Дубоносов был столоначальником в управлении соединенных дорог, а Марья Павловна служила под его начальством уже целый год.
В управлении было много женщин. Директор охотно принимал их, — находил, что они исправнее, интеллигентнее и дешевле мужчин. Все же им предоставлялись только низшие должности, и они зависели от мужчин. Когда была анкета о женском труде, мужчины дурно аттестовали своих помощниц. Только Дубоносов расхвалил Марью Павловну. Директор приказал представить ее к награде и к прибавке.
Дубоносов был женат, и Полина Аркадьевна иногда заезжала за ним, проходила в его комнату, и обе молодые женщины видели друг друга и слегка познакомились.
Марья Павловна получала сорок рублей. Родных у нее не было. Одевалась изысканно. Может быть, она обладала искусством или даже талантом одеваться. Но Полина Аркадьевна, для которой вопрос о модах разрешался туго и стоил длинных разговоров с мужем, решила, при первой же встрече с Марьею Павловной, что она тратит все жалованье на наряды. Ее хорошенькое белорозовое лицо с удлиненным подбородком и маленькими ушами часто вспоминалось Полине Аркадьевне. Дома она заводила разговоры о Марье Павловне. И, наконец, сказала:
— Она влюблена в тебя.
Дубоносов промолчал.
Новая мысль стала, как червяк, шевелиться в мозгу Полины Аркадьевны. Через неделю, ложась с мужем в постель и почувствовав на себе его равнодушный взгляд, она сказала:
— А ты влюблен в Марью Павловну.
Еще прошла неделя.
Дубоносов лежал с ‘Речью’ в руках в воскресенье, после обеда, на кушетке, а Полина Аркадьевна сидела около него. Раздосадованная политическим настроением мужа, она крикнула:
— Ты ее содержишь.
Он не сразу понял. А понял — рассмеялся. Потом стал задумываться.
Жена была лет на десять старше Марьи Павловны. В весенний день, — давно, давно! — на Островах, он увидал в молодой зелени светлое платье, побежал, нарвался на чужую барышню, стал извиняться и врать, что принял по-близорукости за подругу своего товарища. А через месяц сделал предложение. Нужда заставила его поступить тогда же в управление соединенных дорог и не кончить университета. Рождались дети и умирали. Накапливались гроши на старость лет. Разостлалась скучная перспектива заурядной жизни. До смерти было далеко, но и надеяться уже было не на что.
Полина Аркадьевна к тридцати пяти годам расплылась, глазки ее выцвели, в темных волосах серебрилась седина, зубы выкрошились. Была слезлива и сварлива. Мать ее — портниха, приезжала по вечерам пить с дочерью наливку или забирала дочь с собой в приказчичий клуб играть в стуколку.
Стал оглядываться на себя Дубоносов и замечать, что ему приятно было невзначай встречаться с Марьей Павловной в трамвае, прикасаться, здороваясь, до ее руки, оказывать ей маленькие услуги, какие делают друг другу люди, полдня проводящие в одной комнате. Конечно, установились товарищеские отношения. Но было что-то еще и другое. Искры, брошенные Полиной Аркадьевной, зажгли порох. Смотрел со своего места столоначальник на склоненную над бумагами или стучащую косточками счетов Марью Павловну — и стало странно биться его сердце.
В перерыве, когда служащие уходили в буфет, Мария Павловна делилась с Дубоносовым бутербродами и, если буфетчица подавала ему жидкий чай, она весело замечала вслух: ‘Но он любит покрепче’.
Первого апреля Марья Павловна сказала утром Дубоносову, устремив на него свои немного лукавые и сладкие, как варенье, лиловые глаза:
— Сегодня мои именины, — можно мне уйти?
— Пожалуйста, — торопливо сказал Дубоносов. — Поздравляю вас.
Она протянула ему руку, он поднес ее к губам.
‘Какая рука, — подучал он. — Никогда я не целовал такой руки’.
В тот день позвал его в кабинет директор, посоветоваться с ним о распределении наградных к Пасхе.
— Я особенно ходатайствовал бы о своей помощнице, — сказал Дубоносов.
Директор, седой и мрачный, с скупыми глазами, бесстрастно кивнул головой.
— Марье Павловне, так, кажется, ее зовут?.. — Хорошо, выдать месячное жалованье.
Дубоносов послал имениннице телеграмму с приятным известием.
На другой день она явилась на службу несколько бледнее обыкновенного и поблагодарила Дубоносова.
Целование руки вошло в обычай. Когда Марья Павловна о чем-нибудь справлялась у начальника, он подходил к ней, наклонялся, и его лица касались ее тонкие белокурые, капризно вьющиеся и выбивающиеся из прически волосы. И по этим волосам бежали магнитные токи и передавали его щекам жар ее румянца.
В весенние дни вдруг влетала Полина Аркадьевна, в пестрых нарядах, и раздушенная, сухо кивала шляпой Марье Павловне и любовно обращалась к мужу:
— Я за тобой.
— Некогда… подожди в приемной.
— Сколько раз я просила, чтобы он дал мне место, — подходила она к Марье Павловне, — предпочтение посторонним!
— От меня не зависит.
— Я подам прошение директору.
— Поздно уже матушка.
— А, понимаю…
— Места все заняты, — пояснял Дубоносов. — Ну?
И указывал на дверь.
Дубоносовы каждый год жили в Шувалове. Дача была нанята еще в марте, и в мае Полина Аркадьевна переехала, с постелями и с кухаркой, в свой излюбленный уголок на берегу гнилого болота, окруженного старыми деревьями. По сезонному билету уезжал на дачу Дубоносов, нагруженный пакетами и коробками.
— А вы, Марья Павловна, где летом? — спросил он, выходя с ней в субботу со службы.
— В Сестрорецке.
— Дорогие там дачи?
— Я у знакомых сняла комнату.
— Черт знает, где мы живем, — глядя на болото, на котором вставал туман, сказал однажды вечером Дубоносов своей жене.
— А где бы ты хотел? — неприязненно спросила она, потому что она не любила нападок на дачу, которая правилась ей, когда она была еще девочкой и жила с матерью на другом берегу болота.
— В Сестрорецке.
— А, она там! — догадалась Полина Аркадьевна.
— Я не знаю, где она, — солгал он. — Но ты мне надоела, Поленька.
Полина Аркадьевна наклонила лицо и стала плакать в чашку с чаем.
Он брезгливо встал из-за стола и до рассвета ходил по Шуваловскому парку, думал о своей жизни, ее ничтожности, серости, бесцельности.
— На кой черт я живу? — вслух обращался он к себе. — Дети были, и те гнилые. Неужели же мне вечность коротать с своей ошибкой молодости? Брошу все, деньги отдам Полине Аркадьевне, убегу, куда глаза глядят.
‘А как же ты убежишь? — спрашивал его уже тайный голос, — у тебя сердце горит невысказанным томлением… как ты оставишь ее?.. Забыл о милой девушке с белокурыми волосами, с лиловыми глазами, сладкими и душистыми, как розовое варенье? Как обойдешься ты без прикосновенья ее магических волос?’
— Попрошу о переводе в провинцию, и буду высылать оттуда, что могу, но, по крайней мере, буду независим, — мечтал он вслух.
И опять тайный голос шептал ему:
‘Может быть, она тоже любит тебя… Иначе разве она позволила бы своим волосам обжигать твое лицо? И когда она отвечает на твое рукопожатие, разве не вздрагивают ее пальчики? И разве недавно не согласилась она, чтобы ты проводил ее на извозчике до Приморского вокзала? И как отдавала она тебе свой стан в фаэтоне? А как посмотрела на тебя в вагоне?.. Обронила перчатку, и ты поднял… и крепко пожала она тебе руку. Не уезжай, подожди, потерпи, объяснись’.
Он вернулся домой, Полина Аркадьевна уже спала с носовыми платками у глаз. Он лег отдельно. Ему снились цветы, они выросли около дачи, поднялись на зелененьким ножках и смотрели в окно, и глаза у них были лиловые, и они звали его к себе.
В газете он прочитал, что в Сестрорецке дает концерт знаменитый певец Алякринский, вернувшийся из заграничного путешествия. Вся печать кричала о нем. ‘Надо послушать’, — сказал Дубоносов своим сослуживцам. Но у него был другой умысел. Давно сбирался он в Сестрорецк, и только, казалось ему, не было предлога. Он купил себе модное белье, шляпу, ботинки, галстух. Франтом приехал в Сестрорецк.
Концерт Алякринского был отменен по внезапной болезни певца. Желающим возвращали деньги. Дубоносов стал бродить по курорту.
Дрожал воздух, трепетал музыкальными звуками. Море было лазурно, над ним в лиловых, синих и розово-желтых огнях утомленно висело солнце. Дамы в белых платьях ходили с кавалерами по набережной у пляжа. К звукам оркестра присоединялся шумный ритм моря.
Всматривался в нарядную толпу Дубоносов — не было Марьи Павловны. Он побродил по террасе воздушного ресторана. Директор прошел по террасе к выходу, не посмотрев на Дубоносова.
Вечерело. Слетали те белые сумерки, которые называют белой ночью. Тихо было и тепло, тускнели пламенноцветные облака. Бледномалиновым угольком погрузилось солнце в туманное море.
Дубоносов спустился по широким ступеням к пляжу и долго шел. Хрустел гравий под ногами, влажен был берег, белыми одуванчиками вспыхнули, в лиловом сумраке электрические фонари курорта. Томилась душа Дубоносова, тосковала, чужие люди были в Сестрорецке — не хотелось ему чужих. Но то, что он был один и одинок, вызывало в нем жажду сближения и радости с другою душой. Она где-то здесь, он чувствует ее, какой-то неизъяснимый нервный ток струится от нее — и дрожит его сердце. Может быть, он прикасается подошвами к следам ног Марьи Павловны. Рано утром перед службой она купается в море. В какой кабине она раздевается? Ничего ему не нужно от нее, но если бы ей что-нибудь нужно было от него, он принес бы все жертвы. Если бы она сказала: ‘умри за меня’ — он умер бы. Вдруг, распалилась его душа. Взорвался порох.
Уже далеко позади электрические фонари разливали жемчужное сияние в белом сумраке, когда Дубоносов в прозрачной тишине позднего вечера уловил звуки женского голоса, показавшегося знакомым. Вспыхнуло что-то в горле. Можно было различить два голоса — другой был мужской. Дубоносов сел на скамейку. Пара приближалась. Она была в светлом платье, стройная и туманная, как призрак, он — в тужурке с ясными пуговицами и фуражке на затылке. Говорил он раздраженно, а она ласково и виновато просила о чем-то.
— Но ты живешь, с ним! — долетело до слуха Дубоносова.
— Уверяю же тебя. Я могу прямо смотреть тебе в глаза, Коля.
— И он, тебе родственник?
— Какой смешной… ну да, мой старый друг… знал меня еще девочкой.
— Но родственников не скрывают. И разве ты не сидела у него на коленях?
— А тебе непонятны идеальные отношения?
— Ну, черт с тобою, Манька. Я больше к тебе ни ногой.
— Коля, ты оскорбляешь меня.
Студент рванулся, оттолкнул руку молодой женщины и быстро пошел вперед. Она побежала было за ним, но остановилась, приложила ко лбу руку. Как раз было это в нескольких шагах от Дубоносова.
— Марья Павловна! — вскричал Дубоносов и встал.
— Неожиданная встреча, — сказала она растерянно. — Здравствуйте.
Он хотел поцеловать ее руку. Она не заметила его движения, она была расстроена, грудь дышала тяжело.
— Вы слышали и видели? — спросила она, помолчав.
— Ничего не понял.
— Да?
Они сделали несколько шагов по пляжу.
— Вы сидели на скамейке. Я посижу с вами. Константин Маркович, нет, вы поняли. Дурно поняли.
— Я смущен, потому что, наконец…
Он не договорил.
— Ну вот видите. У меня есть брат.
— Брат?
— Двоюродный брат… но он влюблен в меня.
— А…
— Он безумно ревнив… Я его люблю, конечно, как брата.
Она замолчала и застенчиво засмеялась,
— Нужно ли об этом говорить? А, впрочем… я не девушка. — Она схватила его руку, — Неправда ли, вы и все думали, что я девушка. Но полгода назад я вышла замуж… мы еще не венчались.
— Я замужем, — повторила она, — и, естественно, должна скрывать до поры, до времени. Но со стороны может иногда казаться предосудительным, когда муж бывает у меня.
— А он живет… не с вами?
— У него законная жена, и дети. Теперь он устраивает их и хлопочет о разводе. Милый Константин Маркович, я знаю, что вы ко мне относитесь дружеский, мое женское чувство не обманывает меня. Итак, моя тайна пусть скрепит еще больше нашу дружбу.
Но вдруг она вспомнила его слова.
— А в чем же несчастье для вас? — спросила она осторожно.
— Теперь уж это бесполезно… Он старше меня.
— Гораздо?
— О, да.
— Кто он?
— Он хороший. Если бы я назвала его? — доверчиво сказала она и близко посмотрела ему в глаза. — Но зачем называть? Уроню себя в ваших глазах.
— Охранник?
— Господь с вами! — Она расхохоталась. — Какой вы мрачный. Я же сказала, что он хороший. Я в обязательных к нему отношениях.
— В дурную сторону я не истолковал бы.
— Но это не только моя тайна, но и его.
— А если он не женится на вас?
— Потому что совестно старику бросать, семью и жениться на молодой… Ну, что же — в таком случае вы навсегда сохраните мою тайну. Неправда ли, вы немного любите меня?
— Что вам моя любовь, Марья Павловна.
— Ужасно много — ваша любовь. Любовь честного и доброго человека. Будь другой на вашем месте, моя репутация пострадала бы… Но каким образом вы очутились в Сестрорецке?
— Приехал.
— С Полиной Аркадьевной?
— Один. Дело было. Пустое дело. И отчего же не побывать в Сестрорецке хоть иногда. Все бывают. Директора видел сегодня в курорте.
Марья Павловна вздрогнула.
— Вы боитесь его?
Она рассмеялась.
— Ну и отлично, Константин Маркович, что я открылась вам. Вы один из немногих наших, которых я уважаю.
Она торопливо вскочила.
— Пора, Константин Маркович, домой. Дача тут сейчас в лесу… А то мои хозяева ворчать будут. Поздно.
Он поцеловал ее руку в темноте и почувствовал, что рука эта мягкая с длинными пальцами, которые так блаженно было целовать, принадлежать ему уже не может: чужая рука.
— Я провожу вас.
— Не надо! — решительно вскричала она. — Я знаю дорогу.
Уже кончались белые ночи. Сумрак становился гуще. А в этот вечер над морем нависла огромная туча, она опустилась, как занавес, черная и непроницаемая, и не дошла до самого горизонта: из под нее вырывался узкой полосой оранжевый свет, на фоне которого делились силуэты домов и деревьев.
Марья Павловна ушла бегом. Дубоносов смотрел ей вслед, пока светлое платье ее не утонуло в сумраке ночи.
Вялым шагом с таким ощущением в груди, как будто бы у него оборвалось сердце, вернулся Дубоносов на террасу. Кончился концерт певца, заменившего Алякринского, и все столики были заняты на террасе, гудел шум голосов, на эстраде играл оркестр. Лица, освещенные лампами и матовыми отсветами белых скатертей, улыбались, смялись, разговаривали, раскрывали рты и ротики.
В ожидании поезда, сел Дубоносов за единственный столовый столик и подпер голову рукой. Лакеи суетились, бегали с подносами, с бутылками, и не тревожили его.
Молодой человек в студенческой тужурке и в фуражке на затылке протолкался сквозь толпу и сел по другую сторону столика против Дубоносова. Он тоже подпер голову рукой, И угрюмо и гневно было его юное бритое лицо. Дубоносов искоса взглянул на него и узнал. Хотел заговорить, но язык не повернулся. Надо беречь тайну Марьи Павловны. Оба влюбленные должны были уступить место кому-то третьему, неведомому и, кто знает, сильнейшему и лучшему… И, наконец, о вкусах не спорят.
На обратном пути в вагоне пришлось Дубоносову и студенту опять сидеть друг против друга и молча и угрюмо смотреть в одно и то же окно и думать об одном и том же, и видеть один и тот же образ, ускользающий от них в туманном сплетении ночных сумраков и улыбающегося себялюбивого милого женского коварства.
На другой день Марья Павловна не приехала на службу. Прошла неделя. Она прислала, наконец, дружеское письмо Дубоносову. Сослуживцы удивились, что, всегда трезвый, Дубоносов был всю неделю пьян. Сильно пахло казенным вином в его комнате. Долго вертел в руках Константин Маркович письмо и приложенное к нему прошение на имя директора. Марья Павловна просила столоначальника исхлопотать ей двухмесячный отпуск с сохранением содержания для поправления здоровья.
— Ну как я пойду с таким прошением к директору? Он выгонит меня. Едва год служит — и уже отпуск. Станет подозревать… Ну, да в огонь и в воду за, Марью Павловну! — с глубоким вздохом сказал он себе и на цыпочках пробрался в заветный кабинет.
Шторы были спущены, в кабинете стоял полумрак. Директор сидел за огромным письменным столом и зверски посмотрел на Дубоносова.
— Что вам? — спросил он с кислой гримасой.
Заплетающимся языком доложил Дубоносов о прошении Марьи Павловны и ждал отказа. Но директор взял прошение и размашисто написал на нем карандашом: ‘немедленно исполнить’.