Коровин К.А. ‘То было давно… там… в России…’: Воспоминания, рассказы, письма: В двух кн.
Кн. 2. Рассказы (1936-1939), Шаляпин: Встречи и совместная жизнь, Неопубликованное, Письма
М.: Русский путь, 2010.
Темный бор
Прошло чарующее лето. Нет уже больше ласковых летних зарниц, полей, усыпанных цветами, и колосящейся нивы. Осень. Сумрачно и тоскливо быстро бегут свинцовые тучи с белыми разорванными краями. Стелется дым от черных овинов…
Унылая дорога синеет за частоколом сада. Кое-где еще на осинах дрожат неопавшие осенние листья. Холодно.
Дедушка, сторож моего дома, в тулупе, меховой шапке, в большом шарфе, принес хворост и бросил у камина.
— Вот ведь холодина какой сразу наступил. Утром рано я поглядел — едва свет мерещится и… гляжу, белым-бело — морозом покрыло. Ишь, и куры-то не идут из сарая, и корова без охоты пошла в стадо. Ску-у-шная… Мычит, сердится, знает, что лето ушло. Под Ратухином Казаков вчера двух зайцев стрельнул, а Герасима встретили, он ноне хотел к вам зайти. Сейчас Ленька самовар подает. А Иван Иваныч спит, знать.
Несмотря на холод, на печаль осеннего утра, когда я вышел на крыльцо, в свежем воздухе осени была какая-то отрадная бодрость. Из чулана доносился запах из бочек соленых грибов.
Пахло землей и опавшими листьями.
На темных от дождя сараях ярко горел платок тетеньки Афросиньи, которая, вся закутанная, несла крынки молока.
Какая-то особая красота была в красках осенней природы. На самом берегу речки угрюмо стоял стеной Феклин бор, и стальная, злая вода грустно ожидала ледяного покрова зимы.
Ярко горел в камине хворост. В деревенской мастерской моей стало тепло и приветливо. Самовар шумел. Чай со сливками, деревенские лепешки на вытопках, оладьи горячие…
Когда я вошел, доктор Иван Иванович сказал:
— Ну что, холодно нынче, а хорошо. И что такое, отчего у вас это так хорошо, а вот на даче я жил, в Пупском, ничего такого не было. Неужели это оттого, что дальше от города? Там все какая-то неприятность выйдет. Все виноват: цветы не полили — виноват, на музыку не пошел — виноват, выборгские крендели купили черствые — я виноват. А разве в них влезешь? Ближе к городу — все виноват. Все что-нибудь не так. Ну, еще жена — у ней виноват, это туда-сюда, а то у всех виноват. Кузьмичев, пациент мой, хороший человек, богатый, стекольное дело у него, ну, печень, конечно, говорю, пить нельзя, а он говорит: ‘Это я сам знаю, эк,— говорит,— доктор, легко сказать. Это всякий дурак понимает, а вы,— говорит,— вылечите меня, чтобы пить можно было и печень чтоб не болела… Постарайтесь, я за платой не постою. Аж постановление сделайте, запретите всем, а нечего над одним издеваться. Скажите, зачем казна водку гонит и вино делает, да ведь что еще — зубровку, травку внутрь пускает, наливку — в золотом песке бутылка, а бенедиктин, на нем крест прямо, а этот, как его, еще ликер, на нем арап черный, а, это что? А шампань! Да ведь бутылки-то какие? Сердце радуется. Нарочно сделаны, чтобы выпить! А вы, господа доктора, помалкивайте. Соблазн какой! Не пей! Попробуй-ка удержись при капитале да при делах? А заграничные-то ликеры всё монахи делают. Чего же это такое? Не можете, значит, в науке вашей произвести так, чтобы пей, а печень чтоб не играла. А деньги вам плати. Позвольте, за что же? Ваше дело, выходит, только запрещать: не пей, не ешь. Этак-то всякий может! На бедное положение всех поставить хотите’.
— Ну вот что вы с таким пациентом делать будете,— сказал доктор Иван Иванович, опустив голову.
— Ничего вам с ним не поделать,— согласился я.
— Это верно,— сказал Иван Иванович.— Но до чего он меня расстраивает. Ну, лечу. ‘Хорошо бы,— говорю,— вас на бедное положение на время поставить’. Да как он взбесится. ‘Ну, нет,— говорит,— это не пройдет’. И что же вы думаете — написал мне письмо. Пишет: ‘Милостивый государь, через ваши советы я еще больше пить стал. Я не махонький, чтоб меня учить и на бедное положение ставить, а потому,— говорит,— в вашем лечении нужды больше не имею. Я вам тоже могу совет дать — водки не пейте, а я знаю доподлинно, что вы пьете, и даже очень хорошо’. Вот что вы скажете? И где он видел, что я водку пью? Не иначе, уже какие-нибудь друзья сказали. Это все там, на даче, каждый день неприятности. Вот у вас приедешь, отдохнешь и все забудешь.
— А вон Герасим Дементьевич идет,— сказал мой слуга Ленька, глядя в окно. — Зайца несет.
У него всегда смеялись глаза. Он был солдат и участвовал в турецкой войне. Человек мудрый и особенный. Ничто его не удивляло. Он как-то подчинялся жизни и любил природу. Он всегда звал меня на охоту в места, особенно рассказывая про них. Глубокие Ямы, Лисьи Норы, Святой Ключ, Лихая Сеча, Старый Курган, Заозерье, Вепрево озеро, Крупные Горки, Ведьмово болото, Лихое, Девий Луг. И во всех этих названиях был таинственный замок. Неизъяснимой красы русской природы.
Всегда мне представлялись при названиях этих мест картины их, и всегда, когда я приезжал туда, было другое — лучшее, и на этот раз, придя ко мне, Герасим звал поехать на охоту в Темный бор. Сейчас же мне представился ровный сосновый мачтовый бор.
Когда мы приехали, я, Иван Иваныч и Герасим, то совсем оказалось не то, что я себе представлял. Это были пригорки, на которых рос кучами огромный осиновый лес. Между пригорками текли ручьи, спускаясь к болоту. Мрачен был опавший лес.
Краем болота мы шли густой зарослью кустов мелколесья, и, поднимаясь на бугор, собака моя Феб останавливалась и обнюхивала воздух.
— Есть,— сказал мне тихо Герасим,— гляди, гляди, Феб-то, глухари!
Феб тихо и медленно шел вперед, и стал, и опять пошел. Долго мы шли. Феб встал у высокой травы у огромных осин, и с треском вылетел из лесу глухарь, поднимаясь кверху.
Убитый глухарь упал в желтую осеннюю траву. Я убил глухаря. Иван Иванович говорит:
— Это я.
Герасим смеялся.
— Ведь вот вы оба стреляли раз-в-раз, тютелька-в-тютельку.
Иван Иванович смотрел на меня и сказал:
— Я не слыхал, как вы стреляли.
— Странно. Я тоже не слыхал.
Глухарь был велик, и Феб держал его за крыло во рту и в удовольствии ходил кругом нас с глухарем, растопырив желтые глаза.
Когда мы взяли трех глухарей, в просветах темного леса показалась мутная осенняя заря.
— До сторожки,— сказал Герасим,— три версты, а то и боле, надо подвигаться, а то ночь воробьиная будет. Не заплутать бы…
В лесу маленькая изба-сторожка была пуста и не заперта. Зимой в ней не жил сторож. Было темно. Когда мы вошли, фыркнула кошка, увидев собаку, и бросилась на печку.
— Как быть?— сказал Герасим. — Сейчас пойду, лучины надо нащепать.
И он раскрыл большой нож.
Лучина горела, вставленная в пустую крынку. Освещала стол и вынутые нами закуски: колбасу, оладьи, хлеб, печеные яйца, ветчину, огурцы.
Ночь была темная.
Герасим хотел достать воды, но не нашел.
Шел дождь. Тихий и ровный.
Лучина надымила дым в избе, так что щипало глаза.
Мы открыли дверь.
Вдруг Феб зло заворчал под столом и, выскочив, лаял на открытую дверь, в которой было темно.
Никого не было, а Феб все с беспокойством ворчал. Он как будто что-то видел перед собой.
Герасим закрыл дверь. Феб понемногу успокоился.
Вдруг мы услышали где-то вдали протяжный стон, и дружно завыли волки.
— Эвона приятели поют,— сказал Герасим,— это они на всю ночь запели. Спать под их песни хорошо.
Заперев дверь на крючок, выпив коньячку, мы все примостились на лавках и проснулись, когда в дверь стучали. Было солнечное утро.
Отворив дверь, стояла молодая девушка и в удивлении смотрела на нас.
— А тятенька не пришел еще?— спросила она нас.
— Нет, его не было.
Появился и сторож. Обрадовался нам.
— Эк ведь вот. Сейчас котелок согрею. Дровишки сухие-то есть. Чай сготовлю.
Помню, как душевен был сторож, как он был рад нам, какой был чай — какое гостеприимство, где же есть такой привет? Да, это было там, в темном бору печальной родины моей.
ПРИМЕЧАНИЯ
Темный бор — Впервые: Иллюстрированная Россия. 1937. 2 октября. Печатается по журнальному тексту.