Тать в нощи, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1911

Время на прочтение: 12 минут(ы)

А. В. Амфитеатров

Тать в нощи
(Давний случай)

Амфитеатров А. В. Мертвые боги: Рассказы. Роман
М.: Современник, 1991.— (Из наследия).
Сельцо Мартыновщину, Овечью Топь тож, совсем замела и схоронила под сугробами двухсуточная метель. Она свирепствует в морозном просторе новогодней ночи, переполняя угрюмую муть между небом и землею порывистыми перелетами снежных вихрей.
Облака снежной, колючей, точно толченое стекло, пыли мечутся в неутомимой суетне, то взвиваясь, то приседая, то худея, то тучнея, то крутящимся столбом, то прямо напролом прущею невесть куда и откуда тучей.
Овечьетопский помещик Антип Егорович Савросеев провел, по милости метели, взаперти целых три дня и успел за это время заскучать до унылого бешенства, какое, по-настоящему, во всю свою сласть, только захолустным людям и знакомо. На Рождестве он уговорился кое с кем из соседей, чтобы Новый год встречать у него в усадьбе. Метель эти праздничные планы разрушила, и теперь Савросеев, почти с ужасом предвкушая возможность провести в одиночестве новогоднюю ночь — да еще такую жуткую, мутную, с визгом и ревом непогоды!— не без волнения ожидает, не едут ли к нему хоть ближайшие закадычные друзья — помещик Аристов из ближнего села Алешки и тамошний же батюшка о. Викторин.
И Аристов, и о. Викторин такие же одинокие бобыли, как Савросеев: один — старый холостяк, другой — бездетный вдовец. Все трое — люди с достатком, не обремененные занятиями, неглупые, веселые, не дураки выпить и перекинуться в картишки.
Савросеев, назло своим пятидесяти годам, брюшку и лысине, еще и немалый Дон-Жуан. Мужики уже не раз сулили барину за последнее его качество хорошую встрепку, но он неисправим. При старых крепостных порядках Савросеев непременно завел бы сераль у себя в доме… теперь он под башмаком у своей экономки Фаины.
— Не приедут… как Бог свят, не приедут,— бормочет Антип Егорович, расхаживая по просторным покоям своего жилья, прислушиваясь к вою бури и ежеминутно поглядывая на часы.— Вона: уж девятый… Прохор! Про-о-хор!
Но Прохор не отзывался. Барин уже замучил его, посылая на крыльцо смотреть, какова погода, не перестало ли мести. Савросеев,— нечего делать!— натягивает на плечи обиходный волчий тулуп и, ворча, сам выходит на крыльцо.
Ночь и плачет, и рычит, и поет, и смеется, и лешим воет, и колокольчиком заливается…
‘Эка чертов шабаш’,— подумал Савросеев, плюнул и пошел в комнаты, с досадой ворча под усы:— Нечего и ждать… в такой сумбур никто не поедет… Во те и с Новым годом, с новым счастьем!

* * *

А гости все-таки ехали. Как ни протестовал о. Викторин, человек солидный и рассудительный, против путешествия в метель, как ни молил аристовский кучер Феофил своего барина помилосердствовать, старый кутила настоял на своем и даже прицелил к компании еще заезжего в Алешки акцизного. О. Викторин, едва влез в кибитку, сейчас же зарылся в сено и, согретый тяжелой меховой рясой, крепко заснул, акцизный и Аристов, сидя за кожаным фартуком, курили, изредка перекидываясь короткими фразами. Вой вьюги, звон бубенцов, уханье кибитки на раскатах и последовательные нырки ее из сугроба в сугроб скоро надоели обоим.
— От Алешек до Мартыновщины,— сказал акцизный,— по хорошей путине меньше часа езды, мы выехали в шесть, а вот уже восемь без пяти, но еще, кажется, не близко… Феофил! где мы?— спросил он, открывая фартук. Кучер повернул к барину голову, повязанную сверх шапки платком, и прокричал что-то.
— А? У Никитских кустов, ты говоришь?
— Надо полагать, что у них самых…
— Надо полагать!— недовольно заворчал акцизный,— ты, братец, наверное знай, без ‘надо полагать’. Этак — с вашими авоськой и небоськой — пропадешь здесь… в метель долго ли потерять дорогу?
— Тпру…— раздалось с козел.
— Что там, Феофил?
— Наворотило, вашескородие!..
Конские морды уперлись в громадный снежный бугор, Феофил слез с козел и, кряхтя, стал щупать кнутом дорогу.
— В объезд, что ли, Феофил?— спросил Аристов. Кучер долго молчал. Потом влез на козлы и взял вожжи.
— Слева объедем,— сказал он.
Кони тронулись шагом. Кибитку сильно тряхнуло, кузов застонал и глубоко опустился в снег.
— Куда ты заехал, мошенник? куда?— закричал Аристов.
— А почем я знаю?— равнодушно возразил Феофил.
— А! каков? ‘Почем знаю?!’ какой же ты, бестия, кучер после этого.
— Кучер! нешто кучеру с попущеньем естества равняться возможно? Говорил: не надо ехать, пути нет,— так не послушали, а я чем виноват? я человек подневольный…
— Поговори, поговори у меня! завтра же расчет получишь!
— Вся ваша воля!..
— До завтра-то нас еще, может быть, и на свете не будет,— проворчал акцизный.
— Типун бы вам на язык! каркает же человек Бог знает что, да еще в такую минуту!— сердито прикрикнул Аристов и стал будить о. Викторина:— Батя, а батя! полно вам, вставайте!
— А? что? приехали?..— забормотал священник.
— Приехали! как же! в сугробе сидим… да проснитесь же вы!
О. Викторин поднял голову, осмотрелся.
— Ну, а я-то что же тут поделаю?— развел руками он, фаталистически глядя в серую даль, пожал плечами, крепче завернулся в рясу и опять лег.
— Эка флегма ходячая! Сказал бы я тебе теплое словцо, не будь ты духовным лицом…
— Замерзнем!— со слезами в голосе пролепетал акцизный.
— Как есть!— невозмутимо отозвался с козел Феофил.
— Нет… у меня ряса теплая…— глухо прозвучало со дна кибитки.
Феофил три раза ходил искать дорогу и возвращался ни с чем. Аристов пил водку из дорожной фляжки и ругался, акцизный уныло молчал, о. Викторин храпел.
Так прошло минут десять. Вдруг со стороны долетели слабые, звенящие звуки… Кони подняли головы.
— Колокольчик,— живо сказал Феофил, зашевелив вожжами.— И кибитка, слышно, ухает… Но, милые! вывози на устреток!
— А может, они тоже плутают, как и мы?..
— Все с людьми веселее.
Аристовский и дальний колокольчик стали перекликаться, словно аукаясь. Неизвестные ездоки тоже искали мартыновщинских гостей, но чужой колокольчик звучал ровнее, быстрее, увереннее: очевидно, незнакомцы ехали по твердой полосе. Свистом, гиканьем, перекликами путники помогали звонкам и наконец нашли друг друга, съехались.
— Кто такие?— раздался зычный окрик из чужой кибитки.
— А вы кто?
— Мы Сидорюки, мещане.
— Из города?
— В Мартыновщину,— не расслышав вопроса, дали ответ чужаки.
— Вот и мы туда же… попутчики, значит.
— Чудесное дело!
— Путь-то у вас есть ли?
— Есть. Езжайте за нами. До Мартыновщины четырех верст не осталось — дорога гладкая.
— Вот и выбрались!— засмеялся Аристов, хлопая озябшими руками в шерстяных варежках,— а вы уж и заныли! баба!— попрекнул он акцизного.
— И все-таки глупо, что мы поехали.
— Э! снявши голову, по волосам не плачут. Да и что мы потеряли? Дома сидели бы, скучали, дулись в шашки, нарезались бы рябиновки, а она у меня прескверная. У Антипа же повар отличный, вишневка изумительная, сам он сыграет нам на гитаре, а Фаинку… вы его Фаинку видали?
— Знаю. Тумба.
— А вам в курской деревне Венеру Медицейскую подай? Эх вы, баловники!.. Фаинку плясать заставим: мастер баба на это. Что ж? не интересно, скажете?
— Вот кабы мы замерзли или волки нас съели, был бы вам интерес!
— Если бы да кабы росли во рту грибы! Слушать тошно. Что за молодежь нынче стала! кисляй на кисляе!
— Что ж вы ругаетесь?
— Я не про вас, а так вообще, факт констатирую. Возьмите меня или Савросеева: чем не молодцы? Крепыши!.. Страха не страшусь, смерти не боюсь!.. а мне за пятьдесят. В ваши годы я в прорубях купался, а о метелишках и волчишках и разговаривать бы постыдился.
— Я, признаться, о волках так только, к слову сказал. Я другого потрухивал. Говорят, Беглец по околотку бродит.
— Вот еще, куда его черт понесет в такую вьюгу? Он хоть и каторжник, а все небось свою шкуру жалеет.
— Какие это Сидорюки с нами едут?— круто повернул разговор акцизный.— Я что-то не помню…
— Скупщики. У меня с ними дел не бывает, а слыхал про них, ездят по мужикам, по средним помещикам, маклачат. Хорошие люди, ничего, хвалят их. Да! так о Беглеце-то. Нечего сказать: наградил наш Антип Егорович округу этим сокровищем! сослужил службу!
— Право, даже странно: такое воплощенное добродушие, как Савросеев, и вдруг — довести человека до разбоя!
— Что ж делать, батенька? Тут любовь на сцене, а ‘любовь — она жестокая для сердец’,— сказал какой-то писатель. Вы вот Фаинку тумбой величаете, и, точно, кроме пляски и жиру за ней заслуг не имеется, а Антип из-за нее наделал пошлостей и подлостей, а Матюшка Беглец пошел из-за нее на каторгу.
— Он, говорят, был ее женихом?
— Нет, так женихались. Я даже полагаю, что и любить-то его она не любила. Любящая крестьянская девушка без крайней нужды своего парня не бросит и в экономки к старому холостяку не пойдет. А Фаина не из бедной семьи. Сам Беглец тогда на стену лез: отняли, опутали девчонку!.. А чего там отняли, опутали? Просто: ‘не искал он, не страдал он,— серебром лишь побряцал он’ — и готово! Возмечтала о себе, захотелось быть барыней,— ну, значит, и баста: ‘в дом мой смело и свободно хозяйкой полною войди!’.
— Чего вы сегодня в стихи пустились?
— Нельзя иначе: предмет такой… Хорошо-с… Совершился этот роман или, вернее сказать, первый том романа. Беглец ходит на деревне, как чумной, ругается, пьянствует, а Антип заперся в усадьбе со своей Еленой Прекрасной и тоже по адресу Беглеца немалую злобу пускает. Ибо, во-первых, боится, как бы Матюшка спьяну да со зла не пустил ему красного петуха, а во-вторых, ревнует свое золото, Фаиночку эту необыкновенную, к прежнему возлюбленному до умоисступления. Вдруг, мол, Фаина найдет, что у меня и нос красен, и белки с жилками, и под глазами мешки, как у Абдул-Азиса, плюнет на меня да — к старому дружку?.. А Беглец, скажу вам, малый хоть куда: цыганская этакая рожа, взгляд прямой, бойкий, плечища, грудища, силища!.. Думал, думал Савросеев, да и надумался перетолковать с овечьетопскими мироедами. Вот что, говорит, старички, давно вы подбираетесь к моим заливным лужкам, а денег у вас нет, так я, радея вашей бедности, куда ни шло, подарю вам лужки. Но и вы меня потешьте: как хотите, а упраздните Матюшку из Мартыновщицы. Старичков наших — мир этот прелестный — вы знаете: образовались! Матюшку, кстати, все они и сами недолюбливали: дерзкий малый был!— и принялись его допекать. А он что ни день, то больше дурит. Пришел как-то раз домой пьянее вина, стал бушевать. Дядя — его унимать, а он из этого дяди сгоряча только что котлет не наделал. Дядя — в волость. Вызывают Матюшку. ‘Ставь ведро!’ — ‘Облопаетесь!’ — ‘А? облопаемся? драть!’ — ‘Не дамся!..’ Пошла свалка, и… Матюшку угораздило как-то вырвать у волостного старшины ровно половину бороды… Сидя в холодной, Матюшка надумался, что дело его скверно, выломал решетку и бежал, на прощанье с Мартыновщиной подпалив свою собственную избу: полдеревни тогда выхватило пожаром. Недели через две преступника поймали в соседнем уезде, свезли в острог, судили и отправили в каторгу по чистому ‘виновен’. Лет пять о нем не было ни слуха ни духа, а теперь он, ‘из дальних странствий возвратясь’, опять объявился в наших краях уже не просто Матюшкой, а Матюшкой Беглецом…
— На месте Савросеева я не мог бы спать спокойно,— заметил акцизный, зевая.
— Беглец в Мартыновщину не пойдет, если ему жизнь дорога,— возразил Аристов,— мартыновщиновцы помнят его красного петуха и пришибут его как собаку, только покажись он поблизости: с конокрадами и поджигателями у мира расправа короткая.
— Так-то так… А все-таки знаете… На грех мастера нет: подкрадется, как тать в нощи, да и того…
— Эх, не так страшен черт, как его малюют! Да, кроме того, и вообще, вряд ли Беглецу долго гулять. Вся полиция на ногах, травят его, как волка, совсем загнали: вот уже с месяц, как ничего не слышно про его подвиги…
— Жесток он, говорят, режет…
— Да, не церемонится…
— Эге! слышите?
В переборе между двумя взвизгами метели в тылу у путников звякнул еще колокольчик,— яркого серебряного звона, с тем характерным, немножко гнусавым плачем, какой услышишь, лишь едучи на очень лихой тройке с очень лихим ямщиком…
— Кусковы, надо полагать,— отозвался акцизный,— больше с той стороны некому.
— Кусковы! где им… у них одры, им за нашими кониками не угнаться, особливо в такую кутерьму…
— А не Кусковы — так уж не знаю, кому и быть… добрых коней по дворянству сейчас в околотке больше ни у кого не осталось. Надо полагать, кабатчик какой опозднился, тоже к Новому году домой спешит…
Задняя тройка догоняла. Слышно было уже, как фыркали, прибавляя бегу, кони и пели полозья… И вдруг — ух! Ни Аристов, ни акцизный ахнуть не успели, как кибитка их завалилась набок, сшибленная ударом перегнавшей их задней кибитки. А кони опять провалились выше колена в снег.
— Черти!— ругался Аристов, барахтаясь под свалившимся на него акцизным и неистово топча коленами сонного Викторина, который — спросонья не в силах разобрать, в чем дело,— только испуганно мычал и бормотал…
Тройку Сидорюков проезжие тоже зацепили, но Сидорюки отделались счастливее — их не свалило. Они поворотили коней и выправили сбитых с пути компаньонов.
— Какие это идолы? какие подлецы?— кричал Аристов на всю степь с пеной у рта.
— Да мы окликали их, а им ништо!— говорил Сидорюк,— хохочут и гонят!..
— Ни люди, ни черти, прости Господи мое согрешение,— уныло ворчал Феофил, тщетно бродя вокруг кибитки в поисках за потерянным кнутом.
Всем стало как-то не по себе среди этой мутной ночи, таинственной, дикой и чудесной, после встречи с кем-то — не разберешь, с кем именно, но с грубым, сильным, нахальным…
— А это уж не…— начал было акцизный и осекся.
‘А это уж не Беглец ли’,— хотел он сказать, но вовремя догадался, что пугать сейчас народ не годится.
Вскоре из снежной мглы на путников тускло глянуло издалека что-то вроде красного глаза, это было итальянское окно мезонина в барском доме Мартыновщины.
Собаки глухо лаяли во дворах, чуя приближающиеся тройки.

* * *

Ужин кончился, на столе остались только вино, пиво и наливка. Застольники сдерживались, пока о. Викторин был между ними, но батюшка скоро ослабел, ушел в кабинет хозяина и заснул на диване, с его уходом новогодний пир быстро превратился в оргию. Аристов бренчал что-то на расстроенных дедовских клавикордах, Савросеев как попало щипал струны гитары и сиплым голосом выводил ‘Барыню’, скупщик Сидорюк — испитой рыжий мещанин с робкими манерами и растерянным выражением лица, плясал с экономкой Фаиной ‘русскую’. Акцизный, сильно ‘на взводе’, был в восторге и совершенно разошелся: топал ногами, крутил, точно конь, головой, щелкал пальцами, гикал…
— А вы ехать не хотели!— поминутно попрекал его Аристов.
— Ах, не поминайте, пожалуйста… глупости…— отмахивался акцизный, влюбленно вглядываясь на Фаину — большую пышную женщину, в шелковом платье, с грубоватым и не особенно красивым, но задорным лицом.
Меньшой брат Сидорюка, широкоплечий гигант, спал за столом, опустив могучую голову на тарелку с ореховой скорлупой. Неподалеку от него сидел попутчик, взятый Сидорюками из города, чужак, васильсурский мещанин, приехавший в курскую глушь разыскивать родных — крепкий мужчина с простоватым лицом, ему было лет за сорок: русая голова и рыжая борода уже сильно серебрились. Он был не пьян и смотрел на подгулявшую компанию робко и конфузливо.
— Онисим… или как тебя там? Вукол… Карп… черт — дьявол!— кричал Савросеев.— Что ты, братец, совой сидишь? пей!
— Пью-с, Антип Егорович, не извольте беспокоиться, много довольны вашей лаской…— поспешно возражал мещанин, застенчиво срываясь с места.
— Сиди, сиди!..— благосклонно увещевал Савросеев,— я, брат, не гнушаюсь, я со всеми как с ровней. Ты меня в первый раз видишь, так не знаешь моих привычек, а вот Сидорюк подтвердит. Сидорюк! горд я?
— Ни в жизнь!— отвечал Сидорюк, яростно выделывая па.
— Жги-жги-жги!.. плавай!— командовал Фаине Аристов.
— Пре-е-лестно! бе-е-сподобно! фея… фея!— коснеющим языком бормотал умиленный акцизный.
Через полчаса он был пьян до галлюцинаций. Внезапно вытаращил глаза и стал неверною рукою в воздухе совать по направлению к окну.
— Ро… рожа… посмотрите: там… такая рожа,— лепетал он, указывая на прорез ставни…
Но его уже никто не слушал.

* * *

Сонная тишь. Кто из гостей был в состоянии добраться до отведенных на ночлег комнат, покоятся на постелях, васильсурский мещанин лег трупом на самом поле битвы с Бахусом. Савросеев не спит: когда он пьет много вина, то долго не засыпает, он лежит навзничь в постели, тупо смотрит на пламя ночника, слушает шорох мышей за обоями, треск запечного сверчка, стон болтов и скрип ставен под напором метели. Слушает — и чудится ему, что в доме у него завелось что-то чужое, неладное… какие-то подозрительные скрипы, взвизги и шорохи, не то мебель двигают, не то болт в ставне вынимают… ходит кто-то быстрой и легкой походкой, словно домовой танцует по половицам…
— Фаина! Фаина!— воскрикивает он.
А в ответ — в столовой вздох, бормотанье, падение чего-то тяжелого.
— Да что ж это за чертовщина, наконец?
Савросеев садится на постели и долго ищет туфли. Из щели под дверью на него тянет, как со двора, морозным ветром, пламя ночника мигает, дрожит и делает страшные тени на обоях…
Дверь спальни тихо приотворилась, и на пороге выросла богатырская фигура васильсурского мещанина.
— Что тебе, Вукол? Чего не спишь?
Но Вукол делает шаг вперед. Странная улыбка расплывается у него на лице… Савросееву делается жутко: черты смирного мещанина кажутся ему не такими добрыми и глупыми, как недавно — в столовой.
И… что ж это? Не сон ли? Вукол отстраняется от двери, равнодушно прислонившись к косяку, а в полумраке из-за него выдвигается кто-то другой, весь в снегу и инее, с сосульками на усах и бороде. На Антипа Егоровича точно плывет по воздуху давно знакомое ненавистное цыганское лицо, красивое, грозное, злобно-насмешливое.
— С Новым годом, с новым здоровьем, барин!— слышит Савросеев глумливый привет. Слышит, хочет понять — и не понимает…
— Что, сударь? Не ушел от Матюши? Достал я тебя?..
Савросеев молчит и трясется. Ни силы защищаться, ни голоса звать на помощь: слишком неожиданно явилась к нему смерть. А что это — смерть, неминучая и беспощадная, старику ясно по каждой черточке в холодном и спокойном лице разбойника, по острому блеску его цыганских глаз, по жестокой улыбке, играющей на его губах, по той кошачьей небрежности, с какою Матюшка облокотился на спинку дубовой кровати и в упор рассматривал свою жертву,— так близко, что Антип Егорович чувствует его дыхание на своем лице… Савросеев хочет перекреститься, но к рукам у него как будто приросли десятипудовые гири, и, против воли неподвижный, он мутно и бессмысленно, словно приведенное на убой животное, глядит в пространство, издавая искривленными губами беззвучный и бессвязный лепет… С лица Матюшки сбежала улыбка, губы его побелели и задрожали, он стал как будто и выше ростом, и шире в плечах.
— Ну, Антип Егорович, господин Савросеев,— медленно сказал он, тяжело и глубоко дыша,— первым делом теперича подай мне свои ключики, а вторым делом — стану я с тобой, злодеем, про обиду мою разговаривать. С любушкой твоей мы уже поговорили… Довольна… Вукол! бери его! приступай!..

* * *

Утром, когда Аристов поднял от подушки тяжелую голову, яркий свет ударил ему в глаза. Метели как не бывало, за окном далеко кругом лежала необозримая снежная равнина, сплошь розовая в лучах раннего солнца. Розовый свет на белых обоях мезонина, розовые узоры на обледеневших окнах. Избушки курились, и дым прямым столбом тянуло к безоблачному небу. Безветрие и холод. В доме мертвая тишь.
Аристов сунул ноги в туфли и спустился из мезонина во второй этаж, где была спальня Савросеева. Резким холодом потянуло ему навстречу из столовой, где вчера совершалась попойка. Он вошел и обомлел перед вывороченным окном, у которого ночная метель успела набросать громадный, в уровень с подоконником, сугроб.
— Разбой!— заорал он не своим голосом и переполошил весь дом.
Вошли в спальню Савросеева. Помещик лежал поперек кровати навзничь, касаясь пола запрокинутой, почти что напрочь отрезанной головой… Выражение мертвого лица было ужасно. Видно было, что над стариком долго и мучительно потешались, прежде чем покончили мстительную игру!.. Бросились искать Фаину и нашли — под тем сугробом, что намела за ночь в открытое окно вьюга.
Чьею работою было это преступление, всем было ясно, но — как оно совершилось? Напрасно переглядывались все, в ужасе и недоумении… И куда пропали убийцы? Розовая степь кругом лежала мирная, улыбающаяся, безответная.
С дикою ночною метелью прокралась смерть в Мартыновщину и с дикою ночною метелью умчалась из нее. Умчалась и все следы за собой, как помелом, замела.

Примечания

В сб. ‘Мифы жизни’ помещен в разделе ‘Русь’.
Печатается по изд.: Амфитеатров А. В. Мифы жизни // Собр. соч.: Спб., 1911. Т. 10.
Сераль — в странах Востока — дворец, его внутренние покои, а также женская половина во дворце, здесь: гарем.
Венера Медицейская — знаменитая статуя Венеры в музее Уффици во Флоренции.
Бахус (римск. мифол.) — бог вина и веселья.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека