поверили! — воскликнул я. — Получено извещение, что для какого-то судна нужен шкипер. Очевидно, имеется свободная вакансия, а этот субъект прячет письмо себе в карман.
— Вы сведете меня в могилу! — с превеликим отчаянием громко взвизгнул стюард.
И не менее громко хлопнул себя по злосчастному своему лбу. Но, когда я обернулся, чтобы взглянуть на него, его уже не было. Он куда-то скрылся. Это внезапное исчезновение заставило меня расхохотаться.
Таков был конец инцидента — для меня. Но капитан Джайлс, уставившись на то место, где стоял стюард, начал дергать свою внушительную золотую цепочку, пока наконец часы не появились из глубокого кармана, как зримая истина из колодца. Он торжественно погрузил их снова в карман и только тогда сказал:
— Ровно три часа. Вы поспеете — если, конечно, не будете терять времени.
— Поспею куда? — спросил я.
— Господи боже мой! В портовое управление. Это дело надо расследовать.
Строго говоря, он был прав. Но у меня никогда не было особенного пристрастья к расследованию, к выведению на чистую воду и тому подобным, несомненно, этически похвальным занятиям. А мое отношение к этому эпизоду было чисто этическое. Если кто-нибудь и должен свести стюарда в могилу, то я не видел оснований, почему бы этого не сделать самому капитану Джайлсу, человеку в летах, с положением и местному жителю. Тогда как я по сравнению с ним чувствовал себя в этом порту только залетной птицей. Право, можно было сказать, что я уже порвал все связи с ним. Я пробормотал, что не думаю… что для меня это пустяки…
— Пустяки! — повторил капитан Джайлс, проявляя некоторые признаки спокойного, рассудительного негодования. — Кент предупреждал меня, что вы странный малый. Вы еще скажете мне, что командование для вас пустяки — и это после всех моих хлопот!
— Хлопот! — пробормотал я, ничего не понимая. Каких хлопот? Я мог припомнить только, что он мистифицировал меня и надоедал мне своим разговором добрый час после завтрака. И он называл это хлопотами!
Он смотрел на меня с самодовольством, которое было бы отвратительно во всяком другом человеке. Вдруг, точно предо мной перевернулась страница книги и открылось слово, сделавшее понятным все, что происходило прежде, я сообразил, что это дело имело еще и другую сторону, кроме этической.
И все-таки я не двигался с места. Капитан Джайлс начал терять терпение. Рассерженный моими колебаниями, он запыхтел трубкой и повернулся ко мне спиной.
Но это не были колебания. Я, если можно так выразиться, был умственно приведен в негодность. Но как только я убедился, что этот выдохшийся, бесплодный мир, вызвавший мое недовольство, содержит такие вещи, как возможность командовать судном, ко мне вернулась способность движения.
От Дома моряка до портового управления порядочное расстояние, но с магическим словом ‘командование’ в голове я внезапно очутился на набережной, точно перенесенный туда в мгновение ока, перед порталом из тесаного белого камня, осеняющим низкие белые ступени лестницы.
Все это, казалось, быстро скользило мне навстречу.
Весь большой рейд справа был сплошным голубым сиянием, но я не замечал ни жары, ни блеска до того самого мгновения, пока меня не поглотил сумрачный прохладный вестибюль.
Широкая внутренняя лестница словно сама подкралась мне под ноги. Командование — могущественная магия.
Первыми человеческими существами, которых я ясно различил с тех пор, как расстался с негодующей спиной капитана Джайлса, был экипаж портового парового катера, болтавшийся без дела на просторной площадке у завешенной арки, ведущей в судовую контору.
Здесь моя энергия покинула меня. Атмосфера официальности убивает все, что дышит воздухом человеческих стремлений, угашает равно надежду и страх верховенством бумаги и чернил. Тяжелой поступью я прошел под портьерой, которую откинул для меня рулевой малаец с портового катера. В конторе не было никого, кроме клерков, сидевших в два ряда и усердно писавших. Но начальник конторы спрыгнул со своего возвышения и бросился по толстым циновкам в широкий центральный проход навстречу мне.
У него была шотландская фамилия, но цвет лица оливковый, короткая бородка, черная, как смоль, а глаза, тоже черные, смотрели томно. Он конфиденциальным тоном спросил:
— Вы хотите видеть его?
Так как при соприкосновении с чиновничьим миром вся легкость ума и тела покинули меня, я вяло посмотрел на писца и в свою очередь устало спросил:
— А вы как думаете? Стоит?
— Вот тебе на! Да он сегодня два раза спрашивал о вас.
Этот внушительный он был высшее начальство, морской инспектор, комендант порта — очень важная персона в глазах каждой канцелярской крысы. Но это ничто по сравнению с тем, какого мнения о своем величии был он сам.
Капитан Эллис смотрел на себя, как на некую божественную (языческую) эманацию, как на представителя Нептуна для окрестных морей. Если он и не управлял волнами, то он претендовал на управление судьбами смертных, чьи жизни были отданы морям.
Эта возвышающая иллюзия делала его инквизиторски непреклонным. И так как темпераментом он обладал холерическим, то были люди, которые не на шутку боялись его. Он был грозен не в силу занимаемой им должности, а благодаря своим ничем не оправдываемым претензиям.
Мне еще никогда не приходилось иметь с ним дела.
— А, он два раза спрашивал обо мне, — сказал я. — Тогда, пожалуй, мне лучше пойти к нему.
— Конечно! Конечно!
Мой собеседник мелкими шажками повел меня вокруг целой системы конторок к высокой, внушительного вида двери, которую он открыл почтительно.
Он смело (но не выпуская ручки двери) вошел и, благоговейно оглядев комнату, молча мотнул головой, делая мне знак войти. Затем он сейчас же выскользнул и закрыл дверь за мной так осторожно, как только мог.
Три высоких окна выходили на гавань. В них не видно было ничего, кроме синего сверкающего моря да более бледной сияющей синевы неба. В глубинах и далях этих синих тонов мои глаза уловили белое пятно — какое-то большое судно, которое только что прибыло и собиралось бросить якорь на внешнем рейде. Судно с родины — после, быть может, трех месяцев плаванья. Есть что-то трогательное в судне, приходящем с моря и свертывающем свои белые крылья для отдыха.
За-тем я увидел хохол серебристых волос, возвышающийся над гладко выбритым красным лицом капитана Эллиса, которое было бы апоплексическим, если бы не казалось таким свежим.
Наш представитель Нептуна не носил бороды, и не видно было трезубца, который стоял бы где-нибудь в углу вместо зонтика. Но рука его держала перо — официальное перо, обладающее гораздо большей, нежели меч, властью творить и разрушать судьбы простых тружеников. Он смотрел на меня через плечо, пока я приближался.
Когда я подошел достаточно близко, он приветствовал меня оглушающим:
— Где вы пропадали все это время?
Так как это его не касалось, я не обратил ни малейшего внимания на крик. Я просто сказал, что слышал, будто для какого-то судна требуется капитан, а так как я служил на парусных судах, то и подумал, что может быть…
Он прервал меня:
— Да что там! К черту! Вы тот человек, который нам нужен — даже если бы за этим местом гналось двадцать Других. Но этого опасаться нечего. Они все боятся взяться за это дело. Вот в чем суть.
Он был очень раздражен.
— Неужели? Почему же это, сэр? — невинно спросил я.
— Почему? — вскипел он. — Боятся парусов. Боятся белого экипажа. Слишком много хлопот. Слишком много работы. Слишком долго торчали здесь. Легкая жизнь и палубные кресла больше им подходят. И вот предо мною каблограмма генерального консула, а единственного годного для этого дела человека нигде найти нельзя. Я уже начал подумывать, что вы тоже увиливаете…
— Я явился в управление немедленно, — спокойно заметил я.
— О вас здесь хорошая слава, — свирепо буркнул он, не глядя на меня.
— Очень рад слышать это от вас, сэр, — сказал я.
— Да. Но вас нет на месте, когда вы нужны. Вы знаете, что вас не было. Этот ваш стюард не посмел бы пренебречь приказом управления. Где вы, черт побери, пропадали большую часть дня?
Я только любезно улыбнулся, а он, по-видимому, опомнился и попросил меня сесть. Он объяснил, что капитан одного британского судна умер в Бангкоке и генеральный консул телеграфировал ему, прося прислать подходящего человека, чтобы принять командование.
Очевидно, по его м. нению, я был этим человеком с самого начала, хотя, судя по всему, извещение, адресованное в Дом моряка, носило общий характер. Контракт был уже приготовлен. Он дал мне его прочесть, и, когда я вернул его, заявив, что принимаю условия, представитель Нептуна подписал контракт, своей собственной высокой рукой приложил печать, сложил вчетверо (это был лист голубой бумаги малого формата) и протянул мне — дар чудодейственной крепости, ибо, когда я положил его в карман, голова у меня слегка закружилась.
— Это ваше назначение капитаном, — не без важности сказал он. Официальное назначение, связывающее владельцев условиями, которое вы приняли. Теперь когда вы будете готовы ехать?
Я сказал, что если нужно, буду готов сегодня же. Он тут же поймал меня на слове. Пароход ‘Мелита’ отходит в Бангкок сегодня вечером, около семи часов. Он. официально предложит капитану взять меня в качестве пассажира и подождать меня до десяти часов.
Затем он встал, и я тоже. Голова у меня кружилась, в этом не было сомнения, а руки и ноги отяжелели, как будто стали больше с тех пор, как я опустился на этот стул. Я отвесил поклон.
В манере капитана Эллиса произошла какая-то неуловимая перемена, словно он отложил в сторону трезубец представителя Нептуна. На самом деле он просто уронил, вставая, свое официальное перо.
Он протянул мне руку:
— Ну, вот вы и командир, официально назначенный, под моею ответственностью.