Громадные бронзовые сфинксы лежат у въезда в ‘Отель Minuchy’ и смотрят своими загадочными глазами на прибывающих гостей. Подъезд освещён внутри мягким голубоватым светом, а над ним в воздухе горит гигантскими буквами электрическое ‘Salve!’ Экипаж за экипажем подкатывают на резиновых шинах, мягко как по ковру. Как ароматные пёстрые букеты из переполненных корзин, появляются из них женщины в фантастических костюмах всех наций и времён. Знаменитый живописец, хозяин отеля, даёт свой ежегодный костюмированный бал. Майская светлая ночь, охватившая уже город своим весенним теплом и трепетом, дополняет очарование картины.
Люсьен Жерве, в костюме английского охотника времён Иакова, остановился на подъезде и залюбовался тремя японскими паланкинами, принесёнными носильщиками. Из них, освещённые бумажными фантастическими фонарями, вышли шесть молодых девушек, одетых японками. Шесть брюнеток, с волосами, гладко зачёсанными вверх и проткнутыми золотыми стрелами, с глазами странными и длинными, от продолживших их чёрных чёрточек с символическим золотым рисунком на лбу и кончиках губ. Вероятно, поджидая своих кавалеров, они составили в стороне прелестную группу и, полузакрывшись пёстрыми веерами, щебетали за ними, как рой весёлых малиновок.
Рядом с Люсьеном по лестнице поднимался известный всему Парижу маринист, одетый дикарём, с носом, проткнутым рыбьей костью, писатель, закутанный в длинный подрясник из золотой парчи, затканной зелёными ящерицами и красными змеями, и ‘soiriste’ [театральный репортер — фр.] в костюме трубадура, с гитарой на пунцовой ленте через плечо. Поднявшись на несколько ступеней, они остановились в восхищении: роскошный вестибюль, обтянутый как палатка жёлтым атласом, горел как громадная золотая пещера, электрическая люстра, спускавшаяся с потолка гигантским букетом жёлтых тюльпанов, лила на всё свой горячий как солнце свет. Тут стояла группа женщин в высоких напудренных причёсках, в коротких атласных платьях, блёклых нежных оттенков, с тюниками, подобранными розами. Крошечные ручки женщин опирались на высокие палки, перевитые лентами, их лица с мушками и кокетливый гордый вид напоминали старинные портреты маркиз, героинь террора, когда та же красавица, что с закатом солнца ехала на бал, с восходом того же светила, в том же платье с цветами, не успевшими завять на её груди, всходила на эшафот и клала под кровавый нож гильотины свою легкомысленную головку, — с тою же гордой грацией, с какою опускала её на кружевные подушки алькова.
Пройдя вестибюль и увлекаемый всё прибывавшей толпою гостей, Люсьен поднялся по широкой мраморной лестнице, и тут, при входе в танцевальную залу, у одной из колонн, за парчовой драпировкой, завладел креслом, стоявшим как в нише. Здесь он мог спокойно дожидаться приезда Даниеллы. Перед ним была вся лестница, по ней катилась волна то резких, то нежных цветов. Голые плечи и руки, сверкающие от удовольствия глаза, и всюду, как фантастические живые огни в волшебную Вальпургиеву ночь, красные, синие, зелёные искры бриллиантов вспыхивают, гаснут, сверкают, горят и дрожат, как крупные капли слёз, которыми, в своё время, жизнь оросит каждого из этой безумно ликующей толпы.
Пробило полночь, оркестр играл вальс. Головы танцующих сближались, глаза мужчин погружались в трепетные, поднятые к ним взоры женщин, дыханье смешивалось, и обнявшиеся пары кружились то с медленною истомою, как бы охваченные сладострастным желанием, то страшно быстро в каком-то безумном исступлении. А вальс, этот проклятый вальс, который кружит и головы и сердца, продолжал лить свои нежные, захватывающие, ноющие, страстные волны звуков.
Толпа гулявших между колонн и по галереям густела, открытые плечи женщин касались красных фраков мужчин, фразы, сказанные одним, приходились в упор другим, кружева и цветы, встречаясь, сцеплялись и рвались. Словом, бал был в полном разгаре, когда на лестнице произошло движение: женщины наклонялись через перила, в группах мужчин пронёсся ропот восторга, и Люсьен сразу почувствовал, что Даниелла тут.
Даниелла остановилась посреди лестницы и подняла головку кверху, навстречу всем взглядам, приковавшимся к ней. Лёгким жестом головы и улыбкой она посылала ‘вопрос’ знакомым лицам, и, наконец, как бы дав вполне налюбоваться собою и доказав, что её чудовищно смелый костюм не стесняет её, она взошла на площадку, где её уже ждал Люсьен.
Странный её костюм заставил его вздрогнуть от удивления и восторга.
Она была одета чёрной бабочкой.
Его очарованный взгляд охватил сразу её высокую, тонкую, гибкую и необыкновенно пропорциональную фигуру, вырисовывавшуюся во всей своей пластичной красоте. Ноги её были в чёрном трико, прошитом вдоль золотыми и серебряными нитями, пробегавшими как электрические искры при малейшем её движении, торс как изваянный в чёрном бархатном корсетике, с которого от талии до начала ног, как короткая юбка, спускались нити стекляруса и бисера, грудь вся как кираса буквально была залита бриллиантами, на голове, на её тёмных кудрях — всюду блестели драгоценные камни, и даже высоко над головою, на невидимых усиках дрожали два большие бриллианта. Громадная булавка, вроде той, на которую коллекционеры накалывают бабочек, была как бы воткнута в неё на самой середине груди. За спиною дрожали два маленьких, чёрных, лёгких крылышка. На прелестных голых руках, без перчаток, сверкал целый ряд блестящих тонких браслетов, от плеча до кисти руки.
Только женщина светская, богатая, известная всему Парижу своею красотой и эксцентричностью, могла безнаказанно позволить себе такой наряд.
Когда, наконец, Люсьен мог добраться до неё сквозь густую толпу, она взяла его под руку.
— Берегите мои крылья, — сказала она, — я не хочу помять их.
— Не всё ли вам равно теперь, когда вы уже на булавке? — ответил смеясь Люсьен.
— О! Вы думаете? Ну нет, моё сердце цело, я вколола её только чтобы избежать покушения парижских натуралистов… Хотите — выну? — спросила она вдруг серьёзно, как будто отстаивая свою свободу, и положила руку на бриллиантовую головку булавки.
— Не троньте, ради Бога, маркиза, оставьте мне ещё хоть ненадолго иллюзию, что сердце этой бабочки проткнуто, и что она составляет…
— Часть вашей коллекции?
— О нет, моё единственное сокровище!
— Вы печальны сегодня… Есть что-нибудь новое?
— Я надеюсь, вы не будете танцевать в этой толпе, если вам всё равно — взойдёмте на верхнюю галерею.
Они поднялись на второй этаж: там было мало народа.
Даниелла опёрлась на бархатную балюстраду и смотрела вниз, под нею пёстрый костюмированный бал развёртывал свою панораму, звуки музыки доносились смягчённые, и говор тысячной толпы вторил ей как ропот отдалённого моря.
— Очень мило, — сказала она скучающим тоном и, не повёртывая головы, добавила, — ну, говорите скорее, зачем вы вдали меня у входа и привели сюда в эту пустыню?
— Как могли вы угадать? — и он остановился, находя глупым вырвавшийся вопрос, — Да! Я хотел говорить с вами, Даниелла, и то, что я скажу или сразу прервёт навсегда наши отношения, или свяжет нас ещё неразрывнее, ещё теснее…
Она не двинулась и не оглянулась на него, он продолжал.
— Я разорён до последнего чека, которого хватит мне только на то, чтобы задержать здесь ненадолго кредиторов, а самому уехать в Марвиль, к матери, где она устроила для меня выгодную во всех отношениях партию. Граф Нерра согласен отдать мне руку своей дочери Нанси и с нею приданое, которое поставит меня снова на ту ступень, которую и должен занимать в обществе. Кроме того, мать требует, чтобы я имел законного наследника и дальнейшего представителя рода, в котором я теперь последний. Вы лучше всех, Даниелла, знаете обязанности, которые каждый из нас, представителей древних родов Франции, должен нести.
Она молчала и смотрела вниз.
— Есть другой выход, Даниелла, и, может быть, самый простой, отдать всё в руки кредиторов и ехать в Алжир, вступить в действующую армию и там искать конца?
— Надо ехать в Марвиль и жениться, — начала было Даниелла, и вдруг смолкла и снова стала глядеть вниз.
Она хотела сказать: ‘Но ты мой, я слишком много страдала и любила, чтобы теперь отдать тебя другой’, но она вдруг вспомнила, — она тоже со своею рукой принесла миллионное приданое, родители тоже нашли ей партию, и маркиз д’Абри, через месяц после дозволенного светским кодексом ухаживания, повёл её к венцу. С тех пор прошло всего пять лет, у них был сын, и маркиз, находя, что им выполнена вся возложенная на него обществом задача, жил три четверти года на своей яхте за границею и один охотничий сезон в своём поместье, и эта жизнь, которая привела бы в отчаяние всякого, кто только придаёт смысл словам: семья, домашний очаг, — здесь, в парижском обществе, считалась нормальной и не шокировала никого, потому что все необходимые правила приличий, ‘convenance’, были соблюдены, и вот человек, которого она любила, которого считала лучшим из людей, в груди которого предполагала честное, доброе сердце, идёт тою же дорогою и так же холодно и жестоко собирается разбить сердце девушки, он ведёт её за собою не для того, чтобы быть ей другом и защитником, но чтобы, взяв от неё всё, что требуется для поддержки и восстановления его имени, бросить её одну в этот пустой, бездушный свет.
— Прощайте, Люсьен, — сказала она печально и кротко, но её тон, взгляд её агатовых глаз, сиявших на бледном как снег лице, отнял у него силу хоть что-нибудь возразить ей, он мог только прошептать:
— А вы…
— Я?.. — она засмеялась, — я вам уже сказала, что сердце моё нетронуто, таким оно останется и после нашего разговора…
И вот — стояли рядом два молодых, здоровых, любивших друг друга существа, и не было у них ни силы воли, ни даже желания оторваться от пустой мишуры, от условий лжи и обмана окружавшей их жизни, чтобы рука об руку выйти на новый путь. Они знали одну жизнь — жизнь роскоши, один закон — закон светских приличий! Сердца их надламывались, глаза горели от сдержанных слёз, а бал внизу развёртывал перед ними свою вакхическую картину, — и эта чёрная бриллиантовая бабочка, и этот аристократ в костюме охотника были представителями этого самого, блестящего, весёлого, счастливого ‘Tout Paris’ [‘Весь Париж’ — фр.].
Источник: Лухманова Н. А. Женское сердце. — СПб.: Издание А. С. Суворина, 1899. — С. 132.