Все, что мог охватить взгляд — небо, море, берег — все пламенело. Буро-синяя высь сквозила огнем, как свод беспредельного горна, море, брызги которого — бирюза и изумруды, теперь не шелохнулось и, необъятной бездной расплавленной стали, плотно прильнуло к словно раскаленной добела отмели однообразно-низкого берега. Все жгло и слепило и только в заливе на самой середине берегового излучья нежданно отдыхал глаз: из-за песчаных холмов, сквозь узорную зелень садов, белели дома радостной улыбки пустыни — Александрии.
Ни лодки, ни корабля не виднелось на нестерпимо блестевшей глади моря, город казался вымершим, так пустынно было на улицах и даже в кружевной тени у фонтанов, звеневших под пальмами среди тишины, как серебро монет, бросаемых на мрамор.
Над самым морем, в саду крошки-виллы, закрытой веерами пальм, сидел на каменной скамье под густым платаном человек, погруженный в чтение свитка папируса. Легкая греческая одежда, прямые линии овального лица и длинные волосы, перехваченные змеевидным обручем, обличали в нем грека.
Возле него, в глиняных мисочках, помещались краски, заменявшие чернила, он изредка опускал в них тонкую кисточку и исправлял написанное.
‘Нищих всегда имеете с собой, а Меня не всегда имеете. Возлив миро это на тело Мое, она приготовила Меня к погребению…’ — прочитал он и, опустив папирус, прислонился спиной к бугроватому стволу платана и закрыл глаза, складки на лбу, между бровями его, углубились: он припоминал что-то.
— Да, так! — подумал он и в то же время ему почудилось, что справа, неподалеку от него, кто-то другой вполголоса повторил мысль его.
Он открыл недоумевающие глаза и медленно повернул лицо в ту сторону.
У невысокой ограды, сложенной из неровного, дикого плитняка, стояла старуха, навалясь на нее грудью и широко расставив темные палки рук, точно огромная птица, готовящаяся лететь с земли, над костлявыми плечами подымалась обугленная солнцем голова, окутанная не то тюрбаном, не то клоком некогда полосатой, желтой с белым одежды. Черные от грязи лохмотья скорей обнажали, чем покрывали тело ее.
— Так, так… — повторила старуха, не сводя впалых глаз — истомленных, но хищных — с сидевшего.
Первое, неприятное впечатление быстро сошло с лица грека.
— Зайди, отдохни… — приветливо сказал он. — Ты издалека, должно быть, женщина?
— Всю жизнь иду я… — смутно разобрал он ответ и, когда старуха перелезла через ограду, босые ноги подтвердили слова ее: цвета земли, они, как сухая земля же, истрескались и были покрыты рубцами.
Грек встал и направился к открытой двери дома, но старуха угадала намерение его.
— Не надо ничего, — сказал она, садясь у скамьи на землю. — Я ела и пила у фонтана. Хорошая вода в звезде востока — Александрии!
Неприязнь, звучавшая в голосе ее, остановила грека.
— Ты сердишься? — мягко спросил он. — Разве я обидел тебя? Если ты сыта, то все же у меня найдется, что предложить тебе!
И он сделал опять шаг к дому, но новые, еще более резко прозвучавшие слова заставили его вернуться.
— Я не возьму ничего, не трудись напрасно! Скажи, — добавила она, в упор глядя в глаза его, — ты справедливый Клавдий?
Грек слегка повел плечами и, не зная, что ответить на нежданный вопрос, опустился на скамью против старухи.
— Так зовут меня люди… — как бы боясь, что услышат его другие, тихо отозвался он. — Но справедливых людей нет, справедлив только Бог.
— Здесь много, говорили мне, вас, Ессеев…
— Ты хочешь сказать — христиан? — поправил Клавдий.
— Все равно. Вы — кровь от крови, плоть от плоти их!
Старуха говорила, точно рубила ножом. Нищая, отказывающаяся от подаяния, явление необычное и вопрос — кто она и откуда — стоял в мозгу Клавдия, но долг гостеприимства не допускал любопытства.
— Ты, кажется, не любишь христиан… — заметил Клавдий, свертывая рукопись. — За что?
Старуха глядела на него, тряся головой, и при вопросе Клавдия сцепила вокруг колен своих длинные руки, откинула голову и плечи назад и засмеялась, смеха слышно не было, только открытый рот и новые морщины, набежавшие снизу на сухие скулы, указывали, что она смеется. Не смеялись лишь глаза — жестокие и гордые, как у ястреба.
Шепот прошел в верхних ветвях платана. Клавдий поднял глаза и увидал, что листья над ним ожили и говорят друг с другом, лицо его ощутило свежесть: с моря дохнул ветер, оно расстилалось уже приветливое, синее у берега и только у горизонта чернела над ним загадочная полоса. Оттуда показывала зубцы туча.
Клавдий взглянул на собеседницу: она как будто не чувствовала благодатной перемены в воздухе и видела только сверток папируса, сжатый рукой его.
— Ты, слыхала я, пишешь об Иешуа?.. — еще отрывистее проговорила она.
— Об Иисусе Христе, да! — почти воскликнул Клавдий и по смуглым щекам его разлился румянец. Он весь оживился, как листва над ним от дыхания ветра, словно радостную новость сообщили ему.
— Вы, греки, все коверкаете, к чему прикоснетесь! — процедила старуха. — Его звали Иешуа и мать его была Мириам, жена плотника… Откуда ты знаешь о нем?
— Весь мир скоро будет знать о Нем! — восторженно сказал Клавдий. — Кто не слышал о Нем в Александрии?!
Мне рассказывали знавшие о Нем от апостола Матфея и теперь я записал дела и слова Его, чтоб не забыли и не утратили их люди. Вот этот свиток! — он потряс папирусом: — это будет книга апостола Матфея, слышишь, — добавил он, указывая рукой вверх, — даже деревья проснулись, когда мы заговорили о Нем!
— Так, так, так… — старуха слегка раскачивалась, глаза ее тоже стали разгораться и светиться на темном лице.
— Знаю, вы сделали теперь Иешуа Богом…
— Ты иудейка, женщина? — прервал ее Клавдий. — Ты говоришь по-гречески, как иудеи.
Старуха кивнула головой.
— Я из семьи Иуды. Не из колена Иуды, — пояснила она, видя недоумение Клавдия, — из семьи ученика Иешуа.
Сидевший Клавдий выпрямился, затем стремительно встал и шагнул к ней.
— Кто же ты?
— Я дочь Иуды, — гордо ответила старуха.
— Дочь предателя?!
— Да.
Клавдий подался вперед, хотел сказать что-то, но задохнулся, провел рукой по рту, взялся за лоб, потом опять за губы. Отвращение и страх изобразились на лице его.
— Да… — в волнении проговорил, наконец, он. — Вот что!.. Но ты не виновата, конечно, в этом… — добавил он, опомнившись и подходя к ней. — Да будет мир с тобой, бедная!.. Только все-таки не говори никому здесь, что ты дочь Иуды. Это имя ненавистно всем!
Старуха хлестнула себя рукой по колену и, в ответ на гневный порыв ее, что-то глухо пророкотало вдали. Деревья умолкли.
— Люди — собаки! — сказала старуха. — Они бросаются рвать, не разузнав ничего. Иешуа — ваш Бог… Ты веришь в своего Бога, грек? — вдруг спросила она, стиснув зубы и подымаясь.
— Верую и исповедую! — вдохновенно откликнулся Клавдий, простирая руку к небу. — Он истинный и единый Бог наш! Но ты, сама ты, видела Христа? Говорила с Ним? Расскажи мне о Нем и отдам тебе последнее, все, что имею!!
То, о чем давно мечтал Клавдий, исполнилось: он встретил, наконец, человека, видевшего Христа.
Полные злобы слова застыли, не вылетев изо рта старухи, тяжело дыша, она несколько времени молча жгла Клавдия углями глаз.
— Да видела их всех… расскажу! Но сперва прочитай, что написал ты.
— Хорошо… изволь… давай сядем здесь… — заторопился Клавдий, усаживаясь на скамью, рядом с ним старуха не села и опять опустилась слегка поодаль на землю.
Подобие смерча из лепестков роз завертелось вблизи старухи, порыв ветра швырнул их затем в листву деревьев и чуть не вырвал свиток из рук Клавдия. Грек удержал его.
— Разве можно не верить в Него? — горячо сказал он. — Он — это любовь! Значит, ты не знаешь чудеса Его: то, что Он творил — никто не творил и не сотворит никогда.
И грек внятно прочел об излечении слуги центуриона, тещи Петра и бесноватых.
Солнце уже касалось моря, багровые лучи его, вырвавшись, как в окно, из разрыва свинцовой тучи, облегшей почти все небо, словно кровью обливали перекошенное усмешкой лицо старухи, на казавшихся слепыми зрачках ее стояли мутно-красные блики, руки ее крепко сжимали острые кости колен, она покачивалась, будто все собираясь поклониться кому-то и не выполняя этого.
Что-то холодное налегло на сердце Клавдия от вида воплотившейся злобы.
— Чудес много творят волхвы Мицраима и Бабеля [Египет и Вавилон], — бросила ответ старуха. — И еще больше лгут об этих чудесах глупцы!
Гул опять раскатился над землей. Словно распалась где-то гора и незримые силы, заключенные в ней, ринулись в пространство. День разом погас, словно задуло его. Наступила ночь. И во тьме, в воздухе и в вершинах деревьев завязалась яростная борьба, на сидевших в саду посыпались листья и ветки. Разбуженное море грозно окрикнуло ссорившихся и вал прибоя с грохотом разбился о берег.
— Пойдем в дом, — сказал, вставая, Клавдий, — будет буря — и уже ночь совсем.
Старуха жадно втянула в себя похолодевший воздух.
— Я рада грозе. Хорошо!.. Жжет в груди у меня: слишком долго Иегова заставил меня дышать вместе с людьми. Рассказывай, что ты написал об отце моем! — добавила она.
Фигуры их еле различались во тьме и, казалось, царица отдает приказ рабу своему.
Сквозь стену ветвей блеснула молния и удар грома поколебал воздух.
— Пойдем в дом, — проговорил Клавдий, собираясь уйти и притрагиваясь к плечу старухи.
Она отшвырнула руку его, словно змею, прикоснувшуюся к ней.
— Боишься?! — презрительно прозвучало во тьме. — В дом Ессея не войду никогда! Будем здесь, ты должен услышать меня, отвечай: что написал ты, справедливый Ессей, об отце моем?
Клавдий нащупал скамью и опять присел на нее.
— Женщина, я писал то, что слышал от верных людей. Правда о нем острее меча, и я не хочу тебе делать больно. Зачем рассказывать о нем? Твой отец предал Христа — довольно и этого.
— Нет! — крикнула старуха и голос ее рассек рев ветра и волн. — Нет! Говори же!
— Ты хотела сама… — с затаенной грустью произнес, помолчав, Клавдий.
Он медленно начал говорить. Он наизусть помнил все, что было написано им, но точно отяжелел язык его и долго, пока не сгорел огонь его воспоминаний о Христе, с трудом произносил он слова. Рассказал, как Иуда пошел к первосвященникам и продал им Учителя за 30 сребренников, рассказал о последней вечере с учениками, когда Христос открыл им, что один из них предаст Его. И когда описывал ночь в Гефсиманском саду, он весь дрожал и смертная тоска, с которой боролся, молясь в кровавом поту, Учитель, казалось, витала вокруг него: ‘Если возможно, да минует Меня чаша сия!’.
Новая молния озарила сад, но грек, стоя в развевающемся белом платье своем, видел в ней свет факелов, поднятых над головами толпы: впереди, вглядываясь во мрак, шел Иуда.
— ‘Радуйся, рабби!..’ — едва докончил Клавдий, — и… и Иуда поцеловал Его!
Голос рассказчика оборвался, он закрыл лицо руками, и слезы, горькие, бурные, потекли по пальцам его.
Старуха молчала. Ревела буря, осыпая их песком и ветвями, море с грохотом било в берег внизу.
— Грек, — выговорила, как будто немного теплее, старуха. — Слова твои — правда, но правда твоя ложь… Я расскажу тебе, как это было, — затем я и пришла к тебе, — но дай клятву мне, что впишешь в книгу свою слова мои. Даешь?
— Но что подтвердит их? Как могу верить тебе, а не тем, которых я знаю?!
— Из всех учеников Иешуа, отец один умел писать. Он вел запись деньгам и другим делам своим. Она у меня — эта запись, все поймешь из нее. Даешь мне клятву?
Мгновенный свет наполнил сад, и Клавдий успел различить какой-то свиток в руке старухи. Он бросился к ней.
— Дай мне ее!
Старуха отвела его руку.
— Клянись сперва. Клянись своим Богом, своим Иешуа, клянись головой отца своего, что напишешь правду!
— Ей, Господи, Ты видишь! — простерев руки к небу, произнес Клавдий клятву, разрешенную Христом. — Я ищу только правду! Обещаю перед лицом Его написать ее!
Старуха сунула ему свиток и он жадно схватил его и прижал к груди.
— Теперь я расскажу тебе, что было! — разделяя слова, проговорила старуха. — Думай, Ессей! Отец ведал деньгами Иешуа и учеников его: он один вел счет им. Иешуа не знал и не хотел знать, сколько имуществ приносили им люди и сколько раздавали они. Если бы хотел, Иуда каждый день мог брать себе больше 30 сребренников и вдруг продал такое золотое руно за горсть монет? Он был умный человек и… Он продал Иешуа… да, продал, продал, — жестоко подтвердила старуха, — продал за эти деньги. Но только слепые умом не видят, что не корысть привела его к Каиафе.
— Что же, злоба, месть? — прерывисто спросил Клавдий, озноб, щекоча, стал пробираться вдоль спины его.
— Месть? — словно негодную тряпку, отбросила эти слова старуха. — Он был любимейший друг Христа!
— Он?! Женщина, любимым был Иоанн!
— Да, при людях. А наедине — Иуда.
— Наедине… что?
— Да, наедине. Иуда всегда тайно приходил к нему, когда уединялся он от тех… больших детей своих. И знаешь, о чем говорили они?
— Нет… — едва мог проговорить Клавдий, чувствуя, что зубы его мелко и часто начинают стучать друг о друга. Что-то страшное, словно море, вставшее до небес, готовилось рухнуть на него из тьмы.
— Иешуа хотел, чтобы Иуда предал его… — словно чекан по меди, раздельно прозвучали слова старухи. — Он уговорил отца предать его.
— Лжешь! — вне себя крикнул Клавдий. — Этого не могло быть! Он просил предать Его?! Богом-Отцом так решено было и Он-Сын провидел все!
— Решено было им с Иудой. Он провидел, потому что знал! — твердо возразила старуха. — Он был Ессей до мозга костей своих и сам решил принести себя в жертву. Он верил, что он воскреснет. Иуда поверил тоже. Все, что рассказал ты — было. Иешуа ждал его в саду Гефсиманском, решившись на смерть, но страх ее велик в человеке! Лицо его было в поту и Иуда поцеловал его, сказав: ‘Радуйся, рабби!’ Слепцы, вы! Разве так предают люди?! Предатель укажет и только, а он поцеловал его, понимаешь — по-це-ло-вал! Это прощанье было с любимым человеком. Есть ли любовь выше той, когда идет человек — не на смерть, нет — смерть это миг, а на проклятия, на позор, на гонения на всю жизнь, на все времена, себе, детям своим, всему роду?! Иуда взял на себя это бремя: ‘радуйся’, — сказал он, он ободрял, поздравлял Иешуа, ведь он верил, как в солнце, как в завтрашний день, что наступает, наконец, полное торжество Иешуа, что воскреснет он! Он полон был им одним! Нет названья такой любви!
Клавдию не хватило воздуха.
— Ты — исчадие ада! — задыхаясь, сказал он. — Уйди! — он судорожно махнул рукой. — Ад пришел вместе с тобой!.. Мир рушится! — с воплем воскликнул он.
Старуха поднялась с земли.
Молнии освещали ее, ветер рвал клочья одежды, но шипящий шепот ее гвоздями вбивался в мозг Клавдия.
— Иешуа умер на кресте… Отец не спал, не ел — ждал воскресенья его. На третий день он подпоил стражу у гроба Иешуа и прошел в пещеру, где лежал он. Иешуа был мертв!! — неистово крикнула старуха. — Понимаешь ты: мертв! Он обманул Иуду!!
Костлявые руки впились в шею оцепеневшего Клавдия, трясли его, и он не имел силы оторвать их.
Вопль нечеловеческий, страшный вопль прорезал воздух и, как отдаленный крик запоздалого буревестника, отозвался над морем. Старуха разжала руки, повалилась на песок, грызя его и извиваясь, как змея, пораженная насмерть.
— О мой отец! — смутно слышал Клавдий у ног своих.
— О, Адонай, зачем допустил ты это! Слушай, ты, Ессей! — скрипя песком во рту, хрипло заговорила она, приподняв с земли голову. — Отец унес его и тайно похоронил в горах. Потом повесился. Его прокляли из рода в род, Иешуа возвеличили. Тебя зовут справедливым. Я всю жизнь искала такого человека, кому верили бы, как тебе, Ессей. Говорила со многими, но все гнали прочь проклятую дочь Иуды. Ты поклялся, что расскажешь правду. Я требую, чтобы отцу воздали должное! Горе вам всем, если ты обманешь! Кровь отца пусть ляжет на вас и на детей ваших! Пусть дикие звери будут терзать вас на потеху другим, пусть будут жечь вас, пусть кровь ваша окрасит все реки земли!! Будьте прокляты, прокляты!
Яркая молния расколола в нескольких местах небо, синий свет залил весь мир, сад и воздух были полны призраками: они шли, летели, крутились и среди них один — громадный, косматый — надвигался прямо на Клавдия.
— Отец! — дико крикнула старуха, вскакивая на ноги и бросаясь туда, где ревело море. — Отец, это ты идешь?! Свидетельствуй.
Все поглотил громовой удар. Небо сплошь еще раз залилось мертвенным пламенем, наступил страшный, последний миг… небо и земля раздробились, рушились и куски их стремглав полетели вниз…
* * *
Когда Клавдий очнулся — белело утро.
Он приподнял голову и увидел, что он лежит на песке в нескольких шагах от скамьи. Было тихо. Бледное небо начинало синеть, предвещая безоблачный, жаркий день, на безбрежном море бирюзой переливалась зыбь и только мерный прибой, очертив белоснежной пеной берег, шумел, напоминая о буре.
Клавдий вспомнил все происшедшее, быстро ощупал, целы ли свитки, и с трудом встал на ноги.
Ужас опять воскрес в нем. Он чувствовал себя так, как если бы море всю ночь обрушивало валы свои вместо берега на его тело, голова казалась ему каменным шаром, но что значат недуги тела перед тем, что переживает дух?
Грек стиснул руками голову и повалился на колени.
— Господи! — пронеслось по саду. — Господи, вера горы сдвигает с места — я верую! Испепели меня, но дай знамение, что Ты воскрес!
Он обвел воспаленными глазами небо: оно было пустынно, даже птиц не виднелось нигде.
— Я верую в Тебя! — повторил он. — Исполни же единственную просьбу мою, я больше не утружу Тебя: пусть сломается сейчас сучок у дерева в знамение Твое. Господи, услышь меня!
Клавдий ничком припал к земле, но страстно ожидаемого треска не доносилось… было тихо. Он поднял голову: ветка зеленела на прежнем месте, даже листья не шевельнулись на ней.
— Не хочешь… не хочешь!.. — скорбно выговорил Клавдий. Глаза его упали на свитки, брошенные во время молитвы на землю. Он нагнулся, поднял один из них — тот, что оставила ночная гостья, и развернул его. Рукопись была на арамейском языке, — том, на котором говорил Христос — он видел это по начертаниям букв, но сам язык был незнаком ему.
Брови его сдвинулись.
Предстояло дать перевести эту рукопись на греческий язык. Значит, явятся еще посвященные в тайну, она станет известной всем…
* * *
До заката солнца быстро ходил по саду погруженный в думы Клавдий, стискивая то руки, то голову и то молясь, то безмолвно, со страшным вопросом устремляя глаза на небо. Когда алый шар солнца до половины окунулся в море, Клавдий быстро подошел к обрыву над водой, которым кончался сад.
В еще накануне черных, всклокоченных волосах его серебрились целые пряди, глаза и щеки глубоко ввалились. В руках он держал свиток дочери Иуды — летопись жизни Иисуса, за обладание которой он еще утром вчера, не колеблясь, отдал бы жизнь свою. Он долго глядел на строки — загадки, открывавшие, шаг за шагом, бездну души Христа и почувствовал эту бездну. У него захватило дыхание, но он опомнился, быстрым движением вдруг разорвал пополам рукопись, половины порвал на клочки и бросил их вниз: словно рой розовых бабочек затрепетал над обрывом и стал садиться на воду.
— Я третий в великой тайне! — сурово и глухо проговорил грек. — Мне послан крест и я понесу его. Но если ты не воскрес, Христос?!.. Все равно, ты должен воскреснуть!
Примечания
Впервые в сб. ‘Неведомое’ (Трапезонд: Тип. Штаба Трапезонд. укреп, района, 1917), позднее в газ. Последние новости (Париж), 1925, No 1479, 8 февраля. Печатается по газетной публикации. Парижская публикация рассказа вызвала скандал: около 300 прихожан Русской церкви в Париже подписали обращение к Церковно-приходскому совету, выражая возмущение тем, что ‘член Церковно-приходского Совета П. П. Демидов <,…>, до сих пор не счел своим долгом выйти из состава сотрудников газеты, помещающей столь кощунственные антихристианские произведения’ и потребовали его ухода из Совета. На заседании совета 19 февр. в защиту ‘глубоко верующего христианина’ Демидова, члена редакции и помощника главного редактора ‘Последних новостей’ П. Н. Милюкова, выступил митрополит Евлогий, указавший, что ‘само сказание, которое положено в основу ‘Тайны’, давно уже известно и знакомо не только богословам, но и всякому сколько-нибудь религиозно-философски образованному человеку’ (Последние новости, No 1482, 22 февраля). Несмотря на это, была принята резолюция об исключении Демидова из состава Совета (против был лишь И. И. Манухин).
Уже в номере ‘Последних новостей’ от 19 февр. появилась статья З. Гиппиус ‘Аспиранты’, в кот. члены Совета обвинялись в использовании ‘большевистских’ методов, ‘жажде сохранить (или приобрести) полное собственное владение всем и всеми’. При этом сам рассказ Минцлова характеризовался ею как вторичный и ‘неудачный’: ‘написанный прилично, он неспособен, однако, ни колебать, ни укреплять ничьи умы и ничьи верования <,…>, и после минцловского рассказа — должное остается на должном, ему подобающем месте: и Христос, и Иуда, и… большевицкие непристойности’.
В том же номере газеты было напечатано следующее письмо Минцлова:
‘Милостивый Государь,
Г. редактор.
Не откажите в любезности поместить на страницах Вашей уважаемой газеты нижеследующее:
В номере Вашей газеты от 7 февраля <,sic>, сего года напечатан мой рассказ — ‘Тайна’, давший повод нескольким издающимся в Париже газетам выступить с целым рядом резких статей, направленных против меня и редакции. Основная мысль их та, что своим рассказом я будто бы имел в виду возвеличить и оправдать евангельского Иуду, унизить Иисуса Христа, выставить его бессознательным обманщиком и подорвать исповедуемый всем христианским миром догмат Воскресения, тем самым играя в руку антихристианской пропаганде, которая ныне ведется III Коммунистическим Интернационалом, захватившим нашу родину.
Получив от моих парижских друзей несколько газет с такими статьями в Берлине, куда я лишь недавно прибыл, спешу — отнюдь не в видах какого-то оправдания себя, а в видах восстановления истины, заявить следующее.
Около двадцати лет назад изучение истории церкви навело меня на мысль дать в рассказах цикл любопытнейших легенд разных сект первых веков христианства, весь интерес которого заключается именно в том, что в конечном результате он приводит к утверждению и апофеозу Воскресения Христа. Мрачный рассказ об Иуде — это пролог к циклу — борьба темных сил.
Единственное, в чем я могу упрекнуть себя — это в том, что упустил из вида, что печатается не все, а часть, и не сделал к ней предисловия. Таким образом, г. г. охранители христианства несколько поторопились со своей атакой на меня…
Думается, что с такими выпадами и с бросаньем грязью лицам, считающим себя паладинами Христа, следовало бы быть осторожнее! Совершенно устраняясь от оценки и разбора вылитых на меня помоев, я тем не менее считаю своим долгом во всеуслышание заявить для людей, введенных в заблуждение газетными толкованиями и окраской как моей личности, так и моего рассказа — что родина и православие мне бесконечно дороги, что не только в коммунистах, но даже и в кадетах я никогда не состоял и состоять не буду и что решительно все партии — от самой красной до самой черной — считаю величайшим злом и стягами насилия и признаю только одну партию — Великую Россию.
Прошу все газеты, поместившие заметки о моем рассказе, перепечатать и это письмо.
С. Р. Минцлов‘.
26 февр. в ‘Последних новостях’ было напечатано коллективное письмо в защиту Демидова, подписанное Н. Бердяевым, Б. Вышеславцевым, З. Гиппиус, А. Куприным, И. Манухиным и Д. Мережковским, в частности, они писали: ‘Происшедшее должно судить исключительно с религиозной точки зрения, вне всяких политических категорий, так как обвинение в соблазне верующих есть тягчайшее осуждение для христианина. Дух христианства — прежде всего дух свободы. Имея в себе непоколебимую твердыню догмата, христианский дух допускает все степени приближения к себе, все искания, все сомнения, все исследования. Путь же, на который встал Приходской Совет в своей резолюции, есть скользкий и роковой путь, ведущий к искажению христианства’. Еще одно письмо было подписано И. Буниным и И. Шмелевым. Несмотря на подобного рода публичные протесты, при повторном рассмотрении вопроса о членстве Демидова на заседании Совета в марте он был оставлен без изменений (Последние новости, 1925, No 1496, 11 марта).
В кругах парижской эмигрантской интеллигенции скандал был расценен как имевший явную политическую подоплеку — т. е. как атака ‘справа’ на П. Н. Милюкова.