Самое трудное и опасное для таланта художника, бедного, как птица зимой, пережить эти годы ранней молодости, предшествующие славе или падению. И чем больше талант, тем опаснее для него это время: соблазн гибельнее неуспеха для натур, лишённых монашеской стойкости и суровой дисциплины.
Талант, как бы он ни был велик, всегда хрупок и трагически чувствителен, пока он еще не окреп: он переламывается от малейшего насилия над ним, как тонкий стебель и скисает, как молодое вино, от несоблюдения должной чистки и от небрежной упаковки.
Нередко серые посредственности, у которых естественно меньше соблазнов и искушений, опережают и забивают светлых Божьих избранников. Посредственность по существу угодлива, и академии скорее идут на помощь своими стипендиями и заграничными командировками тем питомцам, которые чтут священные скелеты больше, чем животворящий дух искусства.
К последним счастливым несчастливцам принадлежит и художник Яранцев, картины которого, известные теперь не только в России, но и во всей Европе и в Америке, по меткому свидетельству одного знаменитого критика, как бы блистают переливами жемчугов и драгоценных каменьев.
Для академии тогда все это было ересью. Мудрено ли, что художник очутился за бортом этого корабля, прочно стоящего на засосанных тиной якорях.
Талант без имени, как красота в нищете, привлекает хищников, и Яранцев, этот неуклюжий, неловкий дикарь, с руками, которые ломали серебряный рубль, и с серо-голубыми, робкими, как у девушки, глазами уже почувствовал на себе их острые когти, когда первая любовь в двадцать лет сделала его мужем и отцом.
Ранний брак для художника, это уже само по себе вид медленного самоубийства таланта. Счастливый, он еще более опасен, чем несчастный, ибо, во-первых, длительнее, во-вторых, отвлекает силу и энергию художника от того, что должно быть для него в эти годы главным и истинным счастьем, — от творчества.
Яранцев был счастлив. Если к счастливому браку прибавить бедность художника, получится яд, от которого может избавить только чудо.
Он хорошо сознавал, что ему надо учиться. Но для ученья необходима свобода, а свободу дают деньги. То, что он принужден был добывать без имени, не только не давало свободы, а, наоборот, служило цепью, стеснявшей каждый порыв, каждое движение его таланта.
По временам им начинало овладевать отчаяние, доходившее до того, что, бродя по улицам столицы, где богатства раздражают и мучают тоскующую мысль, он смотрел под ноги, мечтая найти потерянные кем-нибудь большие деньги, которые дали бы ему возможность поехать за границу и учиться, учиться.
Самые нелепые и смешные планы обогащения лезли ему в голову, и наиболее нелепым было объявление, которое он напечатал в маленьком журнальчике, куда в минуту особенной нужды делал иллюстрации к бульварным рассказам и романам.
‘Ищу чудака, который дал бы мне десять тысяч, можно и более без всякой гарантии’.
При этом он не постеснялся поставить свой адрес и имя, малоизвестное по тем странным картинам, которые появлялись на выставках и вызывали у большинства только недоумение.
Это объявление, зародившееся за дешевой товарищеской пирушкой, вызвало немало забавных шуток и смеха среди товарищей художников.
Он сам смеялся больше всех, так как, несмотря на свою диковатость, был по натуре веселый и беспечный малый, особенно, когда ярко светило и грело солнце, которое он так любил переливать в свои краски.
Но в этот отвратительный декабрьский вечер, когда с моря накатило вместе с нездоровым гнилым теплом столько жёлтого липкого тумана, что им, кажется, можно было подавиться на улице, ему было не до шуток: прожиты были не только последние деньги, вырученные за портрет, который он написал с одного лавочника, но и заложены были старые серебряные часы, которые приходилось заводить два раза в сутки.
Дров не было и плиту пришлось согреть деревом подрамников, содрав с них холсты, чтобы только сварить молоко для ребенка. К тому же никогда, даже в морозные дни, в бедных стиснутых стенах его квартиры не было так холодно, как в этот вечер, проклятый туман, прилипавший к стеклам, как желе, ухитрялся, как будто, проникать сквозь стены и обволакивал тело ядовитой острой сыростью. Подлее всего, что тут же внизу были богатые квартиры, и чем ниже, тем богаче.
Его же квартира была переделана экономным хозяином из чердака. И в этих низких каменных сводах было что-то в этот вечер унылое и могильное.
Одна мысль об этих живущих внизу возбуждала в нем озлобление и зависть, да, самую низкую, гнусную зависть, которая до этого времени была чужда ему.
Пустой чай с хлебом, вместо ужина, был плохим утешением для него и для его жены, правда, он несколько согревал внутренности, но кожа оставалась холодной и отсыревшей до того, что казалась не собственной, а надетой на время, как не успевшая высохнуть ткань.
— Чёрт возьми, ведь есть страны, где теперь светит знойное солнце, — вырвалось у него с раздражением, — и на деревьях краснеют зрелые апельсины, в то время, как тут же, на тех же самых ветках белеют их благоуханные цветы и образуется новая завязь.
— Как, вместе и апельсины и цветы? — не поверила жена.
— Ну, да, еще там не такие чудеса бывают. Вон в Мексике, говорят, растет голубая трава, а в Индийском океане плавают такие рыбы, что под водой они кажутся покрытыми драгоценными камнями.
— У тебя вечно такие фантазии, — недовольно отозвалась она, думая, что он над ней смеется, что бывало довольно часто. Обыкновенно это в ней не возбуждало ничего, кроме веселья, но тут, в первый раз, с её губ, блекнущих от горечи жизни, сорвался упрек.
— Если бы ты поменьше фантазировал, наверное, нам лучше бы жилось.
Он удивленно поднял на нее глаза и, вероятно, это удивление приняло бы тот вспыхивающий тревожными огоньками тон, который от пустяков ведет к роковым ссорам, если бы в эту минуту в дверь не раздался стук.
II
Ничего доброго от этого стука ожидать было нельзя в такой вечер и при такой нужде.
Но когда на пороге появилась незнакомая дама в черном, муж и жена взглянули на нее с изумлением. Она была просто, но очень хорошо одета и, по-видимому, приехала в крытом экипаже, так как ни на её изящного фасона котиковом пальто, ни на её изысканной фетровой шляпе, не было никаких признаков той слякоти, которая заливала воздух. А её матового тона бледное печальное лицо и глаза были таковы, как будто она явилась из той самой страны, о которой он только что бредил.
Она не была ни молода, ни красива, и все же от неё шло то обаяние, которое является да- ром людей с трагическим отпечаткам жизни, сумевших, однако, остаться вне озлобления на мир и судьбу.
Первая мысль, которая пришла ему — это что дама ошиблась этажом. Но она с такой уверенностью назвала его имя, что он загорелся надеждой на заказ портрета, и уже с радостной зоркостью художника провидел что-то таинственное, тронувшее его художественное чувство.
— Мне надо поговорить с вами, — сказала она тихим, как бы несколько надломленным голосом.
Он взглянул на жену, и та, с тем же ожиданием, как и он, поспешила выйти в соседнюю комнату, где спал ребенок.
Когда за ней затворилась дверь, дама сказала:
— Я не стану раздеваться, если позволите, так как визит мой будет короток.
Она присела по его приглашению на только что оставленный его женою стул, и положила на стол, где стояли недопитые стаканы с чаем и жестяной закоптелый чайник с кипятком, небольшую, вышитую бисером, старинную сумочку.
Он все еще стоял, опершись своими большими руками на стол, смущенный за свою бедность и домашнюю небрежность костюма.
Своим печально притягательным взглядом она заставила его опуститься против неё на стул.
— Я прочла ваше объявление, — глядя ему прямо в глаза, начала она после короткого молчания.
Он покраснел и еще более смутился.
— Это только глупая шутка.
И в ответ на её вопросительно безмолвный взгляд, пояснил:
— Я же отлично понимаю, что эта шутка не может вызвать ничего, кроме насмешки.
Она просто ответила:
— Нет, я приняла это совсем не так и принесла вам деньги.
Он сразу покраснел, поднялся со стула, потом снова сел и глядел на нее во все глаза. Это слишком походило на святочную фантазию, чтобы быть правдой. Но он не такой простак, чтобы поверить. И его озарила внезапная догадка: несомненно, товарищи, желая сыграть с ним забавную шутку, подослали к нему одну из своих приятельниц. Надо отдать им справедливость, более подходящую для этой цели особу невозможно найти. Хорошо. Он сумеет остаться на высоте и разыграет одураченного так, что нельзя лучше и дурачить и эту хитрую даму, и их.
— Вы, вероятно, издеваетесь над бедным художником, — произнес он умышленно громко, чтобы жена, которая, несомненно, заинтересованная этим странным посещением, подслушивала, а, может быть, и подглядывала в замочную скважину двери, оценила его находчивость и вдоволь посмеялась над этой комедией.
Но его, как ему казалось, ловкое притворство не могло сбить ее с тона. Скорее всего, это была опытная драматическая артистка, которую он не знал только потому, что никогда не ходил в театр.
— Издеваюсь? Нет. Я не имею для этого основания. Напротив. Я очень ценю ваш талант и убеждена, что при благоприятных обстоятельствах он доставит людям большую радость. Я, видите ли, когда-то сама пыталась быть художницей, но страстная любовь к искусству не всегда признак таланта, также, как и тонкое понимание его. Я много видела и изучала, но то, что воспитывает и возвышает творчество истинного художника, для бездарности служить только рамой, в которой яснее сказывается его творческое убожество.
Теперь он уже не сомневался, что догадка его справедлива. Она говорила это с той благородной простотой и выразительностью, с какой умные и опытные артистки произносят отлично воспринятый монолог.
Надо было стать достойным её и попасть в тон. Он ответил с хорошо разыгранной доверчивостью художника, растроганного, но, однако, не теряющего самообладания.
— Вы слишком скромны и более чем снисходительны ко мне. Это, однако, не дает мне права рассчитывать на такую сказочную отзывчивость со стороны постороннего человека.
Он торжествовал, заметив, что по её бледному лицу прошла тень, и в тоне уже слышалось как бы недовольство, что подготовленная ею сцена слишком затягивается.
— Да нет же, — чуть-чуть зазвенел её голос нетерпением.
— Я же вам говорю, что была не чужда искусству. Пусть же то, что не могло дать миру мое сердце, мое желание, дадут эти деньги, то есть вы, которому они помогут дать людям больше, бесконечно больше того, на что я могла надеяться. Вот эти деньги.
Она положила тонкую, прекрасную руку на свою старинную вышитую сумку — руку с пальцами без колец, которая так шла к этим с художественной тщательностью выполненным цветам и как бы также принадлежала к прошлому, по своему благородству и артистической законченности.
И не столько её слова, сколько эта рука заставили художника затянуть паузу, но тотчас же спохватившись, что она может принять его взгляд за взгляд жадности, он поспешил сказать:
— Но вы же отлично понимаете, да и, наконец, я оговорился в этом дурацком объявлении, что не могу представить никакой гарантии. То есть, конечно, — я бы счел своим долгом вернуть эти деньги при первой же возможности, — стараясь быть наиболее естественным, продолжал он: — однако я не советовал бы на это надеяться никому, а особенно вам.
— Почему именно мне? — как будто насторожившись, спросила она.
Ему нужно было употребить усилие, чтобы не рассмеяться и этим смехом сразу не положить конец этой комедии, но её настороженность, которую он принял за подозрение, что она изобличена, заставила его продолжать игру.
Так же прямо глядя ей в глаза, он ответил со сделанной печалью:
— Потому что не грех было бы обмануть ростовщика, самодура, который не знает куда ему бросить деньги, ханжу, или преступника, желающего таким образом успокоить отягощенную ложью и грехами совесть, но вы… вы не принадлежите ни к одному из этих типов.
Что-то вздрогнуло в уголках её скорбных губ, и взгляд глубоких глаз как будто ушел куда-то внутрь. Это уже была не игра слов, это уже переходило границы искусства, и ему стало почти жутко и показалось, что все это оттого, что он сам слишком увлекся и сказал несколько больше того, что требовалось принятой на себя ролью.
— Так, — как будто ответила она себе, а не ему. — Вы правы, но бывают обстоятельства, когда деньги, имеющие такую громадную цену и значение для одних, для других теряют свою силу. Эти деньги мне лишние.
Её пальцы шевельнулись на бисерных цветах и цветы как будто ожили и вздохнули от этого слабого движения.
— Значит, у вас их слишком много?
Улыбка осветила её губы, не глаза.
— Это все равно, — по-прежнему тихим и надломленным голосом ответила она.
И другая рука поднялась. Щелкнула застежка сумки, и она вытащила из мешочка на стол плотную, тугую пачку совсем новых бумажных денег.
— Здесь вдвое больше той суммы, которую вы желали бы иметь.
Она протянула ему эту пачку с такой простотой, как будто она отдала долг.
Он машинально коснулся денег и почувствовал пальцами липкость их краски, еще не успевшей потерять свою свежесть.
Взгляд художника скользнул по ним и увидел цифру пятьсот, и знакомый рисунок и красочные пятна.
Эта свежесть краски сразу стерла возникшую в нем безотчетную жуткость. Товарищам нетрудно было предположить, что он никогда не видел таких крупных бумажек, и они могли, чтобы одурачить его, сработать их с таким искусством, которое бы сделало честь любому фальшивомонетчику.
— Возьмите их с таким же товарищеским чувством, с каким я вам их отдаю, — сказала она, поднимаясь со стула и, по-видимому, собираясь уходить… Но, заметив, что лицо его побледнело, что он хочет снова что-то возразить, она слегка подняла руку и опять эти благородные пальцы остановили его взгляд: выступив на мгновение между лампой и им, они поразили его своей янтарной прозрачностью и нежно розоватыми просветами между ними, напомнив лепестки вышитых бисером роз.
Она протянула ему руку.
— Прощайте.
Когда он почувствовал в своей большой сильной руке эту нежную и прохладную, как цветок, руку, безотчетный жуткий трепет снова проник в него и на этот раз гораздо ощутительнее. Он невольно задержал эту руку и хотел что-то сказать уже без шутовства и притворства.
Но прежде, чем он успел овладеть собою, она освободила руку и двинулась к двери.
— Да ведь это какое то дьявольское наваждение грубовато и со страхом выкрикнул он. — Скажите же, наконец, кто вы?
Она остановилась, неопределенно шевельнула бровями, расстегнула сумку и достала оттуда длинную белую визитную карточку, которую молча протянула ему. Повернулась и исчезла за дверью.
III
В ту же минуту вошла жена, и это вторжение его обычной вседневной жизни сразу заставило его очнуться.
— Вот так комедия, — возбужденно крикнул он ей, уже насмешливо осуждая себя за то, что поддался очарованию этой тонкой игры, ни минуты не веря, что это не мистификация.
— Ты конечно все слышала. Эти бездельники могли одурачить кого-нибудь другого, но не меня.
— Ах, вот оно что, — разочаровалась жена.
— Прислали какую-то комедиантку с бутафорскими деньгами. Но я этого не оставлю.
И еще не зная хорошенько, как он отплатить им, уже с веселым смехом продолжал:
— Прежде всего, нельзя терять из виду эту особу. — Он взглянул на карточку. Имя незнакомое. Адрес: Европейская гостиница.
Между тем жена подошла к столу, где лежала туго перевязанная веревочкой пачка денег и почему то боязливо потрогала их.
— А вдруг настоящие? — открывая наивно свои голубые глаза, усомнилась она.
— Что? Неужели ты можешь поверить, что на свете есть такие дураки, которые ни с того, ни с сего преподнесут тебе двадцать тысяч? Ясно, что наверху отлично сделанная бумажка, какую каждый из нас может нарисовать, а там просто белые листки.
Жена осторожно повернула пачку, и там такая же бумажка, но обратной стороной и, пока муж, бегая по комнате, возбужденно соображал, какую ему в свою очередь придумать штуку в ответ, она со страхом медленно развязала веревочку, и пачка сразу вспухла. Она раскрыла ее наудачу, слегка отдирая слипнувшиеся бумажки.
— Все такие же.
Тогда он уже встревожился. Подошел к столу, внимательно взглянул на них. Ему представилось уже нечто худшее. Это была бы слишком сложная работа для забавы. Значит, эти деньги фальшивые и, кто знает, какая опасность для него таится за этой невероятной игрой.
Вот сейчас же в дверь ворвется полиция, и тогда конец всему, мечтам и, может быть, жизни.
— Стой, — заметался он. — Надо прежде всего проверить адрес. Но я не хочу оставлять этих денег в наших стенах.
Уже начавшей дрожать рукою он сунул их в карман и бросился на лестницу, крикнув на ходу:
— Я сейчас справлюсь по телефону.
Он сбежал вниз в одну минуту по нескольким десяткам каменных ступень. В вестибюле был телефон, рядом с швейцарской. Задыхающимся голосом он потребовал Европейскую гостиницу. И пока добился номера, успел узнать у швейцара, что дама, которая только сейчас сошла, уехала в дожидавшемся ее крытом автомобиле.
Через минуту из Европейской гостиницы ответили утвердительно.
— Дома ли она?
— Нет.
Значит и не будет, если эти деньги фальшивые.
И это зацепившееся за прежнее жуткое чувство ‘если’ заставило его опять одним духом взбежать наверх, чтобы принять определенное решение.
— Ребенок спит? — Вместо всяких объяснений обратился он к жене.
— Спит.
— Я думаю, ничего не случится, если мы оставим его на несколько минут. Скорее набрось на себя пальто и выйдем вместе со мною. В ближайшем большом магазине я рискну разменять одну из этих бумажек, — и он наудачу вытащил первую попавшуюся. — Ты будешь ждать меня в отдалении на улице. С одной бумажкой, если она окажется фальшивой, мне не трудно будет вывернуться. Тогда ты забросишь куда-нибудь этот сор.
Она растерянно повиновалась.
В лавке он с отчаянием нищего, который ставит опасную карту чуть ли ни на жизнь и смерть, приказал дать всего, что манило его голодный аппетит.
— Вина?
— Да, и вина, и коньяку.
Со спокойствием, поразившим его самого, он подал в кассу бумажку и едва не вскрикнул от радости, когда кассир, внимательно осмотрев бумажку, подал ему сдачу.
Он оставил в магазине адрес, куда доставить купленное, и вышел.
Едва захлопнулась за ним дверь, он радостно бросился к жене и тут же в слезящемся тумане схватил ее, поднял на своих сильных руках и снова поставил на мокрую панель и, захохотав от безудержной детской радости, сам подпрыгнул около нее, как дикарь.
— Мы богаты! Мы богаты!
Тогда усомнилась она:
— А может быть, кассир ошибся?
Но у него уже не было сомнений. Сквозь этот хлипкий, едкий туман он уже видел и цветущие сады Палестины, и голубую траву Мексики и, как бы одетых драгоценными камнями, цветистых рыб Красного моря и Индийского океана. Но, что всего важнее, — Париж, Лувр, Флорентийские галереи, Ватикан. Буйные силы молодости и веры в себя, в свой талант, в свой любимый труд затанцевали и запели в нем, как весенние ветры.
И вдруг, среди этого хмельного восторга перед его глазами янтарная светящаяся рука с розовыми просветами между тонкими прекрасными пальцами, и затаенная печаль больших глаз мгновенным мраком пошла по сердцу.
И опять ему стало жутко, но уж это была жуткость за что то, ставшее ему сейчас страшно дорогим.
У него явилось желание броситься сейчас туда, в этот отель.
Зачем? Прежде всего, конечно, затем, чтобы поблагодарить. Ведь он не сделал этого там. Он даже не прикоснулся губами к этой руке, которая не могла принадлежать комедиантке. Он вел себя, как гаер, как шут.
Ему стало отвратительно и стыдно за свою нечуткость. Он должен сейчас побежать к ней и оправдаться.
Но жена остановила его.
Поздний час. Уже закрываются магазины, и их железные жалюзи визжат и стонут в глухом тумане. И на улице становится еще темнее, и уличные электрические фонари в тумане кажутся пухлыми белыми пауками, ткущими над городом свою густую липкую паутину.
Решено было пойти к ней завтра.
Ночь была тревожная и, странно, совсем нерадостная, несмотря на обилие закусок, вин и фруктов. Обоим снились сны с пухлыми светящимися пауками, ребенок несколько раз вскрикивал ночью и еще более заражал их своей тревогой.
Он уже раскаивался, что не пошел ночью в этот отель, к этой странной женщине, загадочной, как судьба.
Едва дождался утра и пошел к ней раньше, чем это позволяло приличие.
На табличке, мимо которой он проходил в вестибюле отеля, ему, прежде всего, бросилось в глаза её имя. Он спросил швейцара, встала ли она.
Швейцар посмотрел на него подозрительным взглядом.
— Вы родственник?
— Нет.
— Ну, так я прямо вам могу сказать. Эта дама на рассвете застрелилась.