Зарин Ф. Е. Тайна поповского сына. Скопин-Шуйский: Романы.
М., ‘Современник’, 1994.
(История России в романах для детей).
Текст печатается по изданию: Зарин-Несвицкий Ф. Е. Тайна поповского сына: Историческая повесть. Спб.: Изд. М. О. Вольф, 1913.
СОДЕРЖАНИЕ
I. На родине
II. Поповский сын
III. Чудесная птица
IV. Тяжелое время
V. ‘Экзекуция’
VI. Артемьевка в огне
VII. Отъезд
VIII. В столице
IX. У Тредиаковского
X. Вести из Саратова
XI. Густав Бирон
XII. В манеже
XIII. В семье Тредиаковских
XIV. Старый стольник действует
XV. На приеме у императрицы
XVI. Академик Эйлер
XVII. В Тайной канцелярии
XVIII. Бирон и Волынский
XIX. У командира Измайловского полка
XX. Пробный полет
XXI. Грустная встреча
XXII. У цесаревны
XXIII. Горе старика Астафьева
XXIV. На приеме у герцога
XXV. Счастливый день
XXVI. Шутовская свадьба
XXVII. Милость Бирона
I НА РОДИНЕ
Солнце нестерпимо жгло, хотя был уже август месяц.
Блестящая поверхность реки слепила глаза. На ее широкой равнине не было видно ни баржи, ни лодки.
Словно все движение остановилось в этот томительный, знойный час на могучей Волге.
Казалось даже, что самое течение ее было замедленно. Только в прозрачном воздухе легко и свободно носились чайки, то задевая крылом гладкую поверхность реки, то взлетая к небу.
На высоком бугре под кустами, откидывающими скудную тень, лежал молодой человек лет двадцати двух. Ворот его ситцевой рубахи был расстегнут, широкополая шляпенка валялась рядом.
Подложив под голову руки, молодой человек, лежа на спине, задумчиво смотрел в мглистое, знойное небо.
Это был человек хрупкого, болезненного сложения. Выражение его кротких, больших голубых глаз было мечтательно. На широкий лоб падали влажные, мягкие кудри светло-русых волос.
Узкие плечи и впалая грудь не показывали крепкого здоровья. Лицо его с легкими, светлыми усиками было бело и бледно.
Высоко над его головой летали птицы, и, Бог весть, какие мечты волновали молодого человека, когда он следил за их свободным полетом.
Шум весел вывел его из задумчивости.
Он повернулся, взглянул вниз и увидел лодочку. В лодочке с непокрытой головой сидел седой старик.
Он лениво работал веслами, низко опустив седую голову.
Несколько мгновений молодой человек присматривался и потом закричал:
— Де-ду-шка-а! Де-ду-шка-а!
Старик поднял голову и взглянул наверх. Очевидно, у старика были еще зоркие глаза. Он узнал молодого человека, приветливо кивнул головой и направил лодчонку к берегу.
Он довольно бодро поднялся по крутому берегу и, отирая со лба пот, подошел к молодому человеку. Это был сильный рослый старик с густыми, совершенно белыми волосами, с широкой бородой и нависшими, тоже белыми бровями. Маленькие глаза его еще не утратили своего блеска, поступь — своей твердости, и только слегка согнувшийся стан говорил о тяжести лет, легших на могучие плечи.
— Здравствуй, Сеня, — слегка шамкая, но громко проговорил он, опускаясь рядом с молодым человеком.
Он с наслаждением вытянулся на земле под тощей тенью кустов.
— Тяжко грести, — продолжал старик. — Эх, прежде бывало, как таким-то был, как ты, устали не знал… Да-а…
— А давно это было, дедушка? — лениво спросил молодой человек, как повторяют машинально не раз сказанную фразу.
— А вот посчитай, ты ведь горазд на это… Сколько годов-от прошло… Да-а. Был жив еще атаман Степан Тимофеевич. Э-эх!
Старик оживился.
Он приподнялся на локте, устремил затуманенные глаза на широкую гладь Волги и задумчиво продолжал:
— Вот сидишь ты на этом бугре и ничегошеньки не понимаешь. А на этом самом бугре мы с атаманом песни пели. — И дребезжащим голосом он запел:
Мы не воры, не разбойнички,
Атамановы мы помощнички,
Стеньки Разина мы работнички…
Мы веслом махнем — караван собьем,
Кистенем махнем —
Казань возьмем,
Правой рученькой махнем —
Красну девицу возьмем…
— Хе-хе!.. — засмеялся он и закашлялся. — Давненько это было. Тогда, как он на кошме из Царицына прилетел… Да…
— Как прилетел?
— Как? — отозвался старик. — Известно как! Сел и полетел… Вот как они, — и старик указал рукой на высоко реющих птиц.
— А ты видал эту кошму? — снова спросил молодой человек.
Старик сердито нахмурил брови.
— Видать не видал, а слыхал от людей, что помудрее нас с тобой… Да-а… — угрюмо продолжал он. — Колдун он был, вот тебе и весь сказ.
— Колдун, — повторил молодой человек, — а ежели кто бы придумал такую махину {От лат. machina — машина.}, что вот взял бы да и полетел…
— Не дадено это человеку, — возразил старик. Молодой человек не отвечал и, по-видимому, погрузился в задумчивость.
— А то вот еще, — воодушевляясь, продолжал старик. — То кошма его по воздуху летит, то по воде плывет… Да-а… Как, бывало, завидит батюшка купецкую баржу, сядет в свою кошму, свистнет да и полетит, а как долетит до того, что станет над самой баржей, как крикнет: ‘Сарынь на кичку’, так и конец… Да-а… Сам царь Алексей Михайлович тогда послов засылал. Говорит, иди-тко ко мне, Степан Тимофеевич, всех недругов изничтожим, будешь ты у меня первый боярин. А того ему посланцы и не передали, боялись Степана Тимофеевича. Знали, что всех дьяков хотел он потопить да все приказы сжечь. Ну, и спужались бояре да утаили от него царские слова, а только шубу содрали с него. А шуба-то была соболья да жемчугом шитая. Отдал им Степан Тимофеевич шубу да и говорит: ‘Тащите, бояре, только не было бы из-за шубы шуму…’ Да-а…
Молодой человек молча слушал.
— Эх! Степан Тимофеевич! — вздохнул старик и вдруг добавил: — А ты что думаешь, что и впрямь его казнили на Москве? — он лукаво прищурил глаза. — Ан и врешь… Ну, да что… Не про все можно говорить… Так-то… Да-а…
Как знакомы были эти речи молодому человеку! Старый сподвижник грозного Стеньки мог без конца говорить о своем атамане, и эти рассказы, сказочные и страшные, уже делавшиеся легендой, были с детства знакомы ему.
Утомленный старик повернулся на бок, закрыл глаза и тихо задремал.
Молодой человек молча продолжал лежать, устремив в небо свои задумчивые голубые глаза.
Недалеко от Саратова, почти на самом берегу Волги, раскинулась богатая деревня Артемьевка с хорошенькой белой церковкой на высоком холме верстах в двух от барской усадьбы, принадлежащей Артемию Никитичу Кочкареву, отставному лейб-гвардии майору.
Деревня была названа в его честь покойным отцом, души не чаявшим в своем единственном сыне Артеме, рожденном от позднего брака старого боярина Никиты Артемьевича с молоденькой дочерью стольника царя Алексея Михайловича боярышней Василисой Ивановной Кошкиной.
Старый боярин играл большую роль при дворе царя Феодора, а затем во времена Софьи был близким другом князя Василия Голицына и один из немногих разделял и его европейские вкусы, и любовь к просвещению.
Еще при царе Алексее он вместе с боярином Артамоном Матвеевым устраивал театральные зрелища и по своей природной любознательности занимался латинским языком и любил почитать заморские книги. Во времена могущества Голицына он немало приобрел себе всяких книг и диковинных заморских изделий, были у него и куранты, что звонили каждые четверть часа, и диковинный глобус с изображением светил небесных, и географические карты.
После падения царевны Софьи царь пощадил его, и одной из причин этого милостивого отношения была известная царю дружба Кочкарева с Артамоном Матвеевым и его по тогдашнему времени большая образованность.
Нуждаясь в просвещенных людях, царь даже хотел приблизить его к себе, но боярин был стар, кипучая деятельность царя, его беспощадная ломка всех преданий и обычаев, к которым он привык, несмотря на свою относительную образованность, пугали его. Царя окружали новые, молодые люди без роду и племени. И старый боярин уже не мог поспевать за этой возрождающейся, новой, яркой жизнью.
Он чувствовал себя чужим, многого не принимал, и царь отпустил его на покой.
Но за это старый боярин оставил царю своего единственного сына Артема.
И царь отправил Артема среди прочих за границу, где Артем провел несколько лет, а по возвращении был записан в Преображенский полк.
Редко удавалось Артему навещать своего старого отца в его родовом гнезде в Артемьевке.
То был он в походах, то за границей. Незаметно прошло время до Полтавской битвы, где участвовал Артем и был ранен.
Получив продолжительный отпуск, он помчался к отцу и едва успел принять последний вздох старика. Никита Артемьевич скончался за восемьдесят лет. Недолго протянула и жена его. И Артем остался одиноким.
Он вернулся в Петербург, некоторое время служил в адмиралтейств-коллегии, но полученные раны сильно беспокоили его. Он не на шутку расхворался и принужден был взять полный расчет.
С тех пор он поселился в своей Артемьевке, женился вскоре на дочери мелкопоместного дворянина Хрущева и зажил тихой и мирной жизнью.
С течением времени на привольной жизни и чистом воздухе здоровье его совершенно восстановилось.
Заграничная поездка, жизнь при дворе Петра, пример отца — все это не прошло даром.
Он любил почитать, сам писал сочинение ‘Об приложении некоторых умственных упражнений к воспитанию российских дворянских детей’ и имел оставшуюся от отца, но большею частью пополненную им самим библиотеку на французском, немецком и латинском языках. Вообще, это был на редкость для того времени образованный человек.
Соседи хотя и уважали его, но несколько чуждались, считали его чуть не колдуном за его ‘ученость’ и шепотом говорили, что он был другом известного чародея Брюса.
Крестьяне любили его, а жену его Марью Ивановну прямо боготворили за ее удивительную и деятельную доброту. Детей у них не было, и они взяли на воспитание круглую сиротку Настю Хрущеву, дочь покойного брата Марьи Ивановны, Алексея.
Шли годы. Скончался грозный и великий первый император, как живые картины промелькнули недолгие царствования Екатерины I и Петра II, едва заметные в темной саратовской глуши, и к тому времени, к какому относится этот рассказ, на российском престоле уже девять лет сидела императрица Анна Иоанновна, бывшая герцогиня Курляндская, дочь старшего брата Петра I, Иоанна.
Но все же как ни далека была саратовская глушь от Петербурга, особенно при российском бездорожье, новое царствование отозвалось и здесь.
Отозвалось оно почти сразу появлением указов о ценах на хлеб, что не особенно было на руку помещикам, затем вскоре из столицы приехал к саратовскому воеводе какой-то щуплый немец, едва говоривший по-русски, для надзора за воеводой, а больше для собственного прокормления. Воевода дрожал перед ним, а тот все пугал его графом Бироном.
Долго спервоначалу все недоумевали, какое дело русскому воеводе и русским дворянам до какого-то немецкого графа.
Но когда узнали, в чем дело, то прикусили языки, боясь, что их и вовсе отрежут. Потом узнали, что в Саратове немец приказал сжечь бабу, которую обвинили в поджоге, да утопил дьяка из судного приказа. Горожане и посадские почесывали в затылке и в толк не могли взять, что это делается на святой Руси.
Воевода был все же свой, хоть не всегда по закону должность правил, а тут на тебе, поди. Купцы тащили немцу свои товары.
Заехал немец и к соседним помещикам. Самым крупным был Кочкарев.
Кочкарев, воспитанный в школе Петра Великого, ценил иностранцев и относился к ним с уважением. Он честь честью принял немчика, на славу угостил его, напоил, подарил ему даже дорогих соболей, но зато выведал от него все, что хотел узнать о современном положении вещей.
Подвыпивший немец говорил, не стесняясь, и Кочкарев, хотя и отвыкший от немецкой речи, но некогда хорошо ее знавший, просидел с ним до глубокой ночи.
Когда упившегося немца увели спать, Артемий Никитич чуть не до самого рассвета ходил из угла в угол по своей комнате.
Он многое узнал, что больно ударило его по сердцу: о гибели славного рода Долгоруких, принесенных новой императрицей в жертву ее фавориту Бирону, немецкому выходцу, о преследовании былых сподвижников Великого Петра, об издевательствах Бирона над лучшими русскими людьми. Сердце его кипело, дряхлые руки подымались в бессильной угрозе… Немчику понравился тороватый боярин. Он участил свои посещения. Кочкарев принимал его с обычным радушием скрепя сердце.
Но вскоре немчик получил какой-то указ из Петербурга и, обремененный ‘добычей’, покинул гостеприимное Саратовское воеводство, оставив по себе недобрую память.
Перед своим отъездом он в порыве пьяного восторга заявил Кочкареву, что никогда не забудет его, что в Петербурге доложит кому следует, каков таков Артемий Никитич.
Кочкарев не придал значения его словам…
Это было несколько лет тому назад.
После отъезда немца жизнь потекла своим обычным порядком.
Но доходили темные слухи о новом правлении.
Сурово стали взыскиваться недоимки. Нет-нет да и захватят кого-нибудь по доносу, пытают, бьют кнутом, а потом усылают Бог весть куда.
Люди становились осторожнее. О Бироне и о правительстве боялись говорить.
С некоторой опаской сосед смотрел на соседа, и даже во хмелю избегали опасных разговоров.
II ПОПОВСКИЙ СЫН
Кроме красавицы Настеньки, племянницы Кочкаревых, которой шел уже семнадцатый год, близким к семье человеком был, обласканный Артемием Никитичем, сын попа из Артемьевки, Семен.
Кочкарев обратил на него внимание уже давно, когда Семену было лет восемь.
Все знали и уважали старого, сурового попа Ивана. Вел он жизнь строгую, чуть не монастырскую. Был сильно грамотен и сына своего воспитывал в строгости и благочестии. Семен рос кротким и тихим ребенком. Обычные шалости детства не увлекали его. Он рано выучился грамоте и помогал отцу в службе в церкви, заменяя пономаря, а потом и в отписках.
Но любимым его занятием было устраивать разные затейные игрушки. Он первый соорудил не виданного до той поры в Артемьевке воздушного змея, и, когда этот змей взвился на воздух и стал плавно парить, собралась вся деревня, а мальчишки обезумели от восторга.
Только от матери сильно попало ему, так как для змея он откромсал изрядный кусок только что натканной ею холстины.
Но это не остановило юного изобретателя.
Этот змей и обратил на него внимание Артемия Никитича. Он призвал мальчика к себе, смотрел, как летал змей, причем маленькая Настенька хлопала крошечными ручонками и визжала от удивления и восторга.
Артемий Никитич взял мальчика на боярский двор, и с той поры Сенька стал товарищем игр Настеньки.
Почти целыми днями пропадал там Сенька.
Он делал для Насти чудные кораблики, которые бегали по пруду во дворе как живые. Сеня хитро устраивал руль, искусственные весла, потом как-то навертывал бечевку, быстро дергал ее, весла вертелись, и кораблик плыл сам собою, разбрызгивая воду.
Как-то Артемий Никитич позвал его к себе и показал ему чудные книжки. Чего-чего там не было! Были нарисованы корабли с веслами в три ряда, птицы, сделанные из дерева и железа, что могли подниматься с земли и летать.
Жадными глазами смотрел на них мальчик и потом говорил Насте:
— Вот и я сделаю такую птицу, сядем мы с тобой и полетим, полетим…
— Сделай скорей, — просила Настя.
И Сеня принимался за работу, но птицы его не летали.
А чудные книги были на странном, непонятном языке.
Все чаще и чаще просил Сеня посмотреть эти картинки, и однажды, пораженный жаждой знаний в этом худеньком ребенке, Артемий Никитич не выдержал и шутя сказал:
— Хочешь, я научу тебя читать эти книги?
У мальчика даже глаза загорелись.
Шутя, Артемий Никитич показал ему несколько латинских букв и был поражен, когда почти тотчас же Сенька запомнил их.
Это заинтересовало Кочкарева. Он показал еще и еще и с удивленьем увидел, что мальчик уже умеет читать по-латыни. Особенно интересовала мальчика книга, где были изображены искусственные летающие птицы. Книга была большая, в пергаментном переплете, и восторг Сени не знал предела, когда он смог разобрать ее название и самостоятельно, с трудом, прочел: ‘De motu animalium’ — это был изданный в 1680 году трактат знаменитого математика-физиолога Борели ‘О движении животных’.
Время шло, и Артемий Никитич только дивился необычайным успехам поповского сына. Незаметно Сенька овладел латинским языком, умел указать на глобусе и моря, и чужие земли, прошел и грамматику Старицкого, и арифметику Магницкого, и Евклидову геометрию, переведенную по приказу царя Петра под его личным досмотром.
И целыми часами иногда сидел юноша над родной рекой, и казалось ему не раз, что словно растут у него невидимые крылья и уносят его высоко, высоко, как нового Икара, в солнечные страны.
Любил он слушать и рассказы деда Прохора о славном атамане, что летал на своей зачарованной кошме.
И тесно становилось ему в родном углу.
С течением времени изменилось к нему и отношение Кочкарева, яснее обозначилась разница между родовитым дворянином и поповским сыном. Он уже не чувствовал себя свободно в боярском доме, хотя Артемий Никитич продолжал благоволить к нему. Часто вздыхая, старик говорил:
— Эх, Сеня, жаль, что не дворянин ты, далеко пошел бы. Надо было тебе родиться пораньше, не пропал бы ты при Петре Алексеиче, тот не посмотрел бы, что ты незнатного роду.
И когда Сеня подрос, Артемий Никитич как-то словно перестал интересоваться им, и Сеня не успел изучить, как мечтал, еще французский и немецкий языки.
Настенька выросла и тоже как будто избегала его. А это было ему больнее всего. Сам он чувствовал, что не пара ей, а все-таки…
И часто честолюбивые грезы сжигали его. Разве не могут осуществиться детские мечты, когда он хотел на большой птице улететь с Настей?
Разве не может он сделать что-нибудь такое, что даст ему славу, богатство, знатность, поставит его высоко-высоко над всеми. Не осуществится ли тогда сказка, где всеми осмеянный Иванушка-дурачок завоевывает и царство, и красавицу царевну?..
Он дольше и упорнее оставался в одиночестве. Заметно избегал дома Кочкарева. Устроил себе в глубине отцовского огорода дощатый сарайчик, тайну которого ревниво оберегал, и целыми днями сидел там взаперти и что-то мастерил. Летом он частенько и ночевал там, а уходя запирал дверь на тяжелый висячий замок. Два года тому назад умер его отец.
Кочкарев принял большое участие в его горе.
Он оставил во владении его матери Арины и домик, и огород, и при новом священнике Семен продолжал свои обязанности пономаря.
Новый поп, отец Петр, молодой вдовец, очень полюбил своего скромного и тихого пономаря и, хотя сам был нраву веселого и любил выпить, но по природной любознательности очень интересовался разговорами с Семеном и считал его умудренным заморской наукой.
Он часто допрашивал Сеню, что он делает-мастерит в своем сарае, но Сеня на все его вопросы отвечал: ‘Подожди, увидишь’.
— Вставай, дедушка, пора, — разбудил наконец Сеня заспавшегося Прохора. — Пора, едем. Ты подвези меня.
Старый Прохор открыл глаза, потянулся, зевнул, перекрестился и, кряхтя, поднялся на ноги.
— Ладно, идем, — произнес он.
Они сошли к лодке.
Молодой человек сел на весла, и лодка плавно понеслась вниз по течению.
— Да, — задумчиво начал Прохор, — хороша она, матушка наша, — и дрожащей рукой он очертил перед собой широкий полукруг. — Тиха, ясна сейчас родная, а как взыграет в непогоду — беда. Э-эх! — вздохнул он. — Нет Степана Тимофеевича, ему одному покорна была. Ничего он, батюшка наш, не жалел для нее. Ни друга, ни зазнобушки. И зато носила она его струги вольные с шелковыми парусами от самого моря Хвалынского{Xвалынское море — древнерусское название Каспийского моря.}… Э-эх! Годков бы шестьдесят с плеч, то-то попировал бы…
Чем старше становился дед Прохор, тем ярче светило ему его прошлое, живее вставали картины минувшей славы и вольности понизовой, но темнее делалось недавнее прошлое и настоящее.
Он постепенно уходил в былое, и только оно одно было дорого и отрадно его старому, одинокому сердцу.
Он давно схоронил всех своих близких, уже два поколения состарились на его глазах, и новые люди были для него чужды, время остановилось, и не было ни настоящего, ни будущего.
Молодой человек молча греб, и слова старика тоже будили в его душе жажду свободы, простора, могущества.
‘Но разве один путь к могуществу, — думал Семен, — путь крови и убийства, путь, каким шел Степан Тимофеевич? Нет! Нет! Дал нам Господь глаза видеть чудеса творений его, дал нам разум и душу не для того, чтобы ухищряться против братьев своих. Я возвеличу разум свой… И тогда…’
Горделивая улыбка показалась на бледном лице молодого человека.
Он смело взглянул блестящими глазами на окружающий безграничный простор, на бездонное мглистое от зноя небо, по которому высоко-высоко летели белые и легкие, как пух, облака…
‘Выше, выше, — думал он, — все будет моим’. И снова, торопясь, он сильно налег на весла.
Лодка дрогнула и понеслась.
Через несколько минут они уже пристали к берегу.
Привязав лодку, старик отправился к себе на пчельник, а Семен к церкви, за которой ютилась его лачуга.
В этот послеполуденный час Артемьевка словно вымерла. На улице ни души, не было даже собак. Только куры, вялые и сонные, бродили под заборами.
Семен бодро прошел по улице, свернул к церкви, обогнул ее и подошел к своей лачуге.
Он тихонько приоткрыл дверь. Комната была разделена ситцевой занавеской. Из-за занавески слышалось мерное дыханье.
‘Заснула матушка’, — подумал Семен и тихо вышел, осторожно прикрывая за собой дверь.
Он направился к своему сарайчику. На двери висел тяжелый замок. Семен вынул из кармана ключ, с которым никогда не разлучался, открыл замок и вошел в сарай. Он тщательно запер за собой дверь на засов, потом дернул за висевшую с потолка веревку, и в потолке открылась большая деревянная форточка.
В сарае стало довольно светло.
Если бы кто-либо из обитателей Артемьевки заглянул в этот сарай, он наверно раскрыл бы рот от недоумения и подумал бы, что Сенька, поповский сын, малость тронулся.
На большом столе было натянуто полотно, и на нем углем были нарисованы какие-то непонятные узоры. Рядом лежали, очевидно самодельные, чудные инструменты: какой-то полукруг, рогатинки с тонкими ножками, треугольники, линейки с надписями и еще что-то. Тут же на полу валялись всевозможные столярные инструменты, пол был покрыт опилками и стружками.
В углу сарая лежали разные материалы: доски всех размеров, тонкие, толстые, длинные, короткие, веревки, куски железа и свинца, искусно сделанные деревянные винты и прочее.
Семен подошел к столу и наклонился над своим чертежом.
Домашняя холстина заменяла ему дорогостоящую бумагу, а уголь — карандаши. Чертежные инструменты он с необычайным терпением и искусством сделал сам простым ножом. Они не были, конечно, математически точны, но все же давали ему возможность чертить.
Долго смотрел он на свой чертеж, нахмурив брови, упорно и сосредоточенно. Потом вдруг лицо его озарилось радостной улыбкой.
— Да, да, — почти громко произнес он, — только этого и не хватало. — Он бросился в угол, выбрал небольшой кусочек свинца, взвесил на руке, перевязал веревочкой и положил на стол. Потом отошел в другой угол сарая, разгреб стружки и поднял под ними доски. Обнаружилась большая яма, выложенная деревом.
Семен нагнулся, взялся руками за ее края и осторожно спустился на дно, чтобы не поломать лежащих в ней материалов.
Яма была глубиной около 2 1/2 аршин.
Семен поднял со дна какой-то предмет, завернутый в холст, поставил его на краю ямы, потом вылез сам, снова закрыл яму досками и завалил стружками.
Поставив вынутое на стол, он осторожно, бережно, словно распеленывал ребенка, развернул холстину.
Так тщательно хранимый им предмет оказался грубо сделанной из дерева птицей. Она была величиной примерно с курицу, только значительно тоньше и подлиннее. Нижняя часть ее, от грубо сделанной головы и до хвоста, представляла почти правильную дугу, только с легкой вогнутостью у шеи и хвоста. Ног у птицы не было. Но если голова и туловище птицы были сделаны грубо и топорно, то крылья, большие, пропорциональные туловищу, поражали чрезвычайной тонкостью и даже красотой работы. Сами крылья были сделаны из отдельных тончайших дощечек, в иных местах тонких, как стружка, так что казались настоящими белыми перьями, пушистыми на концах. Верхние основания крыльев глубоко входили в туловище, и вместе с тем, когда Семен поднял рукой одно крыло, оно поднялось легко и беззвучно, а с ним и другое крыло. Птица закачалась на животе, как на качалке, и остановилась, уткнувшись носом в стол.
Сеня радостно улыбнулся, как будто только этого и ждал, и, взяв со стола кусочек свинца, привязал его к хвосту птицы. Птица выпрямилась, и ее крылья дрогнули.
Лицо Сени стало серьезно, почти торжественно.
Затаив дыхание, он нагнулся к птице и коротко и сильно дернул за торчавшую у нее между крыльев веревочку. Птица клюнула носом и закачалась опять на животе. Было слышно, как в ней что-то перекатывалось, все быстрее и быстрее. Но вот дрогнули крылья, медленно поднялись раз, другой, все быстрее, птица сильно откинулась назад и вдруг, поднявшись со стола, мерно взмахивая крыльями, ныряя в воздухе как челнок, подымая то голову, то хвост, с тихим шелестом полетела в угол сарая.
Кровь отхлынула от лица Семена, даже побелели губы, лишь чудесно сверкали неимоверно расширившиеся глаза.
Прижав к груди руки, он восторженно шептал:
— Нашел, Господи, нашел… Он прав… Птица Борели, птица Борели…
Полет волшебной птицы продолжался несколько секунд. Она уперлась носом в стенку сарая и остановилась. Ее крылья продолжали мерно подыматься и опускаться, но она не падала.
Сеня быстро бросился к ней и взял в руки.
Крылья ее быстро и судорожно забились, опустились, и она осталась неподвижна.
Ее душа отлетела до той поры, пока опять не вдохнет в нее на несколько мгновений жизнь поповский сын Семен, не отдавший бы и за всемирное владычество эту грубо сделанную, но вдохновленную его душою волшебную птицу…
III ЧУДЕСНАЯ ПТИЦА
Завсегдатаями у Артемия Никитича были два его соседа. Один уже старик, Илья Петрович Кузовин, и другой, ровесник Кочкареву, Алексей Тимофеевич Астафьев.
Несмотря на большую разницу в возрасте, образовании, убеждениях, Кузовин почти дня не мог прожить, чтобы не видеть Артемия Никитича, так же как и Кочкареву чего-то не хватало, если он не видел несколько дней Кузовина.
Немудрено, что с Астафьевым его связывала дружба. Они были ровесники, вместе участвовали в Полтавской битве, и, хотя Кочкарев был гораздо образованнее Астафьева, все же у них были общие воспоминания.
Жизнь Кузовина остановилась давно-давно, со смертью царя Иоанна Алексеевича. Тогда же, не признавая никаких новшеств, он отъехал к себе в вотчину и перестал интересоваться всем, что происходило с тех пор на Руси.
Он до сих пор сохранял за собою звание стольника, чем очень гордился, носил допетровский, боярский кафтан и не брил своей бороды, длинной и жидкой. Любил старые обычаи, почтительные встречи гостя у ворот и с трудом примирялся с тем, что Марья Ивановна, жена Кочкарева, и Настенька, его воспитанница, свободно сидели с ними за столом и даже вмешивались в разговор.
Он был давно бездетен и жил по глубокой старине. В то время как Кочкарев из старинных хором, уже значительно перестроенных его отцом, сделал себе удобный просторный дом, по образцу строившихся при Петре I в Петербурге, на европейский лад, Кузовин жил в доме, построенном еще его дедом сто лет тому назад, в высоких хоромах на омшаниках.
От самого низа в верхние сени вела длинная прямая лестница, и ее своими широкими ветвями прикрывали разросшиеся вязы и дубы. Но высокие хоромы состояли только из двух жилых горниц, разделенных сенями, в одной горнице хозяин жил зимой, в другой летом. Еще выше, в терему, помещались женщины и дети. Эти горницы уже давно пустовали в доме старого боярина, а кухня находилась в служебных пристройках. Ел он только старинные кушанья: лебедей, взвары всякие, баранину, рыбу подовую, пил старые меды и строго соблюдал посты.
Иным человеком был Астафьев. В молодости любил он бражничать, был смелым офицером, но военная карьера его кончилась в Полтавской битве. Алексей Тимофеевич любил рассказывать, как шведским ядром ему оторвало два пальца на левой руке, так что они висели на ниточке, и как царь Петр Алексеевич собственноручно отрезал окровавленные, болтающиеся пальцы и в утешение прибавил: ‘Трудно тебе было’.
Рассказывая об этом, Астафьев никогда не мог удержаться, чтобы не прослезиться и не прибавить с чувством: ‘Не нажить такого другого’.
Ему пришлось взять полный абшид, и так как он был совершенно разорен, то положение его было весьма печально. Но случай выручил его. Как раз в это время умер какой-то дальний его родственник и оставил после себя восемьсот душ. Но когда он предъявил свои права на наследство в вотчинной коллегии, нашлись новые родственники, и дело обещало затянуться надолго. Но Алексей Тимофеевич был догадлив. Он подарил остатки своей прежней вотчины, пятьдесят душ, секретарю коллегии, и тот утвердил его наследником.
С тех пор он и поселился в доставшейся ему вотчине. Он был хороший хозяин и почти за тридцать лет своего пребывания в вотчине чуть ли не удвоил свой капитал. У него был сын рядовым в Измайловском полку. В то время в таких полках, как Измайловский, Преображенский и Семеновский, почти все рядовые были из достаточных дворян.
В это время шла война с Турцией, и командир Измайловского полка, брат всемогущего герцога, генерал Густав Бирон, был на этой войне с частью измайловцев, но Павлуша, сын Астафьева, не попал в их число, и теперь старик отец со дня на день ждал его на побывку.
Жара спала. На широком балконе сидел Кочкарев со своими неизменными собеседниками. Развалясь в глубоком кресле, поместился Кузовин. Это был высокого роста, сухой и крепкий старик. Голова его была лысой, узкая седая борода спадала ему на полгруди. Глаза смотрели ясно и живо под нависшими седыми бровями. Тонкие губы были поджаты, и до сих пор еще в его сухом, с резкими чертами лице сохранялось выражение той неустрашимой энергии, которая в свое время позволяла ему противоречить двадцатилетнему огненному и неукротимому царю Петру.
Рядом с ним сидел толстый, обрюзгший Астафьев, а против них — хозяин Артемий Никитич.
Артемий Никитич хорошо сохранился для своих лет. Был он строен и тонок, полуседые волосы небрежно были откинуты назад, большие глаза блестели умом и веселостью. Бритый подбородок, маленькие подбритые усики еще больше молодили его.
В ожидании ужина собеседники потягивали вино. Кочкарев и Астафьев тянули венгерское, а старик Кузовин мед.
Старик сильно косился на ‘молодежь’, как он называл Кочкарева и Астафьева, закуривших теперь трубки, хотя уже давно примирился с этим злом.
Кузовин хлебнул меду и вдруг ударил кулаком по столу.
— Воистину положи меня! — воскликнул он. — Был у меня вчерась воевода!.. Чтоб ему!.. На коне под самое крыльцо въехал, подьячий сын… Ну и я ж его…
— Ишь ты, — затягиваясь трубкой, произнес Кочкарев, — почто ж он беспокоил тебя, боярин?
Из уважения к старику и Кочкарев, и Астафьев всегда звали Кузовина боярином. Старик воодушевился.
— Указ-де получил, — начал он, — говорит, строжайше велено недоимки сбирать. Уже, говорит, все сроки прошли. Помните, бояре, как вышел первый указ о недоимках, еще в толк не могли мы взять его?
Кочкарев и Астафьев кивнули головами.
— Ну, так вот был тогда назначен трехмесячный срок, — продолжал старик, — и ныне, говорит воевода, сей срок истек. Воистину положи меня, в толк не возьму, какие такие недоимки за мной. Подушный сбор, говорит. Врет, собачий сын, я их распорядков и знать не хочу. Какой такой сбор подушный! И отец, и дед мой не знались с этой скаредью. Отец, как шел в Чигиринский поход, пять тысяч рублев дал блаженной памяти царю Алексею Михайловичу. Дед мой тысячу ратников привел с собой к князю Пожарскому… Воистину положи меня, чего ж хотят еще!
Старый боярин сильно разволновался.
— Говорит, — продолжал он, — по указу все равно взыщут…
Кочкарев задумался.
— Беда с этими подушными, — произнес Астафьев. — Тоже и нам срок истекает, а где возьмешь их. Царь Петр Алексеевич еще в котором году усмотрел недоимки, а приказные собирали да себе в утробу клали.
— Воистину беда, — задумчиво промолвил Кочкарев, — блаженной памяти императрица Екатерина Алексеевна учредила при сенате Доимочный приказ. Сколько денег тогда мы переплатили! Ужели снова за то же? А воровства-то сколько было — беда!
— Воистину положи меня, — заговорил с жаром Кузовин, — видно, денег у этого нехристя нет. То ли было при царе Иоанне Алексеевиче до всяких ваших новшеств, до ваших скобленых морд!.. — И старик сердито сплюнул, взглянув на бритые подбородки Кочкарева и Астафьева. Старый стольник умышленно не признавал царем того времени, когда он был стольником Иоанна, другого царя-соправителя, его брата Петра Алексеевича.
— Значит, и к нам пожалует, — тревожно произнес Астафьев. — Уж коли им деньга понадобилась, не избыть беды.
— Воистину положи меня, — заволновался старый стольник, — коли я им хоть грош отдам!